14 декабря Волков отвечает настоящим панегириком французу:
Этот в высшей степени благоприятный отзыв подтверждает, что, когда старый друг Волкова А. Я. Булгаков в вышедшей после смерти жандармского генерала биографической брошюре назвал его «весьма деятельным покровителем» иностранцев, поселившихся в Москве, он не просто отдавал дань некрологическому жанру.
На том дело могло и прекратиться, поскольку князь Сергей Иванович Гагарин (1777–1862) выписал для обучения своего сына Ивана (1814–1882) и дочери Марии (1815–1902) в самом деле весьма достойного француза: Гюстав-Эфранор Марен-Дарбель (1802–1878), архивист-палеограф, учившийся в Париже в только что открытой Школе хартий, был человек образованный, здравомыслящий и благонамеренный. Он не писал на родину писем-памфлетов, не распускал язык в разговорах со случайными собеседниками и вторично привлек внимание III Отделения не по своей вине, а потому что во Франции у него была чересчур ревнивая и суетливая матушка. Она 29 апреля 1830 года написала сыну письмо, выписка из которого, сделанная на московском почтамте, была отослана в III Отделение. Г-жу Марен-Дарбель взволновало известие о связи с сына с проживающей в Москве французской актрисой мадемуазель Гортензией-Фелисите. Она сравнила ее с известной авантюристской Идой Сент-Эльм (1778–1845), выпустившей в 1827 году книгу «Записки современницы». Ида «шпионила и в пользу Республики, и в пользу Империи»; точно так же, предполагает г-жа Марен-Дарбель, мадемуазель Фелисите может шпионить одновременно и в пользу короля Франции, и в пользу императора российского, и далее матушка французского учителя приводит исторические аргументы, призванные подтвердить ее предположение:
Конечно, такое письмо невозможно было оставить без внимания, и 6 июня 1830 года управляющий III Отделением фон Фок приказывает жандармскому штаб-офицеру Степану Васильевичу Перфильеву
Перфильев поручение исполнил и 9 июля доложил петербургскому начальству, что француз Марен-Дарбель, о котором прежде докладывал начальник 2-го жандармского округа, «находится до сих пор в доме князя Сергея Ивановича Гагарина при воспитании его детей»:
По всей вероятности, этот доклад совершенно успокоил фон Фока и Бенкендорфа и подтвердил вздорность подозрений г-жи Марен-Дарбель, которая даже не знала точно, как зовут нелюбезную ей соблазнительницу. Все гипотезы матушки исходили из сомнительной репутации «актерки», с которой связался непутевый сын. Между тем Фелисите-Виржини Юллен (1805 – после 1850), дочь балетмейстера Жана-Батиста Юллена и жена (до 1827 года) знаменитого испанского гитариста Фернандо Сора (отсюда двойная фамилия Юллен-Сор, или, в транскрипции русских жандармов, Гюлленсор), была в самом деле очень известной танцовщицей. Прима-балерина Московской балетной императорской труппы, преподавательница Московского театрального училища и, больше того, первая в России женщина-балетмейстер, она не только не давала никаких оснований заподозрить ее в шпионстве, но, напротив, слыла совершенно благонадежной и в марте 1833 года, как уже было упомянуто в нашей второй главе, вступила в русское подданство. Сходным образом и князь Сергей Иванович Гагарин, тайный советник и сенатор, вице-президент (а впоследствии, с 1844 года, президент) Московского сельскохозяйственного общества, был на хорошем счету и не причастен ни к каким антиправительственным интригам. Госпожу Марен-Дарбель подвела слишком развитая читательская фантазия: если об актрисе мадемуазель Фелисите она судила по «Запискам авантюристки», название которых говорит само за себя, то о России и русской знати – по книге еще более свежей, «Истории России и Петра Великого» графа Филиппа-Поля де Сегюра, которая вышла из печати в феврале 1829 года. Книга эта не случайно десятилетие спустя послужила одним из источников для «России в 1839 году» Астольфа де Кюстина: жестоким расправам Петра I с собственными знатными подданными посвящено там немало страниц, в частности рассказано о судьбе одного из Гагариных, которого Петр простил было, но когда помилованный стал жаловаться на то, что предшествующие признания были у него вырваны под пыткой, пришел в ярость и «подвесил» его в 50 локтях от земли, как и сказано в письме г-жи Марен-Дарбель. Что же касается тщеславия, то, к удовольствию французской читательницы, Сегюр не однажды упрекает русских в этой «смехотворной и презренной» черте.
Как бы там ни было, российские власти, положившись на в высшей степени хвалебные отзывы о французском учителе, не стали преследовать его за письмо, ему адресованное. Во всяком случае, никакого документа об учреждении над Марен-Дарбелем секретного надзора в архивном деле нет. Однако Марен-Дарбель сам, и даже дважды, напомнил о себе властям.
2 ноября 1830 года он написал на имя императора письмо, посвященное наилучшим способам побороть эпидемию холеры, которая в то время свирепствовала в России. 25 ноября 1830 года Бенкендорф переслал послание француза жандармскому генералу Волкову с приказанием передать его на суд московских врачей. Это было исполнено, и 3 декабря 1830 года девять самых известных московских врачей признали, что Марен-Дарбель совершенно прав: холера – болезнь эпидемическая, но не заразная, а значит, устройство карантинов не только бесполезно, но даже вредно, поскольку они лишают ремесленников и торговцев средств к существованию и плодят нищету. 4 декабря 1830 года Волков докладывал Бенкендорфу, что московские медики,
Марен-Дарбель, между прочим, был очень горд своим сочинением о холере и послал его не только императору, но и в «Парижскую медицинскую газету» (где оно было опубликовано 29 января 1831 года), и в парижскую Академию наук, а затем опубликовал у парижского издателя Боссанжа брошюру о борьбе против холеры (следует пояснить, что термины начала XIX века не вполне соответствуют современным; «заразительными» назывались только болезни типа чумы, проистекающие от прямого кожного контакта с больным; если же употреблять современную терминологию, холера, разумеется, болезнь заразная).
Между прочим, осенью 1830 года, когда французы в России были на особенно плохом счету из-за только что происшедшей революции, участие француза в дискуссии о холере и признание за ним правоты были фактами отнюдь не нейтральными. 20 сентября/2 октября 1830 года поверенный в делах барон де Бургуэн жаловался министру иностранных дел графу Моле на дискриминацию французских медиков в борьбе с холерой: российское правительство, писал он, обратилось за советом к медицинским факультетам разных европейских стран, а французский факультет своим вниманием обошло. Бургуэн видел в этом вопиющую несправедливость; вице-канцлер Нессельроде, которого Бургуэн оповестил о своих претензиях, счел упрек справедливым и неделю спустя принес свои извинения. Так вот, одобрение письма Марен-Дарбеля можно считать еще одним доказательством реабилитации французской научной мысли осенью 1830 года.
В конце письма к императору Марен-Дарбель писал о себе:
Марен-Дарбель всячески подчеркивал в сопроводительном письме к сочинению о холере незначительность собственной персоны, однако желание принести пользу и довести свое мнение по важным вопросам до сведения императора еще раз побудило его обратиться к государю и адресовать ему целый трактат под названием «Размышления об общественном и частном воспитании в России». В сопроводительном письме на имя императора, датированном 29 мая 1832 года, Марен-Дарбель сообщает, что начал этот труд восемь лет назад (то есть сразу по прибытии в Россию), и если первое свое сочинение (о холере) написал «под влиянием обстоятельств сиюминутных», то сочинение о воспитании, напротив, является плодом длительных размышлений. Собственную роль Марен-Дарбель характеризует следующим образом:
Трактат Марен-Дарбеля наряду с достаточно стандартными (хотя, пожалуй, не в устах француза!) призывами не увлекаться изучением иностранных языков и иностранной литературы в ущерб языкам и литературе русским содержит весьма оригинальную историко-политическую концепцию, построенную на противопоставлении двух систем преподавания: католической и протестантской. Марен-Дарбель начинает со своего «политического исповедания веры»: он ценит установления своей страны (то есть конституционную монархию), но для России считает единственно правильным правление самодержавное. Между тем российская система преподавания заимствована у протестантских немецких стран, где и каждому университету, и каждому студенту предоставлена самостоятельность. Напротив, в католических странах преподавание основано на единстве метода и принципа: именно такая система, по мнению Марен-Дарбеля, подходит самодержавной России, а вовсе не та, какая принята ныне, тем более что в протестантской системе очень мало развит соревновательный дух, присущий вообще всему устройству русской жизни, где главная цель всякого чиновника – дослужиться до более высокого чина. Касается Марен-Дарбель и обыкновения знатных русских нанимать для своих детей иностранных наставников, которые «не могут вселить в сердца учеников любовь к отечеству, им самим неведомую, и которые зачастую платят России самой черной неблагодарностью». Осуждая подобную систему, он совпадает со многими русскими, писавшими на эту тему, но зато для перестройки и унификации системы общественного образования в России предлагает оригинальное решение – поставить над всей системой одного начальника, и непременно иностранца, поскольку русский, воспитанный в России, с таким делом не справится (трудно отделаться от ощущения, что Марен-Дарбель видел в этой должности самого себя; впрочем, прямо он этого не говорит). Как бы там ни было, видно, что амбиции Марен-Дарбеля не ограничивались одним лишь воспитанием детей князя Гагарина. Впрочем, в России ему удалось проявить себя не столько в интеллектуальной, сколько в практической сфере.
В сопроводительном письме на имя императора Марен-Дарбель упомянул свое намерение скоро покинуть Россию. В самом деле, воспитание его ученика, князя Гагарина, завершилось: в 1831 году он был причислен к Московскому архиву Коллегии иностранных дел, в 1833 году направлен в русскую миссию в Мюнхен. Однако за годы, проведенные в доме Гагариных, Марен, как он сам признается в трактате о народном просвещении, стал почти членом их семьи и задержался в России еще на целых двадцать лет. Все эти годы он провел на службе у Гагариных – управлял ткацко-прядильной фабрикой в принадлежавшем старому князю селе Марфин Брод в Можайском уезде. Несколько раз Марен ездил во Францию, и хотя секретного надзора за ним учреждено не было, бдительные московские жандармы считали своим долгом известить о передвижениях француза, когда-то попавшего в их поле зрения, петербургское начальство.
Так, 27 мая 1836 года уже знакомый нам Степан Васильевич Перфильев, дослужившийся к этому времени до чина генерал-майора и должности начальника 2-го жандармского округа, информировал Бенкендорфа, что
Аналогичное письмо Перфильев послал Бенкендорфу и перед следующим отъездом Марен-Дарбеля во Францию, 23 мая 1841 года, и опять заверил, что «во время проживания его в Москве ничего заслуживающего особенного внимания замечено не было». (В скобках замечу, что жандармский надзор иногда давал сбои: между 1836 и 1841 годами Марен-Дарбель еще по крайней мере один раз побывал во Франции: в августе 1840 года он приехал в Париж и виделся там со своим бывшим учеником князем Иваном Сергеевичем Гагариным, который сделал об этом свидании запись в своем дневнике.)
На этом жандармские донесения о Марен-Дарбеле обрываются, но не обрываются его связи с Россией. Здесь пора наконец рассказать подробнее о том, какого именно ученика воспитал Марен-Дарбель. Иван Сергеевич Гагарин начал дипломатическую карьеру в Мюнхене, затем служил третьим секретарем русского посольства в Париже и Вене, но внезапно резко переменил свою судьбу: в апреле 1842 года перешел в католичество, а в августе 1843 года поступил послушником в орден иезуитов. Впоследствии Гагарин стал видным деятелем ордена, однако до конца своих дней не забывал о России, посвящал ей многочисленные статьи и брошюры, в которых отстаивал необходимость воссоединения западной и восточной христианских церквей в католицизме; он считал, что это поможет русской церкви стать независимой от государства и убережет Россию от революции. Во всех этих работах Гагарин демонстрировал не только талант публициста и религиозного мыслителя, но и обширную и глубокую эрудицию. Познания его еще до поступления к иезуитам поражают глубиной и разносторонностью, между тем он не получил никакого образования, кроме домашнего, и, следовательно, очень многим обязан своему учителю-французу.
Другой вопрос – имел ли отношение учитель к переходу ученика в католичество и к вступлению в орден иезуитов? Это объяснение напрашивалось и в самом деле было выдвинуто против Марен-Дарбеля (впрочем, неофициально) по вине зятя Ивана Гагарина, Сергея Петровича Бутурлина. Дело в том, что по указу 1840 года православные, перешедшие в католичество, не говоря уже о вступлении в Общество Иисуса, теряли право управлять своим имуществом. Бутурлин решил воспользоваться вероотступничеством брата своей жены и прибрать к рукам его состояние, а для того чтобы получить доказательство «измены» от самого Гагарина, в марте 1844 года написал ему письмо с увещеванием и просьбой покинуть орден, а получив от шурина отрицательный ответ, представил его российскому начальству. Заодно Бутурлин облил грязью и Марен-Дарбеля, который, как мы уже сказали, в это время служил у Гагариных управляющим: Бутурлин утверждал, что Марен сам иезуит, что он обратил своего воспитанника в католичество и, разоряя старого князя с ведома сына-иезуита, переводит деньги ордену. Между тем все три обвинения были самой настоящей клеветой. Толки о доносе Бутурлина шли в русском обществе. Александр Иванович Тургенев 19 октября 1845 года пересказал в письме к брату Николаю Ивановичу всю эту историю, но тут же прибавил, что скоро выяснилось: «
А еще позже, 8 апреля 1877 года, он писал Ивану Гагарину, что хочет непременно оправдаться от возведенной на него напраслины в глазах Марии Сергеевны Бутурлиной, урожденной княжны Гагариной, которая некогда также была причастна к этим обвинениям, и «не оставлять за ней последнего слова».
Конечно, версия о том, что Ивана Гагарина подтолкнул к обращению в католицизм учитель-француз, на первый взгляд может показаться вполне вероятной, однако принять ее невозможно. Все, что известно о круге общения князя Ивана накануне перемены веры, свидетельствует о том, что обращению его в католичество способствовали совсем другие люди: и его тетка по материнской линии Софья Петровна Свечина, русская католичка, жившая в Париже, и знаменитый иезуит отец Равиньян, с которым молодой князь состоял в переписке и у которого просил наставлений. Кроме того, сам Гагарин не раз признавался, что католиком его сделал в первую очередь «летаргизм нашего православия». Наконец, судя по недавно опубликованной переписке Ивана Сергеевича с родителями, ему были в тягость помещичьи обязанности, и на решение вступить в орден иезуитов повлияло, помимо высоких религиозных соображений, еще и нежелание решать проблемы сбора урожая и продажи леса. Иван Гагарин не стремился самостоятельно распоряжаться собственной судьбой и хотел предоставить это другой, более могущественной инстанции.
Что же касается Марен-Дарбеля, то ни пространное сочинение об образовании, ни письма к бывшему ученику не позволяют заподозрить его в особенно ревностных религиозных чувствах (сравнивая католическую и протестантскую системы народного просвещения, он очень хладнокровно перечисляет плюсы и минусы той и другой). Интересы Марен-Дарбеля лежали скорее в сфере естественно-научной: в 1834 году он опубликовал в Москве брошюру об артезианских колодцах, к которым хотел привлечь внимание русских инженеров, в 1840 году послал в парижскую Академию наук усовершенствованное дагеротипическое изображение, сделанное русским изобретателем Алексеем Грековым. С французскими научными учреждениями Марен-Дарбель не порывал связей, и пока жил в России: 5 сентября 1836 года он был принят в члены Французского исторического общества. Вернувшись в Париж в 1854 году, Марен-Дарбель продолжал научные и литературные занятия: принес в дар Императорской библиотеке 39 томов русских книг, посвященных российской истории, географии и законодательству, выпустил в 1859 году книгу о ростовщичестве (где среди прочего упоминает русское слово
В стилистических предпочтениях у учителя и ученика оставалось много общего. В конце марта или апреле 1860 года Гагарин писал – по-русски – другому русскому невозвращенцу, князю Петру Владимировичу Долгорукому, о его резком памфлете «Правда о России», вышедшем на французском языке в том же 1860 году:
Так вот, Марен-Дарбель писал Гагарину об этой книге почти то же самое, хотя и в гораздо менее экспрессивной форме и не по-русски, а по-французски:
К сожалению, письмо Марен-Дарбеля не датировано, поэтому мы не можем сказать, кто здесь на кого повлиял: учитель на ученика или ученик на учителя. Однако общность установок налицо.
Случай Гюстава-Эфранора Марен-Дарбеля лишний раз напоминает, что далеко не все французские учителя, воспитывавшие русских дворянских детей, были подобны малограмотному пушкинскому Бопре. Однако учитель учителю рознь, и следующий эпизод показывает, что попадались среди французских учителей люди совсем иного сорта, нежели высокообразованный воспитанник парижской Школы хартий.
7. Совсем другой французский учитель в Харькове (1832)
30 ноября 1832 года гражданский губернатор Слободско-украинской губернии (с 1835 года она называлась Харьковской) Михаил Иванович Каховский адресовал шефу жандармов графу А. Х. Бенкендорфу следующий рапорт:
Губернатор писал свой отчет на основании рапорта харьковского полицмейстера, включающего в себя интимные подробности, в которые начальник губернии не счел нужным посвящать шефа жандармов. Полицмейстер «во исполнение словесного приказания» губернатора отправился в дом потерпевшей и там
Согласно обычной процедуре, 15 декабря 1832 года из III Отделения императору был подан «Всеподданнейший доклад о высылке за границу французского подданного учителя Оливари, растлившего двенадцатилетнюю девицу Марью Панафидину», и государь, ознакомившись с ним, «Высочайше повелеть соизволил: выслать сего иностранца за границу», о чем Бенкендорф 22 декабря 1832 года сообщил волынскому гражданскому губернатору Андрею Петровичу Римскому-Корсакову, которого, «во исполнение монаршей воли сей», просил
Высылка из России вообще, как уже говорилось выше, была обычной практикой по отношению к нежелательным иностранцам, но в случае Оливари это было единственным возможным наказанием, поскольку для суда необходимо было его собственное признание в содеянном, между тем, как указывала вдова Крузе в своей жалобе, датированной 19 ноября 1832 года, «злодей, посягнувший на погибель несчастной сироты, конечно не учинит сознания в своем преступлении – другие доказательства не властны подвергнуть его всей строгости законов». В тот же день, 22 декабря 1832 года, Бенкендорф дал указания и слободско-украинскому гражданскому губернатору Каховскому, которому сообщил, что «Его Величество, изъявив Высочайшее согласие на удаление сего иностранца из пределов государства, повелеть мне соизволил узнать, имеет ли он установленный аттестат на звание воспитателя юношества», также «покорнейше попросил» его «вышеупоминаемого французского подданного Оливари со включаемым у сего конвертом препроводить к г. волынскому гражданскому губернатору для дальнейших распоряжений к высылке его за границу и вместе с тем сообщить мне подробное описание примет сего иностранца для принятия нужных мер к воспрещению ему обратного въезда в Россию». 18 января 1833 года Каховский доложил в рапорте на имя императора, что 11 января «французский подданный Оливари отправлен от меня к волынскому гражданскому губернатору для дальнейшего распоряжения к высылке его за границу». О том же Каховский 21 января 1833 года проинформировал Бенкендорфа, приложив к рапорту требуемые особые приметы насильника:
Приметы эти 9 февраля 1833 года были пересланы из III Отделения вице-канцлеру Нессельроде и министру внутренних дел Блудову, и этот последний «предписал всем начальникам пограничных наших губерний учинить распоряжение о невпуске в пределы государства французского подданного учителя Оливари». Приложил также Каховский к своему рапорту свидетельство самого Оливари в том, что он не имел «аттестата на звание воспитателя юношества от правительства» и занимался воспитанием детей «по рекомендации и знакомству». Между тем сам Оливари был отправлен волынским губернатором А. П. Римским-Корсаковым, согласно его рапорту, поданному Бенкендорфу, «с нарочным жандармом в м[естечко] Радзивилов, где ему вручен паспорт без возврата, и 17 числа сего месяца [января 1833 года] под наблюдением радзивиловского полицейского чиновника выехал он из пределов государства за границу в Австрию».
Между тем француз, по-видимому, на родину возвращаться не хотел, и в конце июля 1833 года граф П. Д. Киселев, «полномочный председатель диванов и командующий войсками в княжествах Молдавии и Валахии», которые в описываемый период находились под управлением России, хотя российской территорией не являлись, проинформировал Бенкендорфа о том, что «высланный из Санкт-Петербурга [так!] в минувшем марте месяце французский подданный учитель Олеари [так!] прибыл в Молдавию основать там постоянное свое жительство». Киселев поинтересовался у шефа жандармов: «с какой стороны известен был Олеари санкт-петербургской полиции и не возможно ли сообщить мне сведения о поступках, за которые он выслан из столицы». Ответом на этот вопрос, который 23 августа 1833 года дал, за отсутствием Бенкендорфа, тогдашний управляющий III Отделением А. Н. Мордвинов, дело Оливари кончается.
Описанный сюжет интересен прежде всего своей нестандартностью, чтобы не сказать уникальностью. Говоря об уникальности, я вовсе не хочу сказать, что «безнравственных» французов в России в царствование Николая I не было; я хочу сказать, что о таком их поведении редко упоминали в официальных документах. Как уже говорилось выше, в царствование Николая присутствие иностранцев, особенно французов, а из французов особенно учителей, всегда воспринималось властями с настороженностью, как возможный источник заразы. Однако в официальных документах зараза эта неизменно трактуется как
Как ни странно, французов-соблазнителей, тем более из сословия гувернеров, нелегко отыскать и в беллетристике, хотя вообще «галлофобская» линия в ней присутствует с начала XIX века. Одно из редких исключений – ранняя повесть Карамзина «Софья», издевательски, но в основном верно пересказанная в романе М. Н. Загоскина «Искуситель» (1838): там заглавную героиню, «молодую и прекрасную женщину», вышедшую по собственной своей воле за шестидесятилетнего старика, соблазняет живущий в доме «Бог весть почему, какой-то француз Летьень», который оказывается соблазнителем в квадрате: совратив госпожу, начинает волочиться за ее горничной. В «Горе от ума» выпадов против «французиков» предостаточно, однако в роли соблазнителя господской дочери выступает не француз, а вполне русский Молчалин. Тот же Загоскин в знаменитом романе «Рославлев» (1831), конечно, осуждает свою Полину за то, что она в самый неподходящий исторический момент влюбилась во француза и в разгар войны 1812 года обвенчалась с ним, и заставляет ее заплатить за это собственной жизнью, однако француз здесь, во-первых, не гувернер, во-вторых же, отнюдь не соблазнитель, а, совсем напротив, законный супруг героини. Еще один принципиальный ненавистник французов, Ф. Ф. Вигель, описывая в «Записках» своего «соблазнителя» французского гувернера де Роленя, инкриминирует ему прежде всего цинизм и безбожие (одним словом, французское просвещение) и лишь под конец упоминает «нескромные речи и самые непристойные, даже отвратительные анекдоты», но уточнений все равно избегает. Максимум, что может быть инкриминировано французскому гувернеру в печатном тексте, – это никак не детализируемые «шалости» молодого повесы, о которых упоминает, например, Ф. Булгарин в «Записках Чухина».
Пожалуй, один из немногих, у кого эта тема выходит на первый план, – Пушкин. У него француз-учитель-соблазнитель действует в автобиографическом рассказе о собственных предках:
Сходные эпизоды находим и в рассказе о судьбах вымышленных героев: в «Капитанской дочке» Палашка и Акулька «винятся в преступной слабости и с плачем жалуются на мусье, обольстившего их неопытность», а в «Дубровском» Троекуров через Машу приказывает Дефоржу, «чтоб он у меня за моими девушками не смел волочиться» – что, впрочем, в Машином французском переводе приобретает форму гораздо менее откровенную: «отец надеется на его скромность и порядочное поведение». Этот целомудренный перевод – модель, по которой российские власти вели разговор об опасности, могущей исходить от французских гувернеров.
Когда в 1850 году руководители III Отделения отчитываются о работе, проделанной за четверть века, они упоминают «порочные склонности и вредные политические идеи», «понятия, несогласные ни с нашею верою, ни с образом нашего правления», которые внушаются юношеству иностранными учителями и гувернерами «без всяких познаний», но не уточняют, к какой сфере – идеологической или физиологической – принадлежат эти пороки.
Авторы отчета гордятся принятыми мерами:
Удостоверения в благонадежной нравственности, как уже говорилось выше, требовались и до 1834 года; еще в 1831 году в Дополнительном постановлении к Уставу учебных заведений 1828 года было предписано, чтобы русские дипломаты за границей «неблагонадежным или подозрительным вовсе не выдавали паспортов на отъезд в Россию». Но эта потенциальная неблагонадежность опять-таки носила скорее идеологический, чем физиологический характер. «Мнение» министра народного просвещения С. С. Уварова «О мерах против умножения пансионов и частных учебных заведений», датированное 4 ноября 1833 года, называло главным недостатком иностранных учителей тот факт, что они не могут оставить «вкорененные в них нередко с самого детства понятия, мнения и предрассудки» и «в воспитании юношества постигнуть дух нашего правительства», «особливо в нынешнем расположении умов в Европе». В уже упомянутом «Положении о домашних наставниках и учителях» от 1 июля 1834 года иностранцам также предписывалось предъявлять отзывы о «поведении и нравственных качествах». Но, судя по всему, благонадежность и тут трактовалась прежде всего в идеологическом и политическом смысле: во всяком случае, когда каким-то иностранцам-педагогам полностью запрещали приезд в Россию, это, как правило, было связано с политическими причинами.
Сугубо
Идеология в правительственной системе ценностей стояла выше физиологии; поэтому случаи, подобные тому, который описан в деле «насильника Оливари», как правило, не становились предметом рефлексии ни в официальных документах, ни в художественной литературе, – что отнюдь не означает их отсутствия в реальном быту.
Российские власти отличали физиологические «грехи» французов от идеологических и, судя по всему, считали вторые куда более серьезными, чем первые. Не менее важным было и другое различение – между французами пришлыми и «своими», давно знакомыми. Ко вторым отношение было зачастую несравненно более снисходительным, свидетельством чему – следующий эпизод нашего повествования.
8. Французы, заподозренные в шпионаже и оправданные (1854–1855)
В октябре 1853 года Турция объявила войну Россия, а в марте 1854 года к Турции присоединились Франция и Англия. Война была названа Крымской, поскольку разворачивалась по преимуществу в Крыму, однако в 1854 году флот англо-французской коалиции действовал также в Балтийском море и готовился атаковать Кронштадтскую крепость. III Отделение принимало соответствующие военному времени меры. В мае 1854 года главноначальствующий III Отделением граф А. Ф. Орлов издал распоряжение об отобрании у выезжающих за границу англичан и французов бумаг чрезвычайной важности и задержании самих иностранцев, эти бумаги провозящих (оно процитировано выше, на с. 113–114).
И вот в этих-то обстоятельствах 27 июля 1854 года из Министерства внутренних дел поступает в III Отделение следующая бумага, датированная 26 июля и подписанная «за гражданского губернатора» вице-губернатором Н. М. Муравьевым:
Что такое «обстоятельства настоящего времени», понятно: это обстоятельства военные. Обстоятельства совершенно не подходящие для того, чтобы подданные державы, с которой Россия находится в состоянии войны, катались на лодке под стенами Шлиссельбургской крепости, хоть и утратившей к этому времени военное значение, но все-таки остававшейся государственной тюрьмой. Астольф де Кюстин, побывавший в России в 1839 году, во время вполне мирное, получал разрешение на поездку в Шлиссельбургскую крепость от военного министра.
Поэтому шлиссельбургский городничий был, что называется, совершенно в своем праве, когда арестовал трех французов. Он представил их петербургскому гражданскому губернатору, а тот «препроводил сих иностранцев в III Отделение». 27 июля 1854 года «в час с половиною пополуночи» трое любителей лодочных прогулок «прибыли под арест в Штаб Корпуса жандармов» и были размещены «в комнатах под №: первый в 6-м, второй в 5-м, и последний в 3-м». Иностранцам предложили «вопросные пункты» касательно их имени, возраста, подданства, вероисповедания, постоянного жительства, занятий и, главное, касательно «найденной в лодке карты С[анкт] – Петербурга с окрестностями» («если принадлежит вам, то для какой надобности Вы имели ее при себе, ехавши в Шлиссельбург?»).
Из показаний их выяснилось, что:
39-летний французский подданный католик Карл Парфё «есть наставник сына князя Барятинского (адъютанта Военного министра), в доме которого и живет; отправился в Шлиссельбург для прогулки, не быв знаком ни с
Все трое стояли на том, «что отправились только для прогулки и не брали ниоткуда вида на эту поездку, зная, что оных не требуют на Шлиссельбургском пароходе»; «по делам III Отделения, – докладывал графу Орлову управляющий III Отделением Дубельт, – ни один из означенных иностранцев ни в чем подозрительном замечаем не был»; «неосторожность их состоит в том, что при нынешних обстоятельствах предприняли такую дальнюю прогулку», – и далее Дубельт осведомлялся: «Позволите ли Ваше Сиятельство освободить их?»
Орлов позволил, и Дубельт тотчас собственноручно набросал записку, датированную 27 июля 1854 года: «Немедленно освободить Парфе, Циммермана и Дюшона, но сказать им, чтобы они пожаловали завтра в нашу канцелярию поутру в 11 часов».
Приказание было исполнено: 27 июля в 11 часов вечера французы были освобождены от ареста. На следующий день они, как им и было сказано, явились в III Отделение и
«Свидетельство» это называлось «билет», данный «на проезд в Шлиссельбург и обратно в Санкт-Петербург».
Вещи французы получили назад, в чем Циммерман дал расписку.
Однако то обстоятельство, что французов отпустили на свободу, никак не означало, что III Отделение потеряло к ним интерес.
31 июля 1854 года Дубельт получает копию с рапорта коменданта Шлиссельбургской крепости генерал-майора Троцкого дежурному генералу Главного штаба, причем генерал этот покорнейше просит его «приказать собрать и сообщить мне сведения о звании и образе жизни означенных иностранцев».
3 августа 1854 года Дубельт отвечает дежурному генералу Главного штаба. Повторив прежние лестные для французов аттестации, он сообщает, что
На этом первый акт прогулочной драмы закончился; но прошел год, и обнаружилось, что петербургских французов не смущает ни продолжение войны, ни внушение, сделанное им в III Отделении летом 1854 года. Летом 1855 года все повторилось снова, разве что с чуть переменившимся составом действующих лиц и чуть измененным маршрутом. Следует заметить, что сама идея о повторном прегрешении в одном и том же роде
Так вот, 20 июня 1855 года, уже при новом императоре Александре II, санкт-петербургский военный генерал-губернатор Павел Николаевич Игнатьев послал главе III Отделения графу А. Ф. Орлову бумагу о происшествии, имевшем место накануне; она называлась «О взятых трех французских подданных»:
В ответ III Отделение 21 июня 1855 года выдает «Справку»:
24 июня 1855 года Игнатьев докладывает Орлову о продолжении расследования и отдельно обсуждает судьбу Клавдия (Клода) Дюшона, который на поверку оказался не французским, а российским подданным:
28 июня 1855 года «господину главному начальнику III Отделения» докладывают из Военного министерства:
На этот справедливый вопрос граф А. Ф. Орлов 6 июля 1855 года отвечал военному министру:
Но не все так просто; торговать в магазине «À la Renommée», будучи на дурном счету у III Отделения, это еще куда ни шло, но служба в Экспедиции заготовления бумаг есть, в сущности, дело государственной важности, и выполнять его достоин отнюдь не всякий. Посему петербургский военный генерал-губернатор 8 июля 1855 года шлет главе III Отделения запрос:
Получив запрос, Орлов отдает соответствующее приказание управляющему III Отделением Дубельту, а тот 13 июля 1855 года запрашивает управляющего Экспедицией заготовления государственных бумаг Сократа Андреевича Ремезова,
Ремезов на следующий же день отвечает Дубельту, что