— Да, не приземлится…
— Надо рубить носилки, — сказал Валерка.
Мы схватились за топоры. Роман стонал. Мы срубали молодые, нежные, светлые пихты, сочащиеся смолой, Аверьянов прикручивал их веревкой к поперечным палкам. Из глотки Романа рвался крик, но он душил его, превращая в какой-то дикий скрежет — как будто гигантским напильником шваркали по краю железного листа. Лицо его неузнаваемо изменилось, щеки впали, покрылись морщинами. Наконец носилки были готовы, и мы опустили их рядом с ним. Аверьянов склонился над Романом и сказал, что сейчас мы его переложим на носилки. Роман смотрел на него, кажется, не понимая. Аверьянов кивнул нам и взял Романа под мышки, я — за целую ногу, Валерка растерянно взглянул на лесничего.
— Бери за бок, ногу придерживай, — сказал Аверьянов. — Ну!
И мы приподняли Романа. Тут же снежный воздух разодрал скрежет и крик.
— Не опускать! Давай! — рыкнул лесничий.
Мы переложили Романа на носилки.
— Все, берись, пошли, — сказал Аверьянов.
И тут мы услышали звонок. Переглянулись. Снова раздался глухой трезвон.
Аверьянов, выругавшись, побежал в зимовье. Вскоре послышался его голос.
— Да! Аверьянов… У нас происшествие! Происшествие… Несчастье!
Мы заглянули в зимовье. Аверьянов объяснял, что у нас произошло. Потом положил трубку, посмотрел на нас.
— Проверка связи… Мишка нашел обрыв, соединил… Я говорю — человек. Сейчас будут соображать там.
Он достал трясущимися руками папиросы, прикурил.
Через некоторое время телефон затрещал. Аверьянов схватил трубку. С ним говорил главный лесничий, директор был в командировке. Поселок запросил санрейс и катер. Францевич сейчас выйдет к нам.
— Несите его сюда, — велел Аверьянов. — Будем ждать.
Валерка посмотрел на него.
— Где? Здесь?
— В …! — выругался лесничий.
— Но сколько он будет плыть? — спросил я.
— Плавает говно в бочке, — ответил Аверьянов. — Францевич — ходит.
Мы занесли Романа на носилках в зимовье и поставили между нар.
Роман издавал скрежещущие стоны, жмурил глаза и широко распахивал, безумно озирался. Брезент, на который мы его положили, медленно намокал, густые капли срывались на пол. Мы с Валеркой вышли. Курить не хотелось. Нас тошнило.
— Вы че, думаете, пёхом с носилками быстрее? — спросил Аверьянов, выходя следом. В углу рта он держал новую папиросу, щурил глаз от дыма, вторым яростно буравил нас.
— Ну, четырнадцать километров, — сказал я. — Человек в час делает пять.
Аверьянов заругался. Стукнул пальцем мне по башке.
— Заткнись, профессор! — Он даже не мог дальше говорить, жевал мундштук папиросы, пыхал дымом, глотая его. — А снег? А носилки? В нем не меньше восьмидесяти кэгэ. И на тропе, думаешь, всюду развернешься? А завалы могут быть?
Мы прятались от ветра за домом. Байкал ревел и грохотал, летел снег. Тайга была чисто-белой, пухлой, как на поздравительной открытке. В волнах стоял катер, прочно, неколебимо. Мы перетащили вещи из лодки обратно в зимовье. С утра мы ничего не ели, но голода не испытывали. Из зимовья доносился скрежет и рык Романа.
Под носилками уже натекла черная лужица.
— Изойдет, — сказал Валерка.
Аверьянов уселся за телефон, начал крутить ручку. Ему тут же ответили. Он объяснил, в чем дело, попросил позвать к телефону фельдшера Могилевцеву. Сказали, что она уже вышла.
— Куда? — не понял Аверьянов.
— К вам.
Аверьянов посмотрел на часы, перевел взгляд на лежащего. Снял с себя шарф.
— Ладно… попробуем.
Мы придвинулись к носилкам. Я приподнял ногу, Роман дернулся и замолчал на несколько мгновений, кажется, он потерял сознание, но тут же пришел в себя и захрипел: “Иуды…” Аверьянов просунул шарф под ногу и туго перетянул ее выше коленки. Роман закричал в голос. Бледные, мы вышли снова под снег. Море было пустынно, ртутно вспенивалось, особенно громадные волны иногда напоминали движущиеся лодки, катера. Появятся здесь когда-нибудь люди? С лекарствами, и бинтами, и своими знаниями болезней, травм. Мы ежились от холода, переглядывались.
Часа в четыре к зимовью вышли поселковые ходоки: первым шагал Миша, уже в гражданской одежде, с палкой в руке, за ним Могилевцева, закутанная в платок, в синей куртке, следом Пашка. Могилевцева с брезентовой сумкой на боку сразу прошла в зимовье. Пашка приостановился. Мы наскоро все пересказали ему. И он тоже шагнул за скрипучую дверь. Мишка, потоптавшись рядом с нами, достал бутылку. Это был спирт.
— На-ко, парни, хватани.
И я молча взял бутылку, приложился, закашлялся, зачерпнул снега и начал жевать. Моему примеру последовал и Валерка. Мальчакитов пить не стал, заткнул горло газетной пробкой и сунул бутылку за пазуху.
— А ему она сейчас уколет, — сказал Мальчакитов, кивая на дверь.
И действительно, через некоторое время скрежет стал глуше, реже — и вот уже мы слышали только стук гальки и плеск волн да вой ветра и не верили этой новой тишине.
Катер пришел утром. Но мы уже и сами собирались отчалить на лодке, волны поутихли. Романа с носилками подняли лебедкой из лодки, и катер потянул в поселок. С Романом уплыли Могилевцева и Пашка. А мы погрузились в лодку и двинулись следом, снова выпив злого бурятского спирта.
Глава семнадцатая
Байкал остановился не сразу. Появлялись забереги, откуда-то приносило льдины, залив наполняло
И с каждым днем лед нарастал — по четыре-пять сантиметров. Время от времени — днем, ночью — с моря доносилась канонада, сухие
Но зеркальное спокойствие взорвалось торосами в километре от берега. Льдины вздыбились на два-три метра фантастическими крышами и стенами. И, попивая чай, мы видели на закате, как там сияют и горят шпили и купола, и думали все-таки о городах.
Прошлый год закончился, все осталось как будто по ту сторону штормящего моря: Смоленск, добывание денег, мечтания, поездка, жизнь на Северном кордоне, рывок в Улан-Удэ, возвращение блудного Оленьбельды, трагический случай, праздник в клубе.
Мы с Валеркой были переведены в лесники, переселились в другой дом, к лесничему Сергею Прасолову. Гриша с бухгалтером переехали в дом Пашки и Романа. В нашей дыре жить было невозможно, морозы давили за тридцать, углы индевели. Сменила жилье и Кристина, она снова жила по соседству с нами, за стенкой. Но теперь это было отличное обиталище: с кухней и просторной комнатой, большой печкой, которую можно было топить раз в сутки. То же и у нас. То есть — у лесничего. Мы не верили, что может быть так тепло в доме в разгар великой сибирской зимы. Что можно спать без шапок, в одних трусах, укрываясь спальником, как одеялом.
Пашка уволился и подался на большую землю, назад в Минск, ему скучно здесь было без Романа, они сдружились.
Роман месяц лежал в Улан-Удэ. Сначала его доставили в Усть-Баргузин — Францевич, на катере. Вертолет приземлиться не смог, начальник аэропорта в заповеднике Светайла не разрешила посадку. И никакие угрозы на нее не подействовали. Хотя главный лесничий буквально из себя вышел, кричал, что начальница — палач. Та отвечала, что подаст на него в суд за оскорбление личности, но посадку не разрешала. “А если вертолет разобьется? Кому отвечать? Вам, таким сердобольным и хорошим? Или мне? Мне! Потому как я — ответственное лицо!”
Потом вертолетчики говорили, что сели бы, видимость позволяла. А Светайла утверждала обратное.
Так началась местная война. Впрочем, это была застарелая вражда, начальница очень часто закрывала аэропорт поселка, хотя, как все видели, условия позволяли самолету приземлиться. Но после истории с Романом вражда перешла в новую фазу. Вернувшемуся из командировки директору поселяне вручили петицию с требованием заменить начальника аэропорта. Он не мог этого сделать, аэропорт — не заповедник, хотя и находится на его территории. Тогда жители попросили отправить петицию в Улан-Удэ, в комитет партии Республики Бурятия. Светайла, узнав об этом, заявила, что она не член партии. Мужики по этому поводу тут же начали откалывать шуточки. Но шуточками дело не обошлось. Видя, что возмездие не свершится в одночасье, кто-то отравил аэропортовскую корову. Светайла ринулась к директору. Тот пытался ее успокоить, обещал разобраться. А как он мог выполнить обещанное? Мы с Валеркой подозревали, что это сделал Павел, хотя тот и выглядел добродушным увальнем, не способным, как говорится, и муху обидеть. Но я видел его глаза в тот день, когда вертолету не разрешили посадку.
Правда, неизвестно, смогли бы спасти ногу Роману, если бы вертолет сел. Я же видел, во что стрела превратила кость, это было крошево. Не знаю.
Роману ампутировали ногу по щиколотку.
Вольный стрелок, волк-странник по заповедным землям Союза остался инвалидом. Из Улан-Удэ он уехал домой на костылях. Где-то жила его мать. Я, честно говоря, боялся, что он приедет сюда. Вернется, как герой с фронта. И Кристина окружит, как говорится, его вниманием.
На его месте могли оказаться и мы с Валеркой. Или Аверьянов. Мы с Валеркой прикидывали, что стали бы делать в таком случае. Я вспомнил Ахава, одноногого капитана “Пекода”. Да, лучше тогда жить на воде. Но сначала надо стать капитаном.
И на гору Бедного Света уже никогда не взойдешь.
А я хотел туда вернуться.
Мы с Валеркой снова стали бывать у Кристины. И Валерка перестал перетаскивать ящики и мешки на складе у Алины. Кристина с Любой сделали ремонт, побелили печку, поклеили обои; в ее комнате было просторно и чисто. На стене я увидел все тот же календарь со “Стогом сена около Живерни”, 1976 год. До этого года, казалось бы, рукой подать, но даже события лета и осени представлялись давними, что уж говорить о семьдесят шестом, когда мы с Валеркой сидели в классе, таращились на англичанку. Теперь мы глядели на рыжую белокожую соседку с яркими глазами. “Куда вы все время ходите?” — спросил нас Прасолов. Мы ответили, что в клуб — играть в теннис. И сами снова пошли к соседке. “Но где вы играете в теннис?” — спросил лесничий уже поздно вечером, когда во всем поселке погас свет и мы вернулись, начали укладываться. “В клубе”, — сказал Валерка. “Да я там провел весь вечер”, — ответил Прасолов. “У нас свой клуб”, — пришел я на помощь Валерке. “А, понятно, по интересам, — сказал Прасолов, зевая. — Как у Петрова — шахматный. Правда, сейчас они с Генрихом решили организовать КП”. — “Чего это?” — “Клуб преферанса”. — “Картежный?” — “Ага”. Я удивленно хмыкнул. Но Прасолов пояснил, что преферанс, или пулька, — игра, основанная на умении, а не на везении, в России былых времен в нее играли аристократы и помещики. “Так и ты?” — “Что?” — “Аристократ-помещик?” Лесничий засмеялся, приподнялся на кровати, загасил лампу. “Нет, они играют в
На Новый год все веселились в клубе. Общественная комиссия делила апельсины, колбасу и шоколадные конфеты, присланные директором, уехавшим в Москву в командировку. Конфеты полагались только семьям с детьми. А нам достаточно было сгущенки: бросали банку в котелок с водой и долго ее варили, пока сладкое молоко не превращалось в тянучку шоколадного цвета. Нам это казалось вкуснее любых конфет. И вообще, разве в жратве праздник, сказал Валерка.
Клуб был украшен. Вокруг елки развернулась полемика. Рядом со входом рос кедр, и бывший геолог, а сейчас хлебопек Петров предлагал повесить гирлянды-фонарики на него, и всё. Рубить в заповеднике елку, а потом водить хороводы вокруг нее — это же смешно и нелепо. Ему возражали в основном женщины. По их мнению, Новый год без елки — это свадьба без фаты и криков “горько!”. Одну елку срубить можно. “Это ханжество! — заявила Петрову главный бухгалтер. — Ловят же рыбу удочками по весне в устьях речек. Хотя километровая акватория заповедная. Зачем же лукавить?” Петров отвечал, что рыба — это жизненная необходимость, потребность в фосфоре и т. д. А елка — развлечение. “Праздник — тоже необходимость и потребность”, — парировала бухгалтер. И остальные женщины ее поддержали. Почему-то эта полемика никого не смешила, все спорили серьезно. За этим спором стояли как будто две силы, нет, скорее два взгляда на заповедник. Елка была лишь поводом. И хор женщин оказался сильнее.
Новый год был с большой и густой елкой, привезенной Андреем на тракторе; играл самодеятельный ансамбль, Генрих встал за ионику, доставленную для него специально из Нижнеангарска завклубом, расторопным Портновым, — и мы с Валеркой снова удивлялись странностям местной жизни: забубенный Портнов с руками лесоруба был завклубом, Генрих — пожарным, геолог Петров — пекарем.
Вел вечер Портнов в колпаке звездочета; был устроен аукцион, на котором продавали кирпич, завернутый в бумагу, шило в коробке, спички в пакете, будильник в мешке; Гришка виртуозно заклинал чулок, натянутый на руку, потом швырнул его в зал под восторженный визг женщин. Звездочет объявил танцы. Юрченков действительно играл хорошо, только его игру все и слышали, а гитары так, что-то едва дребезжали; правда, жирный Антонов сильно бил по барабану, его просили не усердствовать. Солировал длинный орнитолог Славников, отводя руку, как Магомаев, переступая нескладными ногами, — настоящий журавль.
Боря Аверьянов приглашал Кристину, стройную, в темных брюках, светлой блузке с желтым стеклянным трилистником на груди, и жена лесничего, пышная Альбина, пыхала густо подведенными черными глазами. Но и мне удалось потанцевать с Кристиной под пение Славникова. Валерка играл на гитаре и только смотрел на нас, но, кажется, ему нравилось, он тряс шевелюрой оранжевого цвета — специально под праздник выкрасился — и подпевал Славникову, притопывал ногой. Кристина смеялась: “Кто бы мог подумать, что здесь такие таланты!”
Под утро мы вышли с Кристиной на берег, спустились на лед, занесенный снегом, нашли чистое гигантское окно и принялись пускать осколки льда. Байкал высоко гудел. “Жалко, нет звезд”, — сказала она. В поселке еще работала электростанция, горели окна. “Пойдем на кордон”, — предложил я. Мне не хотелось ее отпускать. “Ну, нет. У меня уже глаза слипаются”. — “Хорошо, — ответил я, — тогда давай еще потанцуем”. Она с улыбкой, темно посмотрела на меня. Я взял ее за руку, приобнял. И мы молча танцевали. “А под какую музыку ты танцевал?” — потом, когда мы уже двинулись обратно в поселок, спросила она. Я ответил, что под Джона Леннона, “Имейджн”. Мой старший брат его фанат, я вырос на этих песнях. “А я люблю наших бардов, — сказала Кристина, — Клячкина, Дольского”.
В поселке мы встретили Валерку.
— Где вы прячетесь?! — воскликнул он.
Мы ответили, что прогулялись немного по Байкалу.
— Я пашу, всех веселю, а потом меня бросают одного. Жизнь, как обычно, несправедлива… Куда пойдем?
— По-моему, уже пора расходиться, — сказала Кристина. — Ты не устал?
— Нет! — бодро ответил он.
И я его поддерживал.
— Ну, хорошо, пойдемте пить чай, — сказала Кристина.
— В Живерни?! — воскликнул я.
— Да, в Живерни, — ответила Кристина.
— О чем это вы? — спросил Валерка.
Когда мы вошли в кухню, свет погас. Кристина зажгла лампу.
— Так даже лучше, — сказал я.
— А я люблю много света, — откликнулась Кристина со вздохом. — Ох, значит, чай надо на печке кипятить.
Но мы с Валеркой быстро накололи мелких дров, запалили их в печке, сняли железный круг с плиты и поставили чайник.
— Я бы даже мог блинов напечь, — сказал Валерка. — Есть мука?
Кристина попыталась его отговорить, но я сказал, что это отличная идея, мы уже проголодались. И Кристине пришлось выставить банку с мукой, за маслом я сбегал к нам. Прасолов уже храпел. Бедолага! Кто же спит в новогоднюю ночь на Байкале. Впрочем, у него это уже был не первый раз, не первая ночь, а у нас — первая. Валерка заболтал муку с водой, нагрел сковородку, налил в нее подсолнечного масла и ложкой развел первый блин. Запахло вкусно. И Кристина тоже призналась, что голодна. Еще бы!
— И первый блин — не по пословице! — артистично выхватывая блин и кладя его на тарелку, воскликнул Валерка. — Ешьте сразу, — разрешил он, облизывая пальцы.
Кристина взглянула на меня и разорвала блин, половину себе, половину мне. Обжигаясь, мы быстро все съели.
— Ого! — крикнул Валерка, тряся оранжевой шевелюрой. — Скоростное истребление блинов начинается.
Запрыгала крышка на чайнике.
— Может, притащишь приемник? — сказал Валерка.
И я снова отправился в соседнюю квартиру, забрал приемник.
— Новый год лучше ощущается, — пояснил Валерка, — с музыкой.
Я гонял колесико, отыскивая музыку. Нарывался все на китайские радиостанции.
— Шухер, мы окружены! — воскликнул Валерка, размахивая гнутой алюминиевой вилкой.
— А у китайцев Новый год, кажется, в феврале начинается, — сказала Кристина.
— В Америке уже день в полном разгаре, — отозвался я, услышав прорвавшийся речитатив ведущей “Голоса Америки”.
— И здесь глушат, — сказала Кристина. — Мы под колпаком.
— Но с блинами, — подхватил Валерка, сияя в отсветах лампы маслеными щеками и перекидывая на тарелку очередной блин.
На крыльце послышались шаги. Я приглушил приемник. Мы замерли. Кто-то постоял и снова спустился. Ушел.
— Верной дорогой идете, товарищ! — крикнул Валерка.
И мы засмеялись.
Чай настоялся, Кристина разливала его по кружкам. Блины ели, макая в сливочное масло. По радиоприемнику передавали вокально-инструментальных поляков.
И мы сидели до рассвета; уходя к себе, оглянулись: гольцы Баргузинского хребта розовели, наливались кровью. Было очень холодно. Мороз к утру усилился. Кристина задохнулась и захлопнула дверь. А мы еще стояли, смотрели, как время движется, время в густых чистых красках, какие и не снились Моне.