Евгений Анисимов
Петр Первый: благо или зло для России?
© Е. Анисимов, 2017
© Д. Черногаев, иллюстрации, 2017
© OOO «Новое литературное обозрение», 2017
Введение
В западноевропейской историографии и западной культуре в целом личность и деяния Петра Великого имеют по большей части положительные оценки. Конечно, тут сыграл роль его общепризнанный имидж вестернизатора, модернизатора прежде отсталой России, воспользовавшегося культурным, техническим, военным и иным опытом западноевропейских стран.
В России же споры (в том числе научные) о характере реформ Петра Великого и его личности до сих пор не утихают. Это не случайно — Россия, в очередной раз пройдя круг (увы, не виток!) своей истории, возвращается к извечным вопросам о целесообразности, цене и значении преобразований. И тут же из глубин прошлого поднимается фигура Петра, который жизнь положил на поиски решения этих «проклятых» непреодолимых русских вопросов.
В данной работе я не собираюсь надолго останавливаться на историографии, ибо она попросту необъятна. Коснусь лишь самого важного для нашей темы. Итак, в первые постпетровские десятилетия XVIII века российская историография Петра Великого была исключительно комплиментарна, что характерно и для царствования его дочери, императрицы Елизаветы Петровны (1741–1761). Да и всем прочим преемникам Петра Великого хотелось (и приходилось) считать себя продолжателями его дела, хотя в реальности могло быть и по-другому. Неудивительно, что тогдашняя историческая наука воспринимала его не иначе как демиурга, создавшего новую Россию, воплощенного бога, совершившего с ней, как писал вице-канцлер П. П. Шафиров, «метаморфозис, сиречь претворение». Великий русский ученый М. В. Ломоносов в унисон эпохе восклицал: «Он бог, он бог был твой, Россия!» Поколения русских мыслителей были убеждены, что, не будь Петра, мы бы несомненно пропали. Как писал В. Г. Белинский, без Петра Россия, может, сблизилась бы с Европой, «но точно так же, как Индия с Англией».
В немалой степени подобному взгляду способствовало популярное не только на Западе, но и в нашей стране сочинение Вольтера «История Петра Великого», написанное на основе присланных из России материалов. Оценки Вольтера были исключительно положительными. Да и позже «аплодисментный» тон историографии сохранялся. Историк XIX века М. П. Погодин писал: «Мы просыпаемся. Какой нынче день? — 18 сентября 1840 года. Петр Великий велел считать годы от Рождества Христова, Петр Великий велел считать месяцы от января. Пора одеваться — наше платье сшито по фасону, данному первоначально Петром, мундир по его форме. Сукно выткано на фабрике, которую завел он, шерсть настрижена с овец, которых развел он. Попадается на глаза книга — Петр Великий ввел в употребление этот шрифт и сам вырезал буквы. Вы начнете читать ее — этот язык при Петр сделался письменным, литературным, вытеснив прежний, церковный. Приносят вам газеты — Петр Великий начал их издание. Вам нужно купить разные вещи — все они от шейного платка до сапожной подошвы будут напоминать вам о Петре Великом, одни выписаны им, другие введены им в употребление, улучшены, привезены на его корабле, в его гавань, по его каналу, по его дороге. За обедом, от соленых сельдей до картофеля, который сенатским указом указал он сеять, до виноградного вина, им разведенного, все блюда будут говорить вам о Петре Великом. После обеда вы едете в гости — это ассамблея Петра Великого. Встречаете там дам, допущенных до мужской компании по требованию Петра Великого. Пойдем в университет — первое светское училище учреждено Петром Великим. ‹…› Мы не можем открыть своих глаз, не можем сдвинуться, не можем оборотиться ни в одну сторону без того, чтобы не встретился с нами Петр, дома, на улице, в церкви, в училище, в суде, в полку, на гулянье, все он, всякий день, всякую минуту, на всяком шагу!»
Первые сомнения в правильности подобных оценок появились в царствование Екатерины Великой. Вышли они из-под пера профессионального историка князя М. М. Щербатова. Формально он принадлежал к когорте почитателей великого преобразователя России и даже в одной из своих работ сделал «подсчет», за сколько лет Россия, не будь Петра Великого, достигла бы екатерининского процветания. Выяснилось, что это произошло бы только в конце XIX века! Как свидетельствуют современники, князь Щербатов был мизантроп и критикан, однако критиковал Петра необычайно тонко. В 1773 году он написал работу под названием «Рассмотрение о пороках и самовластии Петра Великого». В ней Щербатов приводит негативные оценки некоторых анонимных недоброжелателей Петра и его дел и… решительно опровергает их в русле господствующего историографического взгляда на государя-реформатора. При этом Щербатов раскрывает всю палитру тогдашних негативных суждений о Петре, знакомя читателей с новыми, для многих ошеломляющими идеями. Так в советское время мы знакомились с запретными веяниями «оттуда» по критическим, порой разгромным статьям и брошюрам советских философов и историков. Чем больше было цитат из сочинений предаваемых анафеме авторов, тем глубже нам удавалось погрузиться в мир западных писателей и философов. Щербатов будто бы цитирует чьи-то обвинения Петра в жестокости, любви к казням и пролитию крови, в нецивилизованном отношении к окружающим, разврате, сыноубийстве, склонности к пьянству, в установлении свирепого режима самовластия и т. д. Как бы оправдывая вторжение в эту явно запретную сферу, он ссылается на свой долг историка — писать правду и даже обращается к Петру: «Каким бы ни было мое почтение тебя, но не затмит оно во мне справедливости, и я постараюсь испросить от Клио то золотое перо, которым дела монархов изображает».
Ловко замаскированная критика Щербатова стала первой ложкой дегтя в огромной бочке меда похвал царю-реформатору. Следующей вехой стало знаменитое произведение историка и писателя Н. М. Карамзина «Записка о древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях», написанная в 1811 году и сместившая фокус дискуссии с личности Петра (Карамзин так и пишет: «Умолчим о пороках личных») к общефилософским, историософским проблемам: нужна ли была России такая реформа, продуктивны ли были усилия Петра по перенесению на русскую почву институций и порядков чужих стран, не слишком ли дорого достались России плоды западной цивилизации, стоило ли подрывать традиции, разрушать уклад оригинальной русской жизни, порочить прошлое? Карамзин не прибегает к «хитрым» приемам Щербатова, а пишет прямо и горько, бросая Петру обвинения в гибельном искажении основ национального менталитета: «Петр не хотел вникнуть в истину, что дух народный составляет нравственное могущество государств. ‹…› Искореняя древние навыки, представляя их смешными, хваля и вводя иностранные, государь России унижал россиян в собственном их сердце. Презрение к самому себе располагает ли человека и гражданина к великим делам? Имя русского имеет ли для нас теперь ту силу неисповедимую, какую оно имело прежде? Мы стали гражданами мира, но перестали быть в некоторых случаях гражданами России. Виною — Петр». Ясно, что идеи Карамзина порождены его временем; продиктованы они и драматической ситуацией накануне столкновения с Наполеоном, когда в национальной истории нужно было найти опору для борьбы…
Как известно, рассуждения Карамзина о Петре (вкупе с другими обстоятельствами) во многом послужили толчком к возникновению двух основных идейных направлений борьбы в русской интеллектуальной элите: западников и славянофилов. Их борьба, порой ожесточенная, в конечном счете вращалась вокруг Петра — центральной исторической фигуры Нового времени. Затихая и возобновляясь, ожесточенный спор, следуя извивам непростой русской истории и сменам идеологических концепций, продолжается, в сущности, до сих пор. Петр стал своеобразным индикатором, который позволяет практически сразу определить политические взгляды собеседника и даже его профессию. Однажды я слышал по радио, как министра по чрезвычайным ситуациям спросили о его отношении к великому реформатору. Он ответил вопросом на вопрос: «А как же можно относиться к государственному деятелю, который построил огромный город, Петербург, в зоне опасной для проживания людей, в зоне сокрушительных наводнений?» Нет сомнений, что до сих пор в науке и обществе сохраняется черно-белое восприятие Петра и его преобразований.
Есть еще один, зачастую невидимый со стороны конфликт внутри историографии. Так вышло, что между историками, изучающими XVII и XVIII века, лежит некая пограничная полоса со столбом, на котором написано «1700 год». Близкие по изучаемой тематике историки подчас не понимают друг друга, избегают углубляться на «чужую территорию», опасаясь быть поднятыми на смех. Боязнь пересечь эту черту обусловлена несхожестью явлений и процессов в соседних по времени эпохах, а также существенным отличием исторических источников, во многом определяющих мировосприятие историка.
Исследователям победной эпохи петровских преобразований и всего XVIII века (вроде крупнейшего историка Н. И. Павленко) допетровская эпоха кажется в лучшем случае «черновиком», подготовительным этапом великих преобразований Петра, «вытащившего Россию из болота Средневековья», этакой «взлетной полосой» для петровской России Нового времени, устремленной вперед, к прогрессу. Историков же века XVII традиционно ориентировали на поиски проявлений «классовой борьбы» (любимый термин советской историографии — «XVII век — бунташный век»), которая должна была век от века разрастаться, чтобы достичь своего катарсиса — «Великой Октябрьской социалистической революции». В лучшем случае их направляли на поиски несовершенных «ростков капитализма», «признаков всероссийского рынка», явлений «бюрократизации». Исследования же тех ученых, кто пытался оценить процессы второй половины XVII века иначе, чем предписывалось официальной историографией (показать, что происшедшая после 1700 года резкая перемена — «прерванный полет», отказ от того оригинального пути, по которому Россия еще до Петра двигалась в том же направлении, что и вся Европа), явно не одобрялись историческим начальством. В своем искреннем желании показать своеобразие развития страны в XVII веке некоторые историки впадали в крайности, выдавали желаемое за действительное и даже невольно окарикатуривали предмет своих научных изысканий. Особенно это ярко сказалось в работах по истории времен царя Федора и Регентства царевны Софьи, принадлежащих перу А. П. Богданова.
Я — историк Петра, написавший несколько книг о его реформах, личности и царствовании. Многие годы Петр Великий занимал все мои мысли — столь он сложен и многогранен. Сейчас, когда схемы марксистского восприятия истории более-менее отошли в прошлое, приходит понимание того особого места, которое Петр занимает в сознании нашего общества. В отличие от властителей последующих времен он имеет безупречную государственную репутацию. Мы интуитивно чувствуем в нем государственного деятеля, который искренне отдавал свою жизнь, всю, без остатка, служению России. Вызывает симпатию его дерзость, оригинальность мышления, государственный романтизм, мечты о благе России. Удивительным образом многие его полюбили. Либералы и западники благодарны ему за открытие пути на Запад. Именно Петр приобщил нас к цивилизации, в которой свобода, правосудие, неприкосновенность личности и собственности превыше всего. Он заставил русское дворянство учиться и путешествовать, пробудил в нем понимание личной чести, человеческого достоинства и тем самым невольно предопределил появление русской интеллигенции, которая, несмотря ни на что, до сих пор хранит в нашем обществе начала свободы, достоинства и чести — всего того, что не продается и не покупается. Петр угодил технократам, чуждым политики, осуществив невиданный по объему перенос в Россию знаний, технологий, навыков. Он породил русскую науку, на пустом месте создал Академию наук, без которой немыслима русская цивилизация. А русская литература? Чем она обязана Петру? Марина Цветаева писала, что в тот момент, когда Петр остановил свой взгляд на маленьком арапчонке, этот взгляд сказал: «Пушкину — быть!» Петр-государственник угодил и приверженцам имперских ценностей и, как им кажется, животворной для России идеи авторитарной, «сильной» власти.
Но в оценке Петра и его великого дела европеизации я не могу пройти и мимо точки зрения, отрицающей петровскую «революцию сверху» и осуждающую ее принципы и методы. Да, кроме армии почитателей Петра есть небольшой взвод его недоброжелателей. Они тоже разные. Одни, как едко выразился известный публицист, патриоты «с капустой в бороде», полагают, что являются продолжателями славянофилов XIX века, но при этом не обладают интеллектом и знаниями Аксаковых и Киреевских.
Другие недоброжелатели много знают о Петровской эпохе, но порой резко оценивают ее по современным меркам. Я не вижу в этом ничего зазорного. Не так уж и плохо следовать по пути, указанному Карамзиным, который в оценке действий людей в истории исходил из норм христианской морали. Это гораздо лучше, чем давать оценки людям, исходя из «классовых» или расовых критериев. Возможно, иным историкам может не понравиться мое отступление от историзма, если я скажу, что христианская мораль, существующая две тысячи лет и легшая в основу морали современного общества, вполне приложима и к Ивану Грозному, и к Петру, и к Сталину, учитывая то обстоятельство, что они не хуже нас знали главные этические принципы и прекрасно понимали, что любое злодеяние противоречит этим принципам. Недаром царь-убийца Иван Грозный порой впадал в состояние раскаяния, со слезами просил у Господа прощения и даже составил синодик — список своих жертв, адресованный Богу. И когда сбивался в перечне своих жертв, добавлял: «А остальных, Господи, Ты сам ведаешь».
Даже если строго придерживаться принципов историзма, невозможно закрывать глаза на очевидные недостатки и серьезные ошибки петровского реформаторства. В итоге, задумывая этот труд, я решил выступить перед читателем в двух ипостасях. В первой предстанет почитатель Петра, отчасти западник, отчасти государственник, словом — просвещенный патриот, который оправдывает и защищает его. Во второй ипостаси — умеренно консервативный патриот, который, напротив, осуждает Петра, но не огульно, а всесторонне изучая его биографию и деяния. Я убежден, что обе позиции имеют право на существование: они, как ни странно звучит, по-своему верны и красноречиво отражают сложную, неоднозначную роль Петра в русской истории.
Как в шахматной партии, которую разыгрываешь сам с собой, в обеих позициях я старался играть без поддавков, отстаивая каждую точку зрения с максимальной честностью, серьезностью и всей доступной мне аргументацией. Когда я читал лекцию на эту тему, то в роли почитателя я надевал шляпу, а выступая от лица критика, недоброжелателя, снимал ее… Не буду идти дальше в поисках аналогий. Достаточно вспомнить всегда актуального Салтыкова-Щедрина, который подробно описывал мирную беседу «мальчика в штанах» с «постреленком» — «мальчиком без штанов», между прочим фактически на ту же самую волнующую нас сегодня тему. Приводимые цитаты в тексте как бы записанной мной дискуссии пусть не кажутся читателю подобранными заранее. В жизни бывает, что пока твой оппонент говорит, ты хватаешь с полки книгу, находишь и зачитываешь цитату или, как ныне бывает чаще, пока он говорит, ты пишешь два-три ключевых слова в поисковой строке Google, и через мгновение у тебя на экране уже «висит» искомая цитата. Конечно, не все в споре можно уснастить точными цитатами, что-то вспоминается приблизительно — ведь это не научная статья, а дискуссия — особый жанр. Итак, начнем с самого главного вопроса…
Нуждалась ли Россия в реформах?
Реформы Петра Великого были нужны для тогдашней России, которая плелась в хвосте европейских государств, была отсталой, в сущности, азиатской страной. Но самое главное, что следует помнить: в конце XVII века Россию поразил системный кризис. Черты его заметны во всех сферах жизни русского общества. Тут и явное экономическое и научно-техническое отставание от стран Западной Европы. Напомним, что в стране фактически отсутствовала собственная промышленность — два-три железоделательных завода, построенных голландцами под Тулой, — вот и все. Между тем потребность в металле непрерывно росла. И что же? Железо везли в огромных количествах с Запада, точнее из Швеции. Иначе говоря, страна полностью зависела от импорта. Собственные запасы руд не были разведаны. В России не добывали даже серебро — ввозили с Запада расхожие во всей Западной Европе иоахимсталеры (ефимки), затем на них спокойно выбивали российский герб и в таком виде пускали в оборот.
В числе прочих причин это сказывалось на уровне экономического развития страны, в которой отсутствовал общегосударственный рынок, а региональные связи не были толком налажены. Внешняя торговля напоминала торговлю европейцев с туземцами Микронезии: в страну ввозили самые разные товары, а вывозили исключительно сырье. Ко всему прочему «туземцы» сами в море со своими товарами не пускались, а ждали прибытия иностранного торгового каравана на берегу. К тому же страна не имела полноценного выхода к морю. Фактически у России был только один порт — в Архангельске, который тогда называли Городом. Внешняя торговля была сезонной и опять же напоминала отношения с чукчами или другими отсталыми, удаленными от центров цивилизации народами: в течение трех-четырех летних месяцев лед Белого моря отступал, и тогда караваны голландских, гамбургских, английских торговых судов, преодолев опасный путь вокруг Скандинавии, добирались до Архангельска. Лишь тогда город оживал, превращаясь в порт. Для предприимчивых голландцев это был не менее опасный переход, чем торговая экспедиция в Батавию — собственную колонию в Индонезии. Словом, страна задыхалась без выхода к морю, без порта, доступного большую часть года. Вот откуда взялась петровская мечта о море!
А уж о том, чтобы самим плавать на своих кораблях, со своими товарами в порты Западной Европы, и мечтать не приходилось! В стране не строили судов с большим водоизмещением. Несомненно, архангельские кочи были хороши для охоты на тюленей и лова трески, но они не идут ни в какое сравнение с европейскими (прежде всего голландскими) китобойными и рыбацкими кораблями, уходившими целыми эскадрами к Гренландии и Ньюфаундленду. Не говоря уже о тысячах вместительных торговых судов, бороздивших все океаны мира. Да, при царе Алексее Михайловиче на Оке, в Дединове голландцы построили один за весь XVII век путевый корабль. Однако судьба его оказалась печальной — спущенный по Волге до Астрахани, он так и сгнил в одном из протоков Волги. Ведь куда на нем плыть, никто не ведал: Каспийское море — все равно что большое озеро. Словом, экономический «слой» системного кризиса очевиден.
Налицо был и кризис военного дела. Несмотря на то что русские цари из династии Романовых приглашали на Русь офицеров-наемников и принимали первые воинские уставы, наметился кризис, крайне болезненно ударивший по амбициям властителей «Третьего Рима». Малоподвижная русская армия таскала с собой огромные деревянные щиты, из которых солдаты собирали «гуляй-город» и сидели в нем, отбиваясь от неприятеля. На память не приходит ни одной продуманной наступательной операции или четко организованного сражения. И это во времена великих полководцев вроде Густава-Адольфа, Валленштейна, Монтеккули! Россия десятилетиями не могла справиться с не менее архаичным войском Речи Посполитой, с трудом отбивалась от наскоков крымско-татарских орд. Не было у России в XVII веке такой войны, в которой русская армия не терпела бы обидных поражений. Дважды (в 1634 и 1659 годах) русская армия капитулировала вместе со своим главнокомандующим, генералами, знаменами, литаврами и пушками. Позор и унижение!
Со времен малоуспешных Чигиринских походов 1674–1678 годов стало ясно, что русская армия теряет боеспособность и как будто фатально обречена на неудачи. Крымские походы 1687 и 1689 годов это подтвердили, а попытки правительства царевны Софьи что-либо изменить в военном деле к успеху не привели. Петр и его окружение считали, что Крымские походы покрыли Россию позором из-за бездарности главнокомандующего — князя В. В. Голицына. Но пришел 1695 год, и Первый Азовский поход самого Петра закончился столь же плачевно. Лишь на следующий год, мобилизовав огромные силы, Петру удалось — да и то с немалыми трудами — взять Азов, устаревшую по тем временам турецкую крепость с немногочисленным гарнизоном. И наконец ставшая хронической полоса военных поражений завершилась сокрушительным разгромом под Нарвой поздней осенью 1700 года, когда армия потеряла всю артиллерию, знамена и генералитет, плененный Карлом XII.
Истоки военных «нестроений» крылись в разрушении фундамента, на котором с давних пор стояла русская армия, — поместной системы. Как известно, главным источником обеспечения служилых людей XVI–XVII веков было наделение их на время службы населенными земельными владениями — поместьями. В течение XVII века поместье эволюционировало в сторону вотчины — наследственного владения, то есть выданная на время службы земля (поместье) разными путями закреплялась в роду и становилась неотчуждаемой родовой собственностью (вотчиной). Это приводило к незаинтересованности помещика служить «с земли» и вело к распаду традиционной системы службы, основанной на иерархии поместных окладов. В то же время в провинции активные раздачи земель московским чинам приводили к разрушению уездного служилого города — военно-служилой организации уездного дворянства, бывшей важным элементом при формировании полков на войне. Поместная система, лежавшая в основе организации армии со времен Ивана Грозного, изжила себя. Время, когда помещик-воин со своими боевыми холопами являлся в армию «конно, людно и оружно», безвозвратно прошло. Как ехидно писал Иван Посошков, крестьянский мыслитель, о старой армии, «людей на службу нагонят множество, а естли посмотришь на них внимательным оком, то ей, кроме зазору, ничего не узришь. У пехоты ружье было плохо и владеть им не умели, только боронились ручным боем — копьями и бердышами, и то тупыми, и на боях меняли своих голов на неприятельскую голову по 3 и 4 и гораздо больше. ‹…› А естли на конницу посмотреть, то не то что иностранным, но и самим нам на них смотреть зазорно: вначале у них клячи худыя, сабли тупыя, сами нужны и безодежны, и ружьем владеть никаким не умелые. Истинно, государь, я видел, что иной дворянин и зарядить пищали не умеет, а не то, что ему стрелить по цели хорошенько. ‹…› И егда бывало убьют татаринов двух или трех, то все смотрят на них, дивуюца и ставят себе то в удачу, а своих хотя человек сотню положили, то ни во что не вменяют». И последнее: «Я у многих дворян слыхал: „Дай де Боже Великому государю служить и сабли из ножен не вынимать“».
Неудачны оказались и начатые еще во времена Михаила Федоровича попытки реформировать армию путем устройства «новоманирных» полков по западноевропейскому образцу. В конце XVII века такие полки составляли большинство армии. Но и они терпели поражения наряду с дворянской конницей. Это неудивительно, ибо основа обеспечения «новоманирных» полков была, помимо денежного жалованья, все та же — поместье, да и в солдаты шли, как правило, обедневшие дети боярские.
Привилегированные стрелецкие полки прошли свой собственный путь к упадку. Размещенные в столице, в особых слободах, стрельцы усердно занимались торговлей, что мало способствовало поддержанию их боеспособности. К тому же близость к властям предержащим, стремление последних подкупить и «приласкать» стрельцов — все это в условиях политического и династического кризиса приводило к распространению в стрелецкой среде преторианских настроений, превращало эту наиболее боеспособную часть армии в опасный инструмент политической борьбы.
Таким образом, в основе военного кризиса находился серьезнейший социальный кризис — недееспособной оказалась не только армия, но и вся система служилых чинов, которые, собственно, эту армию и составляли. У Петра даже не было необходимости разрушать старую чиновную систему — к концу XVII века она окончательно выродилась и быстро распадалась. Выход из этого социального кризиса царь видел в кардинальном изменении статуса одних сословных групп, ликвидации других, создании третьих. Следствием стала крупномасштабная социальная реформа.
Да, в России допетровской эпохи возникало все больше полков нового, регулярного строя — да вот толку от них было немного: не они ли провалили два Крымских похода и не они ли сдались под Нарвой в 1700 году?
Отсталым казалось и государственное устройство тогдашней России: архаичная Боярская дума, наполненная напыщенными представителями древних родов, а также родственниками царей и цариц, мало что решала — всем заправляли «ближние люди», влиятельные фавориты, «лежавшие на ухе» государя и думавшие только о собственном благополучии. Они ведали подчас десятками центральных учреждений — приказов с их расплывчатыми компетенциями и примитивным делопроизводством. Государство жило не просто без бюджета, но даже без примитивной сметы текущих доходов и расходов, абы как! Страна величиной с современную Россию делилась на огромные уезды, во главе которых сидели воеводы — своеобразные удельные князьки, целью которых являлось преимущественно личное обогащение. Все это неповоротливое государственное хозяйство, наполненное «крапивным семенем» приказного «планктона», было не в состоянии ни производить идеи, ни реализовывать что-либо стоящее на практике. То же военное дело было рассредоточено по десятку приказов, которые попросту не могли координировать столь важную государственную сферу, как оборона.
Неудивительно, что экономическая слабость, государственная немощь, очевидный кризис военного дела непосредственно сказывались на международном престиже страны. Он был, если так можно выразиться, предельно низким. В преамбуле Вестфальского мирного договора, завершившего в 1648 году общеевропейскую Тридцатилетнюю войну, перечислялись все страны Европы, и Россия была упомянута в конце списка европейских стран, наряду с Валахией — турецким вассалом. Истинная окраина Европы! Любопытно, что до 1704 года Россия платила «выход» («тыш»), то есть дань, крымскому хану, который и сам являлся данником Османской империи. Хан позиционировал себя наследником Золотой Орды и на этом основании требовал от русского царя — владетеля «русского улуса» — платежа ежегодного традиционного «выхода». Москва, ставшая уже давным-давно во много раз сильнее Крымского ханства, покорялась его требованиям. Делалось это ради того, чтобы унять хана-разбойника, который в случае неуплаты дани мог двинуть свою орду на южнорусские земли, жечь там села и города, грабить, убивать людей, увозить их в «полон». Поэтому каждый год из Москвы, как во времена Ивана Калиты, покорно везли в Бахчисарай «выход», стыдливо называя его «поминками», то есть подарками. А положить конец этому унижению суверенного государства в Москве не решались: за спиной крымской орды маячил ее хозяин — Османская империя, сила для тогдашней России неодолимая.
Обобщая, можно сказать, что из Москвы XVII века были видны только три столицы: Варшава, Стокгольм да Бахчисарай, а все другие — как в тумане; недаром остальной европейский мир считался в России «за морем», будто посуху туда и проехать нельзя. Впрочем, по этим направлениям изредка отправлялись дипломатические караваны, ничем не отличавшиеся от бухарских или китайских посольств, поражавших европейцев роскошью дивных подарков и азиатской дремучестью. Надолго во Франции запомнили посольство князя Я. Ф. Долгорукова. Оно довело до белого каления самого Людовика XIV своими непомерными требованиями в соблюдении весьма своеобразного дипломатического протокола, который, по мнению русских, подобал представителям русского государя, но был абсолютно неприемлемым при дворе «короля-солнца». Русские послы пытались указывать королю, когда ему надлежит встать, а когда снять шляпу при упоминании имени русского царя. Сами же при этом, в нарушение международных правил, пытались подторговывать привезенными в дипломатическом багаже мехами. После этого визита король и слышать не хотел об отношениях с Россией. И в Москве были обижены на французов. В итоге русско-французские отношения были фактически разорваны на пятнадцать-двадцать лет. Да и в 1682 году русский дипломат Симановский, прибывший ко двору бранденбургского курфюрста Фридриха-Вильгельма, «удерживал онаго курфюрста больше полутора часов своим упрямством и домогательствами где ему, курфюрсту, встать, где шляпу снять, какие чинить самому и какие ближним его вопросы, отрицался целовать руку у курфюрста и пить про его здравие, яко некоронованной особы». Вообще, Россию мучил комплекс превосходства в сочетании с комплексом неполноценности. Ощущая себя «Третьим Римом», единственно истинным «православным царством» и тщетно требуя от других держав соответствующего этому статусу уважения, Россия в то же время ясно осознавала свое бессилие в отстаивании своей исключительности, своих интересов. Невозможность вернуть завоеванные поляками, а потом и шведами земли, утрату которых стыдливо-уменьшительно назвали «потерьками», была крайне унизительной. Всякий раз, встречаясь со шведскими послами на русско-шведской границе, проходившей по реке Плюссе (там, где теперь Псковская область граничит с Ленинградской), русские требовали вернуть свои «потерьки». На это шведские дипломаты в глаза смеялись своим коллегам, говоря: «А что вы можете? Где ваши силы, чтобы заставить нас вернуть сии земли?» — а потом ночью, не попрощавшись, сворачивали шатры и уезжали восвояси.
Наряду с этими проблемами имел место тяжелейший кризис русского мировосприятия и мироощущения. В середине XVII века в России произошло то, что названо точным термином «раскол». За событиями, связанными с церковными реформами патриарха Никона, скрывались серьезные проблемы не только Русской православной церкви, но и православного средневекового сознания в целом. Некогда гармоничный для русского человека средневековый мир раскололся: вдруг выяснилось, что одни русские православные люди стали преследовать других русских православных людей как диких зверей, пытать, мучить, жечь живьем в срубах. Появилось понятие «раскольники» — враги веры и царя, хотя они ими не были. Гонимые жестокой властью, они скрывались по лесам, отвергая «никонианскую веру» и принявшую ее государственную власть. Запылали «гари» — если так можно сказать, автоаутодафе, в которых гибли десятки, сотни православных людей.
Немыслимо было раньше представить, чтобы северную святыню — Соловецкий монастырь — шесть лет осаждали не иноземные враги, а российские войска. И расправа с непокорными монахами — защитниками твердыни «истинной веры» — была жестокой, будто со злейшими врагами. Известно, что правительственные войска после взятия Соловков повесили на священных стенах монастыря пятьсот монахов. В некогда единой православной стране возникло то, что принято называть двоемыслием: в соборе, при царе и патриархе отбивали поклоны и крестились как положено — троеперстием, а дома, в домовой церкви, стряхнув казенную «нечисть», умильно молились на старинные образа и руку складывали в двоеперстие. Когда знаменитая боярыня Морозова заупрямилась идти в церковь и креститься «кукишем», в наказание у нее отобрали еще несколько вотчин. Потом она согласилась, послушав приехавшего ее убеждать окольничего Ртищева: «Сестрица, потешь царя и перекрестися тремя перстами, а втайне как хочешь, так и твори. И тогда отдаст царь холопей и вотчины твоя». Ртищев знал, что говорил: почти всегда так жила Россия. Вспомним бессмертное пушкинское, в «Капитанской дочке»: «Не упрямься! Что тебе стоит? Плюнь да поцелуй у злод… (тьфу!) Поцелуй у него ручку». Было от чего рухнуть устоям прежней чистой веры и православной, от дедов морали!
Образованность и книжная культура пребывали в плачевном состоянии. Ничтожны были тиражи книг (в большинстве священных и отчасти учебных), слишком мало было грамотных людей. Греческие патриархи и священники, часто приходившие на Русь, поражались невежеству русского духовенства, почти или совсем неграмотному, неспособному произнести более-менее связную проповедь. В стране практически отсутствовали инженеры, ученые, вообще образованные люди. Единственными носителями учености оказывались прибывавшие из Киево-Могилянской академии монахи польского и украинского происхождения, остававшиеся чужаками в русской православной среде. Сколь низок был авторитет Русской православной церкви, видно по событиям 1682 года, когда патриарх Иоаким подвергся глумлению и издевательствам во время Стрелецкого бунта и после него. Немыслимое для прежних времен событие — бесцеремонный обыск, который учинили мятежные стрельцы в кремлевских патриарших палатах в поисках прятавшихся везде родственников царя Петра, — прошел тогда как бы незамеченным на фоне бесчинств, царивших в тогдашней Москве.
А сколь примитивным, упрощенным стало русское искусство! Ведь токи византийской культуры, которые столетиями подпитывали русскую культуру, угасли, а изоляционизм — следствие религиозного неприятия окружающего мира — сыграл свою негативную роль: ушли в недосягаемое прошлое творения гениальных мастеров, подобных Феофану Греку, Андрею Рублеву, Даниилу Черному и другим выдающимся живописцам XV–XVI веков.
Россия предпетровской поры остро нуждалась в том, что ныне называют переносом знаний и навыков. Через Украину, через киево-могилянский ученый круг в Россию поступало слишком мало информации, а главное — в ней не было научно-технических знаний. Русское общество оказалось отрезанным от современного ему, бурно развивавшегося европейского мира с открытиями Декарта, Ньютона, Локка и других мыслителей раннего Нового времени. Нет, положительно нужно было рубить окно в Европу!
И, наконец, последний штрих системного развала. С 1682 года Россия вверглась в пучину смуты, нестабильности, острого династического кризиса, порожденного борьбой двух группировок — детей и родственников первой покойной жены царя Алексея Михайловича (Марии Милославской) и клана, образовавшегося вокруг второй жены Алексея Михайловича — Наталии Нарышкиной. Благодаря открытому вмешательству стрельцов острота распрей внутри элиты усилилась во время царствования его болезненного сына Федора и особенно после его смерти. Стрельцы на тот момент стали играть в политике роль корпуса янычар. Смуту сеяли также и честолюбивые персонажи из верхов, подобные боярину князю И. А. Хованскому. Семилетнее правление царевны Софьи не способствовало разрешению династического кризиса и закончилось ее свержением.
Словом, выходом из этого затянувшегося кризиса и стали Петровские реформы. Они были естественны и ожидаемы. Выражаясь высокопарно, можно сказать, что Россия выстрадала, выносила в себе необходимые ей преобразования. Ветер истории отчетливо дул в сторону реформ, и Петр этот ветер уловил…
Ну конечно! Петр уловил этот ветер, подхватил и обратил в ураган, уничтоживший Россию. В самом деле, почему же Вы считаете, что реформы в России были столь неизбежны? Все разговоры о системном кризисе в России накануне Петровской эпохи не более чем абберация — отклонение нашего сознания, современное конструирование прошлого, что типично для многих историков и публицистов, «подновляющих», осовременивающих историю. Не будем забывать, что Петр в ходе своей грандиозной деятельности «вытоптал» всю историческую поляну, уничтожил все пути-дорожки в будущее, возможности для иного развития событий. Он оставил нам только одну дорогу, и мы по ней, получив от царя толчок, точнее — добрый пинок, ломим до сих пор, не разбирая пути, а он, как справедливо писал историк М. П. Погодин, стоит сзади как надзиратель, и фигура его с течением времени не уменьшается, не исчезает за поворотом. Мою позицию защищать трудно, потому что я защищаю то, что могло быть, но не случилось, а Вы защищаете уже свершившееся, вполне реальное, насыщенное фактурой, жизнью. И все же отчего мы не можем допустить, что если уж России были необходимы реформы, то они могли быть иными — более мягкими, более естественными, без пролитой крови, без крайностей, без страдания народа и огромных людских и материальных потерь? Не станем забывать, что кроме сотен тысяч жизней, загубленных на стройках Азова, Таганрога, Петербурга, каналов и крепостей, армия в ходе, казалось, бесконечной двадцатилетней Северной войны потеряла около полумиллиона человек, причем боевые потери составляли всего лишь 20 процентов. При населении в 12 миллионов человек это ужасающая цифра, сопоставимая с потерями СССР в Великой Отечественной войне.
Но важнее другое — Россия второй половины XVII века в нашем обществе и в нашей науке представляется такой, какой ее видел и хотел видеть сам Петр Великий. Мы, как ни странно звучит, вольно или невольно тащимся в шлейфе его пропаганды, изображавшей допетровскую Россию в самых мрачных тонах и цветах. Чтобы оправдать страшную ломку старого порядка, Петр стремился дискредитировать Россию, какой она была в предшествовавшую ему эпоху. Царь-реформатор любил термин «старина» применительно к старой, отвергаемой им России. Нередко «старина» заменялась в личной переписке синонимами: «негодное», «смеху подобное», «вредное», «азиатское», «нерегулярное», «варварское», наконец, «московское». Все это объяснимо, если обратиться к истории жизни государя, понять истоки его ненависти к старой России, к ее традиционным ценностям, попытаться сформулировать его «философию борьбы». Несомненно, она стала следствием несчастливого детства и юности «опального царя», который в 10 лет пережил ужас Стрелецкого бунта мая 1682 года. Летописец сообщает нам, как стрельцы, жаждавшие крови близкого царской семье боярина Матвеева, оторвали его «от рук их царских величеств», отбросили мальчика-царя, оттолкнули князя Черкасского, пытавшегося своим телом закрыть Матвеева, разодрали на несчастном платье, сволокли из палат и сбросили с Красного крыльца на площадь, а там «рассекли его тело бердышами так, что ни один член целым не нашелся». Такое страшное потрясение не могло пройти даром для тогда юного Петра (недаром позже он запретил использовать слово «стрельцы»). Ужас мая 1682 года навсегда поселился в его сердце.
Помнил он и внезапное бегство царской семьи из Кремля сначала в Саввино-Сторожевский, а потом в Троицкий монастырь во времена «хованщины». В то время, по словам современника тех событий Сильвестра Медведева, «стрельцы всюду к ним, великим государям (то есть к Петру и его соправителю, брату Ивану. —
Опасался Петр и покушений во время правления Софьи, подозревая царевну и ее окружение в намерении убить его. И хотя достоверных свидетельств существования подобных планов у Софьи, ее приближенных князя В. В. Голицына и Ф. Л. Шакловитого нет, слухи муссировались, наводя ужас на царя и его окружение. Думаю, что увлечение военным делом, собирание «потешных» служили не только для потехи Петра, вроде охоты, но и для защиты в опасный час. Молодой Петр страшился будущего. Оно, в принципе, и не сулило ему — неопытному «опальному» государю без армии, финансов, поддержки дворян и церкви — ничего хорошего. Он, по существу, находился в руках своих врагов. Разве несколько десятков «потешных» могли бы защитить его от многотысячной правительственной армии с артиллерией и конницей? Поэтому ненависть, страх за свою жизнь и политическое будущее составили часть его мировосприятия, стали важными факторами, определявшими образ мышления. Все это сказывалось и на его восприятии Москвы, Кремля, традиционной России и ее деятелей.
О степени напряжения и страха, охватившего Петра в августе 1689 года, свидетельствует его поспешное бегство из Преображенского в Троицкий монастырь. Двое верных ему стрельцов добрались до Преображенского и донесли о намерениях стрелецкого войска Шакловитого расправиться с молодым царем. Одевшись на опушке леса, после того как приближенные привезли ему дорожную одежду, Петр скакал до самого монастыря не останавливаясь. Молодой царь благополучно укрылся в монастырских стенах, но и это убежище было эфемерным. Ведь за 300 лет до описываемых нами событий люди князя Дмитрия Шемяки силой выволокли из Троицкой церкви великого князя Московского Василия II и тут же ослепили его («очи вынули»). Отчаяние, страх, отхватившие Петра, были столь велики, что, войдя в келью настоятеля, царь рухнул с рыданиями на постель.
Люто возненавидел он и Москву с ее темными улочками, тупичками, закоулочками, где множество поздних путников теряли жизнь, сбитые с лошади неведомо откуда прилетевшим кистенем, буздыганом или метко брошенным разбойничьим ножом. Неудивительно, что в новой столице, в Санкт-Петербурге, больше строились широкие светлые проспекты да ровные линии. Словом, юные годы Петра, пронизанные опасностью, тревогой за свое физическое и политическое будущее, подготовили почву для грядущих реформ, которые стали в какой-то мере
Необычайная внешность Петра в сочетании с его странным, непривычным для народа поведением порождали множество слухов и толков насчет его «нецарственности». Неудивительно, что простому народу, особенно из среды старообрядцев, он казался монстром, выродком, «немцем», подмененным во время пребывания истинного царя Петра Алексеевича за границей. Впрочем, бытовала и другая «версия подмены»: мол, рожденная царицей Наталией Кирилловной девочка была тайно обменена на мальчика из Немецкой слободы — известного иностранного гетто под Москвой. В тумане легенд и слухов нетрудно увидеть, что Петр оказался чужд культуре отцов традиционной России, и подданные это интуитивно чувствовали, на свой лад объясняя присущую царю оригинальность.
Отчуждение царя от собственной страны произошло как бы само собой, волею случая, так легла карта. После переворота 1682 года, когда к царю Петру по воле стрельцов в соправители был подсажен царь Иван, а над ними встала царевна Софья Алексеевна, сосредоточив в своих руках реальную власть, клан Петра — Нарышкиных, был оттеснен кланом Софьи — Милославских. Петр стал все реже и реже появлялся в Кремле, преимущественно на обязательных дипломатических и церковных церемониях. Остальное время он проводил в Преображенском, что непосредственным образом сказалось на личности будущего реформатора России. Волею случая он был выброшен из замкнутого, церемониального мира Кремля. Но Кремль — это не только церемонии, ограничения, но и воспитание царевичей, целая система приготовления мальчика и юноши к миссии земного царя в русском, православном варианте. Оказавшись, как тогда писали, «испраженным» из Кремля, Петр не получил, подобно своему отцу или брату Федору, традиционного православного образования, позволявшего на равных с церковными иерархами разбираться в сложных вопросах веры, церковной литературы и культуры. Петр, приобретая от своих не особенно строгих учителей отрывочные знания, так и остался самоучкой, малограмотным человеком, не постигшим до конца жизни элементарных правил грамматики, которыми легко владели подьячие московских приказов. Даже в зрелые годы он писал многие слова по фонетическому принципу — как слышится («книшка», «афицер», «сталяр»).
Конечно, дело не в уровне богословской подготовки царя или его грамотности (хотя это и весьма важно), а в том, что Петр не усвоил той системы ценностей, которые были присущи русской традиционной культуре, основанной на православии, «книжной премудрости», уважении заветов предков, сознании особой стати, богоизбранности России, чья столица — «Третий Рим, а четвертому не быть». Не традиционное образование, а его отсутствие, неограниченная свобода сильно повлияли на становление личности молодого Петра. Военные игры — главное увлечение его детства — постепенно становились сложнее, деревянные ружья заменялись настоящими, на смену деревянным солдатикам приходили живые люди — ровесники царя из его окружения: стольники, спальники, конюхи. Подрастая вместе с царем, эти люди превращались в солдат и офицеров вначале «потешного», то есть забавного, игрушечного, а потом уже и настоящего войска, соединенного в конце 80-х годов XVII века в два гвардейских полка — Преображенский и Семеновский (по имени соседнего с Преображенским села).
«Воинские потехи» на полях под Преображенским и Семеновским требовали от царя военных знаний и навыков. И Петр с жадностью учился приемам боя, началам тактики (чтобы правильно управлять войсками), артиллерийского дела и баллистики (чтобы точно стрелять), математики и фортификации (чтобы грамотно оборонять или осаждать крепости), астрономии и картографии (чтобы рекогносцироваться на местности, водить в море корабли) и т. д. Кроме того, Петр пристрастился к ремеслам — плотничьему, токарному, столярному, кузнечному, типографскому и многим другим. В этом сказалась любовь царя к конкретному, вещественному, осязаемому результату труда. Военное дело, практические навыки, ремесла все дальше уводили Петра от традиционного круга ценностей и занятий его предков.
Освоение царем начал ремесла солдата, а потом кораблестроителя привело к сближению Петра с иностранными специалистами. Он стал завсегдатаем Немецкой слободы и постепенно, как-то незаметно для себя перешел ту непреодолимую для десятков поколений русских людей границу, которая с древних времен отделяла в сознании русских людей Русь от Запада. Петр постиг начала голландского и немецкого языков (что само по себе расширяло мир вокруг) и в деле — у пушки, на бастионе построенной на берегу Яузы крепости Пресбург, на палубе маленького фрегата на Плещеевом озере — стал быстро находить общий язык с иностранцами, которые с трудом говорили по-русски. Национальность, вера, возраст, иные различия стирались перед лицом общего дела. Главное другое — Петр не просто переступил границу Немецкой слободы и вышел на ее почти европейские улочки, его втянула в себя протестантская, чуждая тогдашней России модель жизни, построенная на принципах индивидуализма, достижения личного успеха посредством труда, преимущественно политехнических знаний, бизнеса, жесткого прагматизма и расчета (не забуду голландскую пословицу, которая переводится примерно так: «Как возникла проволока? — Да просто два голландца тянули на себя гульден»). Это был общий путь, по которому в раннее Новое время шли многие народы, в том числе и Россия. Но Петр в своих желаниях и чувствах опередил ход событий. Он не стал ждать постепенного вызревания того нового, что возникло в стране задолго до него, а начал погонять Россию, как лошадь кнутом.
На самом деле накануне петровского царствования в России уже не было Средневековья. Многие явления, замеченные историками, говорят о несомненности поступательного движения страны. Тогдашние верхи осознавали необходимость преобразований. Уже забрезжили первые реформы, возникли предпосылки появления крупной промышленности и кораблестроения, открылся первый русский университет — Славяно-греко-латинская академия. Нельзя недооценивать существовавшую польско-украинскую культурную систему, служившую в некотором смысле культурным фильтром для поступавших с Запада разнообразных культурных новшеств. Именно тут оседало все то, что резко противоречило русской православной культуре. Здесь, в этой пограничной среде многие явления переосмыслялись, адаптировались, приобретали те свойства, которые облегчали их безболезненное усвоение в России. Если же обратиться к знаниям и навыкам научно-техническим (а именно в них особенно нуждалась тогдашняя Россия), то в силу их очевидной нейтральности препятствий для их распространения в России никогда и не было.
Многочисленные исследования по истории экономики России второй половины XVII века (прежде всего в аграрной области) с несомненностью свидетельствуют, что в стране не было серьезного упадка, и тем паче кризиса. Конечно, можно сказать, что подобный кризис трудно заметить по отрывочным экономическим показателям в стране с примитивным сельским хозяйством и крайне слабыми торговыми межрегиональными связями. И все же это не так. Если в стране зреют бунты, толпы голодающих осаждают правительственные учреждения, разбойники на дорогах не дают никому прохода, значит, налицо серьезные экономические и социальные проблемы. Так было в начале XVII века, при Борисе Годунове и самозванцах. Последние же два-три десятилетия XVII века оказались для народа сравнительно спокойными, они не сопровождались катастрофическими природными и общественными катаклизмами, росла численность крестьянского населения, шло непрерывное внутреннее освоение земель, развивались крестьянские промыслы, росли города. После восстания Степана Разина марксистские историки с трудом находили для своих диссертаций отдельные случаи проявлений народного гнева — того, что на их языке называлось «классовой борьбой». За годы, предшествовавшие Петровским реформам, русское крестьянство накопило тот «жирок», который позволил правительству Петра Великого длительное время вести тяжкую Северную войну, осуществлять реформы. Все это за счет непрерывного увеличения налогового пресса на крестьянство минимум в три-четыре раза по сравнению с временами царей Алексея Михайловича и Федора Алексеевича. Да и на значительном отрезке петровского царствования (примерно до середины 10-х годов XVIII века) русский плательщик хоть и с трудом, но платил подати и только потом пошел по типичному русскому пути обмана власти при уплате налогов. Вот тогда стали ощущаться черты упадка народного хозяйства, увеличились недоимки в сборах. Власти это почувствовали после того, как начала давать сбои тогдашняя налоговая система — подворное обложение, успешно служившее почти 35 лет со времен последней подворной переписи 1678 года. Петру пришлось думать о введении новой системы «уловления» плательщиков, построенной на иных, персональных принципах учета мужского населения. Так появилась знаменитая подушина — система прямого налогообложения, которая строилась на учете «душ мужского пола».
Нельзя говорить о каком-либо кризисе и в торгово-промышленной сфере. Исследования показывают подъем предпринимательства в предпетровское время, выразившийся в обогащении состоятельных купеческих семейств Москвы и других торговых городов. Вдоль судоходных рек начал складываться рынок свободных рабочих рук. Непрерывно росли обороты торговли, как внутренней, так и внешней — через Архангельск и вполне мирную западную границу со Швецией и Речью Посполитой. В порт на Неве Ниеншанц прибывали сотни кораблей как из разных стран, так и из глубины России, откуда везли на рынок самые разные товары. Шведское владычество в устье Невы не препятствовало экономике — здесь образовалась зона свободной торговли, налоги с кораблей были минимальны. Эту относительную гармонию как раз и нарушили Петровские реформы.
Конечно, после урагана, что пронесся в петровское время над Россией, видимые нами перемены времени правления царей Алексея Михайловича и его старшего сына Федора кажутся не такими уж радикальными, но в этом-то, возможно, и есть их особенность, позволяющая предположить, что кроме петровского пути (ломки через колено) был и другой путь — эволюционный. Но эти перемены — факт очевидный. Они были важны и реально ощутимы тогдашним обществом. То, что они проходили, как точно выразился А. П. Богданов, «в тени Великого Петра», не дает нам повода недооценивать их в смысле перспектив развития русского общества.
В предпетровскую эпоху страна становилась более светской, открытой. Описи имущества московских бояр свидетельствуют, что быт, обстановка жилья, одежда, поведение, обычаи и даже кухня приобретали все больше европейских черт. Можно представить себе, в какой ужас пришли мятежные стрельцы, громившие в мае 1682 года дом неугодного им думного дьяка Лариона Иванова, когда среди кухонных припасов нашли «каракатицу» — кальмара.
Рассматривая явления допетровской поры, мы должны, кроме отмеченного выше принципа соразмерности при оценке масштаба и радикальности проводимых до Петра преобразований, учитывать и своеобразный «критерий латентности», неочевидности, завуалированности происходивших в глубинах традиционного общества перемен. Поэтому нередко что-то новое проявляется в неожиданных, экстремальных, девиантных ситуациях. Вдруг среди описи вещей опального боярина мы обнаруживаем картины, зеркала, парики и те предметы, которые по всему не должны находиться в казалось бы коснеющей в своих изоляционистских традициях России. Наверняка мужчины того времени, несмотря на страшные запреты и угрозы, втайне «тянули табак», а их жены примеряли привезенные купцами иностранные обновки.
Особенно показательно в этом смысле положение русской женщины допетровской поры. Традиционно считается, что Петр вывел русскую даму в свет, ибо раньше ее жизнь жестко регулировалась Домостроем, который десятками разнообразных ограничений превращал жизнь допетровской женщины в род заключения. Символом женского бесправия стала норма физического наказания женщины: «во всем покоряться мужу; а что муж накажет, с любовью и страхом внимать и исполнять по его наставлению». Однако преувеличивать значение Домостроя как общепринятого и формально всеми одобряемого кодекса поведения не стоит. Множество документов свидетельствует о колоссальном влиянии женщины на домашние дела как в народной гуще, так и в элитарной среде. С товарищами, сослуживцами, словом, на людях да в референтной группе, мужчины — герои, а дома бывало совсем иначе. Это определялось многими обстоятельствами — характерами, темпераментами супругов, отношениями детей и родителей, не говоря уже о том, что в России женщина-дворянка юридически обладала несравненно большими имущественными правами, чем ее современницы в Западной Европе. При всей беспощадности политических репрессий жена репрессируемого всегда имела право выбора: следовать за ним в ссылку или остаться в возвращенной ей по закону доле приданого имения, с которым она вступала в брак.
Подобно найденному у дьяка Иванова кальмару, Петровские реформы внезапно продемонстрировали последовательный характер многих перемен в повседневной жизни. Вдруг оказалось, что нужно не столько выводить в свет русскую женщину, сколько… сдерживать ее свободолюбивые, порой неумеренные порывы. Как известно, при Петре было издано руководство для молодых людей «Юности честное зерцало», в котором есть раздел, предназначенный для девиц, — «Девической чести и добродетели венец». В нем говорится преимущественно о том, как не надлежит себя вести порядочной девушке. Такая особа, оказывается, вытворяет черт-те что: «Разиня пазухи, садится к другим молодцам и мущинам, толкает локтями, а смирно не сидит, но поет блудные песни, веселится и напивается пьяна, скачет по столам и скамьям, дает себя по всем углам таскать и волочить, яко стерва, ибо где нет стыда, там и смирение не является». Известно, что девиантное поведение, фиксируемое в нормативных документах, как негативный отпечаток отражает неодобряемую, но распространенную норму поведения. Словом, русская женщина с таким восторгом встретила дарованные ей свободы, что ее почти сразу же пришлось призывать к скромности и сдержанности. Значит, и до Петра она не была последовательницей Домостроя. Собственно, вся история царевны Софьи, правившей Россией семь лет, не кажется случайной и должна бы нам объяснить многое о реальном месте женщины в допетровском обществе.
Как известно, важным индикатором состояния общества служит художественная литература. В литературе второй половины XVII века также заметны принципиальные перемены. Она не только стремительно становится светской, она выводит в свет нового героя. Исследования А. С. Демина и других ученых, изучавших предпетровскую литературу, говорят о том, что на смену анемичному, устремленному в прошлое литературному персонажу — сидельцу, праведнику и страдальцу — приходит новый человек — живой, активный, инициативный, путешествующий, меняющий свою жизнь и жизнь окружающих. Да и в реальности появляются новые люди, которые впоследствии свободно ориентировались в созданном Петром непривычном мире — иначе откуда возник сонм его сподвижников, взять того же Меншикова: при всех прилипших к его имени негативных контаминациях ведь он истинно «новый русский» — толковый, современный, энергичный, инициативный… и не надо, не надо за меня дописывать неразделимое со светлейшим слово «вор»!
Высказанное моим оппонентом суждение о кризисе искусства как одном из явных свидетельств системного кризиса не является бесспорным, хотя и приходится признать неудачу поиска Д. С. Лихачевым следов Ренессанса в русской культуре XVI века. Тем не менее Россия не выпала из культурной европейской ойкумены. Множество исследований по истории живописи, иконописи, литературы свидетельствуют, что XVII век русской культуры прошел под знаменем общего для Европы стиля барокко, что художники школы Симона Ушакова и других мастеров Оружейной палаты творили в русле тех культурных веяний, которые были характерны и для художественного мира Западной Европы (достаточно обратиться к иконописи конца века и знаменитой Преображенской серии портретов). То же можно сказать и об архитектуре, в которой не менее, а даже более, чем в других видах искусства, заметен синтез европейской и русской художественных традиций. Особенно это видно в постройках так называемого нарышкинского барокко, несущего в себе следы как новой стилистики, так и традиционных приемов и средств выражения архитектурных идей. Нужно признать, что процесс секуляризации и даже вестернизации русского общества допетровской поры шел иногда подспудно, а иногда почти открыто. Да, он имел ограниченный, элитарный, придворный характер, но и все в России начинается сверху. Именно двор и элита всегда становятся рассадником инноваций, ориентированных на Запад. Как тут не припомнить театр, «Вести-Куранты» царя Алексея Михайловича, распространение во времена царя Федора придворных польских манер, введение польской одежды, изучения семи искусств, новое барочное стихосложение и феномен Симеона Полоцкого при Федоре Алексеевиче и Сильвестра Медведева при Софье.
Словом, можно предположить, что путь, отвергнутый Петром, также представлял собой серию преобразований, неспешного реформаторства с постепенным впитыванием технологий, идей и ценностей западной цивилизации Нового времени. Можно спорить о темпах, формах этого реформаторства. Опыт изучения реформ показывает, что данный процесс проходит в России преимущественно резкими скачками. Очень часто катализаторами служат очевидные неудачи во внешней политике, проигранные войны, смены правительств, деятельность новых, молодых людей, побывавших на Западе. В немалой степени преобразования стимулируются характерной для России боязнью отстать от других стран, стать жертвой агрессии со стороны соседей. «Догоняющая модель», ужас «отстать навсегда» — изобретение туземной мысли отнюдь не Новейшего времени, а времен давних. Леденящий русскую душу образ уходящего поезда мирового прогресса и нас, тщетно бегущих за ним по платформе с чемоданами наших проектов, никогда не покидал обитателя России. А посему не будем лишать наших предков из XVII века этого национального стереотипа поведения, вынуждавшего искать оправдание долгому ничегонеделанию в трюизмах типа «Долго запрягаем, да быстро ездим». Словом, не станем замыкаться на мысли, что если бы не Петр, то и реформ в России не случилось бы.
Величие и нищета империи
Прошлого не вернешь, но признаем, что только благодаря Петру Великому Россия проявила себя как великое государство, могучая держава. Она заставила себя уважать, став в результате реформ Петра Великого одной из вершительниц судеб мира. И давайте не будем обманываться по поводу значения силы и государственного могущества. В мире уважают только сильных — вспомним пренебрежительный смех шведских дипломатов в шатрах у Плюссы. А как они потом, после победоносной для России Северной войны, были почтительны и ласковы на переговорах по заключению Ништадтского мира 1721 года: «Возьмите всю нашу Восточную Прибалтику, только обещайте везти к нам свой хлеб, без которого мы умрем!» Не требует доказательств тезис о том, что в военном и экономическом могуществе России и до сих пор состоит залог ее безопасности. А для нас, русских, для нашего российского менталитета всегда было архиважно сознавать свою принадлежность к великой нации, нации победителей! Без Петра этого не случилось бы никогда. И до сих пор Россия была бы европейскими задворками, вроде Приднестровья или Молдовы, и президент нашей страны часами ожидал бы приема у главы какой-нибудь великой державы. Так, летом 1698 года Петра, приехавшего с Великим посольством в австрийскую столицу, без всяких объяснений неделю продержали в какой-то пригородной деревне под Веной, показывая русскому царю его место в мировой политической иерархии.
Нужно при этом учитывать, что Россия не была желанным гостем в кругу великих держав. Мир не бесконечен, раздел его на сферы влияния подходил к концу, и появление нового «едока» мало радовало уже сидевших за общим имперским столом. Да и объективно подъем новой державы обострял конкуренцию в самых разных сферах. Известны тесные отношения России и Голландии, которая фактически всю войну снабжала Россию оружием. К концу Северной войны эти отношения сильно изменились: из дружеских превратились вначале в прохладные, а затем совсем в ледяные. Голландский историк Ханс ван Кеннингсбрюгге заметил: «Было ли ухудшение русско-голландских отношений неотвратимым? Есть основания полагать, что да. Это связано с несовместимостью принципов, на которых зиждилась политика той и другой стороны. Республика отстаивала свободу торговли, Россия — протекционизм. Для экономики, только начавшей бурно развиваться, как российская при Петре, выбор в пользу меркантилизма, защиты собственной промышленности и торговли можно считать практически неизбежным. Такой выбор проявился, в частности, в той почти маниакальной одержимости, с которой Петр строил свой Петербург. То, что в Голландии и особенно в Амстердаме этого не понимали, нисколько не удивляет. Там рассуждали иначе. Поддержав Россию в Северной войне оружием, деньгами и специалистами, голландцы внесли фундаментальный вклад в ее победу над Швецией. Так разве русский царь не в долгу перед ними? При таких рассуждениях забывалось, что государственные интересы могли потребовать от царя совсем иной политики и что удержать растущую мощь России под контролем было бы трудно».
При этом сам Петр не был изоляционистом, он был кровно заинтересован в признании России европейским миром, нравится ли она этому миру или нет. Во-первых, он хотел юридического признания мировыми государствами своих завоеваний в ходе Северной войны. И на сей раз речь шла о значительно больших территориях, чем те «отчины и дедины», из-за которых этот конфликт начался в 1700 году. Эти территории Лифляндии, Эстляндии, Старой Финляндии никогда ранее России не принадлежали, но были необходимы ей как «подушка безопасности» для новой столицы — Санкт-Петербурга. Во-вторых, и это самое главное, Петр хотел присвоить своей державе статус империи, возвысить Россию. Он сознательно держал курс на кардинальную смену идеологем внешней политики, имевшую наиболее яркое репрезентационное выражение. Отсюда и официальный отказ русского самодержца от титула «царь», «шапки Мономаха» и других традиционных атрибутов власти. На первый взгляд это кажется нелогичным, зная единую этимологическую историю терминов «tsar», «czar», «кесарь», «rex», «царь», «император», «Augustus». Причины отказа от титула «царь» в международных отношениях связаны с тем, что к этому понятию «прилипло» уж очень много негативных, «азиатских», «варварских» аллюзий — следов золотоордынского и византийского наследия. Петру не нравилось ощущать себя наследником Византии, а сидеть в шапке Мономаха в европейском городе на берегах Невы ему представлялось просто дикостью, «стариной». Византийский путь он считал тупиковым, ошибочным, недостойным повторения. В дни празднования победы над Швецией осенью 1721 года в торжественной речи у Троицкой церкви Петр подчеркивал, что России-победительнице не следует уподобляться Византии. Он призывал подданных, получивших желанный мир, чтобы «во время того мира роскошми и сладостию покоя себя усыпить бы не допустили, экзерцицию или употребление оружия на воде и на земле из рук выпустить, но оное б всегда в добром порядке содержали и в том не ослабевали, смотря на примеры других государств, которыя через такое нерачительство весьма разорились, междо которыми приклад Греческого государства, яко с собою единоверных, ради своей осторожности пред очми б имели, которое государство оттого и пред турецкое иго пришло…», как и преемник Византии — допетровская Россия, в которой «издревле храбрые люди были, но потом нерадением и слабостию весма от обучения воинского было отстали», проигрывали войны, теряли международный авторитет. Кроме черт характерного для Петра имперского воображения, в этом пассаже нельзя не заметить кардинального переосмысления популярной в прошлом средневековой концепции гибели великого града за грехи его обитателей. В новую эпоху расцвета рационалистического, картезианского мышления такое объяснение уже не работало — Петр твердо знал, что Византия пала из-за серьезных промахов в военном деле, из-за легкомысленной, недальновидной политики своих правителей. Петр утверждает, что подобного развития России он никогда не допустит. Принципиальное изменение господствующей внешнеполитической идеологии выразилось в том, что Россия Петра Великого обратилась непосредственно к идейному первоисточнику всех европейских держав — к Римской империи. Проявлявший очевидное стремление к более высокому статусу, Петр мечтал быть не царем в «золотоордынском», «азиатском» (евразийском) варианте и не мирным (синоним слабости) византийским «кесарем», а «прямым» римским императором.
Тем самым он стремился к легитимизации своей власти в новом политическом контексте, надеялся добиться в Европе для себя и России такой репутации, которая напоминала бы европейцам о Римской империи. Не будем забывать, что в сознании людей XVIII века понятия «империя», «империус», «Римская империя» рождали весьма позитивные эмоции. Неудивительно, что римскими аллюзиями, намеками, сравнениями пестрит вся идеология петровского царствования. Нельзя не углядеть этого в пышной «римской» символике триумфальных шествий по случаю побед русского оружия, в выпускавшихся с 1700 года рублях с «римским профилем» государя и в символах новой столицы, названной именем святого Петра. Виднейший идеолог Петровской эпохи архиепископ Феофан (Прокопович) в 1717 году произнес речь, в которой дважды сравнивал царя с римским императором Августом, принявшим от Сената титул Отца Отечества. Четыре года спустя, во время празднования Ништадтского мира, Правительствующий сенат преподнес Петру титулы «Император», «Великий» и «Отец Отечества», которые он принял как должное, ибо осознавал себя демиургом, строителем новой империи.
В это время усилилась и инспирированная циркулярами из Петербурга дипломатическая атака российских послов на дворы, при которых они были аккредитованы, с целью признания за Петром титула «императора» в качестве нового, отличного от старого, общепризнанного титула «царь». В поведении нового императора отчетливо прослеживается стремление добиться нового статуса России в европейской иерархии государств. Безусловно, именно великие европейские державы, обладающие глобальным превосходством, являлись в имперском воображении Петра своеобразной референтной группой, тогда как евразийский тип империй казался Петру архаичным, «азиатским», что для него равнялось понятиям «отсталый», «неэффективный», «смеху подобный». Напомню, что именно так он именовал Россию XVII века. Поэтому для него было важно признание императорского титула в Европе.
Более того, Петр хотел бы занять в этой иерархии государств особое, привилегированное место одной из двух европейских супердержав, так сказать расположиться возле Священной Римской империи германской нации. Эти претензии воспринимались на Западе как непомерные, они встречали неудовольствие и обеспокоенность даже союзников России, о чем и писали русские дипломаты из-за границы. А в 1717 году в Амстердаме в беседе с британскими дипломатами Петр даже получил «щелчок по носу». Когда он посетовал на то, что в верительных грамотах его не называют «императором», то англичане ему ответили, что послания со столь «возвышенными и цветистыми выражениями» посылают обычно только в Турцию, Марокко, Китай «и в другие страны, которым чуждо лоно христианства и обычное ведение корреспонденции». И если он хочет, «чтобы с ним обращались как с другими европейскими государями», то должен подчиняться европейским нормам («he must conform to European standards»). Иначе говоря, Петру показали место его страны в европейской иерархии и дали понять: чтобы стать признанным Европой императором, он должен соответствовать неким образцам, критериям, характеризующим цивилизованные, европейские державы (правда, похоже на нынешнюю ситуацию?).
Неудивительно, что долгое время на Европу не действовали такие «убийственные» аргументы, как упоминание титула «император» в грамоте императора Священной Римской империи германской нации Максимилиана I, направленной великому князю Московскому Ивану III (любопытно, что эта грамота в 1718 году была напечатана отдельно и распространялась как веский аргумент в пользу признания за Петром императорского титула). Немаловажным было и то, что как раз адресата императора Максимилиана I, Ивана III, Петр называет Великим, ибо тот «рассыпанное разделением детей Владимировых Наше Отечество собрал и утвердил». По этой логике, понятия «Великий», «император», «собиратель и утвердитель» находятся в одном семантическом поле и явно характеризуют Петра — собирателя «утраченных» после Смуты прибалтийских земель, «потерек», да заодно и новых приобретений. Не случайно канцлер Г. И. Головкин вернулся к истории с Иваном III как к прецеденту в момент поднесения Петру в 1721 году титула «император».
Так почему же в конечном счете титул императора был признан тогдашним мировым сообществом за российским монархом, тогда как раньше, в допетровское время, в Европе никому не приходило в голову признать за Москвой статус империи, «Третьего Рима», о чем размышляли в свое время известный псковский старец Филофей и его последователи? Почему же изменили свое мнение о России британские собеседники Петра (по крайней мере их ближайшие потомки, признавшие в 1742 году за российским правителем императорский титул)?
Причина проста — она в происшедших осенью 1721 года событиях, в итогах Северной войны. Ништадтский мир ознаменовал полную и безусловную победу России над Швецией — признанной тогда империей, фактически превратившей Балтийское море в свое озеро. Мир принес России не только новые территории, он стал решающим этапом на пути к провозглашению империи в европейском значении этого понятия и государственного состояния. Ништадтский договор стал этаким «паспортом», свидетельством приобретения Россией статуса имперской державы. Попросту говоря,
Да, действительно, с Петра Россия стала не просто могучей, великой державой, а одним из международных хищников, который наводил ужас на соседей. Вспомним польскую пословицу: «Куда ступает нога русского солдата, там не растет трава». С петровской поры для России стали характерны основные черты имперской репутации: 1) территориальная экспансия как постоянная и высшая политическая цель существования государства; 2) культ имперской силы и стремление к безусловной гегемонии над соседями; 3) применение этой силы без очевидных оборонительных целей.
В этом смысле любопытно, как Петр и его дипломатия объясняли присоединение никогда не бывших в составе России Лифляндии, Эстляндии и Старой Финляндии (Выборг с округой). Эстляндия и Лифляндия были присоединены в качестве… компенсации за те финансовые потери, которые понесла Россия за 80 лет владения Швецией «исконно русскими дединами» — новгородскими пятинами, отданными Швеции в 1617 году по Столбовскому миру, а также за то разорение, которое принес поход Карла XII на Украину в 1708–1709 годах. Выборг и Финляндия — отдельный и болезненный вопрос. К их несчастью, они «вдруг оказались» слишком близко от новой российской столицы. Выборг с округой был просто необходим России, дабы обезопасить Санкт-Петербург! Но уже в начале XIX века России и этого показалось мало. Как известно, во время переговоров в Тильзите в 1807 году Александр I получил от Наполеона «разрешение» на аннексию Финляндии и Молдавии и незамедлительно приступил к военным действиям. Вот что писал, выражая тогдашнее мнение властей да и всего общества, участник Финляндской войны 1808–1809 годов Фаддей Булгарин: «Россия должна была воспользоваться первым случаем к приобретению всей Финляндии для довершения здания, воздвигнутого Петром Великим. Без Финляндии Россия была неполною, как будто недостроенною. Не только Балтийское море с Ботническим заливом, но даже Финский залив, при котором находятся первый порт и первая столица империи, были не в полной власти России, и неприступный Свеаборг, могущий прикрывать целый флот, стоял, как грозное привидение, у врат империи. Сухопутная наша граница была на расстоянии нескольких усиленных военных переходов от столицы». Невольно вспоминается советская риторика накануне войны с Финляндией осенью 1939 года, когда после Четвертого раздела Польши Сталин получил от Гитлера «в подарок» Прибалтийские государства и Финляндию, которую, впрочем, как и в 1807 году, еще только предстояло завоевать. Когда Финляндия была захвачена армией Александра I, Россия не посчитала нужным вдаваться даже в типичные в этих случаях объяснения якобы о «необходимости защиты границ», о «превентивных ударах», о высших мессианских, цивилизаторских целях аннексии или о том, что Россия «шла навстречу воле и желаниям» насильно присоединяемых народов. Император, известный своим дипломатическим талантом, доходящим, по словам Наполеона, до «византийства», в этой ситуации был по-солдатски прям и груб в объяснении причин этих действий: «Финляндия присоединена к России по праву завоевания и по жребию битв и не может быть отделена от нее иначе, как силою оружия».
Культ имперской силы призван был наводить страх на соседние государства, что и было достигнуто к финалу Северной войны. Вице-канцлер П. П. Шафиров писал в «Рассуждении о причинах Свейской войны» (1717): «И могу сказать, что никого так не боятся, как нас». Логика, заданная действием имперской силы, вела к закреплению завоеванной гегемонии во что бы то ни стало, даже вопреки естественному стремлению к компромиссу. Мир в имперском воображении не может быть обоюдоприемлемым. Он означает унижение одной из сторон, конечно же не России! Как тут не вспомнить символику мира на барельефах Ниневии, в которых царь изображен великаном, за которым тащатся связанные гномы — побежденные народы.
Полемизируя с воображаемыми собеседниками, которые якобы убеждали Россию вернуть шведам хотя бы часть захваченных в ходе Северной войны территорий, вице-канцлер Шафиров жестко отвечает: «…исполняя все то, чего оные опасались и так глубоко им досадя, паки себя обнажим, то, подумай, оставят ли они нас в покое, дабы всегда могли нас боятца? Воистину, никако, не будут [ли] искать того, чтоб так нас разорить, чтоб век впредь [мы] не в состоянии были какие знатные дела чинить. И не только чтоб им нас бояться, но всегда б так над нами быть». К мысли о неизбежном реванше в случае ослабления России русская правительственная и общественная мысль возвращалась постоянно, она царит и сейчас. Совсем недавно одна петербургская фирма за свой счет издала упомянутое произведение Шафирова (в облегченном изложении), и ее президент тряс красиво изданной книжкой и кричал: «Вот, читайте, это же все про сейчас, про нас с вами!» Глашатай империи Феофан Прокопович в своих проповедях также провозглашал, что если бы Россия не победила шведов, то ей «остался бы великий страх от сильного и разорительного Севера». После этого понятно, почему уже в петровское время в Голландии говорили: «Хорошо иметь Россию другом, но не соседом».
В первом же произведении Ломоносова «На взятие Хотина» мысль о страхе соседей отлилась в стихах:
Внушаемый Россией "страх", "великий страх", воплощенный в ее сокрушающей военной мощи и победах, и составляет суть имперского воображения Петра, его преемников да и нынешних правителей и большей части народа. Этот "страх" должен непременно и постоянно подпитываться все новыми и новыми завоеваниями России, ибо, как поучал Петр своего неразумного сына царевича Алексея, византийцы "не от сего ли пропали, что оружие оставили и единым миролюбием своим побеждены и, желая жить в покое, всегда уступали неприятелю, который их покой в нескончаемую работу тиранам отдал". Словом, во имя своей безопасности Россия не может позволить себе быть мирной и даже "нейтральной". Она должна непрерывно идти от одного завоевания к другому — этот вечный геополитический двигатель был запущен еще Иваном Калитой. Ну а если же все-таки речь заходила о мире, то он в идеале сопровождался такими условиями, что побежденный противник долго не мог свободно вздохнуть, а лучше был бы вовлечен в тесный союз с Россией-победительницей. После Северной войны Россия, используя явную слабость побежденной Швеции и ее внутренние неустрои, добилась заключения союзного договора 1724 года. Согласно букве договора, Россия имела право вторгнуться на территорию Швеции в случае попыток изменить ее политический строй ограниченной монархии (кстати, очень выгодный для России).
Примечательно, что к этому времени Россия оказалась в совершеннейшем одиночестве: Северный союз (Россия, Саксония, Речь Посполитая, Дания, а потом и Пруссия), который начал в 1700 году войну со Швецией, окончательно распался; резкие действия России в Северной Германии (попытки обосноваться в Мекленбурге и Голштинии) вызвали такую тревогу английского короля Георга I (одновременно курфюрста Ганновера), что на протяжении нескольких лет английский флот вместе со шведским блокировал русские корабли в их гаванях. Отношения с Польшей были сразу определены на многие годы ультиматумом, который в 1697 году предъявила Россия после смерти Яна Собеского. Поляки намеревались выбрать королем французского принца Конде, но русский посланник заявил от имени Петра: "…такого короля со францужеской и с турской стороны быти не желаем, а желаем быти у вас на престоле королевства Полского и великаго княжества Литовского королем ‹…› какого народу ни есть, толко б не с противной [нам] стороны". Для убедительности этого "аргумента" 60-тысячная армия князя М. Г. Ромодановского перешла польскую границу. Поляки избрали королем саксонского курфюрста Августа Сильного, тогда как противникам его (как сам Петр писал) "угрожали мы огнем и мечом". Август подчинил интересы Польши интересам России, став ее союзником. И при Петре и позже, при его преемниках самодержцах-самовластцах, Россия заботливо хлопотала, чтобы в Речи Посполитой сохранялась дворянская демократия, чтобы не дай бог не усилилась королевская власть! Когда же возникали центробежные тенденции, тотчас Россия выбирала другое оружие, сражаясь в Польше серебряными копьями, подкупая и разобщая польскую элиту, и уж в крайнем случае — спешила послать к соседу войска или привезти в обозе нового короля. Нечто подобное происходило и со шведами. По одному из условий Абоского мира, закончившего очередную войну со Швецией (1741–1743), наследником Фредерика I по требованию России был избран сын герцога Гольштейн-Готторпского Адольф Фредерик как наиболее подходящий (для России, конечно) король.
В определенном смысле Петр был совершенно равнодушен, как к нему относятся на Западе: да и пусть не любят, главное — чтобы боялись! Позже А. И. Остерман, служивший многие годы под началом Петра, передавал его циничное высказывание (воспроизвожу по памяти): "Возьмем с Запада все, что нам надо, и потом повернемся к нему задом". Возможно, это апокриф, но как-то он созвучен достоверным и не менее циничным высказываниям Петра в адрес своих союзников, которых он был готов сдать в любой момент, как, впрочем, и они его. Искренности, чести, верности в политике не бывает — государственные интересы превыше всего. Петр как-то выразился, что политик не может, по евангелической заповеди, получив удар в одну щеку, подставлять другую.
Именно уважение через страх — только так, по мысли Петра, и могла достичь величия Россия. Феофан говорил в одной из своих проповедей о волшебном эффекте происшедших внешнеполитических перемен после сокрушительной победы России над прежде могущественной Швецией: "…которые нас гнушалися, яко грубых, ищут усердно братства нашего, которыи бесчестили — славят, которые грозили — боятся и трепещут, которые презирали — служити нам не стыдятся, многии в Европе коронованныи главы, не точию в союз с Петром ‹…› идут доброхотно, но и десная его Величеству давати не имеют за бесчестие; отменили мнение, отменили прежния свои о нас повести, затерли историйки своя древния, инако и глаголати и писати начали; поднесла главу Россия светлая, красная, сильная, другом любимая, врагом страшная". В сущности, Феофан рисует возникшую благодаря мощи России новую реальность, созданную усилием Петра Великого новую Россию, распрощавшуюся с устаревшим прошлым, с "царством Московским". Теперь ее история пишется как бы заново, в некоей особой VIP-книге "избранных империй".
Титул императора обрекал бывшего русского царя на претензии и борьбу за обладание мировым господством — путь, по которому прошли многие империи. Но, как известно, цель эта не была никогда и никем достигнута из-за столкновения Российской империи с такими же хищниками, имевшими не меньшие, а даже порой большие имперские амбиции. В результате противостояния империй формировался баланс сил на мировой арене — то неустойчивое равновесие, при котором Россия в XVIII–XIX веках активно участвовала в сколачивании союзов, формировании блоков, коалиций, азартно вела закулисную борьбу, отправляя в столицы разных государств, как писал Фридрих Великий, ослов, груженных золотом.
Но при Петре Великом все это только начиналось. Сразу же после Ништадтского мира и провозглашения империи в Петербурге одобрили программу строительства огромных 100-пушечных кораблей, предназначенных для океанского плавания; в 1722 году началась Русско-персидская война. До этого был послан отряд для разведки-завоевания Средней Азии и были изучены западные и южные берега Каспийского моря. В североиранской провинции Гилян началось строительство города Екатеринполь. В Гиляне и Мазендеране был размещен большой оккупационный корпус, появились планы замены мусульманского населения на православное (русских и армян). Все это говорило о широком имперском замахе первого русского императора.
Тогда же разрабатывались планы сухопутного похода в Индию. Да, без Индии было ну никак: каждая империя от Ассирийской до Германского рейха стремилась в Индию — обетованную страну всякого колонизатора. Не миновала эта имперская страсть и Петра. Как передает участник Персидского похода Ф. И. Соймонов, Петр, стоя на берегу Каспия в 1722 году, "изволил мне сказать: "Был ты в Астрабадском заливе?" И как я донес: "Был" — на то изволил же сказать: "Знаешь ли, что от Астрабата до Балха и до Водокшана (Бадахшан. —
А вот и еще одна интересная имперская мечта — "Крест на святую Софию!". Заметим, что лозунг завоевания Черноморских проливов (Босфор и Дарданеллы) никогда не сходил с имперской повестки дня России. Идея, если можно так выразиться, "крестоносности", трескучие слова манифестов и проповедей о спасении стонущих под гнетом османов балканских славян были всегда прикрытием поистине жгучего имперского желания России оседлать Проливы, загнать турок обратно на анатолийские плоскогорья и крепко держать в руках казавшийся золотым торговый путь с Запада на Восток.
Уже первые значимые успехи в Северной войне, выразившиеся в победе под Полтавой, возбудили имперские грезы Петра, и в 1711 году он сломя голову устремился к берегам Дуная и перевалам Балканских гор в совершенно авантюрный Прутский поход против турок. Судя по грандиозному масштабу идеологической подготовки этой войны, важную роль играла мессианская идея — для похода специально были изготовлены красные (вместо белых) полковые знамена с надписью "За имя Иисуса Христа и христианства", сделанной по указу Петра. Это был завоевательный поход, конечной целью которого являлся Константинополь. Заметим, кстати, что, когда этот поход провалился, Россия мгновенно забыла обещания, данные поднявшимся на русский призыв православным народам Балкан и Придунайского региона. В результате турки устроили им кровавую баню за проявленную к Высокой Порте нелояльность. И так продолжалось два столетия! А потом в России удивлялись — мы "братушек" освободили, а в двух последних мировых войнах они были на стороне наших врагов! Как так?
Имперскость будто в крови России, которая никогда не может отказаться от своей политики подобно хищной рыбе, даже в последний момент своей жизни пожирающей в кухонном тазу мелкую рыбешку. В 1917 году, когда под ногами Временного правительства буквально горела земля, министры обсуждали вопрос о высадке десанта на Босфоре! Вспомним и поездку Молотова в Берлин в 1940 году с аналогичными вопросами. И это в момент, когда вопрос о собственной безопасности после провальной Зимней войны с Финляндией приобрел невиданную остроту! Вот уж поистине параноидальная мечта о мировом господстве, идущая от Петра! Титаническим усилием поставив Россию на имперские рельсы, он во всем положился на своих преемников. И уж в этом они государя не подвели.
Но даже если встать в позу защитника империи и имперских идей, изучение исторических фактов и размышления над тем, как все это делалось, заставляют воскликнуть: "Господи! Да что это такое? Ведь все делалось абы как, без ума и расчета, наплевательски, халтурно, с бессмысленными человеческими потерями и тратой материальных сил!" Порой кажется, что если бы в русских штабах сидели сотни иностранных шпионов, они бы не нанесли столько ущерба, сколько нанесли империи ее генералы и адмиралы, которые провалили множество походов и войн, погубили, уморили, заморозили сотни тысяч русских солдат (вспомним знаменитое: "На Шипке все спокойно!"). В 1904 году они отправили с Балтики в Японское море, против современного в тогдашнюю пору японского флота, заведомо устаревшие броненосцы береговой обороны. Их орудия в сражении при Цусиме не могли даже дострелить до японских броненосцев. А они, эти — по словам царя и всех газет — "желтолицые обезьяны", с безопасного для них расстояния расстреливали бронебойными снарядами беззащитные русские корабли, гибнувшие один за другим. Эти адмиралы и генералы как будто не знали истории героической крепости Бомарзунд на Аландских островах. В 1854 году ее защитники были вынуждены спустить российский флаг по простой причине: ядра крепостных орудий, бьющих на 4 км, не долетали до кораблей англо-французской эскадры, которая с безопасного расстояния (предельная дальность их орудий достигала 5 км) расстреливала несчастную крепость, превратив ее в развалины. Тут никакое мужество гарнизона не поможет! Да, это было типично и для всей Крымской войны, во время которой российская армия воевала с тульскими гладкоствольными ружьями, уступавшими в дальнобойности западным винтовкам. Разглядывая экспонаты Музея обороны Севастополя, глазам своим не веришь, видя типовой английский штуцер выпуска 1842 года! И это за много лет до Крымской войны, когда еще можно было перевооружить собственную армию! А уж о провалах в стратегии и говорить не стоит: по итогам сражения в августе 1914 года при Танненберге можно было разгонять Академию Генерального штаба.
Оставим это на совести вершителей сих "подвигов" и снова зададимся вопросом: зачем походы и завоевания России с ее огромными неосвоенными территориями, с ее редким, бедным населением? Что, собственно, это дало самой России, ее "титульному" русскому народу? Что, помимо гордого имперского статуса и символов могущества, дала нам империя, порожденная Петром Великим? Для каких целей надобились России новые и новые завоеванные территории? Разве империя обогатила народ, разве к нам шли, как к берегам Испании из американских колоний, караваны галеонов, набитых золотом? Почему народ метрополии, страны-победительницы, жил хуже народов некоторых своих колоний? Может, прав был А. И. Солженицын, который писал, что русский народ 200 лет тащил, напрягаясь, жернова империи? На нужды завоевательных имперских походов, на поддержание могущества империи шли огромные, немыслимые средства. Мало кто помнит, что в стране, где до сих пор нет хороших дорог, одна из первых железных дорог была построена за Каспием, от Красноводска до Ашхабада. И все для того, чтобы эффективнее бороться с Британской Индией на ее северных границах! Заметим, что большая часть России тонула, как и обычно, в непролазной грязи… С Петра началась утомительная, изматывающая гонка за мировое господство с другими державами и продолжающаяся до сих пор конфронтация с половиной мира. И во имя чего?
Военное могущество империи? Да, бесспорно, оно было велико! Но что оно значило для защиты Родины? При таком чудовищном могуществе за 250 лет существования империи дважды (в 1812 и 1941 годах) враг доходил до Москвы, не раз угрожал Петербургу. Каждый в России знает великих русских полководцев и флотоводцев — П. А. Румянцева, А. В. Суворова, Ф. Ф. Ушакова, П. С. Нахимова, М. Д. Скобелева, С. О. Макарова. Они традиционно красуются в пантеоне защитников Отечества. Зададимся кощунственным для патриота вопросом: да были ли они таковыми в полной мере? Где они проливали кровь русских солдат? Перечислю эти места: снега и льды Финляндии, степи Северного Причерноморья, поля Польши и Германии, долины Италии и Австрии, горы и ледники Швейцарии, острова Средиземноморья. И потом все дальше на восток: Кавказ, Турция, Иран, Средняя Азия, Маньчжурия, Китай. При этом ни единой капли крови — собственно за Россию, только за Российскую империю! Как анекдот можно вспомнить, что наш главный истинный военный гений А. В. Суворов только раз бросился защищать Россию — против Пугачева, да и то опоздал: как ни спешил, к его приезду восстание было уже подавлено, а злокозненного "Пугача" поймали и посадили в клетку. А все остальное время он воевал за пределами России, обучая солдат кричать "Руки вверх! Положи оружие!" то по-польски, то по-турецки, то по-французски — в зависимости от языка той страны, куда входили его победоносные войска. А сколько при этих войнах полегло народу — не счесть. Причем всегда в имперский период небоевые потери армии во много раз превосходили боевые. Люди гибли сотнями тысяч от голода, болезней, отсутствия элементарной заботы о солдате, головотяпства, бездарности командования, воровства. Как это губительно сказалось на национальном генофонде!
Не случайно в русском народе рекрутская система, введенная Петром в 1705 году и просуществовавшая большую часть имперского периода, породила такие мрачные ритуалы проводов, которые мало чем отличались от похорон — уход в армию ассоциировался с отсроченной во времени смертью на поле боя, а еще гаже — в казарме или в армейском госпитале. Туда попасть иногда было страшнее, чем под турецкие или французские пули. В армии бытовало мнение, что пуля еще может человека миновать, а госпиталь почти наверняка убьет его. Дело в "людоедском" принципе: все, от начальников госпиталей до простых санитаров, стремились выписать как можно больше провианта, а потом морить больных голодом, чтобы "реализовать" сэкономленное добро на стороне. Все оправдывал принцип: "Ничего, не беда — бабы новых нарожают". Похоже, что теперь, в условиях депопуляции России, это уже неактуально. Словом, империя истощила Россию, не позволив ей сосредоточить силы на внутреннем развитии.