– Конечно, поганки! – весело закричал дядя Коля. – Другие грибы – это же так, баловство. А поганка – гриб настоящий. Да я их при вас счас все съем! Всю банку с крышкой!
Стараясь ступать торжественно, дядя Коля подошел к капитанскому столу, перехватил банку двумя пальцами, открыл рот, положил ободок крышки на зуб – и… крышки на банке как не бывало! То есть она на банке пока еще крепилась, но большую часть крышки дядя Коля отогнул зубами вертикально вверх. Тут же он полез пальцем в банку и, приговаривая: «Ух грибочек, ух поганочка!» – сунул один гриб за щеку, пожевал его и проглотил.
Целую минуту милиционеры прожили как в столбняке. Ожидая немедленной дяди Колиной смерти, корчей и прочих судорог, капитан даже приподнялся со стула.
Однако ничего такого не последовало.
– Дай суда! – гаркнул капитан.
Он еще раз осмотрел грибы и даже понюхал их. Смертельный запах яда и тлена тонкой струйкой втянулся в его ноздрю. Капитан в страхе от банки отпрянул и зловещим шепотом сказал:
– Поставь свою банку на пол, гадюка! Мы ее на экспертизу сдадим. И шоб духу твоего тут не было!
Смиренно выполнив приказание, дядя Коля потопал к выходу.
– Стой! – гаркнул вдруг капитан. – Это самое… Гаврилыч! Пусть часок посидит у нас внизу. Если через час не подохнет – пусть валит домой. Утомил он меня своими поганками, ох, утомил!
Дядя Коля пожарник с младшим мильтоном ушли вниз, потом младший вернулся, а капитан все сидел и ничего не говорил.
– Прикажете банку поганок взять на экспертизу? – нарочито бодрясь, подступил к столу поближе младший мильтон Гаврилыч.
– Поганки… Сами мы поганки! – скривился вдруг как от кислятины капитан. – Парня зря тут мытарим… Слышь, как тебя?
– Евсеев, – подсказал памятливый Гаврилыч.
– Ну да, Евсеев. Ты чего это, братуха, паспортами разбрасываешься? Не дорожишь, а?
– Да он у меня непонятно как пропал… – решил я сознаться во всем и сразу.
– Непонятно? Это как раз очень даже понятно. Откуда ты только взялся со своим паспортом на мою голову! Ну что, скажи на милость, мне с ним делать? – обратился капитан к Гаврилычу. – Района он не нашего. А ответственность, если что – на нас. Ну что?
– А отзвонить этим… которые… Пусть сами с ним разбираются. Или… – Гаврилыч слегка засомневался.
– Отзвонить, говоришь?.. А ну, айда со мной!
– Идем, идем, – захихикал Гаврилыч. И даже потер руки от радости.
– А вы, младший лейтенант Гаврилов, останьтесь здесь!
Гаврилыч разочарованно сник.
Мы с капитаном спустились вниз.
Отделение милиции помещалось в старом двухэтажном особняке. К особняку – это я понял потом – лепилась небольшая пристройка. В этой пристройке сарайного типа, в самой глубине ее – была комната. В комнате – стол, нары и очко туалета. Туалет был устаревшей конструкции, без сиденья: просто выгребная яма.
– Смотри сюда. – Капитан чуть помялся, но потом вдруг ловко выдернул двумя пальцами из какой-то щели в стене книжечку паспорта. Он раскрыл паспорт и показал мне его издалека.
Но сблизка ли, издалека ли – а свой паспорт я узнал сразу!
Я сделал шаг вперед и умоляюще протянул руку. Капитан тоже сделал шаг. Но не ко мне навстречу, а вглубь комнатенки.
Я ступнул еще раз. Он – тоже. Я прыгнул…
И тогда капитан, как держал, двумя пальцами – большим и средним – то ли брезгливо, то ли небрежно поднял паспорт повыше и тут же его выронил.
Дрогнув, как рыба, черно-сизой своей чешуей, паспорт исчез в очке сортира.
Я со всех ног кинулся к очку и заглянул в него.
Гадкое облачко сернисто-болотного, подземного газа было мне ответом. Недра сортира будто только моего паспорта и ждали! Они жадно – словно туда уронили пудовую гирю – забулькали, книжечку паспорта вмиг переварили и навсегда унесли…
Тонкий редкий смешок привел меня в чувство. Смеялся капитан. Я смелей глянул ему в глаза, и в сознании моем произошел малый государственный переворот.
О, паспорт! О, любовь моя и боль! О, воздетая ввысь Маяковским, пусть и не красная, а все ж таки дорогая сердцу книжечка! В глазах капитана-начальника ты скукожился до гадкой сортирной бумаженции и надолго утратил мое уважение и сердечное к тебе почтенье!
– Ладно, пошли, – сказал вдруг ставший угрюмым капитан. – Увидел и забудь. Вот он где теперь, твой паспорт. В параше. Надо бы, конечно, тебя за глупость проучить, как из «конторы глубокого бурения» просили. Да уж прощу для первого раза. – Капитан снисходительно наклонил свою тяжкую лысоватую голову. – Видали мы в гробу такие просьбы. – Он подмигнул мне лукаво. – Уничтожить! Это ж надо? Советский паспорт уничтожить! Паспортами они тут будут командовать! Мы сами скомандуем как надо.
Не слишком торопясь, возвратились мы в кабинет на втором этаже.
Капитан сел за стол думать. А я остался мучиться у дверей, все пытаясь взять в толк, что бы этот поход вниз, за пропавшим паспортом, мог для меня значить.
На стульях развалился младший мильтон Гаврилыч. Вдалеке, на изящном журнальном столике (в кабинет заместителя начальника NN-го отделения милиции города Москвы неясно как затесавшемся) стояла вскрытая банка поганок.
– Муторно мне, тяжко… Оххх! – простонал вдруг капитан. – Еще и поганки эти… Даже от водки отвращают!
– Может вынести банку? – Я с готовностью сделал шаг вперед.
– Пусть стоит где стояла! А ты… Тебя ведь, дура, до утра приказано задержать… А там… Ну да ладно! Не будь я капитан Бойцов… Садись, – вдруг собрался с мыслями капитан, и голос его стал твердым. – Садись, дурак. Пиши заявление. Понедельником ему оформишь. Слышь, Гаврилыч?
– А чего это он к нам-то писать будет? Ему в свое, в Дзержинское отделение, писать надо.
– Не умничай мне! Так – нужно, – голосом прижал Гаврилыча к стулу начальник. – Пиши, стало быть: вчера, на Воронцовской улице, в одиннадцать часов вечера, неизвестными при попытке ограбления у меня был отобран паспорт. Все. Подпись. Число – понедельником.
От удивления я округлил глаза, как плошки. И даже раззявил было рот, чтобы, вывалив свой глупезный язык, ляпнуть: никто никогда меня еще не грабил, потому что брать у меня нечего. Да и паспорт в тот день я потерял скорей всего на Алексеевском кладбище… и…
– Пиши, дура! – Капитан скривился, будто это не дядя Коля пожарник, а он сам проглотил маринованную поганку. – Утром суда прокуратура с «конторой» заявятся! Они тебе враз лычки с погон пообрывают! Не знаю, что к тебе те козлы и эти маралы имеют. А по нашей линии за тобой ничего нет. Верно, Гаврилыч?
– Так точно, товарищ капитан!
– Ну а раз нет, чего парня зря мытарить!
Я сел писать, а капитан стал ходить ломаными линиями по кабинету. Иногда он приговаривал: «Муторно мне, тошно», а иногда заглядывал ко мне через плечо.
Через три минуты заявление было готово.
– И что теперь с ним будем делать? – недоумевал младший мильтон Гаврилыч.
– А вот что. Ты у нас скрипач, да?
– Учусь я, мусинец, студент.
– Знаем. Мы про тебя уже все знаем. А на гитаре – могешь? У меня гитара в шкафу стоит. Только ненастроенная. Ты хоть настрой мне ее. Гаврилыч! Вынь ему гитару.
На гитаре я играл едва-едва. Знал штук восемь аккордов. Настроив инструмент, ощущая возвышенность и дикую красоту момента, я запел недавно услышанное:
Милиционеры этой песни раньше, видать, не слыхали. Младший дернул щекой и широко раззявил рот, а капитан тихо ляснул себя ладонью по плечу, потом по груди потом по коленке и, сразу вслед за позорно смазанным мною проигрышем, задвигался «цыганочке» в такт.
Младший мильтон Гаврилыч, которому не было, наверное, и двадцати пяти, сначала тоже хотел пуститься в пляс, но, видя, что за начальником ему не угнаться, только хлопал себя ошарашенно по бокам.
Старательно выбирал я негодными к грубой гитарной игре скрипичными пальцами меленькие ноты, и ночь цыганской удали и ласки, ночь странно-необъяснимых милицейских поступков текла безостановочно. Другими становились ее очертания, другой – нездешней – влагой пылала принесенная откуда-то водочка, которую пили капитан и младший лейтенант, и которой я только полоскал рот и сразу выплевывал в отвердевшую землю под дохлым фикусом. Выплевывал, потому что знал: пить и играть я не смогу.
Меня заставляли повторять одну и ту же песню снова и снова. Каждый раз я заново приспосабливался к режущим пальцы струнам и клял нежнейшую скрипку, которая со своей мелкой техникой так плохо соотносилась с грубо-топорной жизнью.
Сперва я считал про себя, сколько раз была исполнена песня Семеныча Высоцкого. Но после десятого раза сбился и считать перестал.
– Вот она! Еще, еще! Понеслась! – бешено кричал капитан и стукал крепкими каблуками об пол.
– Давай, давай, наярива-а-а… – варнякал быстро набравшийся и склонявшийся теперь не к веселью, а к слезам Гаврилыч.
Гаврилычу в особенности нравились гитарные проигрыши.
Капитан Бойцов больше переживал от слов. В неистовый раж приводил его невинный куплет:
– Не вышло-о-о! – орал капитан, контрапунктируя моему пению.
– Ольха! Понимаешь?
– Вишня же, олух, волокешь?! – стращал капитан вытаращенными глазами опупевшего от плясок, поганок и водки Гаврилыча.
– Отрада! Вон оно, где пряталась!
– Не так! Не та-а-ак! – выл и пытался укусить себя за погон горестный капитан Бойцов.
Кстати, с той самой минуты, как я прочел на табличке фамилию капитана, я стал проникаться к нему ничем не оправданной симпатией. Мне показалось: раз заместителем начальника отделения является капитан Бойцов – все будет «в жилу». Правда, вскоре я в этом засомневался. С каждым повтором песни, которую не так давно написал растворившийся в ресторанной мгле Семеныч Высоцкий, капитан становился резче в движениях, опасней. В глазах его двумя перламутровыми гвоздиками от скрипичных «пуговиц» сияли два неугасимых звериных огонька.
– Все, – опуская гитару и едва раскрыв левую ладонь с косыми черными углублениями-порезами на подушечках пальцев, сказал я. – Больше играть не могу.
– Играй, лярва! – ступил ко мне пьяненький, но еще державшийся на ногах Гаврилыч. – Игр-рай!
– Ладно, брось его. – Капитан Бойцов устало завалился сразу на три стула и поманил меня к себе.
Я подошел.
– Ближе, – сказал капитан. – Ближе. Ухо давай суда.
Я подставил ухо. Мне казалось, сейчас капитан повторит нашу дурацкую, студенческую, для музыкантов опасную шутку: клацнет языком в ухо, и оно минут на пятнадцать оглохнет от стонущего звона.
Но капитан в ухо клацать не стал, а зашипел:
– Я тебя щас-с-с – отпущу. Заяву твою обработают и все проверят… но через месяц. На месяц куда-нибудь сгинь! А через месяц – тебе по закону новый паспорт выдадут. А то нас эти суки заставят тебя как злостного нарушителя паспортного режима на пятнадцать суток для начала… А там… Там, гдядишь, и чего похуже дождешься. Чем-то ты им, скрипачонок, не угодил. Ох, не угодил! Так что после пятнадцати суток они тобой по-всякому распорядиться могут. Сгинь!
– Куда сейчас поедете, Евсеев? – явно напоказ, для пьяненького, но бойко мерцавшего глазками Гаврилыча, грозно спросил капитан.
– В общежитие, – соврал я.
– Так… Понятно! – гаркнул вдруг капитан и тут же обратился к подчиненному: – Младший лейтенант Гаврилов! Вы песни по ночам любите?
– Чтобы верней сказать… То есть точно так: люблю! – попытался вытянуться в струнку пьяненький Гаврилыч.
– Так это вы их дома любить можете! А здесь па-ач-чему песни радио и кино развели? Не успел ваш начальник, так сказать, по делу отлучиться… как вы… вы… Устроили, понимаете ли, тут! С притопом и прихлопом!
Гаврилыч изумленно выкатил зенки.
– Доложите: откуда на столе у начальника поганки?
– Так что… Предварительно задержанный оставил. Для экспертизы и… и… В виде подношения.
– Подношения?! Вашу мать… Взять эту гитару и этих поганок! Взять – и выкинуть. Поганки в сортир отнесете лично вы, Гаврилов. Да утопить, утопить их там!
– Есть утопить! – отрапортовал довольный поручением Гаврилыч и запел:
– Прекратить пение! Повторяю: поганки выкинете вы, а гитару выкинет задержанный. Хватит нам этих непристойных песен! Как ваша фамилия, задержанный?
– Евсеенко, – услужливо подсказал Гаврилыч.