Развивающим тему был необходим новый наставник. Кто?
Давно и бесповоротно было решено: основную группу учеников примет падре Маттеи.
Знал об этом и Евстигней.
В недавнем своем репорте он про Маттеи упомянул. Написал в Петербург и о том, что Сам падре Мартини «соблаговолил доставить» ему нового, и притом превосходного наставника. Слово «Сам» — безотчетно вывел с заглавной буквы. Заметив, исправлять не стал.
После траттории, после бегства финикиянки, — все вернулось в наезженную колею. Теперь, правда, стали происходить неурядицы с другом Петрушей.
Скоков то притворно болел, то не посещал занятий, то — «в самом скором времени!» — собирался домой, в Россию: время его пенсионерства кончалось. Над рассказами Евстигнея, особенно над «Ахерашкой и Езавелькой», Петруша Скоков грубо смеялся. Иногда на целые дни исчезал. Возвращался трезвый, однако с мутью горючей в глазах.
Евстигней учился за двоих.
Однако при всем своем прилежании — грозу петербургскую проморгал.
Далекий Север напомнил о себе через полгода: напомнил резко и грубо, свергнул с небес на землю.
Письмо, грозно озаглавленное:
«Опять —
Порабощающая сила неправильной и теперь совершенно чуждой фамилии тяготила сильней, чем строгость рескрипта.
Против строгостей «пенсионер» отнюдь не восставал.
Правда оно! Загостился! Иззабавился! Лишь одно хиленькое сочиненьице для Академии подготовил. Даже и тема сочиненьица — напета монахом, а им, Евстигнеем, всего только в контрапункт закована.
Тут — все справедливо. В «предписании» — строгость желанная, необходимая!
Ну а что до остального...
Поведение... Евстигнеюшка еще пуще запечалился. Он ли не старается вести себя строго? Да только не всегда получается. Одни похождения в траттории чего стоят!
Господин надворный советник Рейфенштейн — страстный ценитель живописи, приятель Винкельмана, знакомец Гёте, агент, эксперт, комиссионер и чичероне, создатель проектов обустройства петербургского Каменного острова для наследника Павла Петровича — в Болонью вскоре и явился. Однако встречаться с пенсионером Ипатьевым не стал. В свои шестьдесят с хвостиком господин надворный советник все еще ценил живописцев и поэтов. А вот к музыке слегка поостыл. Однако будучи до прекрасного педантичным — советник Рейфенштейн передал «смотрение» над молодым музыкантом другому лицу. О чем своевременно и сообщил. Ясное дело, не самому студиозусу, а в Петербург, а затем приору монастыря. А уж тот, через падре Мартини, довел до Евстигнея.
Кому поручил смотрение господин надворный советник, Евстигней так никогда и не узнал. Однако око назирающее, око недреманное с некоторых пор стал чувствовать явно. Кто-то словно толкал его в спину: оглянись, надзирают! Иногда будто бы даже замечалась протянутая под ногами тончайшая веревочка: хоть краем зацепись, а всё одно донесут!
Над таким надзором Евстигней чаще всего посмеивался. А вот что смутило по-настоящему, так это строки из письма, где было сказано о порочном поведении и грубонравии.
«Кто ж донес-то? Вместе ведь с Петрушей куролесили. Не мог он донести, не мог... Ну как бы там ни было, а слава о тех делах уже до Питера докатилась. А расплачиваться за ту славу кому? Мне, Евстигнею Фомину!»
На «предписание» Евстигней ответил — проглотив несогласия и обиды — скоро.
Уже через три дни готов был для отправки в Петербург покорнейший его репорт.
В репорте — обо всем понемногу.
Впечатления о наставниках. Похвалы школярам и студиозусам. О главном музыкальном событии Болоньи, имеющем место в церкви Сан-Джованни ин Монте: о ежегодном филармондском консерте, где представлялись только новые сочинения болонских мастеров и их учеников.
Консерт стоило бы расписать красочней: как-никак и оркестр, и хоры — по сотне музыкантов каждый. Да еще и сочинители сами своими сочинениями управляют!
Расписывать консерт, однако, не стал. Сообщил об ином. О том, что падре Мартини весьма и весьма болен и учеников потихоньку передает другим наставникам.
Но главным для себя полагал ответить на упреки.
Деликатный, но и твердый ответ в конце репорта дан им и был:
— И впредь, и впредь! Беру смелость! Получите! — тихо вскрикивал Евстигнеюшка, подскакивая едва ль не на вершок в пустом монастырском дворе.
Репорт был готов, однако отправку его пришлось отложить.
От переживаний захотелось есть. Мысль о еде отвлекла, развеселила:
А после еды — захотелось узнать нечто новое!
Ни слабое здоровье падре Мартини, ни бесчинства Петруши, продолжавшего навещать в Болонье увеселительные заведения и подозрительные дома, не могли ослабить вновь возникшую жажду: познавать, уметь! Происходило так оттого, что в последние дни и недели вдруг по-настоящему почувствовал он вкус к сочинениям собственным, к создаваемому впервые, к музыке, переводимой из разряда внутреннего в разряд общедоступный.
Потому-то сочинение письма в Петербург было подобно продолжению сочинений музыкальных.
Тут же Евстигнеюшка стал произносить про себя стихи, подобные мелодиям.
Вспомнил досточтимого Ломоносова, вспомнил таинственного, манящего пробочной винной легкостью Княжнина. С некоторым отвращеньем вспомнил и собственные стихи, приложенные в минуту слабости к первому здесь, в Болонье, сочиненному и отправленному в Петербург хору.
Стихи были во славу императрицы Екатерины и как следует не удались.
Фу, черт, противно… Зато... Зато звуки музыкальные опять и снова стали вязаться со звуками русской речи! Речь италианская — была только аккомпанементом, сладким и беглым сопровождением тайных его мыслей.
Главная же и пока еще непередаваемая мелодия — скрывалась в речи русской!
Глава девятнадцатая
Шуты, шпыни и балагуры (День святого Петрония)
Матушка Екатерина сочиняла против Фонвизина. Комедии и письма.
Таково было общее мненье.
Денис же Иванович же Фонвизин противу матушки сочинять не смел.
Но и молчать ему было невтерпеж.
Чтобы положить край непереносимому молчанью, были Денисом Ивановичем сочинены
Для того, чтоб сии «вопросы» не шипели в воздухе потешными огнями, не дурманили головы, или, хуже того, не распаляли сердца подданных, — матушка государыня на них, не замедлив, ответила.
В прошлом годе сии ответы в «Собеседнике» пропечатаны и были.
А лучше б тех ответов не было вовсе!
Ответствуя, государыня императрица остроту вопросов сильно притупила. Вопросы перестали быть терзающими, непереносимыми.
Особенное раздражение вызвал у Денис Иваныча матушкин ответ на вопрос за нумером четырнадцать.
Собственный его вопрос звучал так:
Ответ государыни был таков:
Тут была явная насмешка: десять противу одного? Десять лучших, чем он? Да где их взять столько?
А вот про шпыней — никакого ответа. И ведь ясно как день, кто сии шпыни ядовитые есть! Кто и ныне, и ранее, и завсегда около матушки обретается и язычком своим всех подряд дырявит!
Дан был государыней и еще один обидный для Дениса Ивановича ответ. На такой он никак не рассчитывал. И снова императрица его обсмеяла!
Спросил:
Ответила:
Это он-то не учился мысли класть на бумагу? Для слогу ведь в Европу и ездил! Для слогу и стройности изложения Никите Ивановичу Панину письма писал из Парижу: из грязной дыры — где, между прочим, одне посредственные трагедии да девки расфуфыренные!
Денис Иванович слегка поморщился, глянул искоса на собственную свою супругу. Та козней державной сочинительницы в сухом италианском мороке ничуть не прозревала.
Супруга махалась веером. Раскрыв рот, старалась побыстрей наглотаться крохотных комочков прохлады, создаваемых нервным движением рук. Болезненное лицо ее при этом оплывало все сильней, на глазах застывая холодным свечным воском.
Денис Иванович сморщился сильней.
Еще шесть лет тому назад, и за немалую плату, взялись в городе французском, в Монпелье, выводить у супруги глистов. Да, видно, не всех вывели. Может, не в тот городишко тогда заехали?
Ну да Франция теперь далеко: за горами, за лесами. А за окном — Италия.
Из Модены выехали тотчас после обеда. И уж вскорости должны были прибыть в Болонью.
Кругом — поля, чернеющие от солнца виноградники, деревца-пинии.
Сладостное однообразие италианской природы уже начинало тяготить. Хотелось созданий человечьих: резких линий архитектуры, стрельчатых башен, театральных, крашенных зеленым и белым до бровей, паясов, рвущей на голове волоса струнной музыки…
И вот — Болонья!
Вечером, после службы в церкви Святого Петрония — с двумя кардиналами и унывным пеньем — после плотного ужина и короткого отдыха, словно бы угадав желаемое, случился под окнами необыкновенный консерт. Сладко-пресладкий, прыгающий, потешный, ни на миг своего звучанья не прекращающий. Даже многое слышавший Санкт-Петербург тот консерт до горы ногами мог бы перевернуть!