Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Держава и топор - Евгений Викторович Анисимов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Итак, наш герой выслежен, спровоцирован, арестован и его нужно препроводить в узилище, по-современному говоря, этапировать. В столицах с доставкой «куда следует» арестованных преступников особых проблем не было – как уже сказано выше, за нужным человеком из Тайной канцелярии посылали на извозчике гвардейского или гарнизонного офицера с двумя-тремя солдатами, которые и привозили новоиспеченного арестанта в крепость. Почти так же поступали с людьми познатнее, только для них нанимали закрытую карету да усиливали конвой. Такой вид ареста назывался «честным», так как он не сочетался с демонстративным унижением человека. При аресте его не заклепывали в цепи и вообще обращались с ним не как с преступником, а как с временно задержанным.

Намного сложнее было доставить арестанта из провинции. Инструкции нарочным требовали от охраны соблюдения нескольких важных условий. Вести арестанта нужно было быстро, тайно от посторонних, не давая арестанту бумаг и чернил, не позволяя вести переписку и общаться с родственниками и окружающими. По дороге конвою запрещалось обирать и обижать местных жителей, но на самом же деле все было как раз наоборот. Кроме того, охране нужно было упредить побег, самоубийство или перехват арестанта возможными сторонниками и соучастниками. Наиболее надежным средством от «утечки» арестантов в дороге считались «колоды» или «колодки» (отсюда столь распространенное название узников тогдашних тюрем – «колодники»). Однако колоды были очень неудобны и тяжелы, поэтому чаще прибегали к ручным и ножным кандалам.

Везли арестанта обычно либо в открытых телегах, либо в специальных закрытых возках. Для людей знатных находили вместительные кареты – берлины, а также большие закрытые возки. Естественно, что никто из арестантов не должен был знать, куда его переправляют. О конечном пункте не всегда знала даже охрана. Взятого в плен русскими войсками в Литве Фаддея Костюшко привезли в Петербург в конце 1794 года. Согласно секретному ордеру, конвой вез бунтовщика под именем некоего генерала Милашевича – на эту фамилию была выдана подорожная. Начальника конвоя предупредили: «Чтобы до С[анкт]-Петербурга никто, ни под каким видом, не знал кого вы везете, под наистрожайшим на вас и свиту вашу взысканием». В Петербург въезжать можно было «в темноту уже ночи, а не прежде».

Длинная и трудная дорога подчас сплачивала охрану и арестантов. Бывало, что арестанты угощали конвоиров в кабаках, ссужали их деньгами на прогоны, а те, в свою очередь, не следуя строго букве инструкции, давали своим подопечным разные послабления. За деньги у охраны можно было получить водку, освобождение от тяжелых оков, возможность пересылать письма или встретиться с родственниками. Перевозя в 1733 году из Брянска в Петербург арестованных, начальник конвоя сержант Прокофий Чижов расковал в Гдове преступника Совета Юшкова, «для того, что те кандалы были ему, Юшкову, тесны». Там же сделали новые, более просторные оковы. Следовательно, какое-то время преступник в дороге находился без кандалов, что все инструкции категорически запрещали. Нарушивший инструкцию сержант попал в пыточную палату, а потом его разжаловали в солдаты.

Арестанта следовало привезти здоровым, «в невредном сохранении». Поэтому охрана должна была заботиться об узнике, думать о его здоровье, удобствах, еде и даже настроении. Об одном арестанте, которого везли из Пруссии в 1757 году, А. П. Бестужев писал М. И. Воронцову: «Опасательно, чтоб он, при нынешней по ночам довольно холодной погоде, в колодке и в железах живучи, от раны не умер».

Конвоиры внимательно следили за питанием колодников, не давали арестантам ни столовых ножей, ни вилок, придирчиво рассматривали каждый кусок мяса или рыбы, чтобы в них не было острых костей. Как сказано в инструкции 1732 года, «на пищу давать им хлеб, переламывая в малые куски». Охрана должна была не допустить самоубийства поднадзорного. В инструкции 1727 года об аресте старообрядцев сказано: «Обобрав у них поясы и гонтяны, и ножи им в руки не давать, чтоб оные раскольщики, по обыкности своей раскольнической, себя не умертвили».

Зная, что их ждут в пыточной палате страшные муки, иные арестанты, несмотря на внимательную охрану, все же пробовали покончить с собой еще по дороге в камеру пыток. В экстракте об Астраханском розыске 1705–1707 годов сказано, что стрелец Стенька Москвитянин был «для очных ставок… везен из Новоспасского монастыря под караулом, порезал себе брюхо и вынят у него из саней от ножа обломок. А в распросе он, Стенька, сказал, [что] тем обломком порезал себя, едучи дорогою тайно от караульных солдат, боясь розыску, а взял тот обломок кражею тому недели с две, будучи в Новоспасском монастыре в тюрьме у своей братьи, а умыслил себя зарезать до смерти, чтоб ему в розысках не быть». Во время Тарского розыска 1720‐х годов старообрядцу Петру Байгичеву удалось подкупить судью Л. Верещагина, и он дал возможность узнику зарезаться. В 1739 году брат князя И. А. Долгорукого Александр неудачно пытался бритвой вспороть себе живот, но был спасен охраной, а вызванный врач зашил рану.

Если арестант по дороге умирал, то о его смерти и похоронах конвойные делали запись в специальном документе. Когда нижегородский вице-губернатор князь Юрий Ржевский отправил в декабре 1718 года в Петербург партию из 22 раскольников, то он дал начальнику конвоя капралу Кондратию Дьякову инструкцию, в которой сказано, что если арестанты «станут… мереть и тебе их записывать именно». В том же деле сохранился и составленный конвойными именной список из 11 фамилий: «1718 года, декабря в 10 день, Кондратий Нефедьев умер в Нижегородском уезде в Стрелицком стане, разных помещиков в деревне Карповке, и в той деревне свидетельствовали: староста Федоров, староста Филип Иванов и вышеписанным старостам оный умерший отдан схоронить в той же деревне».

Охране запрещалось разговаривать с колодником в дороге. В инструкции конвою, везшему митрополита Сильвестра и его бывшего охранника, на которого Сильвестр донес в 1732 году, было сказано, чтобы колодники между собой никаких разговоров не имели, «а ежели, паче чаяния в дороге из оных колодников учнет кто говорить непотребное… клепать им рот». О насильственном затыкании рта арестанту говорится во многих сопроводительных инструкциях. При доставке раскольников из Петербурга в разные тверские монастыри в 1750 году конвойные должны были также «класть в рот кляпья» особо разговорчивым колодникам и «вынимать тогда, когда имеет быть давана им пища».

Если не было указаний затыкать рот арестанту, то охрана должна была тщательно записывать все, что он говорил «причинного», то есть важного. В инструкции конвою Мациевича генерал-прокурор А. А. Вяземский писал: «Что же услышано вами или командою вашею будет (от арестанта. – Е. А.), то оное содержать до окончины живота секретно, а по приезде в Москву о том его вранье имеете вы объявить мне».

Привезя арестанта в Петербург, начальник конвоя сразу же сдавал его либо коменданту Петропавловской крепости, либо чиновникам Тайной канцелярии и получал расписку о приеме арестанта. После этого, как гласит инструкция прапорщику Тарбееву, привезшему арестованного полковника Давыдова, «как онаго полковника примут, то его письма и достальные деньги (то есть оставшиеся от расходов в пути. – Е. А.) в ту ж канцелярию объявить и требовать себе с солдатами возвратно отпуска».

Теперь о побегах. Благополучная доставка арестанта до столицы лежала на совести начальника охраны – при побеге арестанта его нередко ждали разжалование, пытки и каторга. В инструкции 1713 года нарочному, посланному в Тверской уезд для ареста свидетелей, говорилось: «Дорогой везти с опасением, чтоб в дороге и с ночлегу не ушли и над собою и над караульщики какого дурна не учинили, а будет они караульщики, для какой бездельной корысти или оплошкою, тех колодников упустят, за то им караульщикам быть в смертной казни».

Чтобы Пугачев и его сообщники не смогли совершить побега, А. В. Суворов в своей инструкции предписал начальнику конвоя, чтобы на привал поезд вставал лагерем посредине чистого поля, а не в перелесках. При этом привал арестантов следовало окружать двойной цепью солдат. В деревнях арестантов держали только на улице, а не в избах. Внимание конвоя удваивалось ночью. Конвойные готовили к бою три пушки, движение в темноте разрешалось только с зажженными фонарями, два из которых следовало держать возле клетки Пугачева.

Несмотря на эти предупреждения, арестантам удавалось «утечь» именно с дороги, воспользовавшись малочисленностью конвоя, усталостью, беззаботностью и корыстолюбием конвойных солдат. На ночлегах по дороге обычно царила суета, и колодники этим умело пользовались. Солдат-охранник Анофрий Карпов, сопровождавший партию арестантов из Нижнего в Петербург, так описывает побег двух колодников во время стоянки партии в Химках под Москвой: «В ночи перед светом… стали убираться чтобы ехать, тогда все солдаты, также и колодники, вышли все на двор для впрягания лошадей, а помянутые два человека в то время и ушли, и усмотреть за теснотою в том дворе было невозможно и для сыску оных послал он, Онуфрий, двух человек солдат – Тимофея и Петра (а чьи дети и как прозванием того он, Ануфрий, не знает), которые також ушли и с ружьем, а он, Ануфрий, собрав в той деревне крестьян, искал тех колодников, которые сбежали, также и салдат, в гумнах и близко в той деревни по лесам, а на дорогу за ними в погоню не ездил и никого не посылал для того, что по той дороге [людей], которые попадались во время того иску навстречу спрашивал, которые сказывали, что не видали, а след был со двора на дорогу». На следующий день на мосту у села Медное исчез еще один колодник, Федор Харитонов. Его товарищ по партии арестантов потом показал начальнику охраны, что накануне Харитонов ему говорил: «„Либо-де удавлюсь, либо утоплюсь, а уж-де у меня мочи нет от трудного пути“, – и [он] человек уже старый и потому может быть, что в воду разве не бросился ли». Арестанты бежали по дороге в нужник или во время этапирования, притворялись мертвыми, подкупали охрану. В 1720 году двое конвойных солдат, бежавшие вместе с колодниками по дороге из Нижнего в Москву, а потом пойманные полицией, признались, что отпустили пятерых колодников за 30 руб., один же из «пойманных каторжных утеклецов» – поп Авраам – на допросе показал, что солдаты отпустили колодников за 37 руб.

Побеги старообрядцев иногда организовывали единоверцы. Зимой 1733 года по дороге в Калязинский монастырь на конвой, который сопровождал старообрядческого старца Антония, было совершено внезапное нападение. Как показали свидетели, недалеко от подмонастырской Никольской слободы «часу в другом ночи нагнали их со стороны незнаемо какие люди, три человека, в двойке, в одних санях, захватили у них вперед дорогу и, скача, с саней один с дубиною и ударил крестьянина, с которым ехал Антоний, от чего крестьянин упал, а другого, рагатину держа над ним, говорил: „Ужели-де станешь кричать, то-де заколю!“, а старца Антония, выняв из саней, посадили они в сани к себе скованнаго и повезли в сторону, а куда – неизвестно». Добравшись до ближайшего жилья, охранники подняли тревогу, монастырские слуги и крестьяне гнались по всем дорогам от слободы «верст по сороку, только ничего не нашли», старец Антоний навсегда ускользнул от инквизиции.

Поиски беглого государственного преступника были довольно хорошо отлажены. Как только становилось известно о побеге, во все местные учреждения из центра рассылали так называемые «заказные грамоты» с описанием примет преступника и требованием его задержать. Преступников ловили особые агенты – сыщики. Для поисков проповедника Григория Талицкого, бежавшего перед арестом, летом 1700 года из Преображенского приказа, сыщиков разослали по всей стране. Отличившегося сыщика ждала колоссальная по тем временам награда – 500 руб. Надо думать, что в поисках преступника сыщики опирались на обширный опыт поимки беглых крепостных крестьян, холопов, посадских. Он накопился со времен утверждения крепостничества и был весьма действен. На вооружении сыщиков были известные, опробованные методы и приемы ловли беглых. Главное внимание уделялось коммуникациям, возможному направлению побега. Сразу же после побега предписывалось «заказ учинить крепкой и по большим, и по проселочным дорогам, и по малым стешкам, и на реках, и на мостах, и на перевозех, и в ыных приличных местех поставить заставы накрепко с великим под[т]верждением, чтоб они тех людей» ловили.

О бежавшем в 1754 году за границу секретаре Дмитрии Волкове сообщалось всем представителям России: «Оной секретарь Волков приметами: роста среднего, тонок, немного сутоловат, около двадцати шести лет, лицом весьма моложав и продолговат, борода самая редкая и малая, волосы темнорусые и носил их обыкновенно в косе, брови того же цвета; глаза серые, в речах гнусит, иногда гораздо заикается, голос толстоватый, говорит по-французски и по-немецки, а на обоих сих языках пишет весьма изрядною рукою». А вот другой пример: «Таскающийся по миру бродяга Кондратей, сказывающейся Киевским затворником росту средняго, лицем бел, нос острой, волосы светлорусые, пустобород, отроду ему около тридцати пяти лет, острижен по-крестьянски и ходит в обыкновенном крестьянском одеянии, а притом он и скопец». Таким был в 1775 году словесный портрет знаменитого основателя скопческого движения Кондратия Селиванова. По подобным приметам поймать беглого преступника было возможно.

Талицкого поймали уже через два месяца. Больше пришлось повозиться с поисками другого беглого преступника – стрельца Тимофея Волоха. Из дела видно, что всесильный судья Преображенского приказа Ф. Ю. Ромодановский был уязвлен побегом Волоха и сам многократно допрашивал его родственников, давал указы о его поимке в те места, где бывал до ареста Волох и куда он мог, по расчетам сыска, вернуться, рассылал заказные грамоты с описанием примет преступника по многим городам страны, сам осматривал всех задержанных подозрительных людей. И в конце концов через два года Ромодановский все-таки достал Волоха. Его удалось захватить на Волге, в Саратове.

Скрыться в городе (кроме Москвы, изобиловавшей притонами) или деревне беглецу было довольно сложно. В воротах городов и острогов стояла стража, проверявшая пеших и конных. Каждый домохозяин обязывался сообщать в полицию о своих постояльцах. В сельской местности царила довольно закрытая от посторонних общинная система. Появление нового человека в общине становилось заметным событием, о котором быстро узнавал приходской священник, считавшийся почти штатным доносчиком. Помещик также отказывался принимать беглецов, чтобы его не обвинили в Тайной канцелярии как укрывателя и сообщника преступника.

В петровское время внутри страны установился довольно жесткий полицейский режим. С 1724 года запрещалось выезжать без паспорта из своей деревни дальше чем на 30 верст. Паспорт подписывал местный воевода или помещик. Все заставы и стоявшие по деревням солдаты тотчас хватали «беспашпортного» человека. Действовать так им предписывали инструкции. В каждом беглом подозревали преступника. А если у задержанного находили «знаки» – последствия казни кнутом, клеймами или щипцами, – разговор с ним был короток, что бы арестованный ни говорил в свое оправдание.

Бежать на Урал и в Сибирь в одиночку было очень трудно. Как показывают исследования о старообрядцах, переселение в Сибирь и другие места требовало долгой подготовки: нужен был опытный проводник, предварительная разведка и подготовленные перевалочные базы. Так же непросто было достичь западных (польской или шведской) границ и перейти их, опередив разосланные во все концы заказные грамоты с описанием примет беглеца. Без подорожной для передвижения внутри страны и без заграничного паспорта сделать это было почти невозможно. Из дела 1755 года старообрядческого монаха Исаакия видно, что надумавшие бежать за границу старообрядцы предварительно запаслись у знакомого московского «гридоровального» мастера Василия Кудрявцева фальшивыми паспортами с фальшивыми же печатями Яицкого войска – иначе до границы добраться им было невозможно. У того же московского умельца старообрядцы купили еще сто бланков паспортов, чтобы отвести их на Ветку – известное поселение старообрядцев в Белоруссии, на границе с Россией, «дабы, – как показали пойманные вскоре беглецы, – снабжать ими тамошних раскольников, у которых будут здесь (то есть в России. – Е. А.) какие-нибудь нужды». Добыть же паспорт беглецу без связей было нереально.

Чтобы нелегально перейти границу (обычно – в ночное время), нужно было хорошо знать местность или брать с собой проводников из приграничных жителей, которые за свои услуги требовали денег, и немалых, а иногда и выдавали беглеца страже – ведь они подчас сотрудничали с пограничными властями, получая от них разные льготы и послабления. Поэтому неудивительно, что в 1710 году за Смоленском бежавших из Москвы пятерых шведских пленных «признали (местные. – Е. А.) мужики, что они иноземцы» и пытались их повязать. В завязавшейся стычке шведы применили оружие, погибло трое крестьян. Беглецов задержали, и по приговору царя трое из них были казнены, а двое сосланы в Сибирь.

Чтобы бежать на юг или юго-восток, к донским, яицким казакам, нужно было переправляться через броды и перевозы, кишевшие шпионами, миновать в степи разъезды пограничной стражи и избежать встреч с кочевниками, которые могли оставить пленного у себя как раба, продать воеводе пограничной крепости или отправить его в цепях на продажу в Кафу или Стамбул.

Даже оказавшись за границей, беглец, особенно знатный, не мог быть спокоен. Русские агенты всюду его разыскивали, а Коллегия иностранных дел рассылала официальные ноты о выдаче беглого подданного.

Словом, в рассматриваемое время власть обладала многими приемами обнаружения, слежки, контроля за действиями подозреваемого в государственном преступлении. С давних пор практиковалась перлюстрация и использовались приемы провокации, методы внезапных, ошеломлявших арестованного действий, в том числе допросов по свежим следам. В руках политического сыска были также разнообразные проверенные практикой способы и средства задержания преступников, предупреждения их побегов и возможного сопротивления. Умели довольно надежно изолировать и этапировать арестованных в столицу. Побеги же их с пути были весьма затруднены. Благодаря традиционной и очень развитой системе выслеживания и поимки беглых крепостных и холопов задержание беглого государственного преступника не было неразрешимой проблемой для властей. Этому способствовали также традиции общинной жизни, распространенное доносительство и боязнь его, повсеместная поголовная перепись населения, размещение войск в сельской местности с правом контроля за местными жителями, паспортная система, вся обстановка усилившегося при Петре I этатизма и полицейского режима. В XVIII веке почти всюду до беглого дотягивались длинные руки власти. Одним словом, велика Россия, а бежать некуда.


В 1737 году в Москве произошла необыкновенно драматичная история с двумя братьями, Иваном и Кондратием Павловыми, принявшими старообрядчество. Иван решил пострадать за старую веру и сам пошел в Тайную канцелярию, до Преображенского приказа его провожала жена Ульяна. Иван уговаривал ее пойти с ним до конца, но когда жена отказалась, то ругал ее и «что с ним не пошла плакал». На допросе же Иван утверждал, что жена его давно умерла. Когда сыск отыскал женщину и заставил ее признаться в том, что муж звал ее с собой в Преображенское, Иван стал выгораживать Ульяну. Он сказал, что не звал ее, что она «старую веру содержала некрепко, потому, что пивала хмельное, чего ради делами своими умерла». Но следом признался в главном: «более-де думал он, ежели о жене своей покажет, что она жива, то-де возмут ее за караул».

Его увещевал священник, который ставил в пример Ульяну, быстро раскаявшуюся в своих заблуждениях. Конец Ивана трагичен: в январе 1739 года караульный донес, что тот «сделался болен». Но умереть спокойно ему не дали. Судьбу Павлова, именем императрицы, решили кабинет-министры А. И. Остерман, А. М. Черкасский и А. П. Волынский: «Отсечь ему голову, а потом мертвое его тело, обшив в рогожу, бросить в пристойном месте в реку». 20 февраля Павлова убили, а тело тайно спустили под лед. Тайные казни старообрядцев были фактическим признанием бессилия перед убеждениями страдающих за старую веру, которые с радостью шли на свою Голгофу. Через месяц после убийства Ивана от пыток умер его брат Кондратий.

Глава 5. «Роспрос»

Судопроизводство до XVIII века осуществлялось в двух основных видах: через суд и через сыск. Суд предполагал состязательность сторон, более или менее равных перед лицом арбитра-судьи. Стороны могли представлять судье доказательства в свою пользу, оспаривать показания противной стороны, делать заявления, иметь поверенного, который, не обладая, в отличие от современного адвоката, самостоятельным статусом, выступал как представитель, дублер стороны в процессе.

Со времени Уложения процессуальное право в России развивалось не по пути усиления принципа состязательности, а иначе – через усиление роли сыска – следственного (инквизиционного) процесса, который применялся и в отношении интересующих нас политических преступлений. По мере усиления сыскного начала судья принимает «на себя многообразные функции следователя, прокурора и вершителя самого процесса», а «интересы частных лиц в нем уступают интересам государства, суд здесь переходит в дознание, прения сторон – в роспрос». Целью же «роспроса» становится получение (часто под пыткой) признания, в котором видели «царицу доказательств». Как писал Н. Н. Ланге, при сыске никто не занимается решением главной проблемы состязательного суда: виновен или невиновен? Рассматривается только вопрос о том, подвергать заведомо признанного виновным пытке или нет.

Рассмотрим весь процесс политического сыска, начиная со стадии «роспроса». Уже на этой стадии сыскного процесса начинаются различия с нормами права состязательного суда. Изветчика по политическому делу, в отличие от челобитчика в общеуголовном или гражданском процессе, сразу же арестовывали и сажали в тюрьму. Так же поступали с ответчиком и указанными изветчиком свидетелями. Поэтому в сыскном процессе попросту отсутствовали процедурные проблемы с передачей в суд челобитной, извещением ответчика, вызовом свидетелей. Все участники дела сидели в колодничьих палатах сыскного ведомства; чтобы они предстали перед следствием, нужно было только кликнуть дежурного офицера охраны, и тот приводил колодников из темницы.

При этом, естественно, существовали свои бюрократические правила, которыми руководствовался политический сыск и которые заменяли нормы процессуального кодекса обычного суда. Доношение, поступившее в сыскное ведомство из другого учреждения, приобщалось к делу, его краткое содержание записывалось в книгу входящих дел старшим из присутствующих секретарей или канцеляристов. На доношении делалась помета: «Подано … (дата. – Е. А.), написано в книгу, принять и роспросить». Последнее слово относилось к тем людям, которые уже сидели в тюрьме. Так начинался розыск. Этот важный в данной книге термин имеет два основных значения. В одном случае «розыском» назывался весь следственный процесс в сыскном ведомстве: с первого допроса и до вынесения приговора по делу. Во втором случае (и этим понятием пользовались чаще) под «розыском» подразумевали ту часть расследования дела, которая проводилась до начала пытки. В этом случае розыск назывался «роспросом» – допросом без пытки.

Первым на «роспрос» приводили изветчика. Вначале он (как потом и ответчик, и свидетели) давал присягу и «по заповеди святого Евангелия и под страхом смертной казни» клялся на священной книге и целовал крест, обещая, что намерен говорить только правду, а за ложные показания готов нести ответственность вплоть до смертной казни. Затем изветчик отвечал на пункты своеобразной анкеты: называл свое имя, фамилию или прозвище, отчество (имя отца), социальное происхождение («из каких чинов») и состояние, возраст, место жительства, вероисповедание (раскольник или нет). Вот начало типичного протокола Тайной канцелярии: «1722 года октября в… день, Ярославского уезда Городского стану крестьянин Семен Емельянов сын Кастерин распрашиван. А в распросе сказал: зовут-де его Семеном, вотчины Семена Андреева сына Лодыгина Ярославского уезду, Яковлевской слободы крестьянской Емельянов сын Козмина сына Кастерина, и ныне живет в крестьянех; от рождения ему, Семену, пятьдесят лет и измлада прежде сего крестился он троеперстным сложением…».

Далее в протокол вписывалась суть извета, начинавшаяся словами «Государево дело за ним такое…». В конце протокола изветчик расписывался. Если вначале писали черновик «роспроса», то подпись ставилась позже, уже на беловике. За неграмотного участника сыскного процесса расписывался по его просьбе кто-нибудь другой, естественно, не из числа оставшихся на свободе. Чаще всего им был один из колодников или из подьячих сыскного ведомства: «К подлинным роспросным речам, вместо Гаврила Ферапонтова, по его велению, Степан Пагин руку приложил».

Рассмотрим начало сыскного дела по обычному политическому доносу. Итак, перед следователями стоял изветчик. Было бы ошибкой думать, что его принимали в сыскном ведомстве с распростертыми объятиями, а если и принимали так, то все равно сажали в тюрьму, допрашивали и пытали. За ним устанавливался тщательный присмотр, рекомендовалось обходиться с ним внимательно, но без особого доверия. В главе о доносе сказано об «изменном деле» 1733 года смоленского губернатора А. А. Черкасского. Отправленный в Смоленск генерал А. И. Ушаков повез с собой изветчика Федора Миклашевича, которому предстояло уличать Черкасского в преступлениях. В инструкции, данной Ушакову, об изветчике сказано особо: «С доносителем Миклашевичем подтверждается вам поступать со всякою ласкою, дабы он в торопкость не пришел, и держать его всегда при себе, однакож пристойным и тайным, и искусным образом надзирать, чтоб он не ушел, обнадеживая его часто нашим всемилостивейшим награждением».

Инструкция Ушакова отражает своеобразное и крайне неустойчивое положение изветчика в политическом деле: с одной стороны, он был необходимейшим элементом сыска (без него дело могло полностью развалиться, что и бывало не раз) и находился под защитой закона и власти, а с другой – при неблагоприятном для изветчика ходе розыска он сам подвергался преследованию. Доказать извет – вот что являлось, согласно законодательству, главной обязанностью изветчика. Поэтому он еще назывался «доводчиком», так как должен был «довести», доказать свой извет с помощью фактов и свидетелей. От изветчика требовалась особая точность в изложении фактов доноса, то есть в описании преступной ситуации или при передаче сказанных ответчиком «непристойных слов». Неточное, приблизительное изложение изветчиком «непристойных слов» (а также неточное указание места и обстоятельств, при которых их произносили) рассматривалось не просто как ложный извет, а как новое преступление – произнесение «непристойных слов» уже самим изветчиком. Считалась «подозрительной» также попытка уточнить свой донос (новые показания назывались «переменными речами»), что вело изветчика к пытке.

В приговоре Тайной канцелярии 1732 года о доносчике Никифоре Плотникове сказано: верить его извету нельзя, потому что он на ответчика после доноса показал «прибавочные слова». В итоге извет был объявлен ложным, Плотников бит кнутом и сослан в Охотск. Примечательно, что его наказали несмотря на то, что часть сказанных им «непристойных слов» ответчик все-таки признал.

Нелегко было изветчику, если он слышал «непристойные слова» без свидетелей, не мог представить верных доказательств в свою пользу, а ответчик при этом «не винился», то есть не признавал правильность доноса. В этом случае истинность доноса изветчику приходилось доказывать под пыткой. В гораздо лучшем положении был изветчик, который мог указать на свидетелей, которые слышали «непристойные слова». Но и здесь позиция изветчика могла стать уязвимой из‐за неблагоприятных для него показаний названных им же свидетелей. Соборное уложение 1649 года, как и другие законодательные акты, требовало идентичности показаний изветчика и его свидетелей. Даже тень сомнения лишь одного из свидетелей в точности извета сводила подчас на нет все показания других свидетелей и самого изветчика.

Так, в частности, в 1732 году постановил Ушаков о целовальнике Суханове, извет которого не подтвердили свидетели, да и к тому же, как было сказано в постановлении Ушакова, «в очной ставке с оным Шевыревым (свидетелем. – Е. А.) показал переменные речи». А наказанием за ставший, таким образом, ложным извет, в зависимости от степени «непристойности» возведенных на ответчика слов, могли быть плети, кнут и даже смертная казнь. Следует вновь напомнить читателю, что «недоведенный» извет означал только одно: изветчик в процессе извещения властей о преступлении не просто солгал, а сам затеял (или «вымыслил собой») те самые «воровские затейные слова», которые он приписал в своем извете ответчику.

Что же ждало счастливого изветчика, то есть того, чей донос оказывался «доведенным», подтвержденным свидетелями и признанием ответчика? Когда по ходу следствия становилось ясно, что извет «небездельный», основательный изветчик получал послабления: его освобождали от цепи, на которой он мог как участник дела сидеть, сбивали ручные или ножные кандалы или заклепывали в кандалы полегче. Потом его начинали выпускать на волю под «знатную расписку» или на поруки. Он должен был «до решения о нем дела… без указу его и. в. …никуда не отлучаться», обещался «не съехать» из города. Регулярно или ежедневно («по вся дни») он отмечался в Тайной канцелярии. Перед выходом на свободу изветчик давал расписку, даже иногда присягал на Евангелии о своем гробовом молчании «под страхом отнятия ево живота» о том, что он видел, слышал и говорил в стенах сыска.

Перед освобождением изветчика о нем на всякий случай наводили справки, «не коснулось ли чего до него»: не числится ли за ним каких старых преступлений, не был ли он ложным изветчиком, не подозрительный ли он вообще человек? И после этого следовала резолюция, подобная той, что мы встречаем в деле 1767 года доносчика монаха Филарета Батогова: «Нашелся правым и по делу ничего до него, Батогова, к вине его не коснулось».

При выполнении всех этих весьма непростых условий удачливый изветчик выходил из процесса, поэтому с таким счастливцем простимся до окончания всего сыскного дела. По закону и решению начальника сыска он получал свободу и награду «за правой донос».

После изветчика в «роспрос» попадал ответчик. Ответчиком считался и тот, на кого донес изветчик, и тот, кого обвиняли в государственном преступлении даже при отсутствии формального извета. Число ответчиков не регламентировалось. Известен случай, когда возникла проблема с доставкой из Москвы в Петербург тридцати (!) ответчиков по одному делу.

Приведенного на допрос ответчика, как и ранее изветчика, сурово предупреждали об особой ответственности за ложные показания и тут же брали с него расписку – клятву. В 1742 году Б. Х. Миниха перед ответом на «вопросные пункты» заставили расписаться в том, что «ему, Миниху, от Комиссии объявлено, что о всем том, о чем он будет спрашиван, чисто, ясно и по самой сущей правде ответствовать имеет, буде же хотя малое что утаит и по истине не объявит, а в том обличен будет, то без всякаго милосердия подвергает себя смертной казни…».

Ответчика так же, как и изветчика, допрашивали по принятому в сыскном делопроизводстве формуляру, пытаясь уже с помощью первых вопросов выяснить, что представляет собой этот человек. Его спрашивали о происхождении, о вере, о возможной причастности к расколу, о прежней жизни. В 1733 году в Тайной канцелярии допрашивали иеромонаха Иосифа Решилова, обвиненного в составлении подметного письма. Допрос Решилова начался с обещания «за ложь жестокого телесного наказания, то есть в надлежащем месте пытки, а потом и смертной казни». После этого ответчика спросили: «Рождение твое где и отец твой не стрелец ли был, и буде стрелец, котораго полку и жив ли, и где начальство имеет и в каком чина ныне звании, или из родственников и свойственников твоих кто в стрельцах не был ль, и буде были, кто именно и как близко в родстве или свойстве тебе считались?» Так уже в начале «роспроса» следователи пытались найти социальные и родственные связи Решилова со старой оппозицией Петру и выявить его «вредное нутро». Если же в ходе допроса следователи оказывались недовольны показаниями ответчика, то именем верховного правителя они предупреждали ответчика о печальных последствиях его неискренних показаний, точнее, о неизбежной при таком повороте событий пытке: «Буде же и ныне по объявлении тебе, Прасковье, е. и. в. высокого милосердия о вышепоказанном истины не покажешь, то впредь от е. и. в. милосердия к тебе, Прасковья, показано не будет, а поступлено будет с тобою, как по таким важным делам с другими поступается». Так была передана княжне Юсуповой в 1735 году воля императрицы Анны.

В сыскном процессе ответчик оказывался в неравном с изветчиком положении, поскольку не мог ознакомиться с содержанием извета и выстроить линию своей защиты. О сути обвинений он узнавал непосредственно на допросе. В этом состояло существенное расхождение сыскного процесса с нормами процессуального права, принятыми в состязательном суде.

После первоначального допроса ответчика сыскной процесс шел в основном по одному из двух путей. При первом варианте ответчик сразу признавался и подтверждал произведенный на него извет. Так часто бывало, когда люди кричали «слово и дело» «с пьяну», «с дуру», «с недомыслия». Потом протрезвевший («истрезвясь») или одумавшийся ответчик сразу же начинал каяться в содеянном, хотя, конечно, признания ответчика не освобождали его от пыток (см. следующую главу).

Чаще процесс шел по второму, более сложному пути, когда показания изветчика и ответчика, а нередко и свидетелей не совпадали. Ответчик мог «запираться» («в говорении означеннаго не винился») или признавал обвинения лишь отчасти. Часто бывало, что ответчик признавался в говорении «непристойных слов», но при этом уточнял, что, произнося эти слова, он имел в виду что-то другое, во всяком случае не то, о чем донес изветчик, неверно интерпретируя его слова как оскорбление чести государя. В другом случае ответчик, соглашаясь в целом со смыслом переданных изветчиком «непристойных слов», настаивал на том, что сказанное не было в столь грубой и оскорбительной форме, как это подает в своем доносе изветчик.

Все эти уточнения следователи называли «выкрутками». В 1718 году киевлянин Антон Наковалкин сказал своему спутнику подьячему Алексею Березину: «По которых мест государь жив, а ежели умрет, то-де быть другим». Березин донес на Наковалкина в Тайную канцелярию. На допросе Навалкин объяснил свою фразу так: «Ныне при ц. в. все под страхом и мо[гут] быть твердо, покамест е. ц. в. здравствует, а ежели каков грех учинится и е. ц. в. не станет, то может быть, что все не под таким будут страхом, как ныне при его величестве для того, что может быть, что он, государь царевич Петр Петрович будет не таким что отец его, его величество». Так Наковалкин формально признал извет, но трактовал сказанное им как нечто весьма похвальное Петру I. Но «выкрутка» мало помогла Наковалкину: его пороли за саму тему разговора – как известно, рассуждать о сроке жизни государя было запрещено.

«Выкрутки» усложняли и затягивали расследование: формальная сторона дела (в данном случае – установление буквальной точности сказанного «непристойного слова») требовала дополнительных допросов и справок. Поскольку в те времена не существовало презумпции невиновности, то ответчику предстояло самому доказывать свою невиновность даже в том случае, когда изветчик оказывался бессилен в «доведении» извета. Конечно, у ответчика была возможность представить свидетелей своей невиновности, но анализ политических дел за длительный период убеждает, что в политическом процессе свидетелями выступали преимущественно люди, представленные изветчиком, шире – обвинением, и только в том случае, когда они отказывались признать извет, их можно условно причислить к свидетелям ответчика.

Следователи стремились по возможности быстрее достичь результата, а именно признания ответчиком своего преступления и вины, для чего оказывали сильное психологическое давление на обвиняемого, стремились сбить его с толку, разрушить обдуманную им систему защиты, привести в замешательство, запутать.

Во-первых, действуя от имени верховной власти, следователи запугивали допрашиваемого, обещая за малейшую ложь «жестокое и примерное наказание как за величайшее злодеяние». Во-вторых, они грубо обращались с ответчиком, например называя дворянина на «ты», что считалось унизительным. В серии вопросов, которые задавал Шешковский в 1792 году Н. И. Новикову в Тайной канцелярии, вежливость в обращении (на «вы») выдержана только до тех вопросов, которые касаются «оскорбления чести е. и. в.». Эти вопросы уже задаются с подчеркнутой грубостью, на «ты»: «Взятая в письмах твоих бумага, которая тебе показывана, чьею рукою писана и какой конец оная сохранилась у тебя?» Следователи утверждали, что им и так, без допроса, все хорошо известно и что от ответчика требуется только признание вины. Так допрашивали в 1774 году Кильтфингера и других приближенных принцессы Владимирской – княжны Таракановой. Им было сказано, что «обстоятельства их жизни уже известны следствию, следовательно, всякая ложь с их стороны будет бесполезна, и [что] все средства будут употреблены для узнания самых сокровеннейших тайн и поэтому лучше всего рассказать с полным откровением все, что им известно, это одно может доставить снисхождение и даже помилование».

При допросе не фиксировались невыгодные для следствия ответы, поэтому записи допросов в большинстве своем отличаются необыкновенной гладкостью и не содержат ничего, что противоречило бы замыслу следствия. Они никогда не содержат сколько-нибудь убедительных аргументов подследственных в их пользу, зато часто ограничиваются дежурной фразой отказа от признания вины: «Во всем том запирался». Из рассказа А. П. Бестужева, сообщенного им уже после возвращения из ссылки, видно, как достигалась «гладкость» и подозрительная простота записей допросов государственного преступника. Как писал Бестужев, следователь по его делу 1758 года Волков «многие ответы мои, служившие к моему оправданию, записать отрекался и их не принимал, а которые ответы бывало заблагорассудит записать и по многим спорам перечернивать, но те черновые ответы не давал мне читать, прочитывал только сам и давал мне подписывать, но не под всяким пунктом, но только внизу».

В промежутке между допросами ответчика следователи работали над документами, сопоставляли показания, внимательно читали взятые из дома преступника письма, рассматривали пометы на полях, изучали конспекты в поисках криминала. Все это делалось, чтобы в одних случаях действительно выявить истину, уточнить конкретные обстоятельства дела, а в других – найти какую-то зацепку в показаниях ответчика, использовать для этого малейшую обмолвку подследственного. В 1732 году у арестованного Казанского митрополита Сильвестра изъяли все его бумаги. Особое внимание следователей привлекли пометы в тетради, где была записана история о белом клобуке во времена Древнего Рима – этой святыне православия. Из помет следовало, что Сильвестр недоволен запрещением Петра I носить клобук церковным иерархам. Однако Сильвестр отвечал, что помета эта «не к поношению чести государыни (имелась в виду Анна Ивановна. – Е. А.), ниже злобствуя, но токмо укоряя римлян». Если эту трактовку пометы следователи признали, то уж против «укорительных» пометок на тексте указа Петра о монастырях Сильвестру сказать в свое оправдание было нечего, и в «роспросе» он покаялся: «Сделал то от неразумения своего, а не по злобе и не к поношению е. и. в.», но этому оправданию уже не поверили.

В наиболее важных делах следствие допрашивало ответчика (а иногда и свидетелей) по определенной схеме, по заранее составленным «вопросным пунктам». Возникали такие «вопросные пункты» на основе данных извета, изъятых у преступника документов, затем их пополняли вопросами, навеянными показаниями ответчика и других участников процесса. Все крупные политические дела не обходились без этих подчас пространных списков вопросов. При ведении крупных политических дел «вопросные пункты» (или «пункты к допросу», «апробованные пункты», «генеральные пункты») составляли сами монархи или наиболее влиятельные при дворе люди. И по форме, и по существу вопросы имели заметный обличительный уклон, их авторы сразу же требовали от ответчика признания, раскаяния и изложения подробностей преступления с перечислением всех сообщников. В делах же ординарных, «неважных» вопросные пункты составляли в Тайной канцелярии, и они во многом были трафаретны. С годами сложилась определенная техника писания «вопросных пунктов». Каждый пункт, как записано в одной из рекомендаций следователям, «больше одного обстоятельства [дела] в себе не содержал», с тем чтобы допрашиваемый не путался и не вносил неясности в расследование, или, как тогда писали, «дело с делом смешал». «Роспрос» шел последовательно «от пункта к пункту», при необходимости прерывался, чтобы провести обновление, дополнение списка вопросов.

В ответе обычно воспроизводился сам вопрос (составленный нередко на основе буквального повторения извета), интерпретированный либо как согласие, либо как отрицание ответчика. Письменные ответы на «вопросные пункты» не отличались большим разнообразием и мало что давали для уточнения позиции ответчика, который на допросе, в сущности, говорил «да» или «нет».

Массовые следственные действия во время восстаний приводили к составлению единых, типовых вопросов, на которые отвечали десятки и сотни политических преступников. Так допрашивали стрельцов во время Стрелецкого розыска 1698 года. Вопросы к следствию по их делу были написаны самим Петром I, который их позже уточнял. Опыт работы Секретной комиссии с тысячами пугачевцев, взятых в плен в середине июля 1774 года, побудил начальника секретной комиссии генерала П. С. Потемкина пересмотреть утвержденную ранее систему допросов и выработать обобщенную инструкцию – вопросник, который он составил и послал следователям. Каждому из взятых в плен пугачевцев задавали семь вопросов, целью которых было установить степень причастности человека к бунту, а также выявить истинные причины возвышения Пугачева.

Письменные (собственноручные) ответы ответчик писал либо в своей камере – для этого ему выдавали обычно категорически запрещенные в заключении бумагу, перо и чернила, либо (чаще) сидя перед следователями, которые, несомненно, участвовали в составлении ответов, «выправляли» их. Часто ответы со слов ответчика писали и канцеляристы. Они располагали вопросы в левой части страницы, а ответы, как бы длинны они ни были, напротив вопросов – в правой части. Вначале составлялся черновой вариант ответов, который потом перебеляли. Именно беловой вариант ответчик закреплял своей подписью. Юлиана Менгден в 1742 году подписалась: «В сем допросе сказала я самую сущую правду, ничего не утая, а ежели кем изобличена буду в противном случае, то подлежу е. и. в. высочайшему и правосудному гневу».

В 1767 году Арсений Мациевич не ограничился подписью, а сделал дополнение, подчеркивая то, что следователи нечто умышленно не учли при записи его показаний: «И в сем своем допросе он, Арсений, показал самую истинную правду, ничего не утаил, а естьли мало что утаил или кем в чем изобличен будет, то подвергает себя смертной казни, а притом объявляет, что архимандрит Антоний и вся братия Николаевского Корельского монастыря пьяницы и донос на него, Арсения, для того делают, чтоб его выжить из монастыря, а им свободнее пить».

В документах «роспроса» встречаются такие выражения: «порядочно допрашивать», «увещевать», «устрашать». Это не эвфемизмы пытки, а лишь синоним психологического давления следователей на допрашиваемого, которого старались уговорить покаяться, припугнуть пыткой («распросить и пыткою постращать»), пригрозить страшным приговором в случае его молчания или «упрямства». Под понятием «увещевать» можно понимать и ласковые уговоры, обращения к совести, чести преступника, и пространные беседы с позиции следования логике, здравому смыслу, и попытки переубедить с точки зрения веры. Были попытки вступить с подследственным в дискуссию (что особенно часто делали в процессах раскольников). Увещевания делались как в начале «роспроса», так и в ходе его, и особенно часто – в конце, когда все непыточные способы добиться признания или показаний оказывались уже исчерпанными.

Наиболее частыми увещевателями выступали священники. Они «увещевали с прещением (угрозой. – Е. А.) Страшного суда Божия немалою клятвою», чтобы подследственный говорил правду и не стал виновником пытки невинных людей, как это и бывало в некоторых делах. Для верующего, совестливого человека, знающего за собой преступление, это увещевание становилось тяжким испытанием, но многие, страшась мучений, были готовы пренебречь увещеванием и отправить другого на пытку. В истории 1755 года с помещицей Марией Зотовой, обвиненной в подлоге, так и произошло. Во время увещевания она отрицала свою вину, несмотря на пытки ее дворовых, но после угрозы ее пыток признала вину, и «тяжкие истязания пытками, к которым помянутая вдова Зотова чрез тот свой подлог привлекла неповинных», привели ее к более суровому наказанию, чем предполагалось поначалу.

При увещевании священнику категорически запрещалось узнавать, в чем же суть самого дела, из‐за которого упорствует в непризнании своей вины его духовный сын. Все сказанное во время увещевания и исповеди священник должен быть сообщать следователям. Когда арестованный в 1740 году по делу Бирона А. П. Бестужев-Рюмин и его жена попросили прислать к ним священников (православного – мужу и пастора – жене), то охране предписали святым отцам «накрепко подтверждать, что ежели при том он, Бестужев или же она, жена его, о каких до государства каким-либо образом касающихся делах, что говорили, то б они то по должности тотчас объявили, как то по указам всегда надлежит».

Увещевания старообрядцев в политическом сыске были очень частым явлением. Власти хотели морально сломить старообрядцев, убедить в бесполезности их сопротивления великой силе государства и официальной церкви. Церковь и сыск считали своей победой не просто сожжение раскольника, но его раскаяние в заблуждении и самое главное – обращение к официальной вере. Подчас против воли следователей такие увещевания превращались в жаркую дискуссию о вере.

Не брезговали в политическом сыске и шантажом, особенно если речь шла о родственниках упорствующего преступника. В 1741 году в указе Э. И. Бирону сказано: «А ежели хотя малое что утаите и в том обличены будете, тогда как с вами, так и с вашею фамилиею поступлено будет без всякого милосердия». Императрица Елизавета в 1748 году пыталась запугать Лестока тем, что обещала «в город посадить с женою и разыскивать вас всех повелела». Позже следователи допустили к Лестоку жену, но только для того, «чтобы она тово своего мужа увещала, дабы он о чем был в Тайной канцелярии спрашиван, показал сущую правду».

Люди, видя, как допрашивают их близких, находились в сложнейшем положении. По многим сыскным делам видно стремление допрашиваемых выгородить, «очистить от подозрений» своих детей, жен, родственников, просто более юных и слабых, тех, «кого жалче». Во время дела 1704 года товарищи по тюрьме изветчика крестьянина Клима Ефтифеева рассказали следователям: как только он увидел, что в приказ привезли его жену и молоденькую сноху, то сказал, что готов отказаться от извета: «Теперь-де мне пришло, что приносить повинную. Пропаду-де я один, а жену и сына не погублю напрасно». Обвиненная в 1743 году в заговоре с австрийским посланником де Боттой Н. Ф. Лопухина на очной ставке с собственным мужем С. В. Лопухиным выгораживала его, ссылаясь на тот бесспорный факт, что обо всех делах с посланником она разговаривала по-немецки, а с этим языком ее муж незнаком.

Однако не всегда жалость и любовь могли устоять перед физическими муками. Люди на допросах и в пытках признавались, что не донесли или «не показали» на родственников и друзей, «жалея их…». В 1732 году посадский человек Никита Артемьев со второй пытки «винился в сказывании „непристойных слов“. Он показал на… вдову Татьяну, в чем и оная вдова винилась, почему означилось явно, что намерен был он, Артемьев, о том скрыть, понеже сам показал, что на оную вдову не показывал он, сожалея ее».

Однако не следует представлять сыскных чиновников тупыми, примитивными кнутобойцами. По делам сыска видно, что порой они умели найти тонкий подход к подследственному, внимательно наблюдая за ним во время допросов и пыток, отмечая, как он реагирует на сказанные слова, предъявленные обвинения, как ведет себя перед лицом свидетелей на очной ставке. При допросе в 1732 году монаху Решилову, заподозренному в сочинении подметного письма, дали прочесть это письмо, а потом Феофан Прокопович, ведший допрос вместе с кабинет-министрами и Ушаковым, записал как свидетельство несомненной вины Решилова: «Когда ему при министрах велено письмо пасквильное дать посмотреть, тогда он первее головою стал качать и очки с носа, моргая, скинул, а после и одной строчки не прочет, начал бранить того, кто оное письмо сочинил».

Вообще, Феофан Прокопович был настоящим русским Торквемадой. Его биограф И. Чистович справедливо писал, что «инструкции, писаные Феофаном для руководства на допросах, составляют образец полицейского таланта»: «Пришед к [подсудимому], тотчас нимало нимедля допрашивать. Всем вопрошающим наблюдать в глаза и на все лице его, не явится ли на нем каковое изменение и для того поставить его лицом к окошкам. Не допускать говорить ему лишняго и к допросам ненадлежащаго, но говорил бы то, о чем его спрашивают. Сказать ему, что если станет говорить „Не упомню“, то сказуемое непамятство причтется ему в знание. Как измену, на лице его усмотренную, так и все речи его записывать».

Без сомнения, следователи сыска XVIII века не были лишены наблюдательности, неплохо знали человеческую психологию вообще и психологию «простецов» в частности. В инструкции А. И. Бибикова капитану А. М. Лунину, ведшему допросы пугачевцев в 1774 году, рекомендуется применять «методику контраста», чередуя тактику «доброго» и «злого» следователя: «Для изыскания самой истины при изследовании и допросах нужна вам будет вся ваша способность и искусство, чтоб кстати и у места употребить тихость и умеренность или самую строгость и устрашение, дабы узнать представленного пред вас свойство и чистосердечные показания, так равномерно скрытность и коварных, тож и отчаянных и упорных привести на стезю откровенности, изведывая из них истину, а где нужно будет показать им в полной силе все устрашения и строгость».

Дошедшие до нашего времени протоколы и журналы «роспросов» редко передают все своеобразие «бесед», которые вели следователи и ответчики. Лишь временами мы соприкасаемся с живой речью на допросах. Так, эту речь можно «услышать» через века из записи допроса 1777 года самозванца Ивана Андреева генерал-прокурором Вяземским. Андреев – «сын Голштинского герцога» – утверждал, что о своем знатном происхождении он узнал в детстве от олонецкого крестьянина Зиновьева, сыном которого Андреев в действительности и являлся.

Воспроизвожу близкую к прямой речи запись протокола «роспроса» Андреева c некоторыми сокращениями:

[Вяземский]: «Для чего он себя ложным именем называть осмелился?»

[Андреев]: «Крестьянину Зиновьеву не резон врать».

[Вяземский]: «Ну, да как крестьянин увидел, что ты – ленивец, то он на смех тебе сказал, что ты принц, а ты так и поверил!»

[Андреев]: «Как же ему не верить, ведь он клялся».

[Вяземский]: «Ну, совершеннейший ты безумец или, лучше сказать, плут, что ты словам такого же, подобного тебе, шалуна и невежды, веришь, а здесь тебя уверяет генерал-прокурор и другие, что это самыя враки и выдуманная ложь с ясными на все твои слова доводами, и также уверяют тебя по закону Божественному, но ты верить не хочешь».

[Андреев]: «Воля ваша, что хотите, то делайте, но как крестьянину меня обманывать?»

[Вяземский]: «Ты и на попа солгал, будто бы ему объявлял, что ты принц Голштинский, ибо если б ты только в тогдашнее время этакую речь выболтал, то б поп тебя, связав, отвел в Тайную, а там бы тебя до смерти засекли… Скажи ты от слова до слова, как тебя крестьянин уверял, что ты принц Голштинский, а самою вещью дурак олонецкий?»

[Андреев]: «А когда-де вы мне не верите, то отпустите в мое отечество в Голштинию».

[Вяземский]: «В Голштинии-та лишь бы только этакой дурак с таким враньем показался, то б тебя каменьями прибили как шалуна».

В итоге «шалун» был отправлен не в Голштинию, а в Шлиссельбург.

Во время «роспросов» применялись и разные специфические приемы, чтобы вырвать у человека нужные показания. П. В. Долгорукий приводит семейное предание о том, что на допросе Александра Долгорукого в Тобольске в 1739 году следователи напоили его пьяным и «заставили рассказывать вещи, губившие семью», после чего молодой человек пытался покончить с собой.

И все же, несмотря на отсутствие презумпции невиновности, обычную предвзятость сыскного следствия, «роспрос» в XVIII веке оставался искаженной, но все-таки формой судебного состязания, унаследовал из прошлого элементы состязательного судопроизводства. Подчас столкновение изветчика и следствия с ответчиком становилось схваткой, полной драматизма. Причем ответчик, казалось бы, полностью бесправный, мог умелыми ответами нейтрализовать наиболее опасные для себя вопросы, уйти от особо тяжелых обвинений. Кажется, что так сделал Н. И. Новиков, сумевший при допросах переиграть Шешковского и его помощников, которые чувствовали свою беспомощность перед умным подследственным. После «роспроса» Новикова Екатерина II не решилась передать дело в публичный суд и сама приговорила издателя к 15 годам тюрьмы.

Следование раз и навсегда избранной линии, неизменность в показаниях ответчика не всегда оказывались правильными. Так, если ответчик, несмотря на явные и многочисленные свидетельства против него, упорствовал, «запирался», то вскоре его положение ухудшалось. Для следствия непризнание ответчиком явной, доказанной многочисленными фактами вины означало, что речь идет о «замерзлом злодее», матером преступнике, который не желает склонить головы перед государем, не просит у него пощады за всем очевидные преступления. Это усугубляло тяжесть последующих пыток и наказания.

К суровому наказанию вели противоречивые ответы ответчика на вопросы следствия. Дьячок Семен Копейкин был арестован в 1730‐х годах по доносу крестьянина Шкворова в говорении под хмельком «некоторых непристойных слов». На первом допросе Копейкин «заупрямился», утверждая, что никаких «непристойных слов» не говорил и что даже, против обыкновения, был трезв. В очной же ставке с изветчиком он дал другие показания, признав, что был пьян и что не помнит, говорил ли «непристойные слова». Следователи сразу ухватились за противоречия в показаниях и потребовали от Копейкина пояснений. Ответчик сказал, что «сперва в (первом. – Е. А.) роспросе о том не показал он, Копейкин, боясь себе за то истязания». Расхождения в показаниях ответчика и неубедительный, по мнению следствия, ответ на заданный вопрос привели Копейкина на дыбу.

На пытке Копейкин показал, что непристойные слова он действительно говорил Шкворову «в пьянстве своем», но «не таким образом, как означенной Шкворов показал». Следователи, заподозрив в этом «увертку», на очной ставке в застенке допросили Копейкина и Шкворова. Копейкин и этот раунд борьбы проиграл. Он вновь изменил показания: «Означенные непристойные слова говорил он, Копейкин, таким ли образом, как оной Шкворов показал, того он, Копейкин, за пьянством своим, не упомнит, а что-де он, Копейкин, с розыска показал, якобы те непристойные слова говорил он, Копейкин, другим образом, и то-де показал он, Копейкин, на себя напрасно, не терпя того розыску». Противоречия показаний ответчика привели следователей к выводу, что Копейкин «непристойные слова» действительно говорил и достоин казни. Но поскольку дело шло по разряду «маловажных» и сказанные дьячком слова не были, по-видимому, особенно страшными (содержание их нам неизвестно), то генерал Ушаков решил не проводить «утвердительную» пытку «из подлинной правды» – обычную для полного и безусловного признания меняющего свои показания преступника, а приказал Копейкина бить кнутом и сослать в Охотск, «в работу вечно».

Еще хуже было тому ответчику, который начинал признаваться в том, о чем его первоначально следователи и не спрашивали. Эта слова назывались «прибавочными речами». В этот момент допрашиваемый с роковой неизбежностью выступал в роли закоренелого, затаившегося преступника, скрывавшего свои преступления, или же в роли столь же преступного неизветчика по делам, о которых, согласно всем известным законам, надлежало доносить куда следует, и как можно скорее. Если бы упомянутый выше Егор Столетов, допрошенный в 1734 году В. Н. Татищевым в Екатеринбурге о его нехождении в церковь и каких-то опасных высказываниях за столом, отвечал только на заданные следователем вопросы, то сумел бы выпутаться из этого дела. Но Столетов вдруг «собою» стал пересказывать Татищеву придворные слухи и сплетни о том, что якобы царевна Екатерина Ивановна сожительствовала с его князем Михаилом Белосельским, что Бирон с императрицей «живет в любви, он-де живет с нею по-немецки, чиновно». Запись допроса, по-видимому, привела государыню в ярость: после жестоких пыток Столетову отрубили голову, а Татищев получил строгий выговор за то, что, вопреки указам о предварительном поверхностном допросе преступника, стал выспрашивать у него вещи, которые его, подданного, ушам и слышать не надлежало. Но Татищев и сам не ожидал, к чему приведут его допросы о пропущенных Столетовым обеднях, и очень испугался, услышав откровения ответчика. Это видно по его рапортам в Петербург.

После первого допроса ответчика наступала очередь допрашивать свидетеля. Число свидетелей закон не ограничивал. В политическом процессе свидетель играл значительную роль. Естественно, что показания его были важны для ответчика, но все же более всего в них был заинтересован изветчик. Можно без преувеличения утверждать, что отрицательный ответ свидетеля «писали» на спине изветчика. Если ответчик отказывался от извета, а свидетель не подтверждал показаний изветчика, то первым на дыбу, согласно старинному принципу «доносчику – первый кнут», попадал сам изветчик. Особая важность показаний свидетелей в политическом процессе приводила к тому, что их арестовывали и содержали в тюрьме наряду с изветчиком и ответчиком (хотя и не вместе). Правда, для высокопоставленных или больных свидетелей делали исключение – их могли допрашивать и на дому.

Идя с доносом, опытный изветчик должен был не просто представить сыску свидетелей преступления ответчика. Он должен был быть уверен в том, что названные им свидетели надежны, что в последний момент они не проявят неосведомленность по существу дела («скажут, что про то дело ничего не ведают»), но, как тогда говорили, «покажут именно», то есть единодушно подтвердят его извет в той редакции «непристойных слов», которую он изложил в своем доносе. В 1732 году полной катастрофой для Иконникова закончился его донос на Назинцова: свидетели, на которых «слался из воли своей» (добровольно) изветчик, показали не то, что он сообщил в доносе, и его обвинили в ложном извете.

Допрашивали свидетелей «каждого порознь обстоятельно», предварительно приводя к присяге на Евангелии и Кресте – «по заповеди Святого Евангелия и по государеву крестному целованию». Свидетель давал клятву, что он обязуется рассказать «обстоятельно о том непристойном слове… слышал ль и каким случаем».

Сыск не предъявлял каких-либо критериев к свидетелю. В состязательном процессе, согласно Уложению 1649 года, свидетелем мог быть только человек «благонамеренный», честный, «достоверный», то есть видевший все сам, не враждебный ответчику, но и не вступивший с кем-либо из участников процесса «в стачку», наконец, не родственник одной из сторон, а согласно «Краткому изображению процессов», свидетелями не могли быть «негодные и презираемые» люди (среди них числились убийцы, клятвопреступники, разбойники, воры и т. д.). Для политического процесса «негодных и презираемых» свидетелей не существовало – нередко именно они часто выступали свидетелями, вопреки отводу их ответчиком. Извет насильника и убийцы, кричавшего «слово и дело» в тюрьме, могли подтверждать такие же, как он, личности с рваными ноздрями. И их показания принимали к сведению. Незаметно также, чтобы в политическом процессе отдавали предпочтение одним свидетелям перед другими (как это было в судебном процессе), а именно мужчинам перед женщинами, знатным перед незнатными, ученым перед неучеными и священнослужителям перед светскими лицами.

Не все ясно со свидетелями-крепостными (в делах их помещиков), свидетелями-подчиненными (в делах их начальников), наконец, со свидетелями-родственниками, в том числе женами. Считалось, что жена не может быть свидетельницей по делу мужа. Следование этой норме мы видим и в некоторых политических делах. В 1732 году изветчик Рябинин указал на пятерых свидетелей и среди них упомянул свою жену, «которую, – как отмечено в решении Тайной канцелярии, – во свидетельство представлять ему не подлежало». Однако политический процесс не имел четкой правовой регламентации, его природа была иной. Фактическим истцом (часто за спиной изветчика) выступало само государство, и когда следствию нужны были конкретные показания на политического преступника, проблема родства, социальных, должностных отношений изветчика с ответчиком, изветчика и ответчика со свидетелем власть мало интересовала. Многочисленные дела показывают, что очень часто близкие родственники являются свидетелями доносчика. В 1724 году в Тайной канцелярии допрашивали как свидетеля жену изветчика Кузьмы Бунина, которая, конечно, подтвердила донос своего мужа. В 1736 году главной свидетельницей по делу чародея Якова Ярова стала его жена Варвара.

В ходе «роспроса» свидетель мог оказаться в очень сложном положении. Будучи свидетелем изветчика, он одновременно выступал в роли «недонесшего изветчика». Формально, если человек узнавал о государственном преступлении вместе с другими людьми, то по закону он был обязан немедленно донести о преступлении куда надлежит. Однако если по делу он проходил как свидетель, то это означало, что донос сделал не он, а кто-то другой. Стало быть, это произошло по одной из двух причин: либо человек не захотел доносить, либо он заранее распределил роли изветчика и свидетеля с теми, кто оказался вместе с ним при совершении преступления, и в итоге взял на себя роль свидетеля. В первом случае он становился наказуемым «неизветчиком», во втором – свидетелем изветчика, который мог рассчитывать на награду.

Слышавшие «непристойные слова» солдата Седова сказали капралу Якову Пасынкову, «чтоб на оного Седова донес, о чем и оной капрал показал, к тому ж оные свидетели в очных ставках уличали того Седова о непристойных словах». В итоге награжден был как изветчик, так и свидетели «за правой их извет». Правда, изветчик получил 10 руб., а свидетели – только по 5 руб. Иначе говоря, свидетели изветчика явились здесь соучастниками доноса, за что и удостоились награды.

Свидетеля поджидали трудности даже более серьезные, чем кара за недостаточно быстрый бег в сыскное ведомство. Хуже всего приходилось свидетелю того изветчика, который на следствии отказывался от своего извета. Таким образом, донос признавался ложным, как соответственно и свидетельство по нему. Отрекшийся от доноса изветчик губил и своего свидетеля. В 1713 году вор и убийца Никита Кирилов перед началом пытки в Преображенском приказе кричал «государево дело» и на допросе у Ф. Ю. Ромодановского обвинил пятерых посадских и крестьян в приверженности расколу и произнесении «непристойных речей» о царе Петре I. В подтверждение Кирилов ссылался на сидевшего в тюрьме Денежного двора фальшивомонетчика Ивана Бахметева, который всех названных раскольников знал лично. Бахметев – сам приговоренный к смертной казни преступник – полностью подтвердил извет Кирилова.

Однако на седьмой (!) пытке Кирилов, до этого упорно стоявший на своем извете, изменил показания и признался, что оклеветал названных им в извете людей («поклепал напрасно»), так как «чаял себе тем изветом от смертной казни свободы». В том же показании он сообщил, что «свидетеля денежного воровскаго дела мастера Ивашку Бахметева в тех словах лжесвидетельствовать научил он же, Никитка, как (то есть когда. – Е. А.) он, Никитка, с ним, Ивашкою, сидел в Преображенском приказе в одной бедности за караулом преж того извету…». Поднятый на дыбу свидетель Бахметев признался в лжесвидетельстве и показал, что «тот Никитка говорил ему, Ивашке, чтоб он, Ивашка, сказал ложно по его, Никиткиным, словам для того ты-де в тех словах избавишься от смерти». По приговору 25 августа 1714 года обоих преступников казнили. Словом, в политическом процессе человек мог, по воле следователей и сопутствующих расследованию обстоятельств, выступать одновременно и свидетелем, и ответчиком, причем граница этих столь разных в принципе статусов становилась юридически и фактически неуловимой.

Из сказанного становится ясно, почему свидетелю было так сложно: в ходе следствия ему предстояло проскочить между Сциллой соучастия в ложном доносительстве (в случае, если изветчик в ходе расследования отказывался от доноса) и Харибдой недоносительства (если ответчик признавал извет, вследствие чего свидетеля могли обвинить в недонесении). Редко кто без потерь проходил это испытание. Пожалуй, лучше других выпутались из такого положения два свидетеля по делу Развозова и Большакова, в чем им способствовала… собака. Василий Развозов донес на Григория Большакова в том, что последний назвал его «изменником, при свидетелях», а Большаков показал, что слово «изменник» он действительно произносил, но не в адрес Развозова, а так назвал сидевшую с ними на крыльце собаку, о которой он якобы «издеваючись говорил: „Вот, у собаки хозяев много, как ее хлебом кто покормит, тот ей и хозяин, а кто ей хлеба не дает, то она солжет и изменить может, и побежит к другим“, и вышеозначенный Развозов говорил ему Большакову: „Для чего ты, Большаков, это говоришь, не меня ль ты изменником так называешь?“ и он, Большаков, сказал, что он собаку так называет, а не его, Развозова… и слался на (двоих. – Е. А.) свидетелей».

Выдумка с третьим бессловесным свидетелем – собакой оказалась необыкновенно удачной как для Большакова, так и для свидетелей. Вот запись показаний свидетелей: «Таких слов как оной Большаков показал, они, свидетели, не слыхали, только-де как оной Большаков к ним вышел на крыльцо и в то время возле их была сабака и оной-де Большаков говорил незнаемо что, а о той ли собаке – того имянно они не прислышали, токмо в тех разговорех прислышали, что оной Большаков молвил тако: „изменник“, а к чему оное слово оной Большаков молвил и из них кому, или к показанной собаке – того они, свидетели, не знают».

Линия поведения свидетелей в этом деле оказалась для них самой безопасной, она, с одной стороны, демонстрировала их осведомленность по существу «непристойного слова», а с другой – свидетельствовала об их непричастности к возможному «изменному делу». Показания свидетелей полны спасительной для них неопределенности и одновременно убедительной ясности в признании неопровержимых фактов. Полное отрицание свидетелями сказанного Большаковым неизбежно навлекло бы на них подозрение в неискренности – ведь в произнесении страшного слова «изменник» сам ответчик Большаков признался.

Свидетель в политическом процессе выступал только на стороне изветчика, который «слался» на него в доказательство своего доноса. Тем не менее в позиции свидетеля политического процесса был один нюанс, который позволяет считать, что в сыске отчасти сохранились нормы старого состязательного процесса. Это видно из многих дел, в которых ответчик ссылался на свидетелей обвинения или, наоборот, отказывался от обращения к ним. Крестьянин Федор Решетов, обвинявшийся в «непристойных словах», не стал отрицать этого факта, но объяснял, что говорил те слова в «безмерном пьянстве». При этом он показал: «Ежели свидетели о тех словах на него, Решетова, покажут и он против показания их спорить не будет».

В 1732 году асессор Коммерц-коллегии Игнатий Рудаковский донес на адмиралтейского столяра Никифора Муравьева «о некоторых его продерзостных словах… и в том показал оной Рудаковский свидетелей по имяном трех человек». Ответчик же Муравьев «заперся». Он показал, что говорил совсем другие «неприличные слова», и при этом «на означенных свидетелей слался». Однако Муравьев немного просчитался: двое из трех свидетелей все-таки подтвердили извет Рудаковского, третий же утверждал, что хотя и слышал слова Муравьева, но не те, что указал Рудаковский, так как сидел от них «не блиско», да и по-русски плохо понимал. Следователи решили, что все-таки Муравьев говорил «непристойные слова» в «редакции» Рудаковского – на него показали двое свидетелей и он, ответчик Муравьев, на них «слался из воли своей». Судья сослался на 167-ю статью 10‐й главы Уложения, хотя если бы он руководствовался 160‐й статьей той же главы, то донос признали бы ложным.

Я думаю, что сохранение этого, в сущности, рудимента состязательного процесса объясняется своеобразием позиции свидетеля обвинения по политическому делу, интересы которого не всегда совпадали с интересом изветчика, особенно если тот, к примеру, вдруг отказывался от извета. Угроза понести кару за клятвопреступление или ложный извет оказывалась для свидетеля серьезнее дружбы, договоренности с изветчиком, сиюминутной выгоды, а также достижения истины. В этих обстоятельствах позиция свидетеля становилась отчасти независимой, чем и объясняется возможность «ссылки» ответчика на свидетелей изветчика. Иначе говоря, процедура состязательного суда в сыске не была уничтожена окончательно и давала ответчику возможность опровергнуть обвинения изветчика.

Как и в случае с изветчиком, если по ходу дела выяснялось, что следствие в свидетеле не нуждается, его выпускали из тюрьмы «на росписку», то есть с подпиской о неразглашении. Допрошенный в 1740 году по делу Волынского И. Ю. Трубецкой дал подписку, что о вопросах, заданных ему в «роспросе», он не скажет никому, даже жене. Свидетеля выпускали из сыска на тех же условиях, что и изветчика: с паспортом, с обязательством явиться в канцелярию по первому ее требованию и т. д.

«Ставить с очей на очи» – так с древности называлась очная ставка, важное следственное действие. Перед очной ставкой все привлеченные к ней люди клялись на кресте и Евангелии говорить только правду. Во время очной ставки подьячие вели запись – протокол, и участники очной ставки этот протокол потом, уже по беловому варианту, подписывали. В этот момент человек мог сделать дополнения к показанному ранее на очной ставке.

По форме очная ставка имела вид одновременного допроса по-преимуществу изветчика и ответчика, ответчика и свидетелей, причем с отчетливо обвинительным для ответчика уклоном. Вот протокол 1732 года об очной ставке изветчика Погуляева и ответчика Ильи Вершинина: «И того ж числа вышеписанному изветчику Погуляеву с показанным Вершининым в спорных словах дана очная ставка. А на очной ставке изветчик Погуляев говорил прежние свои речи, что в роспросе своем выше сего сказал… (далее текст, повторящий ответ на допросе. – Е. А.), а Вершинин в очной со оным Погуляевым ставке говорил прежние ж свои речи…».

Без очной ставки представить политический процесс трудно – она была непременной частью расследования. Очная ставка была нужна для того, чтобы снять противоречия в показаниях сторон. Ответчику, изветчику или свидетелю задавали одинаковые вопросы, а они, стоя друг против друга, давали на них ответы. Чаще же очная ставка состояла из трех основных действий:



Поделиться книгой:

На главную
Назад