Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Коньяк «Ширван» (сборник) - Александр Николаевич Архангельский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Давая добро, Никита Сергеич не имел в виду ничего такого, политического, мистического, историософского или же промыслительного. Во время пицундской читки он придремывал, про будущее не думал, просто была хорошая погода, пахло остывающим морем и разогретыми соснами, ему страшно понравился герой повести, простой мужик, чем-то похожий на него, Никиту. Сумел выжить. Не озлобился. А как славно работает, как забывает обо всем на свете, когда его захватывает общее дело народного труда! Хорошая вещь. Смелая. И старые пидорасы вместе с молодыми негодяями, засевшие в Политбюро, пусть утрутся. Он сам будет решать, пора кончать с разоблачением культа личности или не пора. Потому что он вождь, а они говно. И Анастас так же считает.

Спустя несколько дней после новомирского разговора Твардовскому позвонили.

Тихий партийный голос передал распоряжение: обеспечить двадцать пять экземпляров художественного произведения «Один день Ивана Денисовича» т. Солженицына А. И. Чтоб было к утру. Доставить по известному адресу. Вопрос будет рассматриваться на Политбюро.

Трубку положили, не дожидаясь возражений, объяснений и экивоков. Твардовский напрягся.

Это сейчас двадцать пять, сто или тысяча экземпляров не проблема; включил компьютер, отправил на принтер, успевай вынимать горячие листы. Тогда все упиралось в нее же, в родимую нашу машинку. Широкие массы неторопливой интеллигенции она охотно обслуживала, а спешный заказ немногочисленного руководства выполнить решительно не могла. Нужен был целый цех машинисток (в Политбюро слепую копию не пошлешь); требовалось усадить пятьдесят девочек в капроновых чулочках и веселеньком ситчике, раздать каждой по половине текста, к утру получить работу, соединить начала с концами и отправить двадцать пять курьеров во все московские переплетные мастерские, прямо к открытию. Где было взять эти полсотни девочек и четверть сотни курьеров? И где было взять экземпляры, с которых все они разом будут печатать новые копии? Замкнутый круг.

В конце концов нашли решение, единственное в своем роде. Быстренько набрали повесть в типографии; оттиснули требуемое количество, переплели в новомирские обложки; тяжелые наборные формы убрали в сейф, а книжки послали в Кремль. Политбюро прочитало, глубоко задумалось и внушительно поддержало вождя.

Первый шаг от слепой машинописи к просторному набору был сделан. Вскоре будет сделан и второй шаг. Повесть выйдет в свет в ноябре. Вызовет явный восторг и скрытое озлобление, приотворит люк подземья, выпустит вольный дух наверх, дневной свет просочится вниз. Появится шанс проскочить мимо неизбежного взрыва внутри системы к мирному выходу из нее. И быстро исчезнет. Третий шаг не состоится; Солженицына в конце концов запретят; вольная мысль опять скрутится в тесный валик и спрячется под душную копирку; эмигрантам будет где работать, мастерам ротапринта и партийным порученцам ксерокса – чем зарабатывать, нам – что читать и слушать по ночам. Советский Союз распадется; мы будем жить в разрозненной стране, тоскующей о прошлом; прозябать в нищете и зарабатывать деньги, ездить по миру и со страхом ждать развала России… Об этом никто не знает, и все пока надеются, каждый на свое.

8

20 октября 1962 года, в субботу, Твардовский сидел в кабинете Хрущева. Получал последние напутствия перед отправкой Солженицына в печать. Энергичный вождь говорил, говорил, говорил. Не о политике – о жизни; он был почти лиричен, человечен и бодр. Крепкий и пупырчатый, чем-то похожий на свежий початок своей любимой кукурузы.

Цензура? Да отменим мы цензуру, что ж вы, работники культуры, всегда так спешите. Партийные ретрограды? Есть такие, а вы нам помогите их победить. А какое будущее нас ждет, трудно сейчас даже представить! Народ разбогатеет, не нужно этого бояться, это хорошо, лишь бы не было эксплуатации. Люди будут больше читать, смотреть хорошие фильмы, ездить по нашей процветающей стране. Церковь совсем не понадобится, зачем она, если утешать будет некого, ведь жизнь начнется справедливая. А сейчас очень важно устранить два препятствия на этом важном пути. Спокойно разобраться с прошлым, завершить с культом личности, но так, чтобы не отнять у людей смысл правильно, героически прожитой жизни. И показать Америке, кто мы такие. В какой свободной стране мы живем. На какие подвиги способны. Какие у нас есть таланты из народа. Вот завтра в газете «Правда» выйдет поэма молодого художника слова Евгения Евтушенко, «Наследники Сталина», и это, знаете, серьезное событие в нашей жизни.

Твардовский жалуется, что на него давит Союз писателей, заставляет лететь в Америку, а ему не до того, не хочется, лишнее; лучше писать, пока пишется. Хрущев хитро улыбается: а и впрямь не надо вам лететь; сейчас отношения со Штатами и так неважные, а неровен час еще ухудшатся. Вот весной следующего года поезжайте, они вас отлично примут, это мы вам гарантируем. Что-то такое Хрущев знает, что-то такое держит в козырях…

В это самое время на другом конце Земли президент Кеннеди пытался представить себе, что сейчас делает Хрущев и о чем он думает. Начинали разворачиваться события, которые мгновенно разрушат солженицынский план мягкого спуска и развернут историю в другом направлении. Жестком до жестокости.

Планета колобком катится под откос.

Впереди либо смутный мир, зараженный неизбывной враждой, либо последняя война. И конец всему.

В понедельник 22 октября Хрущев узнает о решении Кеннеди. Если бы узнал 20-го, может, и солженицынскую публикацию притормозил бы; кто знает? Но вышло как вышло. Решение, принятое и подтвержденное в одну эпоху, было исполнено уже в другую. Которая наступила ровно через два дня.

Глава седьмая

1

В 1962-м Анастас Иванович непрерывно решал вопросы жизни и смерти. В июне слегка пострелял восставших новочеркассцев; в июле выяснилось, что прогрессивный президент Индонезии Сукарно окончательно запутался в параллельных отношениях с Америкой и Советами, как заплутавший муж – в отношениях с женой и любовницей; в воздухе запахло грозой. Микояновскую делегацию срочно отправили в Индонезию. Что именно делал там специалист по вкусной и здоровой пище, в деталях не знаю, но времени он даром не терял, кого надо развел, кого надо свел, дал денег и оружия, всех поссорил друг с другом, а с Советским Союзом помирил.

24 июля советские газеты сообщали: в Джакарте произошло «подписание совместного индонезийско-советского коммюнике о пребывании в Индонезии с миссией доброй воли первого заместителя председателя Совета Министров СССР А. И. Микояна». Перевожу с советского на русский: войны удалось избежать; Анастас Иванович может лететь домой. Он полетел. А через три месяца узнал, что надо немедленно отправляться на Кубу, подводить черту под Карибским кризисом. Тема волнующая, даже, как теперь говорят, волнительная; но мы сделаем паузу, из надмирных высот ненадолго спустимся в маленький сокольнический домик, детально рассмотрим подробности нашего нищего быта.

2

Осень. Запоздалый просвет бабьего лета в середине октября. Сыро, но солнечно; плотно пахнет прелью. Десять или двенадцать дощатых, почерневших домов сходятся в круг, образуя общую лужайку с песочницей, козлами для пилки дров, чугунной колонкой, вечно дымящей помойкой, плешивыми пятнами кустов акации и шиповника. Несколько случайных кленов. Облетевшая липа. В дальнем углу, прикрытая рваным толем, маленькая вонючая свалка. Унылый пейзаж.

Так я вижу отсюда, сейчас; в раннем детстве Сокольники казались мне лучшим местом на свете. Ненавистный ободок ледяного горшка, бабушка, моющая жирную посуду ржавой холодной водой, усталая мама, одиноко пилящая дрова после работы, – все это было неважно. Важно было только то, что искры от костра прожигали сумеречное небо; сияющий свинец выливался из обгорелой консервной банки во влажный песок и превращался в тяжелую биту. Живой огонь был всюду – в осыпающейся печке, в мерцающей керосиновой лампе, в газовой конфорке, в запасной спиртовке, везде. Пламя было такое разное – трескучее, яркое, тихое, оранжевое, беззвучное, синее; на него можно было смотреть часами; коленки у меня были вечно прожжены, а руки в волдырях; я рос огнепоклонником. Мама ужасалась, напоминала о слепом соседском Вовике, который лет за пять до моего рождения нашел патроны, бросил в печку и остался без глаз и половины левого уха; напрасно.

Впрочем, в октябре 1962-го нервничать было еще рано; я не ходил, а только ползал под присмотром суровой бабушки, по-рачьи пятясь и виляя задом. И продолжал беспощадно орать. Днем и ночью. Посмотрев на меня внимательно и еще внимательней послушав, деревенская соседка тетя Нина в конце концов сделала вывод: «Авнистай будет!». Потом подумала и добавила: «Или станет певец». Первое сбылось, второе нет.

А зашла тетя Нина из чистого любопытства, только на минутку, поглазеть на Ирину Ивановну, которая до этого в Сокольниках никогда не бывала. Кто такая? Зачем пожаловала? Почему такая черная? А это у вас что такое? Понятно.

Мама не успела вернуться с работы, гостью принимала Анна Иоанновна. Быстренько спровадив Нину, они вдвоем распаковали фанерные ящики с овощами, с удовольствием обнюхали жирные помидоры, пошлепали по гладкой округлости синенькие, подвесили к потолку связку красного южного лука, переложили в миску шершавую жердель – мелкие, но спелые ейские абрикосы. Ирина Ивановна поярче накрасила губы, заплела седую косичку, рыхлым голосом прокуренной красавицы спела мне суровую песенку и бесцельно бродила по комнате.

Анна Иоанновна, уже начинавшая тогда слепнуть, не мигая, сидела в кресле и аккуратно расспрашивала о знакомых, родне, доме, в целом о ейской жизни, как там она. Все хорошо, тетечка, отвечала Ирина Ивановна; все хорошо. Алеша пьет, зараза такая, бабу Маню тихонько похоронили, внук хороший мальчик, но бабушку в грош не ставит, а бабушка обожает мерзавца. Мерррзавца! – возглашала Ирина Ивановна, и начинала отчаянно кашлять, так что кучерявая штукатурка сыпалась с потолка.

Из-за чего и в какой момент они повздорили, никто не знает. Наверное, бабушка по старой школьной привычке начала воспитывать непутевую Ирку, упустившую сына.

– Стыдно, Ира. Сты-ы-ыдно. Меньше о мужиках надо было думать, домой их по ночам водить. Был бы жив Освальд, он бы с Лешкой справился, Лешка человеком бы вырос, а не слизняком.

– Кто это слизняк? Да что ж вы такое говорите, тетечка? Алеша парень хороший, добрый, ну пьет, ну кто ж не пьет? Перестаньте сейчас же, мне как матери обидно слушать.

– Тоже мне мать! Он тебя из дома выгоняет, в блевотине валяется, жену свою толстожопую бьет и маленького таким же дураком вырастит, ты меня еще вспомнишь! Прогуляла свою жизнь без толку, теперь расплачивайся.

– Что вы, тетечка, в гулянках понимаете? Прожили жизнь старой девой, много, что ли, получили радости? Мне хоть будет что вспомнить перед смертью, а вам, кроме скуки – ничего.

Возмущенный голос Ирины Ивановны гремел и булькал неотхарканной табачной мокротой. Анна Иоанновна отвечала еще громче, зычно, по-командирски; с этим у Демулиц всегда был полный порядок. Тихоголосая мама обычно краснела и тушевалась, когда бабушка начинала шуметь: да как же так, соседи услышат, неловко…

Слово за слово, старухи разругались вдрызг.

Анна Иоанновна саданула дверью и закрылась у себя в комнатке.

Ирина Ивановна тоже хотела садануть, но я с перепугу опять заорал, она стала меня успокаивать и сама в конце концов успокоилась.

Через час вернулась мама, пошла мирить бабушку с теткой, но как только открыла дверь в бабушкину комнатушку, из груди ее вырвался всхлип: ыыых!

Анна Иоанновна сидела на своей ободранной кровати из красного дерева, сама как деревянная, откинувшись к стене. Лицо у нее было сизое, почти фиолетовое, выпуклые складки на скулах доходили до последних степеней багрового, мутные глаза навыкате, рот открыт, губы синие, сухой язык распух. Она тихо сипела. Мама бросилась к ней. Бабушкина шея была перетянута байковым поясом от халата. Трясущимися руками, ломая ногти, мама стала развязывать узел. Анна Иоанновна в меру посопротивлялась: «Не надо… оставьте меня в покое… дайте мне хотя бы умере-е-еть…», но быстро и охотно сдалась, позволила освободить себя от удавки и уложить в постель.

Последние полчаса она только о том и думала, куда ж это Милочка запропастилась, еще немного, и будет поздно спасать, а самой развязать узел, захлестнутый в порыве обиды и гнева, – невозможно. Позор. Задержись мама на работе – бабушка упрямо доконала бы себя, я уверен. Хотя вообще-то умирать не собиралась. Ей нужно было всего лишь наказать зарвавшуюся Ирку и развернуть мир на себя. Такой уж у нее был авнистай характер.

Кровь постепенно отливала от головы. Почему-то сначала побледнели бабушкины щеки, потом посветлели подбородок и скулы, лоб освобождался от пятен постепенно. Рассосался фиолетовый оттенок, багровый сменился красным, красный уступил темно-розовому, а тот восковому. На шее остался густой рубец.

Анна Иоанновна из-за пережитого ненадолго повредилась в уме. Ей мерещилось, что она в Ейске, ей семь лет, у нее воспаление легких, нечем дышать; у кровати сидит греколюбивый краснодарский владыка, с которым так дружил папичка; окна закрыты ставнями, но все равно духота, и старшие сестры натягивают мокрые шторы, смягчая сумрачную жару.

«Я не умру? Я ведь не умру, правда?» – спрашивает маленькая бабушка владыку, и так сладко, так восхищенно жалеет себя. Владыка, прикладывая ко лбу холодный тяжеленький крест, приговаривает: ну как же так, ну что же ты наделала, ну тетку Иру не любишь, меня не жалеешь, Сашеньку бы пощадила…

А потом бабушка провалилась в долгий сон. Тетка Ира обиженно шваркала вещи в чемодан, ругала маму за христианское смирение, обзывала исусиком, потому что как же ж можно все это терпеть; ночевать она отправилась к тете Нине, за рубль. Мама тихо плакала на кухне. Так, чтобы никто не видел и не слышал. Что же это за жизнь такая? За что ей все это?

А смерть, заглянувшая было в гости, попрощалась до времени и ушла. Ей было чем заняться в те дни. И в Москве, и в Вашингтоне, и на Кубе.

3

Снова оторвемся от земли. Мы над Сокольниками? Выше. Медленно плывем вокруг планеты; она светится изнутри, как только что расплавленный свинец. Под нами Занзибар и Танганьика, Тринидад и Тобаго, уже почти родной освобождающийся Алжир; муравьиные полчища движутся в мареве Северо-Восточной Индии: это китайские войска пересекают линию Мак-Магона; маленькая толпа шевелится у входа в какое-то здание – свой первый концерт дает ансамбль «Роллинг Стоунз»; только что принятый в неизвестную группу «Битлз» ударник Ринго Старр наяривает «Love Me Do» и не знает, что этот сингл станет первым хитом битлов; а что же происходит на Карибах? приглядись, нечто новенькое, делаем стоп-кадр, отсылаем на землю.

Во вторник 16 октября… Ты замечал, что главные неприятности современного мира почему-то приходятся на вторник и четверг, очень редко на понедельник? Практически никогда на среду и пятницу, субботу и воскресенье. Черные вторники, черные четверги… Случайность это или закономерность? пожалуйста, подумай. Но не сейчас. Потому что сейчас, во вторник 16 октября 1962 года, нам с тобой не до того. Решается наша судьба, определяется наше будущее. В Овальный кабинет президента Кеннеди быстро входит, почти вбегает помощник по национальной безопасности Макджордж Банди. Докладывает: облачность рассеялась, разведывательный самолет U-2 сделал снимки над Кубой. Советы все-таки разместили ракеты среднего радиуса действия. А что это значит? Это значит – почти война. Ядерная.

Кеннеди мрачнеет, берет снимки и начинает медленно разглядывать их под лупой. Здесь были джунгли, теперь вырубки. Тут была пустошь, а теперь множество ракетных заправщиков и безразмерных трейлеров; именно в таких перевозят пусковые установки. Все это хозяйство даже не прикрыто камуфляжем, брошено поперек дороги, с вызовом: никого не боимся, ничего не скрываем…

На самом деле это был не расчет, а бардак, не вызов, а глупость. Ракетный маршал Бирюзов на полном серьезе уверял Хрущева, что установки прятать не надо, они сверху похожи на пальмы, остается только нахлобучить шапку из листьев. А переброшенный из Новочеркасска в Гавану кавалерийский генерал Плиев просто забыл распорядиться, чтоб трейлеры замаскировали; о полете U-2 он в Москву не сообщил. Хрущев обещал ему дать маршала; зачем хозяина огорчать… Кеннеди этого не знал; если бы сказали – вряд ли поверил бы. Совсем скоро ему придется решать противоположную проблему: как принудить адмиралов поступиться нормами устава, если на кону вопрос о судьбе мира; как нарушить распорядок корабельной службы в пользу здравого смысла, инстинкта самосохранения…

Микояну под Новочеркасском было решительно все равно, сколько именно людей на вертолетных фотографиях, есть у них оружие или нет, кого больше, мужчин или женщин. Он тогда не мелочился, а выглядывал: вернулась неуправляемая русская воля в пределы советского покоя? может, все-таки обойдется? А президент Соединенных Штатов Америки гадал на снимках, как на картах Таро: конец? или еще поживем какое-то время? а если поживем, то как?

Не знаю, поймешь ли ты, что испытывал человек той эпохи при словах «атомный взрыв». Любой человек: президент, разнорабочий или школьник. Американский, французский, советский. Даже моя аполитичная мама замирала у радиоприемника, когда передавали сообщения ТАСС о неудаче в переговорах по ядерному разоружению. Миллионы раз повторенные в кинохрониках кадры прихотливого ядерного гриба над Хиросимой и Нагасаки, бесконечные истории о том, как человек превращается в свою собственную тень, а выжившие впадают в лучевую болезнь и завидуют умершим, мешались в ее сознании с картиной Брюллова «Последний день Помпеи» и сгущались в настойчивый страх.

Такой же страх преследовал миллионы матерей по всему миру: деточка моя, куда ж я тебя родила? Страх от матерей передавался детям. Видения плавящихся домов, осыпающихся пеплом человеческих тел и навсегда захлопнувшихся бомбоубежищ проникали в ночные подростковые кошмары. Половину своего детства, представь, я провел в расчетах, как добраться без автобуса до метро в случае воздушной тревоги и как не разминуться навсегда с мамой, которая днем на работе. Там есть боковые ходы от станции к станции, надо заранее условиться… Лет в семь я хотел перебраться в Америку, чтобы вырасти, стать президентом Соединенных Штатов и договориться с Советским Союзом о вечном и нерушимом мире. Почему-то после этого меня обязательно должны были убить.

На самом деле в октябре 1962-го убить должны были всех. Но убьют только Джона Кеннеди – через год; его брата и ближайшего помощника Роберта – через шесть лет; а все остальные, как ни странно, выживут. Чтобы умереть потом.

Кеннеди до последнего свято и упорно верил Хрущеву. Вопреки всем косвенным данным. Когда директор ЦРУ Джон Маккоун 22 августа доложил о своих подозрениях, Кеннеди потребовал прямых доказательств; когда 25 августа Че Гевара прилетел в Москву, президент спросил: вы видели ракетный договор? нет? с чего же тогда взяли, что Че привез его в Москву? 4 сентября вообще поставил свою карьеру на кон, публично опровергнув слухи о советских ракетах. Мне кажется, я понимаю, почему он это сделал. Не по причине политической близорукости, не из упрямства. Он просто был слишком американцем. В голове у него не умещалось: зачем рисковать, размещая ракеты тайно? Почему не заключить соглашение с Кубой, не поставить мир в известность, не поругаться прилюдно с Америкой и НАТО, а потом начать переговоры с позиций силы?.. Политика – тот же рынок; торг уместен. Если Советы не торгуются, значит, и не размещают.

Но если, как выяснилось, размещают? если прячутся под густой осенней облачностью? если спешат завершить монтаж до того, как проглянет солнышко и вслед за солнышком проснутся Штаты? Это может значить только одно. Что они решились. И пойдут страшно, молча, закусив губу, воевать. Как шли в рукопашную во время Второй мировой. Но ядерная война бессмысленна, верно? Победителя в ней не будет? Просчитывать вариант глупо?

Целую неделю Кеннеди скрывал случившееся от нации и непрерывно совещался. Помощники, министры и вояки рассуждали плоско и привычно. Как будто мир не развернулся вокруг своей оси. Спустить русским их наглый вызов – значит признать поражение и далее сдавать позицию за позицией. Отвечать? Но в каких пределах? Точечно бомбить ракеты? Уничтожать ковровым методом самолеты? Может быть, начать полномасштабное вторжение и разом решить карибский вопрос? Устроить кубинцам Перл-Харбор? Президент слушал сумрачно, молча; думал он совсем о другом, о главном и неразрешимом. Кто и как будет управлять миром после ядерной атаки? Что останется от Америки? От страны, сто семьдесят пять лет не начинавшей стрелять без объявления войны. Постепенно набиравшей силу и мощь, пока Европа растрачивала себя в сражениях. Дожидавшейся исторического часа. Дождавшейся. И вот, на тебе, крах.

Ответа не было. Тогда Кеннеди упрощал задачу, отпускал советников и наедине с собой ненадолго превращался в романиста. Он откидывался в кресле, согревал сигару желто-синим жаром каминной спички, осторожно раскуривал, медленно поворачивая сигару вокруг оси; спичку он держал очень низко, кончик сигары не соприкасался с огнем, а постепенно и невидимо его всасывал, чтобы неожиданно вспыхнуть собственным пламенем, как бы вырвавшимся изнутри. Пустив дым зыбкими кольцами, Кеннеди делал глоток виски и пытался представить Хрущева. У него-то должны быть какие-то свои мотивы, идеи? Он-то на что рассчитывает, какие планы строит?

Кеннеди воображал: в кремлевском кабинете темно, горит настольная лампа; Хрущев в расшитой украинской рубашке сидит за маленьким приставным столиком. На зеленом сукне поднос. Небольшой графинчик; тарелка с солеными огурцами, точно такими, какие продают в еврейском квартале Парижа; бутерброды: сало с черным хлебом и чеснок, ведь он украинец. Хрущев быстро выпивает и медленно думает. Потом вскакивает, закладывает руки за спину и начинает бегать из конца в конец своего безразмерного кабинета. Он размышляет о том, что… тут видение таяло, до мыслей одинокого вождя не получалось добраться. Если они есть, эти мысли. Может быть, Хрущеву просто не хватает острых ощущений и он, как старый ребенок, играет со спичками в надежде, что родители не узнают? Зажег, зачарованно смотрит, как пламя съедает деревянную палочку, скручивает ее в черную спираль, а когда огонь обжигает пальцы – отбрасывает в сторону и обиженно дует на ожог? Но в космический век не спрячешься. Вот они, снимки. На что же тогда расчет? Или впрямь намечена война? Загадка.

4

Летом 62-го Хрущева навестил на подмосковной даче молодой пианист Ван Клиберн. Они мило беседовали, Никита Сергеич показывал кудлатому американцу свое хозяйство: огурчики, помидорчики, клумба. А потом они сели в саду пообедать чем бог послал. Бог послал ледяной окрошки; Клиберн недоверчиво помешал ложкой в тарелке и спросил: а что за суп такой? Что это вот такое, коричневое, с пузыриками, в чем плавают овощи, яйцо и колбаса? Квас? А что есть квас? Перебродивший черный хлеб?! с хреном?! и сырыми дрожжами?! Даже самые суровые правила поведения в гостях у первого лица сверхдержавы не могли заставить Клиберна, маниакально подозрительного и брезгливого, отправить ложку в рот. Он вежливо отодвинул тарелку и сосредоточился на овощах.

Возникло напряжение. Постепенно оно рассосалось; Хрущеву не хотелось портить день, такой теплый, солнечный, мягкий; он стал рассказывать разные истории, сам отошел и Клиберна успокоил. Но, прощаясь, не утерпел, подкольнул: не хочет ли господин американский пианист выпить стаканчик холодного квасу на дорожку? Ньет! – воскликнул Клиберн и деланно засмеялся.

Наверное, точно так же повел бы себя в сходных обстоятельствах и Кеннеди. Он не пил квасу. Не носил парусиновую шляпу. И откуда было знать сливочному мальчику из элитарной американской семьи, как рождаются всемирные планы в полукрестьянской голове советского вождя? Кеннеди провел детство в белой матроске и выглаженных шортах до колен; он бриолинил волосы перед поездкой в лимузине на детский бал с такими же холеными девочками из соседних поместий; его учили лучшие учителя, он узнал, что такое глобус и астролябия, раньше, чем ему рассказали, откуда дети берутся; он жил в стране, где за каждое решение нужно было отчитываться и отвечать: перед педагогами, законом, акционерами, семьей, избирателями. А Никита Сергеич рос на сельских задворках, в теплой дворовой пыли, среди шелудивых собак и голодных кошек; он жил по правилу: каждый за себя, один Бог за всех. А поскольку Бога нет, то каждый только за себя. Ему показали буквы, он их запомнил, ему объяснили цифры, он их пересчитал; к девочкам его не выводили, он к ним сам ходил, и вовсе не на танцы; его игрушками были деревянная чика[2], свинцовая бита, велосипедное колесо с железным крючком и засаленные карты.

Подкидному дурачку не стать переводным; ни при каких обстоятельствах Хрущев не должен был оказаться в Кремле. Он мог стать бухгалтером южного треста, великим снабженцем при немце-управляющем, жуликоватым коммивояжером, одесским бандитом, столичным футболистом, директором коммерческого училища в Харькове, кем угодно, только не вождем. Но Господь судил иначе; унизил великих, вознес ничтожных, вдохнул настоящую мощь в неолитическую глину. Зачем, почему, за что – не знаю, не спрашивай, мне больно об этом думать, как Кеннеди больно думать о том, что его обманули. Но факт остается фактом: старый большевик Хрущев не просто натаскался в политике, обтерся в сталинских коридорах, научился понимать природу власти и выверять финальное решение. Он действительно умел перенаправить ход истории – как де Голль, как Черчилль, как Папа Римский, о котором мы еще поговорим. XX съезд, Солженицын, оттепель, захоронение Сталина останутся за царем Никитой навсегда. Кургузые мысли вели подчас к великим решениям.

Только не на этот раз.

Как мир оказался на грани краха? Трудно поверить, но дело было так. Коренастый весельчак гулял по ветреному берегу весеннего Черного моря; то ли в Варне, то ли в Слынчевом бряге, то ли в Албене, не помню. Барашки бежали навстречу берегу, их нагоняла большая волна, накат ударял в накат, гранитная набережная высекала брызги, свежая соль долетала до лица, приятно жгла щеки. Рядом сопел тучный министр обороны Малиновский; говорили о каких-то мелочах; наконец, министр решился, предложил Никите Сергеичу поглядеть вдаль. Никита Сергеич поглядел. Ничего, кроме волн, не увидел. Тут ему и объяснили, что вдоль болгарской морской границы, сплошным, так сказать, частоколом расположились американские ракеты. Стратегические. Случись что, они достанут нас за считанные минуты, сотрут с лица земли полстраны. А ответить будет нечем. Наши ракеты до американцев долететь не успеют.

Хрущев резко остановился. Малиновский, как положено, отставал на полшага и едва не налетел на хозяина. Слово «Куба» царедворец утаил; решение должно было озарить вождя, сгуститься в его монарший приказ, а уж Малиновский, слуга царю, все исполнит как надо. Загрузит средмаш по полной. Втянет армейских в большую игру, пригасит их недовольство. Шальная волна саданула о набережную с особой наглой силой. Хрущев отпрыгнул, стер брызги с лица, облизал соленый палец и принял правильное решение.

Не веришь? Напрасно. Это я не сам придумал – в мемуарах прочел. Не про то, что отпрыгнул и палец облизал, а про то, как именно решил проблему ядерных ракет. Конечно, провокация Малиновского легла на подготовленную почву; советские вожди ревниво любили свою необъятную сверхдержаву, как деревенские мужики любят своих безразмерных баб: мое, отзынь! Хрущев всегда был рад показать американцам кукиш, защитить союзника, поднять социалистическое отечество на небывалую высоту. И все-таки начальный импульс был самодовольно-азартным. Щас мы им. Постучим ботинком по столу в ООН. Ага.

Кеннеди пытался разгадать партийную душу щирого украинца; просчитывал многоходовки, выявлял причины; наивный. Не было расшитой крестиком рубашки, горилки, соленых огурцов и копченого сала. Была странная, нам уже непонятная, любовь к великому советскому государству, к державе, которую, надо же, сумели заново создать. Были гонор и охотничий азарт. Была мысль, впрыснутая Малиновским: наградим раздраженных военных теплым кубинским служением. Солнышко, океан, на пляже в увольнительной положишь рядом с одеждой бутылочку одеколона, к тебе немедленно подляжет местная красотка. Цена услуги невысока; этот одеколон маленькая кубинка поменяет на большой лифчик, потому что лифчики им продают раз в год, по карточкам. Или махнет на мясо. Или на ром. И ей хорошо, и военным весело; они уже не так злятся на сокращение армии; не их же отставили? А последствия? какие там последствия… сплошная облачность… кто узнает? Когда разглядят, мы все уже достроим, поздно будет переживать. Американцы воспримут это как начало войны? Да не дураки ж они. Позлятся, покричат, успокоятся.

На ревнивое самодурство – как в сказке про царька в тридевятом царстве – потом напылилось, намагнитилось многое; авось, разменяем испуг америкосов на признание ГДР, проучим их за Суэцкий канал, заставим быть сговорчивей. А самое существенное – сделаем следующий шаг в заданном Гагариным направлении. Он вывел Советский Союз в мировые космические лидеры; пора и на военное лидерство покуситься. Тут как в истории с колониями; корни политических решений прямиком прорастают в космос; чтобы понять, что творится с грешной землей, посмотри на звездное небо.

Но государственные мотивы, дипломатические увертки и пропагандистские жесты придумались позже, пристегнулись задним числом. А вначале было это: хлоп шапкой об пол, всех обхитрим, всех обведем вокруг пальца. Как сказал Хрущев Че Геваре, «право правом, а сила силой»; где сила, там особого ума не надо.

5

И потянулись в море корабли.

Капитанам выдавали три пакета, как три загадки в сказочном сюжете, как три матрешки внутри одной, как три тайны Кощея: в дупле яйцо, в яйце игла, а в игле смерть.

Первый пакет велено было вскрыть, покинув территориальные воды СССР.

Вскрыли.

Приказ: следовать к Босфору и Дарданеллам, после чего распечатать второй пакет.

Проследовали, распечатали, узнали: нужно направляться к Гибралтару, за Гибралтаром вскрыть третий пакет.

А там таилась последняя царская воля: курс держать на Кубу.

На Кубе военные, дождавшись ночи, разгружали загадочный груз, везли на боевые точки; рыли шахты; неспешно вращались установки наблюдения, высматривая вражеские самолеты в надзвездной высоте. Между тем U-2 сбить не смогли. Генералу с говорящей армейской фамилией Плиев и генералам с продовольственными микояновскими фамилиями Гречко и Гарбуз был устроен полноценный нагоняй. Они расстроились; Гречко с Гарбузом крепко выпили, договорились: больше никаких проколов, следить внимательно, спуска врагу не давать. А то звездочку снимут, не с неба – с погон. Запомним это обстоятельство; оно потом едва не обернулось настоящей катастрофой.

6

Устав от непонятного Хрущева, Кеннеди переключался на веселых кубинских вождей. С этими ребятами было попроще. Он их видел как облупленных. Их не заботила великая война. У них были свои обиды и тревоги.

Шесть лет назад, в 56-м, на Кубу высадился небольшой революционный десант. Всего-навсего восемьдесят два человека. На десант никто внимания не обратил. Шла война в заливе, лилась кровь в Будапеште, западные разведки утверждали, будто Советы спровоцировали Суэцкий кризис, чтобы Западу стало не до венгров; советские чекисты упреждали удар и подзуживали арабов; штабисты писали реляции; дипломаты шуршали бумажками; все были при деле.

Но уже к январю 59-го регулярная 11-тысячная армия кубинского диктатора Батисты разбежалась, сгнивший режим охотно рухнул, как трухлявая пальма, уставшая от болезнетворных жучков. Власть взяли молодые бородатые хулиганы. Они тут же попросили с острова американцев, реквизировали колониальные виллы, присвоили роскошные коллекционные лимузины, поделили плантации тростника, подмяли наркотрафик, устроили общенародную самбу, пообещали кубинцам свободу и справедливость; кубинцы торопливо поверили.

Первые три года прошли в эйфории анархического счастья. Братья Кастро и друг их, бунтующий астматик Че Гевара, хамили Америке, дружили с Советским Союзом, клялись в верности коммунизму, принимали гостей, делились с ними маленькими кубинскими радостями, а в ответ получали бесплатную помощь. Товарищ Микоян впервые побывал на Кубе зимой 1960-го; посмотрел на молодых дурачков хитрым взглядом опытного бойца, все про них понял и ласково сторговался: вы нам сахарный тростник, мы вам уборочную технику без денег, за натуральный товар. Ничего, что нам невыгодно, мы же коммунисты, за одну идею боремся, чего там. И оружия дадим, пусть Че Гевара приезжает поскорей в Москву на переговоры. Хороший парень. Экая беретка лихая, молодец, молодец, настоящий партизан. А мы вам пока специалистов пришлем и военных советников, пусть научат ваших людей защищать завоевания социализма, а нашим людям ярко расскажут, как вы идете по пути свободы и демократии.

Специалисты и советники прибыли. Че Геваре особо полюбился молодой московский журналист Александр К. В первую же ночь, после дневного знакомства и вечернего братания за ромом и сигарой, под гостиничными окнами Александра К. прошуршал и требовательно забибикал «роллс-ройс». В дверь небрежно постучали. На пороге стояла роскошная мулатка. Туго набитая формами гладкая кожа, но без лишнего жира. Очень высокая, под блескучим платьем явно ничего нет, соски торчком, слегка навеселе.

Мулатка хрипло спросила:

– Ты русский друг моего Че?

От неожиданности Александр К. ответил по-русски, потом перевел на испанский:

– Я. А ты кто?

– А я кубинская подруга твоего друга. Он попросил меня, чтобы тебе было не хуже, чем было ему.

И Александру было хорошо. А потом еще лучше. И еще. Хотя казалось, что лучше не бывает.

Следующей ночью история повторилась. Шелест шин по гравию, «роллс-ройс» с откинутым верхом, требовательный стук в дверь. На этот раз красавиц было сразу две; вместе и попеременно они показали ему то, о чем в СССР тогда не все догадывались. Девочки были правильными проститутками дореволюционной выучки, настоящими любовными звездами развратной эпохи Батисты; теперь они охотно перешли в ведение веселого Че. Тот их слегка разогревал (переусердствовать не мог: разыгрывалась свистящая астма) и передавал русскому другу, как табачные сомелье в дорогом ресторане передают гостю хорошо раскуренную сигару.

Русский друг к концу командировки резко похудел, осунулся, но глаза сияли и он был положительно счастлив. Днем писал заметки о молодом торжестве революции, вечером нырял в шипящие океанические волны, ночью учился бурному искусству любви.

Но за все на свете приходится платить. Таких батистовых женщин у Александра К. никогда больше не было. Интерес к дебелым отечественным блондинкам и поджарым нервическим брюнеткам, которые заваливались на спину, молча пыхтели и чего-то ждали, у него постепенно гас; пришлось поскорей раздобреть, оплыть, стать медлительным и важным, сместить основной интерес на славу и деньги, завоевать телевизионную любовь многомиллионного советского народа, заочно вступить с ним в платоническую связь, а в начале 80-х, во время съемок очередного правильного фильма, подцепить какую-то афганскую заразу и внезапно бессмысленно умереть…

Александр К. расплатился за кубинские восторги импотенцией, ожирением, одышкой. А Че Гевара и Фидель расплатятся за романтическую связь с СССР настоящим шоком, от которого не оправятся уже никогда.

Нет, их не смутил разговор с равнодушным послом СССР (поближе к кризису его поменяют на бойкого журналиста-разведчика Алексеева), от которого поздней весной 62-го они узнали, что Хрущев намерен разместить на Кубе 66 ядерных ракет, способных снести башку всей планете. И потихоньку доставить на остров до 40 000 человек военной обслуги (посол поскромничал и на всякий случай снизил цифру до 20 000). Против этого решения возражали даже члены Президиума советского ЦК; Микоян и вовсе позволил себе невинную фронду: визируя протокол, как бы забыл приписать «за», просто подмахнул; пришлось повторно отправлять к нему фельдъегеря. А кубинцы, которые в случае чего должны были погибнуть вместе со своим свободным островом, выказали неописуемую радость. Как можно думать о личных амбициях, если необходимо защищать революцию? Тем более, что Америка недавно запретила закупки кубинского сахара, оставив их в полной сладости и худой бедности. Надо готовиться, мобилизовать нацию, обеспечивать тылы. Мы ж договорились: коммунисты друг другу помогают.

Фидель был страшно зол на Кеннеди; Че Гевара вообще всю жизнь играл в бесшабашного Троцкого; для него мир был сплошным партизанским отрядом; отразить удар из Вашингтона – лишний повод проявить героизм. Но после 22 октября, как только станет ясно – американцы все знают, тучи не помогли, – Кастро и Че ощутят непоправимую перемену. Русские советовались с ними для проформы, а действовали сами и наверняка; на их острове, в царстве их революции хозяйничали краснозвездые колониалисты. Великие кубинские бойцы почувствуют себя заискивающими египетскими вельможами, раболепными индусами, дикими камерунцами; им станет обидно, они впадут в неуправляемую ярость. 28 октября, в самый опасный момент кризиса, Кастро вообще потребует от Хрущева нанести первый ядерный удар. Но до этого трагикомического эпизода нам с тобой еще нужно дожить; погибнуть мы можем в любую секунду.

7

Кубинцам предстоит понять: не они управляют своей историей. Но Кеннеди не кубинец. Он американец. Он принимает личное решение, и от этого решения зависят все и зависит всё. Он снова и снова проигрывает вариант упреждающей атаки. Не в цифрах и схемах, этим пусть займется оборонный министр Макнамара, а в деятельных образах, в наплыве политических видений. Вот он жмет спусковой крючок, топит гашетку, взлетают бомбардировщики, буравят ночное небо, чередой детских пистонов взрываются самолеты на аэродромах, журналист Александр К., отлипая от смуглой плоти своей мулатки, прячется под кровать, советские инструкторы пинками гонят ленивых солдат к установкам, минутная готовность, тридцать секунд, пять, четыре, три, две, одна, пуск!..

Через миг вакуумная бомба выковырнет остатки человеческой слизи из бетонного подвала; ответная советская ракета успеет покинуть шахту, и, вращаясь, дымящейся кубинской сигарой помчится на Штаты. И еще ракета. И еще.



Поделиться книгой:

На главную
Назад