Везде труп, а мне не страшно – чудовищ не существует, душевнобольных не копируют, никто не должен страдать.
Страдаю ли я? Пожалуй, нет, хотя я переживаю из-за А. Кто точно страдает, так это муж. И я искренне не понимаю, почему мне так жалко человека – назовем и это человеком, будем необыкновенно щедры сегодняшним вечером, – который меня убил. Как мне тебя утешить? Таскаю я тебя с собой по завтрашним вечеринкам себе или тебе в утешение? Это любовь, привязанность или стокгольмский синдром?
И кого я хочу встретить на самом деле?
План мой был хлипкий, но внятный: выследить и обрести нейробабку (я знала, что она профессионал), попасть к ней домой, выкрасть ктика, притащить его в Комитет восстания мертвых в качестве нежного, мягкого подарка и как-то выторговать себе приоритетную очередь в нашем сложном, трудном и непрекращающемся деле попыток хоть через что-то – пусть электровафельницу, пусть посудомоечную машину – заглянуть в реальность. Я не была уверена, что нейробабка насобирала самовоспроизводящихся ктиков оттого, что была натренирована на это дело, – нейрозомби идет на след вещи, как собака течет вечной пружинистой рекой за подраненным хозяином селезнем, за сбитой метким выстрелом дверью, за расстрелянным в упор, но не сдающимся, петляющим по снегу ящиком или камнем; нейробабка-кошатница так отчаянно ищет ктика, что, вероятно, даже чуть-чуть его создает, хотя что она может создать, ее нет. Когда я делилась с мужем предположениями про бабку, я уже плоховато понимала, что имею в виду, – как будто к некоторым зонам моей свежей посмертной памяти доступ был ограничен. Что не значило, что этой памяти не существует.
«Я могу добыть кота, ктика, – писала я сообщения в Комитет восстания мертвых, в строке темы указывая одно-единственное: «Лина». – Что ты про это думаешь? У меня есть возможность достать ктика. Поможешь ли ты мне снова попасть в собаку, голосовую консьержку, кроткую кофемолку, если я принесу тебе кота? Кот лучше, чем радио, ты это сама знаешь. Кот – это и есть белый шум».
Возможно, я писала эти сообщения мысленно, потому что ответа не получала. Я так привыкла не получать ниоткуда ответов (дубликат, дублирующий свои опасения, не должен казаться тебе симптомом, заиканием, речевой незавершенностью, хотя он в целом и есть не жизнь, но заикание), что задним числом помечала все свои неотвеченные письма как мысленные, несуществующие. Такие же мысленные и несуществующие, как все, что нас окружает.
Аукцион тревожил мужа именно что мысленностью, условностью. Он отказывался принимать все эти правила.
– Я понимаю: вот копия, вот ее контекст. Вот еще копия, вот ее контекст. Все объединяется – контекст общий, сознание индивидуальное. А вот вещь. Какая, к чертям, вещь? Куда ее отнести?
– Допустим, кто-то их создал отдельно, специально, такие точные цифровые копии вещей, и загрузил в интернет для мертвых, – озвучила я одну из официальных, но неубедительных версий возникновения объективных вещей. – Может, кто-то хотел сделать нам приятное. Вот и получается, что вещи и не контекстуальны, и не индивидуальны.
– Нет, это не то, – отвечал муж. – Я читал в нормальном интернете, когда про вещи только начали писать. Они как-то сами, мать их, появились, эти вещи, самозародились. Их даже нельзя вычленить как цельные блоки информации – это такие куски, фрагменты, все в разных местах, но как ДНК или голограмма. Что-то вроде квантовой запутанности: эти куски слипаются только друг с другом, как бы далеко они друг от друга ни находились. И слипаются в вещь, которая одинакова и объективна для любого дубликата, который ее воспринимает. Это странно, и это какой-то, блин, демонизм.
– Никакого демонизма, – бормотала я, выглядывая в задних рядах призрачного А. и его умозрительную новую подружку.
Иногда, впрочем, и правда в качестве лотов проявлялись довольно странные штуки. Кто-то принес, например, горошек в банке, консервы – древние, венгерские, сине-белые. Мне стало очень не по себе, как будто в зал внесли гроб.
– В банке смерть, – обреченно сказал муж, будто прочитав мои мысли.
– Что ты знаешь о смерти? – возмутилась я.
– Я окружен мертвецами.
Мне нечего было ответить. К тому же потом кто-то притащил яблоко – настоящее яблоко! Аукционный ведущий был озадачен, с оторопью пробормотал «о, вот и яблоко» (и потом поправил себя: блко, это блко), у него дрожали руки, и яблоко рябило, мерцало как медовый розовощекий шум. Кто-то хочет себе блко? Компакт-диск с альбомом «Nirvana» «Bleach» раз, компакт-диск с альбомом «Nirvana» «Bleach» два, стоп, ремешок от часов. Ремешок от часов раз.
Ремешок от часов уже почти пробил три, которые никогда не пробьют его фантомные часы, когда рядом с нами кто-то засмеялся: кому теперь нужен компакт-диск, на чем его слушать? Это вещь, поправил говорящего женский голос, это же
– Давай купим яблоко, – вдруг прошептал муж с интересом, – смотри, оно настоящее, от него такое тепло исходит.
– На самом деле это не яблоко, – деликатно ответила я и тут же подумала: деликатно, почему я ответила деликатно, ответила ли я деликатно или это лишь способ сообщить тебе о том, что я все контролирую так же ловко, как я контролирую речевой процесс, бойко катящий по рельсам автоматизма?
– Мне нравится яблоко. – Муж, кажется, меня не услышал или я произнесла это мысленно. – Давай возьмем. Тут вот какая проблема. Я думаю, что я его съем и вся эта херня исчезнет. И я тоже исчезну. И все. Давай возьмем яблоко.
– Да, давай возьмем яблоко, милый мой, – сказала я. – Но я не буду продавать кольцо.
– Это кольцо А., – сказал муж. – Он тебе его подарил.
– И что?
Муж страдальчески замолчал.
– Кольцо – это наш пропуск, – прошипела я.
На входе действительно у всех проверяли вещи-пропуска. Поскольку муж не считался за полноценного дубликата, он мог проходить по моему пропуску как жалкий дериватив.
Обычно в клетке для оценщиков сидели какие-то скучные нейрозомби: нимфеточные фарфоровые девочки с бледными жиденькими волосиками (чьи-то школьные любови?), ангелоподобные юноши, заставившие меня вспомнить слово «волоокий» и тут же забыть (что это за слово? славянская фамилия? связана ли она с быком шальным?), но хмурой бабки моей там не было. Чтобы точно убедиться в объективности лотов, аукционисты передавали через решетку вещи на оценку – нейрозомби плакали и словно слепли от невидимого сияния вещей, хватались, бились о прутья, как будто к клетке вдруг ловко подключили ночное электричество другой, публичной разновидности смерти. В этот раз в оценщицах оказалась опрятная старушка-василек – эту наверняка запомнила ватага мертвых бывших внучков и явно приютила, увнуковила, устарушковила для этих вот утренних лучистых оладушек, как в забытом – но не забытом, как выяснилось! – детстве. Ее глубоко ранил – если можно так говорить, она же зомби – венгерский горошек. Обнимала его, гладила, колыхала, как младенца, еле отобрали. Тут уже, конечно, лот горошек возрос в цене, за него сразу по три вещи стали предлагать, хотя я бы и бесплатно этот горошек не взяла, это хуже, чем урну с собственным прахом купить и потащить домой, в тепло, расцветать и пробиваться сквозь жесть и ржавь хрупким усиком.
– Меня сейчас стошнит, – уверенно сказал муж, когда горошек, залитый слезами, наконец-то отобрали.
Этот душераздирающий момент – отъем вещи у страдающего нейрозомби, верификация подлинности лишением – по сути, является тем, для чего мы и ходим на аукционы. Ради этой драмы, возможности искренне посочувствовать чужой боли, которая на самом деле не боль (никому не должно быть больно). Нейрозомби не чувствуют, их не существует, у них нет сознания – они ведут себя так, как ведут себя те, кому больно. И в определенном смысле все ходят смотреть именно на них, как в кино (некоторые даже одалживают у знакомых незначительные вещицы, чтобы сходить на аукцион и посмотреть на рыдающих ангелов – на этих воздушных, бездушных и призрачных акробатов небытия, пляшущих под оркестр рвущихся паутинок).
Настоящее кино так не действует. Вообще ничего, если честно, так не действует.
Я, как правило, смотрю на слезы и ничего не чувствую. Может быть, от переживаний – но переживала ли я? – я стала бесчувственной. Правда, на сцене с горошком у меня задрожала челюсть, заходила туда-сюда, как смазанная и расшатанная старая деталь: я поняла, что скучаю по маме. Тем не менее то, что подошло к моему горлу и легонько толкнуло изнутри – как рукой толкаешь вечернего сонного неповоротливого ежа, – вряд ли было слезами; я думаю, что это было
В какой-то момент это случилось: мы были в буфете, ели там мороженое с венскими вафлями в форме тугих пряничных конусов, похожих на распухшие клоунские манжеты, – и вдруг я увидела Лину с белым котом в переноске.
– Что за дела? – я подошла к ней. – Привет!
Лина посмотрела холодно.
– Мау, – сказал басом кот из переноски.
– Ты меня не узнаёшь, наверное. – Я вдруг поняла, что в толпе могу выглядеть как собственное представление о том, как я должна выглядеть в толпе. – Я заходила к тебе на работу. Кажется, недели три назад.
Лина покачала головой.
– Мы разговаривали. – Я замялась. – Долго. Часа три или дольше. Мы познакомились в Комитете восстания мертвых. Я туда приходила, чтобы узнать, что на самом деле произошло, когда мы были собаками. Мы с тобой договорились, что я выступлю на конференции, которую вы делаете там у себя, и тогда, может быть, получится мне помочь. Ну, помочь. Как бы понятно как помочь.
Лина пожала плечами.
– Мы договаривались, – повторила я. – Помочь как бы.
– Серьезно? – спросила Лина. – Я не знаю даже, что сказать. Простите. Я вас не помню. И я не была там, где вы говорите.
– Наверное, к вам туда много людей приходит, – поняла я. – Текучка такая. Как река.
– Куда к нам? – спросила Лина. – Что вы вообще хотите мне сообщить?
Наверное, Лина не хочет афишировать, что мы знакомы.
– Откуда… – Я постучала пальцем по переноске. – Котик откуда такой?
Лина пожала плечами.
– Расплатились за одну услугу на работе, вот так вот. Дома держать не могу. И не уверена, настоящий ли, я знаю, что тут мало настоящих, и в семье моей не было котов. Принесла вот, пусть посмотрят на него.
– Кстати, вот про котов в семье мы не говорили, – сказала я.
– Так, о чем речь? – зло спросила Лина. – Я не помню никаких разговоров с вами. Я вам повторяю: это была не я. Вы меня перепутали с кем-то.
Информация у нас сейчас распространяется быстро, но архаичным способом – через сообщения, слухи, разговоры. Может быть, где-то еще есть коты, ктики, кто знает: у нас на этот момент не было своих закрытых социальных сетей; своих СМИ – иначе к ним организовали бы прямой доступ из реального мира, чего нам не хотелось в нашем осадном положении. Новости нашей тихо бунтующей резервации принадлежали только нам. А. работал в Комитете над проектом службы зашифрованных новостей, но как у него теперь узнать, на какой он стадии? Вероятно, это стадия возвращения к русалочке. Я представляла, как они бродят по болотистым паркам ее приморского городка и ищут ктиков, которых она выслеживает по запаху – ведь ктик метит лишь одним своим существованием. Милая соцсеть для двоих.
Или он просто не хочет меня видеть. Никто не хочет меня видеть. И даже Лина не хочет меня знать – но ведь я помню наш разговор! Кто-то вырвал главу, где мы разговаривали?
Или ты – помнишь ли ты до сих пор, что этот монотонный полудикторский, полудиктаторский голос в твоей голове
Нет, так не бывает.
Лина была невозмутима и упряма, как та Лина, встречу с которой я помню, поэтому для себя я объяснила происходящее невнятной конспиративной целью: видимо, никто вокруг не должен был догадаться, что она меня знает.
– Вы о чем, какая конференция, – тихо, но твердо повторяла она. – Я не организовываю сейчас конференции, чего вы прицепились с этим котом, вы что, шпионите за мной? Хотите, чтобы я сказала, что это взятка? Ну хорошо, я скажу вам, это взятка, и что вы мне сделаете? Что мне кто сделает? Мне принесли взятку котом, и кот мне не нужен – и что? Хотите его взять себе – берите, но раз вы так до меня докопались, тогда объясните, зачем он вам нужен.
Я вытаращилась на Лину, как на призрак Лины (которым она, вероятно, была).
Лина раздраженно сунула мне переноску. Я уже ничего не понимала. Да, мне нужен был кот, чтобы дать его ей в качестве взятки! Но, выходит, я уже отдала его ей в качестве взятки! Взятки борзыми котами, черт бы их побрал. Теперь она хочет вернуть мою взятку мне же – зачем? – чтобы я снова принесла его ей в качестве взятки? Чертово беспамятство Мёбиуса.
Или это просто совпадение, но слишком странное. В том мире, где мы находимся, не бывает совпадений. И по отсутствию совпадений я иногда скучаю не меньше, чем по близким.
– А кто вам дал кота? – Я попыталась заглянуть в переноску. – Я? Правильно?
– Так, отойдите от меня, пожалуйста, – сказала Лина. – Мне неуютно.
Она потянула переноску на себя. Передумала?
Я отпустила руки, и мой взгляд столкнулся с ледяным, столового серебра гладкости, зеленым взглядом кота. Это был, кажется, немного другой кот.
– Кисанька, – сказала я.
– Я назвала его Слоник, потому что он смешно топал по ночам, – вдруг потеплела Лина. – Что не мешает мне от него избавиться.
– А почему нельзя оставить?
Пожала плечами.
– Мне не нужен кот. Я не люблю котов. Я собаку хотела.
Почему-то я точно знала, что это кот из бабкиной команды, из Ордена Белого Слоника.
Или нейрозомби вроде бабки на самом деле умеют порождать объективные вещи (поэтому кошачья бабка плодит котов – но почему она тогда отлично помнит, сколько их?), или объективные вещи имеют какое-то подобие призрачной памяти и порождают нейрозомби – могут ли двенадцать ктиков придумать себе заботливую бабку в качестве коллективного воспоминания, чтобы не жить на улице, а приходить в теплый дом, лакать молоко, пить хрустящую морозную водичку из крана?
Я оставила Лину и побежала искать мужа. В аукционном зале вовсю происходила борьба смыслов.
Естественно, среди оценщиков была и бабка – откуда-то почуяла ктика, что ли! Сидела за решеткой, осуждающе поджав свои алчные, жадные до жизни кошелёчные губы. Все сошлось! Но я уже ничего не понимала.
Я толкаю мужа локтем и шепчу: твой или не твой? Ведущий испуганно объявляет ктика, все смущаются, ктика вынимают из переноски и всего как есть – белого, шарообразного, с возмущенно поджатым хвостом – передают в клетку. Бабка обнимает ктика и плачет. Драма, все счастливы.
Потом ей яблоко приносят – тоже плачет. Из моего сада, говорит, из садочка моего! Гладит его кончиками пальцев, рыдает. Сада-то этого уже нет давно, причитает, садочка-то нет, где тот садочек, восемнадцать яблонек отец мой сажал, да под девятнадцатой сам лег, и вот это оттуда яблочко! Там корни его внутри, кости внутри, зубы внутри и еще что-то, но я забыла.
Не отдам яблочко, говорит, не отдам, это я молодая, вы что, не видите? Вот же, это же я молодая.
И показывает яблоко всем. Видите?
Да, все ради этого ходят.
Яблоко отнимают, бабка плачет.
– Они все так делают, – смеется кто-то в зале нервным смехом.
– Все яблоки сгнили мои, все, – тихо говорит бабка. – А это хорошее.
Девушка лет двадцати семи с рыжими седыми волосами – интересно, она настоящий дубликат или похищенный? – выменивает кота и яблоко на синюю бутылку, синюю раму и бодрый кактус (я снова вспоминаю ежа, и мне нестерпимо хочется лизнуть кактус). Лина забирает кактус и бутылку, проходит мимо меня и даже не замечает.
Такое иногда бывает в театре или филармонии – когда мимо тебя по залу проходит любимый актер или исполнитель, и ты мысленно кричишь: вот же я, посмотри. А он проносится, как ветер, в метре от тебя и ничего не чувствует: односторонний факт близости.
Я протиснулась сквозь толпу прямо к бабке. Охранники попросили меня отойти подальше – с работающими нейрозомби-оценщиками общаться было запрещено, их эскортируют домой или в гостиницу в строжайшем секрете.
Но мне уже нечего было терять: я боялась, что и бабка меня не узнает. Кружа вокруг охранников, учтиво подталкивающих меня к выходу, я махала бабке рукой.
– Эй, – бормотала я. – Эй, ну посмотри же, глянь на меня. Я знаю, что это твой кот был. Я помогу тебе его вернуть. Вместе будем работать. Ну? Слышишь?
Но это все смотрелось не очень убедительно – намерение мое все еще пылало, а вот смысл растаял. Получилось, что мне был нужен не кот, а какого-то рода информация.
Бабку уводили, как Ли Харви Освальда или Марка Чепмена, она смотрела на меня сквозь зубы, именно так. Хотя я была единственной в этом зале, знающей наверняка и точно, что зубов у нее почти не осталось: шестеро коренных да двое шатких на передовой. Мои пальцы не забудут твои зубы. Ты только что застрелила Джона Леннона, бабка.
Мужа я нашла в холле, он стоял около рыжей девушки, которая поставила на пол переноску и смотрела на него, наклонив голову, как умное тихое животное.
– Можно я только откушу, – говорил он. – Один раз. Пожалуйста.
– Нет, – повторяла она. – Пожалуйста. Давайте про другое что-нибудь поболтаем. Хотите, я расскажу про кактус? Дикая история! Я так рада, что от него избавилась.
– Я просто откушу, и все.
– Нет, это невозможно.
– Я один раз откушу, и все. Умоляю.
– Ну что вы такое говорите.
Я подошла, взяла его за руку.
– Пойдем.
Видимо, я уже не так сильно хотела, чтобы он кого-нибудь себе нашел и отвлекся.
– Мау, – сказал кот из переноски.
Мне было безразлично. Я ничего не чувствовала. Ничего не складывалось в цельную картину.
Мы пошли домой. По дороге заглянули в «наш» магазин на райончике, купили курицу, яблоки и картофель; из яблок я приготовила соус к картофельным блинчикам, курица запеклась в духовке и стала похожей на торт из сахарного тростника и труп в лесу. Было понятно, что это не то.