— Ну, какие же тут очереди…
— Вот привезут копченую рыбу, индийский чай, увидишь, — пообещал я.
Она пожала плечами и протянула мне ключ.
Ее рука была бела, ключ краснел ржавчиной и блестел серебром. Я коснулся ее пальцев, теплых, тонких, чистых. Смутился как-то, ну, слегка. И покровительственным тоном заявил, что вообще-то здесь лучше закрываться.
— А я видела, тут не запираются, — сказала она. Но чувствовалось, ей не по себе от собственной оплошности.
— Мы не запираем, — сказал я, — нечего брать. А у других пропадает…
— Что? — спросила она, взглядывая на меня.
Я тоже смотрел на нее, на ее розовое лицо, обрамленное мокрыми прядками. Нет, она скорее чем-то напоминала эстонку или…
— Что? — повторила она уже с легкой усмешкой.
— Масло, — сказал я и внезапно ощутил во рту солоноватый привкус. Ну да, летом подсоленное масло продавалось. Но мне почему-то совсем стало не по себе. Я хотел идти, но не уходил, продолжал стоять напротив девушки в светлой куртке, той же самой, в которой она была тогда на аэродроме.
— Что ж, спасибо, — сказала она, — учту. — И посмотрела по сторонам.
Тут я сообразил, что загораживаю ей тропинку, и как-то по-солдатски сделал шаг в сторону. Она нагнула голову и пошла по тропинке. А я направился прямиком в источник.
Там все было обшито досками, сосновыми, желтоватыми, над большой эмалированной ванной на крюке висел задранный вверх толстый, широкий шланг, похожий на горло какой-то древней рептилии, и в нем стояла сернистая горячая вода. Вообще-то надо было с собой приносить пару ведер холодной, чтобы разбавлять подземную, но мне было лень. А Кристина, наверное, и носила, а потом забыла накинуть крюк. Я заставил рептилию изрыгать воду и пар в ванну, заткнул дырку пробкой. Пусть остынет немного. И начал намыливать мочалку из разноцветной проволоки, мы с Валеркой сами ее сделали, чтобы не тратить деньги. Намылил ноги, член.
Мысли мои вертелись вокруг девушки. Да. Я думал о ней. О том, каким выглядело ее тело среди этого пара. На чем она сидела. На краю ванны. Жалко, что не оставила свое мыло. Могла бы забыть. Смуглый сморщенный отросток, как некое растение в убыстренной съемке, начал обгонять время. По животу и плечам, ногам тек пот. Запах серы… ведь так благоухает преисподняя?
…Нет, благословенное место, думал я, заперев уже снаружи источник и шагая по тропинке, чистый и легкий. После дурманного духа источника воздух поздней осени казался амброзией. В Древней Греции его бы заковали в мрамор и назвали пупом — или чем-нибудь таким — земли, совершали бы возлияния жрицы…
Я отдал ключ старухе и вернулся к себе. Валерка все спал, хотя было уже холодно, пора затапливать печь, его очередь, но я сам пошел за дровами. После бани человек благодушен, слышал я чью-то мудрость. Вот я и был мудр. То есть благодушен. Кто знает, может, в этой оговорке и кроется разгадка мудрости. Возле нашей кучи поленьев, мы их и не думали, конечно, складывать — зачем? чтобы через полдня сжечь? — я обнаружил согнувшуюся фигуру. Ко мне повернулось бледное лицо. Это была наша соседка. Она немного смутилась и пробормотала, что Валерий позволил ей пользоваться… Я ничего не ответил, кивнул, присел рядом и начал накладывать на руку поленья в мерзлых потеках белой смолы. Когда набрал порядочно, встал и пошел — но не к нам: обогнул дом и поднялся по крыльцу Кристины.
— Там открыто, — сказала она, идя следом со своей охапкой.
И я толкнул дверь ногой и вошел в сени, потом в комнату, сгрузил поленья у печки на железный лист. Огляделся. Железная кровать, стол, стулья. Когда здесь жили Женя с Димой, было как-то уютнее. И тут я бросил взгляд на стену и обнаружил там старый календарь на ржавом гвозде. 1976 год, пятидесятилетие со дня смерти Клода Моне. Как же я забыл! Я уже видел эту иллюстрацию, заходя в гости к Димке и Жене, вот откуда французские стога: “Стог сена около Живерни”; на самом деле не один стог, а несколько, колорит зеленый, еще лето, за шеренгой деревьев синеет гряда гор — и эта гряда очень напоминает горы Баргузинского хребта, видимые с последней поляны Покосов. И я на мгновение даже ощутил запах разопревшего сена в зимовье.
— Мне так это нравится, — сказала Кристина. — Как будто время затормозилось. А кто здесь жил?
Я сказал, что молодая семья, они переехали на Южный кордон.
— На кордоне еще интереснее? — спросила Кристина.
Я ответил, что жил на Северном.
— Жили, — поправился я.
Она кивнула и сказала, что ей Валерка рассказывал о медведе, зачервивевшей рыбе, о том, как мы сплавлялись по речке и мечтали попасть на тот берег. Я нахмурился. Она взглянула на меня и улыбнулась.
— Он любитель присочинить, — буркнул я.
— А я слышала, что ты.
Я быстро посмотрел на нее.
— Ну, в том смысле, что сочиняешь. Как Максим Горький.
— Чушь, — сказал я. — Просто он закоренелый двоечник и не умеет писать письма, просит, чтобы я ему диктовал.
Что ж, я решил отплатить другу тою же монетой.
— Будешь чай?
Я посмотрел на ее тонкое лицо с резными скулами и яркими, зелеными почти до черноты глазами — и отказался. Сам не знаю почему.
— А ты зачем сюда прилетела?
Она сначала удивленно на меня взглянула, потом, слегка прищурясь, весело ответила, что и ей захотелось побывать на этом том берегу.
Я слегка растерялся.
— Из Ленинграда все, что за Уралом, невиданная даль, — добавила она.
— Ну, да, там у вас, на западе, все по-другому, — солидно сказал я и с этими словами вышел, успев поймать зеленоватый блеск ее продолговатых глаз.
Нагрузившись дровами и для нашей космической дыры, я тяжело поднялся на крыльцо, прошел по скрипящим половицам и хотел с грохотом ссыпать поленья у печи, чтобы разбудить это трепло и поговорить с ним начистоту. Но вдруг передумал и бережно опустил охапку, насовал поленьев в печной черный зев и поджег газету на бурятском языке. А может, на каком-либо инопланетном? Древнегреческом? Я лег, стараясь не трещать пружинами, на койку, заложив руки за голову. Думал о соседке, нашем разговоре и вместе с накатывающими от разгоревшейся печки волнами тепла ощущал что-то еще необъяснимое, ускользающее.
Назавтра мы выступили в путь, хотя мне уже и как-то не очень хотелось.
Ветер дул попутный, с моря, нам в спины, тайга гудела; выходили мы под беспросветным серым небом, готовым разорваться и рассыпаться снегом; но вскоре небо кое-где очистилось, и на кроны полились лучи, вспыхнул лед на речке, вершины гор преобразились, словно был взят торжественный аккорд. Это звучит пафосно, кто бы мог взять такой аккорд? Толик Ижевский на баяне, то бишь на аккордеоне? Нет, скорее Гена Юрченков на органе, вспомнил я тут же. И все встало на свои места. Ничего смешного и нелепого. Просто музыка лучше понимает природу, вот что. Вот и чудятся аккорды и пение. Но и в самом деле все звучит — то ли в тебе самом, то ли в колоннах кедров, в иглах снега, в свете трепещущей коры.
Напившись в первом зимовье чаю, мы пошли дальше. Нас обуял гений странствий.
Пересекли поляну в следах лосей и зайцев и вступили в тайгу. Сочная зелень кедров в ярком небе пела о лете. И о чем-то еще. О ком-то. Еле заметная под неглубоким снегом тропа вела нас через болото с сухими травами, а потом запетляла по светлому сосновому бору. Мы поднимались вверх по речке, она сверкала и шумела справа, перескакивая камни в бородах сосулек. Горы с обеих сторон подступали ближе. Мы шли по яркому ущелью, поражаясь высоте и объему кедров в панцире красновато-серебристой коры, затылки ломило от глядения вверх. Среди крон мелькали крапчатые быстрые кедровки. И это ущелье, конечно, звучало не только речными струнами, оно все было исполнено каких-то звуков, по-моему, даже краски издавали какие-то шумы. Ну и хотелось как-нибудь вплести свой голос: засвистеть, что-нибудь проорать. Но мы помалкивали. Тайга — чужой дом, однако.
И предчувствие нас не подвело. На подходе к зимовью мы снова узрели знакомые следы. И сразу увидели, что дверь распахнута, у порога в снегу валяется керосиновая лампа, что-то еще. Я мгновенно вообразил этого зверя, худого, всклокоченного, горбатого, выскакивающего с рыком из зимовья… Раз он не залег в берлогу, то вот и нашел себе пристанище, а тут мы. Или он выслеживает нас? С тех пор, как мы обнаружили его следы? Еще на Покосах? И может, это брат или отец того медведя, которого убили на кордоне. И ему хочется не только есть, но и мстить.
Осторожно мы двинулись дальше, не дыша… “Чуть что — на крышу”, — шепнул я. Валерка вздрогнул, мгновение смотрел на меня. “Да он… одним махом…” Мы приблизились к распахнутому зеву и заглянули туда, в сумеречность зимовейки.
Нет, близость опасного зверя — вещь неприятная, неизвестно, что это сулит. А медведь точно был опасен: спать не залег, полез в зимовье. Что ему тут надо было? Естественно, искал пожрать. Покорежил и разбил лампу… Чем она ему приглянулась? Или, наоборот, вызвала отвращение и ярость? Запахом? Он и оконце разбил зачем-то. Рассыпал крупу и банку сгущенки всю измял, а до молока сладкого так и не добрался.
— Может, старик? Зубы плохие? — предположил Валерка.
Мы внимательно разглядывали банку. На полу валялась наклейка, сине-белая, обычная. Я поднял ее, нагнулся к разбитому окошку и издал тихий клич.
— Руднянский молочно-консервный завод! — торжественно прочитал я. — Смоленская область.
— Там-то их давно извели…
— Может, именно нас он и выслеживает, — высказал я свою заветную мысль.
Валерка посмотрел на меня как на придурка, но ничего не сказал.
Мы занялись делом: затянули оконце целлофаном, развели огонь, надеясь, что он как-то защитит нас, — ну, красный цветок даже тигра поставил на место; хотя неизвестно, кто сильнее и коварнее: я где-то читал записки натуралиста с Дальнего Востока, ему пришлось наблюдать схватку тигра с медведем, но кто кого одолел, не помню. И огонь дружески и воинственно загудел в печке. Лампа, похожая на осколок метеорита, сильно коптила без стекла; обычно в зимовье всегда есть на гвозде запасное стекло, а то и два-три, но в этом ничего не было. Самое удивительное, что в зимовьях нет засовов. Просто железный крючок. Крюк на источнике и то больше. Что это? Покорность судьбе? Надежда на помощь
На ужин у нас была рисовая каша с конской тушенкой, чай грузинский душистый плиточный, кусковой сахар, галеты. Ужин приготовить мы успели засветло. Потом стало темно. Но лучи из железной печки неплохо озаряли все. Да и что рассматривать? Мы лежали на нарах, курили. За окном шумела речка. Это был минус.
— О ком ты думаешь? — вдруг спросил Валерка.
— А… ты? — спросил я, уже догадываясь. Ведь и сам…
— Я о хозяине, — сказал Валерка. — Поздоровались мы с ним или нет?
Я улыбнулся.
— Да. Мысленно.
Валерка засопел.
— Ну… это… не в счет. В мозгах метель такая… То да се. Миллион мыслей в секунду.
— Ого. Эйнштейн. И все о хозяине?
— Да пошел ты. Сам небось вертишь в голове какую-нибудь мутятину… “А олени лучше”! — пропел он гнусаво-шепеляво, пародируя прекрасный голос Кола Бельды.
Я ничего не отвечал, лежал, сунув руки под голову, и глядел вверх. Да, мои мысли почему-то все время возвращались к источнику, как рыбы, они плыли туда, кружились… Я слышал, что в заповеднике есть еще один источник в горах, там, говорят, оазис, теплолюбивые растения с гигантскими листьями, и даже водятся змеи, хотя на остальной территории заповедника их нет… Вот о чем я думал. И мне мерещилось, что я думал об этом всегда.
Я думал об этом, проснувшись глухой ночью в зимовьюшке над ледяной шумящей речкой, вблизи гольцов, мерцающих крупными звездами, подбрасывая дрова в затихшую печку, укладываясь в спальник и засыпая; думал утром, когда “Альпинист-306” зажег все стволы и кроны, черные бороды пихт, кору берез, остекленевшие скалы, стылые воды, клубящиеся янтарем, а мы пили обжигающий чай, курили табак, потом лазали по окрестностям, взбирались на стометровые скалы, всюду встречая следы медведя и кабарги, клыкастого маленького оленя; и когда сидели на гребне скалы, обозревая вершины, тайгу внизу, уходящую назад, в долину, к Покосам и дальше к морю: оно густо синело на горизонте. Там на его берегу бил источник. И где-то еще другой. И здесь, именно здесь начиналась музыка, в горах. И мне чудилось, что она и приведет на тот берег с одиноким деревом в рыжих потеках, странным деревом Сиф, за которым открывается совсем другое пространство.
И останется только шагнуть туда, в косую полосу тени.
Глава пятнадцатая
Но это только так представлялось там, в горах. Действительность вокруг мечты завихрялась, пространство странным образом преломлялось, и любая близость оказывалась мнимой. Наверное, то же самое происходит в пустынях Востока, где караван оборачивается цепочкой барханов, озеро — струением воздуха, оазис — обломками скал, цветущими на восходе.
Кристину взяли на работу в лесной отдел, на должность лесника, что вызывало нашу зависть. Нас пока держали в стажерах; это было повышение по сравнению с должностью рабочего лесного отдела, но мы мечтали побыстрее стать лесниками, получить форму. Кристина пошучивала над нами по этому поводу, когда мы приходили к ней на чай по вечерам, — а это происходило регулярно, мы не пропускали ни одного вечера, если только нас кто-нибудь не опережал, — и на правах старшего по званию командовала нами. Меня отправляла за дровами или водой, Валерку заставляла месить тесто: секретарша Люба научила ее печь коржи. Мы ворчали и с радостью подчинялись. Но, впрочем, лесником Кристина только числилась — и “даже не получила форму”, как заявил довольный Валерка, — а на самом деле помогала Любе отвечать на письма, приходившие со всех концов страны, подшивать бумаги, перепечатывать приказы. Если они вдруг оставались без дела, их направляли на подсобные работы: белить печки, оклеивать стены обоями. За это платили дополнительно, и Люба, быстрая, веселая, лобастая, синеглазая, не возражала, она подружилась с приезжей. Мы частенько слышали ее голос, смех за стенкой. Люба была старше Кристины лет на пять, замужем за длиннобородым сумрачным пекарем, воевала с двумя непослушными детьми; и она, и муж ее были геологами, но здесь в геологах не нуждались. Любе нравилось уйти от домашней тяготы, посидеть, поболтать, покурить. Иногда за ней приходил муж и говорил, что хозяйство стонет от голода, и Люба убегала кормить детей, кур, поросенка.
Одинокая рыжая зеленоглазая ленинградка вызывала любопытство всего поселка и притягивала взгляды лесников, и рабочих, и сотрудников научного отдела. “Ишь, огнёвка”, — слышалось по утрам, когда она проходила по коридору сквозь табачные клубы куривших на корточках мужиков в секретарскую. Роман у нас о ней спрашивал, мол, как вы там по-соседски — навели мосты? “Мост разводной, — сказал Валерка, — и вокруг бастионы”. Роман усмехнулся и ответил, что нет таких бастионов, которые не преодолел бы одинокий солдат. “Прапор”, — уточнил я. “Поручик”, — поправил меня Роман, служивший два с половиной года в армии, но вдруг решивший все бросить и пойти в
И мы с Валеркой чувствовали себя этими бастионами. Мне вспоминалась наша англичанка. И здесь, за тысячи верст, мы с Валеркой снова соперничали. Даже лыс, как тогда, вспоминал я, проводя ладонью по едва отросшему ежику волос.
— Не трещи черепом, — просил Валерка, — ты мешаешь писать мне письма.
Да, думал я, человек просто опутан всякими ассоциациями, чужими и своими воспоминаниями. Вот если бы Кристина, наводя порядок, сорвала выцветший календарь со стенки и бросила его в печку, я, наверное, никогда не узнал бы, откуда французский ветер дует. И это казалось бы чем-то случайным, дурацким. Как в поговорке: на огороде бузина, в Киеве дядька.
Интересно, мерещится ли каким-нибудь португальцам что-то русское?
Человек живет в Португалии, а периодически оказывается в Восточной Сибири, на берегу бушующего моря чистейшей пресной воды. Внук эмигранта, белого офицера, семеновца.
Я думал о Кристине. Она умудрялась отвечать на все наши вопросы и при этом оставаться в тени. Мы толком не знали, что же ее заставило уехать из Ленинграда, поселиться здесь, в холодном доме на берегу осеннего моря. Хорошо еще, что ее соседи мы, а не бичи. Как бы она от них отбивалась? Иногда кто-нибудь из мужиков в подпитии заглядывал к ней — и, увидев нас с Валеркой, отваливал. И ночью мы спали чутко, как собаки. Нам нравилась наша роль рыцарей при даме. Кристине, кажется, мы тоже были по душе… Конечно, мне хотелось бы знать, кто больше. Думаю, Валерке тоже. При всей нашей похожести мы были разными, иногда просто чужими. Так что вряд ли она относилась к нам одинаково. Но никак этого не проявляла. Порой мне думалось, что все-таки Валерка у нее в фаворитах, да, он оставался месить тесто и балагурить, пока я ходил за дровами или водой… И я делал это почти бегом, спотыкаясь, роняя поленья и расплескивая студеную байкальскую воду. Вина мы не пили, нам и так было хорошо. Да Алина сейчас и не давала “Кубани” даже Валерке. Поселок полнился слухами. Здесь все было на виду. Но Валерка не переживал, называя Алину дурой. Конечно, она во всем проигрывала нашей рыжей соседке… Странно было представлять Кристину шагающей по улице в Питере, вот по Невскому. Питер был далек и фантастичен, как Португалия. Я ни разу там не был. В Питере. Расспрашивал Кристину. Она обещала попросить у подруги фотографии или даже целый альбом, пусть пришлет, и мы все сами увидим. Хотя, конечно, лучше
Но очень скоро мы поняли, что наша роль верных друженосцев, как мы называли себя, призрачна.
Валерка сидел, изогнувшись над столом, писал письмо домой. Письмо давалось ему трудно. Он то и дело бросал в мою сторону взгляды утопающего, но мужественно молчал. Я уже четко заявлял ему, что акыном не буду. Пусть сам пишет, а главное, читает. Книги читает. Это учит слогу, стилю. А может, и не учит, черт его знает. Я-то книги читаю не для этого. А для чего?
Ну, вообще, мне нравится библиотека.
Это на самом деле фантастическое пространство, где на квадратный метр приходится большая доля спрессованного смысла. В Смоленске я был записан в трех библиотеках. Всех книг, взятых домой, я не читал. Но внимательно рассматривал обложки и прочитывал две-три страницы, немного углубляясь, — и часто этого было достаточно.
Вот и сейчас, по наитию, я собрался, растер по загривку горсть одеколона “В полет”.
Валерка бросил на меня подозрительный взгляд. Я успокоил его, сказав, что иду в библиотеку.
Но на двери библиотечной темнел внушительный замок, я поправил фолиант под мышкой, повернулся и увидел идущего по тропинке Юрченкова, в потертой дубленке, с бежевым шарфом, замотанным вокруг шеи, в серой кроличьей шапке: советский горожанин на вечерней прогулке.
— Маргарита уже закрыла?
Я кивнул.
— Вот жила бы прямо в библиотеке. Постучал — откроет, — проговорил он. — Но и здесь этого нет.
— Даже Алина живет не при магазине, — сказал я, — хотя с утра для кого-то вопрос жизни и смерти — попасть к ней.
Юрченков усмехнулся.
— Ну, магазин — это элементарно все же… А вот один писатель придумал такую библиотеку, где библиотекари и спали. У них было все, что надо. Лежанка, футляр для постели, лампа.
Я покосился на него и сказал, что про печку не спрашиваю.
Юрченков засмеялся.
— Про печку не знаю. А что, не греет ваша дура?
Я ответил, что мы буржуйку установим.
Юрченков покачал головой.
— Э-э, нет, по технике противопожарной безопасности нельзя.
Я усмехнулся.
— А мерзнуть можно? И соседка мерзнет.
— Соседку надо куда-то переселять, — сказал Юрченков.
Я думаю, ему хотелось бы переселить ее к себе, он жил один в большом теплом доме.
За ночь наше жилище выстывало напрочь. Мы спали в одежде, в шапках, как папанинцы, и швыряли охапки поленьев в печь, будто в паровозную топку. Называли это жилище броненосцем и собирались пронестись на нем сквозь великую сибирскую зиму. Нам привезли тележку дров. Мы кололи колоды, с вечера у печки складывали поленья, лучины, чтобы утром сразу кочегарить, еще толком не проснувшись, кипятить чай.