Наталья Федоровна Рубанова
Люди сверху, люди снизу
Люди сверху, люди снизу
текст, распадающийся на пазлы
Люблю свиней: кошки смотрят на человека сверху вниз, собаки – снизу вверх, и только свиньи смотрят на человека как на равного.
Пазл первый
Жила-была лапочка, звали ее Аннушка. Жила лапочка не в столице какой-никакой, а в уездном городе, близко к народу. Уездный город N соседствовал с City, однако каждый день не наездисси. Наездисси раз в две-три недели: так, во всяком случае, и делали Аннушкины родители, а было их: папо и мамо. Те с боем брали длинную зеленую электричку в шесть утра и к десяти были уже в Москве, где – в очереди за батоном сыроватой грязно-розовой колбасы с жиром – проходили их лучшие годы. Папо и мамо благоразумно становились в разные очереди. Бабульки с мумифицированными улыбочками, просящие продавщиц взвесить триста граммов «Докторской», недружелюбно косились на папо с несколькими торчащими из рюкзака батонами сырокопченой: «Приезжие…» – и корчили столичные свои губки, до-тянувшие-таки до морщин. Далее был маршрут ему на запад, ей – в другую сторону: папо ехал затариваться кормом дале-боле, мамо же направлялась к универмагу «Московский», где периодически что-то выбрасывали.
Однажды мамо купила в «Московском» очень приличные югославские сапожки, красные такие – любо, братцы, любо! За Это мамо упала в очереди в обморок от недосыпа и переутомления; за То в уездном городе сверкала новомодной обувкой пару сезонов, небезуспешно вызывая чернобелую зависть БОБлуживиц, не помнящих о том, что Каждый Охотник Желает Знать, Где Сидят Фазаны. Когда в субботу вечером, усталые и совершенно обалдевшие, с гудящими ногами, с надорванными руками, мамо и папо вваливались в квартиру уездного города N, Аннушка радостно встречала их, тут же, впрочем, протягивая руки к сумкам, где – ах! каких только вкусностей в Москве этой нет! И конфеты «Золотой ключик», и «Мишка на Севере», и шоколадка с изображением белой балерины и черного балеруна на темно-синем фоне, и ветчина, и грудинка, и даже сыр – чудесный желтый сыр с дырками! Аннушка прижимала к груди покупки и торопилась на кухню (она целый день просидела одна-одинешенька, и это в шесть-то лет!); ей очень хотелось есть, но, по правде, кроме «Золотого ключика» и персикового болгарского сока ее мало что интересовало. Однако мамо и папо были строгими инженеграми, вкалывающими на неком закрытом предприятии с восьми до шести, а потому «Золотого ключика» Аннушке отведывать не приходилось, покамест не опрокинет она в себя порцию вчерашнего супа, приготовленного мамо без особого удовольствия.
Да-да, это, увы, не кривда! – папо и мамо ВСЕГДА вкалывали на «почтовом ящике» – закрытой коробке с пропускным режимом. В шесть утра из кухонного радио на крыльях ночи несся «Гимн Советского Союза»; мамо и папо, чертыхаясь, просыпались, с трудом продирая глаза. Время текло неумолимо – и вот, как на каторгу, вели уже Аннушку вместо д/с в очень среднюю школку – и только Гимн так же бодро гремел с кухни, и только просыпаться по утрам становилось все тяжелее.
На работке мамо и папо гнобили за копейи – долго и у-порно; они разговаривали с железом на его, железном, языке – они ведь были инженеграми-программерами, умными, острыми на язык инженеграми-программерами с окладом 160 (М) и 140 (Ж) советских целковых эпохи застоя за одни и те же операции: в
В субботу мамо и папо отсыпались, если не ездили кататься на лыжах в ближайший пригород, где сосны, заваленные снегом, казались Аннушке спустившимися с неба облаками, а еще – сладкой ватой.
Мамо и папо в спортивных костюмах, в маленьких, связанных крупной резинкой, одинаковых лыжных шапочках умели, несмотря ни на что, смеяться. Иногда это казалось Аннушке странным – она никак не могла совместить ЭТИХ вот своих родителей, которые сейчас в лесу, и ТЕХ, которые после работы или после Москвы… Летом, когда папо на маленьком, видавшем виды голубом «Запорожце» вывозил семейство на речку, Аннушка еще больше удивлялась смеху родителей: казалось, мышцы лица, отвечающие за улыбку, вспоминали о своем существовании только на природе. Быть может, именно поэтому Аннушка так и полюбила лес – с детства, любовью взаимной и теплой.
В том самом лесу, кстати, на Черной речке, и подглядела случайно Аннушка чужую нехитрую «лю»: сам акт, невольной свидетельницей которого она оказалась так неловко, отправившись за душистой голубикой, не произвел на нее особого впечатления. Впечатление произвело другое – банальность да первое осознание «чувства стадности»: неужели ВСЕ так? И родители? И бабушка с дедушкой? И тетя Женя с дядей Андреем, когда тот еще был жив? И…? И – вот ужас – и я? Неужели и я тоже когда-нибудь стану вот так лежать на шишках, больно колющих и царапающих нежную спину, содрогаясь от толчков ЧУЖОГО внутри СВОЕГО, и, закусив губу, смотреть в небо, как навесом отгороженное от земли кронами дивно пахнущих сосен?
После столь раннего просмотра порнофильма вживую Аннушка вернулась к родительской палатке грустная, и никакие расспросы не помогли: Аннушка свысока смотрела на людей, ее породивших, – без ее на то согласия, как же иначе! – и ковыряла палкой песок.
– Она станет трахаться под соснами через десять дет, почти на том же самом месте, – встревает автор-мужчина. – Ей понравится это; она будет довольна.
– Ну и что, – женщине-автору не слишком приятно употребление грубого глагола, она предпочитает сагановские-панколевские «занятия любовью», – ну и что? Ведь сейчас ей восемь, не опережай события! И вообще, зачем ты вводишь в повествование этот банальный сюжет?
– Потому что больше всего Анна ненавидит банальность, и, чем больше она ее ненавидит, тем сильнее у нее шансы срастись с нею, стать воплощением рекламного ролика – конечно, в определенном возрасте и при определенном социальном статусе.
Женщина-автор отмахивается; женщина-автор всегда отмахивается, когда не видит смысла ни в чем. Женщина-автор, впрочем, давно не видит смысла ни в чем, поэтому ставит в комнату стол, на стол – компьютер, и – туда-сюда, туда-сюда – гоняет: прыгают, скачут, сбивая с мыслей, пальчики по клаве. В этот момент женщина-автор становится сама собой и не думает об авторе-мужчине, который порядком ее достал и трахнул нелитературным глаголом, призванным жечь сердца каких-то людей. Впрочем, она частично согласна –
– Однако здравствуйте! – снова сшивает она грязные строчки жемчужными своими буковками (perle!), нанизанными на материю, из которой шьют хлопья Раскаленной-Иглой-Обожжешь-Пальцы. – Я вам рада. Я к вам пишу, чего уж теперь отнекиваться! И, хотя никто понять меня не может, а рассудок давно изнемог, предлагая молча гибнуть, я кричу громким шепотом: «Здравствуйте, господин Эй! Здравствуйте, бледи Гамильтон! Вы не помните, где оставленное вами счастье? Уж не в этой ли дырке ли от бублика?» – трясет бубликом, распугивая персонажей.
Новый абзац.
…Наша Аннушка тем временем пока ничего не знает о возрасте и социальном статусе или только догадывается об оных; не знакома птичка и с фольклором. Аннушка смотрит в голубое небо, мечтая поскорее вырасти. Зачем? Как это зачем! Какой смешной, какой глупый, прям-таки детский вопросик! Неужели надо объяснять? Ну так и быть… Она соглашается, она учится формулировать, вот прямо сейчас и учится, давайте послушаем,
СОЛО
– А откуда ты, Аннушка, про Москву знаешь?
– А я по телевизору сначала видела, в программе «Время» – мне нравится, когда прогноз погоды, там музыка такая… такая, ну, в общем, красивая очень, нравится мне, и я вот думаю, раз вечером в Москве так красиво, то днем, при свете-то, наверное, еще лучше? У нас-то в городе совсем все не так, у нас по-другому. А я хочу жить красиво. Я ХОЧУ ЖИТЬ КРАСИВО, – говорит ребенок, но родители еще об этом не подозревают. – Да, мы с мамой были в Москве, да! Недавно. На Красной площади, в соборе Василия Блаженного. Я, правда, не поняла слова блаженный, а в соборе темно так было, и лестницы – высокие. У нас таких ступенек не делают уже, а еще там – посуда серебряная под стеклом и какая-то старинная одежда… Но я бы там жить не хотела, там света нет, там окошки узенькие – не протиснешься. Нет, мы с мамой уже под конец экскурсии хотели оттуда назад,
Писательская эрекция – дело непростое и хитрое: тысяча первый раз – про одно и то же, да только в две-тысячи-ах-уже-четвертый! – год – по-другому. «К черту композицию!» – гундят-сопят-шепчут-шелестят слова автора. К чер-ту. Все течет, как при переверстке. Все изменяется цинично-нежно в отсутствие НАСТОЯЩЕГО сюжета, где так легко могли бы быть – так возможно и так близко, как чье-то мифическое счастье, – верх-низ, добро-зло, он-она-оно-они и другие распадающиеся на пазлы элементы Великой Иллюзии. В сущности, слова автора также представляют собой личность, являющуюся не более чем скоплением идей, с которыми сочинитель – М и Ж – временно отождествляет себя. Каждая мысль сочинителя – как М, так и Ж – лишь фрагмент, мать его, изначально гермафродит-но задуманной личности, но не сочинитель в целом. Разве можно запихнуть целого гермафродита во фрагмент слов автора? Чушь какая… ОНИ купили себе немного бога; ОНИ думают, что живут, обалдевшие от трехмерности прямоходящие… А вот автор, кто бы он(а) ни был(а), не может купить себе немного бога. У автора нет еще миллиона перерождений; у него нет даже самого автора!
Новый абзац.
В наличии имеется флэт, на флэту – тэйбл, на тэйбле – комп. За компом, вопреки закону жанра, сидит издыхающая от жары, раскрашенная под девочку женщина и собирает звуки в буквы, буквы – в слоги, слоги – в слова, слова – в предложения, а предложения – в полные и не полные абзацы, заполняющие некие книги бытия, которые впоследствии, возможно, станут продажными. Женщина, издыхающая от жары, но тем не менее пишущая текст в вялотекущее отсутствие деградации, мыслит и существует так: «Уж лучше я стану высасывать вино из любимых не-всегда-рядом-губ, чем сюжет – из всегда-рядом-пальца». С теми словами она находит то, что всегда не рядом, вместо того чтобы то, что всегда. Женщина получает огромное облегчение и уходит в себя: никакая сила не может вывести ее оттуда, да и что это за место-время-пространство такое –
– Отдайся мне! – говорит ей Там г-н Жанр, фривольно распахивая свои едва ли полноценные, потому как литературные, объятия. – Отдайся! Мне так нравится твое perle!
Не забудем: автор в данный момент времени – Женщина, жонглирующая буковками на особой текстовой территории то от первого лица, то от третьих незаинтересованных лиц. А посему пишущая особа, вытеснив карету, тыкву и прынца в чье-то воображаемое нижнее бессознательное, отдается закону жанра легко и охотно: жемчужная Игра ей по вкусу, почему бы и не обронить на время хрустальную туфельку?
Но Мужчина, как это часто с ним случается, слышит только себя и, по обыкновению придя не вовремя, настаивает сухой свой алфавит на спирту: «Я – автор. Я являюсь действующим лицом. Я создал гениальнейшую кольцевую композицию, бла-бла-благодаря которой… Ты не умеешь писать. Ты вообще променяла БУКВУ на кусок дырчатого сыра и на тряпки. Когда ты последний раз сделала хоть что-то стоящее, кроме сама знаешь у кого? В конце концов, я гораздо умнее и нужнее тебя. А ты? ЧТО – ТЫ, ну? Ты исписалась. Ты – литературно-истасканная шлюха. Это заразно. Тебе давно нечего сказать. В твоей голове тлен и похоть. Да-да, жалкий извращенный тлен и гнилая похоть, которую ты прикрываешь своим несуществующим знаком зодиака и выраженьицем «творческая натура»… Тьфу… Я… вот Я… а Я… но Я… потому что Я… я-я-я-я-я-я-я-я…»
– «Я – головка от…»
– Ты чего? Что ты сказала?
– Дурак ты, пис-сатель. Иди себе.
– …???!!!!
– «Из жалости я должен быть жесток». Это из «Гамлета», ты все забыл, пис-сатель. Ты всю жизнь прос…
– Да как ты смеешь? Я ж, сука, член Союза, у меня пять книжек, я печатался в толстых журналах, у меня дача в Переделкине, профессор я, у меня студенты, я учу, как надо, а ты… подстилка декадентская, ты ручку-то в руках держать только вчера научилась, и как только пролезла?
– А ты вот отгадай-ка загадку из детской книжицы, пис-сатель: «Так ее устроен рот: он и колет, и сосет». Это, по-твоему, кто?
– …?! – пис-сатель разводит руками, поправляет галстук, закатывая от негодования и возмущения рыбьи глазки посредственности.
– Это блоха, член Союза! – перебивает женщина-автор. – Понимаешь? Блоха, ха-ха! Не подкуешь, милок, не подкуешь теперь! Блоху подковать – тут без тонких левых не обойтись; ну, бывай, гадина старая. – Женщина-автор уходит, виляя красивыми бедрами.
Пис-сатель чешет затылок, чувствуя себя полным дерьмом.
Это его обычное состояние, впрочем, после разговора с красивой умной Женщиной, подобно соляной кислоте, опрокинутой на ранимую мужскую душу. Душу пис-сателя.
Тем временем Аннушкины мамо и папо, нечайно, решили продолжить род. Посему через девять тягуче-нервных месяцев на Свет Серый явился черноглазый Виталька, чем безумно удивил Аннушку. Впрочем, больше всего на Свете Сером удивлял ее все же живот мамо – большой, круглый, настоящий. Тесная смежная двухкомнатная хрущоба, горбом мамо и папо заработанная кооперативность, наполнилась неслабыми младенческими криками и как-то заметно сдала в размерах: почти пена дней. Кровать Аннушкину задвинули в угол, а саму Аннушку отправили по случаю в очень среднюю школку.
Очень средняя школка, по случаю, Аннушке не то чтобы не понравилась, но и особого интереса не вызвала: скучное пятиэтажное здание грязновато-желтого цвета, серые-мы-ши-училки с букетами астр и гладиолусов, одинаковые девчонки и мальчишки в форменных платьях, жесткая неудобная парта, где, на хлопающей при вставании откидывающейся крышке можно различить любовно выписанное кем-то лет тридцать назад «Анька – дура», не закрашивающееся никакими слоями красок, и от того – еще более обидное.
Новый абзац.
…Потекли однообразные времена года. Совсем стало не до концертов Антонио В.! Первый тусклый класс сменился следующим тусклым классом, и еще, и так далее, см. на обороте… Подружек у Аннушки было много, но поговорить особенно было не с кем; она не знала, отчего так происходит, да и не стремилась особо узнать. Книги – взрослые и не очень, умные и без претензий – компенсировали девочке с запоминающимися глазами цвета мокрого асфальта, на который расплескали светло-синюю краску, недостающее понимание. Не ропща, ходила Аннушка, как на каторгу, «на музыку», и не совсем как «на музыку» – в кружок эстрадного танца в ближайший ДК; времени на «глупости» не оставалось. Однако…
Виталька, брат, тем временем рос. Когда тому стукнуло восемь и все семейство собралось за не очень праздничным инженегровским столом с большим тортом, пронзенным восемью свечами, Аннушка вновь заглянула в телевизор, и, услышав прогноз погоды на завтра и до боли знакомую с детства музыку, поменять которую на самом телевидении не приходило никому в голову, решила, что пора.
И ПОРА пришла, нежданно-негаданно так заявилась:
– Эй, пора ехать! – крикнула ПОРА в Аннушкино провинциальное окошко, проплывая на проходящем мимо облачке.
– Куда? – удивилась Аннушка. – Да и на что?
– В Москву, дура, в Москву! – расхохоталась ПОРА и покрутила Аннушке у виска. – На бабки раскрутишься, уедешь из этой дыры. А там… – но что ТАМ, не сказала.
– Неужели навсегда? – полупечально переспросила Аннушка, обводя взглядом их с братом комнату, которую делили они столько лет.
ПОРА не ответила и исчезла, оставив в голове Аннушки, как водится, легкий дымок, да екнув в солнечном сплетении звенящей Надькой-долгожительницей.
Аннушка оканчивала очень среднюю школку; середина тусклого десятого подходила к долгожданной весне. Инженегры прочили Аннушке радик, но в радик Аннушке совсем не шлось (через неделю она бросит подкурсы); Аннушка хотела ИГРАТЬ. Homo Ludens
Новый абзац.
После мучительных препирательств со стороны рациональных, по-советски ушибленных на голову инженегров, Аннушка не убедила-таки их в том, что ПОРА.
…
Аннушка сдала в ювелирный свое единственное золотое колечко с розовым камнем. Сдала и отцовские пивные бутылки, стоявшие полгода на тесном, загаженном голубями балконе. Все равно не хватало. Тогда она пошла – последняя надежда! – к тетке Женьке и разрыдалась, познав впервые верхний круг ада той самой Подноготной, что в мягкой своей форме определяется как «страх». Тетке Женьке можно было довериться – та слыла «бывшей», и молодость провела в лагерях как член семьи врага народа, получив в награду от советского правительства запоздалую реабилитацию вместе с эксклюзивным букетом неизлечимых болезней. Тетка Женька, старшая сестра Аннушкиного папо, прокуривая маленькую, почти черную кухоньку вечным «Беломо-ром», пообещала помочь, причем тотчас: позвонила в City, а через пятнадцать минут, возвращаясь из комнаты в кухню, уже протягивала Аннушке несколько красноватых бумажек достоинством в 10 рублей с профилем виленина, который выглядел на купюрах, пожалуй, живее живой Аннушки, побледневшей от волнения.