Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Держава и топор - Евгений Викторович Анисимов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но Петр I все же оставался иного, лучшего мнения о фискалах. Для царя это были своеобразные сыскные золотари – он признавал, что «земского фискала чин тяжел и ненавидим». Хотя царь не сомневался, что отдельные фискалы грешны (в 1724 году он казнил за злоупотребления генерал-фискала А. Нестерова), тем не менее польза, которую они приносили стране, казалась царю несомненной – ведь, по его мнению, в России почти не было честных чиновников и только угроза доноса и разоблачения могла припугнуть многочисленных казнокрадов и взяточников, заставить их соблюдать законы. Неутомимая фискальская деятельность того же Нестерова в 1714–1718 годах позволила вскрыть колоссальные хищения государственных средств сибирским губернатором М. П. Гагариным и другими высокопоставленными казнокрадами. Царь обобщил накопленный опыт работы фискалов и в указе 17 марта 1714 года уточнил их обязанности. Фискалы ведали все «безгласные дела», то есть не имеющие челобитчиков, просителей по ним. К таким делам относились прежде всего «всякия преступления указом», все, «что к вреду государственному интересу быть может, какова б оное имяни ни было». Фактически каждый нарушитель указов становился жертвой доноса фискала.

Зная, как дерзко и самовольно ведут себя облеченные огромной властью фискалы, Петр пытался ввести ограничения в их деятельность – он предписал, что фискалы должны «во всех тех делах… только проведывать и доносить и при суде обличать» и никогда «всякого чина людем бесчестных и укорительных слов отнюдь не чинить». И тем не менее норма о безответственности фискала в случае ложного доноса сохранилась: «Буде же фискал на кого и не докажет всего, то ему в вину не ставить, ибо невозможно о всем оному окуратно ведать». Большее, что им грозило в этом случае, – «штраф лехкой», чтобы впредь «лучше осмотряся, доносили». Наградой же за верный извет служила половина конфискованного имущества, которую делили между собой фискал-изветчик, его коллеги по городу или губернии, а также обер-фискалы «с товарищи». Это была новинка закона – теперь «изветное дело» стало приносить материальную выгоду всему сообществу фискалов.

По форме изветы были письменные и устные. В XVIII веке письменные изветы оформляются в форме «доношений», «записок». К этому типу относится донос управляющего уральскими заводами В. Н. Татищева на полковника С. Д. Давыдова, который в 1738 году прибыл в командировку в Самару и за столом у Татищева произнес «непристойные слова». Донос Татищева состоял из двух частей: собственно доношения – извета на имя императрицы Анны – и приложения – доношения. В своем доносе Татищев писал: Давыдов, «будучи у меня в доме, говорил разные непристойные слова о персоне ваше. и. в. и других, до вышнего управления касающихся в разных обстоятельствах, которые точно, сколько [из‐за] великой моей горести и болезни упомнить мог, написал при сем…» И в приложенной «Обстоятельных слов тех записке» Татищев изложил все, что сказал ему Давыдов.

Это был самый сложный по форме донос, который встретился мне среди материалов ХVIII века. Обычно же письменный извет – это «доношение», по-современному говоря, заявление. Подполковник Иван Стражин в 1724 году собственноручно написал следующий извет: «В Архангелогородскую губернскую канцелярию. Доношение. Сего генваря 9-го дня я, нижеименованный, был у секретаря Филиппа Власова в гостях и по обедне, между церковным пением, пел во прославление славы е. и. в. титул, упоминая с присланными… формами, и, как начал тот речь титул „Царю Сибирскому“, и тогда Сибирский царевич Василий Алексеевич говорил, что-де, Сибирский царь он, Василей, и за то его, Василья, я, нижеименованный, бранил и говорил ему: „Какой ты Сибирский царь, но татарин?!“, и оной Сибирский к тем речам говорил, что-де, дед и отец ево были Сибирские цари и о том я, нижеименованный, по должности своей объявляю чрез сие. При том были…». Далее приводится список свидетелей, на которых доносчик «слался» как на людей, готовых подтвердить его извет.

Устные (явочные) изветы были распространены больше, чем письменные, хотя такое определение их формы в известном смысле условно – ведь и содержание устного доноса обязательно вносили в журнал учреждения в виде протокола – записи «словесного челобитья». С устными изветами более связано знаменитое выражение «слово и дело» или «слово и дело государево», которым маркировалось публичное заявление изветчика о знании им государственного преступления, будь то чей-то поступок, сказанное человеком слово, фраза или умысел к совершению преступления. Равную силу с выражением «слово и дело» имели другие выражения: «слово государево», «дело государево». При изложении дела в документах сыска употребляли и такие выражения: «Кричал за собою „важное слово и дело“», «И сказал за собою „е. и. в. дело“».

Что такое «государево дело»? В Уложении этот термин обозначает важное государственное преступление. В чем же отличие «государева слова» от «государева дела»? Уже первые упоминания этих выражений в документах показывают, что современники не обращали внимания на различия в их употреблении. В Уложении 1649 года «слово» и «дело» также используются на равных: «Учнут за собою сказывать „государево дело или слово“» (гл. 2, ст. 14).

В 1705 году появился указ о посадских, которые привлекались за кричанье «слова». Таких людей надлежало вести в Ратушу, где их допрашивали, «нет ли чего за ними причинного о его государеве здравии». Если ответ был положительный, то крикун немедленно, по силе закона 1702 года, переправлялся в Преображенский приказ, к Ромодановскому. Если же кто, «не ведая разности „слова“ с „делом“, скажет „дело“, а явится „слово“, то тем и другим, которые станут сказывать за собою его „государевы дела“, указ чинить в Ратуше им, инспекторам с товарищи». Из контекста указа, как справедливо заметил Н. Н. Покровский, следовало, что власть пытается отделить политические дела от дел по прочим преступлениям, подведомственных не Преображенскому приказу, а Ратуше. При этом «слово» относилось к политическому преступлению, а «дело» – к должностному или иному неполитическому преступлению. В указе же 1713 года словосочетания «государево слово и дело» и «государево слово или дело» используются без различий. Такая нечеткость, неопределенность понятий обычна для законодательства тех времен.

Думаю, в конечном счете речь идет о двойном смысле понятия «государево слово и дело». Во-первых, им обозначали важное исключительно для государя дело, и, во-вторых, «государево слово и дело» есть публичное заявление изветчика не собственно о государственном преступлении (информация о нем являлась тайной), а о своей осведомленности о преступлении и желании сообщить об этом государю. Аббат Шапп д’Отрош наилучшим образом объяснял по-французски второй смысл знаменитого выражения «слово и дело» – «Я обвиняю вас в оскорблении величества словом и делом!»

В 1713 году была предпринята серьезная попытка уточнить содержание доносов, объявленных через публичное кричание «слова и дела». В указе сказано: «Ежели кто напишет или словесно скажет за собой „государево слово или дело“ и те бы люди писали и сказывали в таких делах, которые касаютца о их государском здоровье и высокомонаршеской чести, или ведают какой бунт, или измену. А о протчих делах, которые к вышеписанным не касаются, доносить кому надлежит, а в тех своих доношениях писать им, ежели на кого какие дела ведают, сущую правду. А письменно и словом в таких делах „слова или дела“ за собою не сказывать. А буде с сего его, Великого государя, указу станут писать или сказывать за собою „государево слово или дело“, кроме помянутых причин, и им за то тем быть в великом наказании и разорении и сосланы будут на каторгу».

Как же проходило извещение властей о государственном преступлении? Известно несколько форм явочного, то есть личного, извета. Первый из них можно условно назвать «бюрократическим»: изветчик обращался в государственное учреждение или к своему непосредственному начальству, заявлял («сказывал», «извещал», «объявлял»), что имеет за собой или за кем-то «слово и дело». В 1707 году иеромонах Севского Спасского монастыря Никанор принес письменный донос генерального судьи Василия Кочубея на гетмана Ивана Мазепу. На допросе он объяснил, что приехал в Москву и «по знакомству пошел Преображенского приказа к подьячему, к Алексею Томилову, и сказал, что есть за ним, Никанором, „государево дело“ и он-де, Алексей, велел ему явитца [к] князю Федору Юрьевичу (Ромодановскому. – Е. А.) и по тем-де, Алексеевым словам, он, Никанор, и явился князю Федору Юрьевичу».

Обычно в протоколах о таких делах местные чиновники записывали, что «по спросу оной сказал, что имеет он за собою „государево слово и дело“, касающееся к первому пункту, по которому подлинно знает и доказать может и касается до…», – и далее называлось имя человека, на которого доносили. На этом функции местных властей в расследовании дела обычно завершались.

Иногда донос сообщал не сам изветчик, а его начальник или иной посредник (так называемое «знание слова и дела за другим»). В 1735 году солдат Иван Седов, увидев, как императрица Анна Ивановна пожаловала посадскому человеку два рубля на новую шляпу, в присутствии сослуживцев произнес «непристойные слова»: «Я бы ее с полаты (то есть с крыши. – Е. А.) кирпичем ушиб, лучше бы те деньги салдатам пожаловала!» После этого товарищи Седова сказали капралу Пасынкову, «чтоб он о том донес камандирам, и оный капрал сказал: „Я сего ж часу донесу“, – и ис казармы пошел». Пасынков направился в ротную канцелярию, где и доложил о происшествии. Там устный извет записали, и с него началось дело о политическом преступлении.

Известить власти о своем «слове и деле» можно было и обратившись к любому часовому, который вызывал дежурного офицера, и тот производил арест изветчика. К такому приему доносчики прибегали часто: «Пришед под знамя к часовым гренадером… сказал за собою „слово и дело государево“ и показал в том…». Особенно популярен среди доносчиков был «пост № 1» у царской резиденции, причем эта активность изветчиков вызывала раздражение государя, что отразилось в его указах. Но так доносчики поступали и позже. 27 мая 1735 года Павел Михалкин на допросе в Тайной канцелярии показал, что «сего мая 27 дня, пришед он к Летнему ее и. в. дворцу, объявил стоящему на часах лейб-гвардии салдату, что есть за ним, Павлом, „слово“ и чтоб его объявить, где надлежит».

Другой способ объявления «слова и дела» был наиболее эффектен, хотя, в принципе, власти его не одобряли. Изветчик приходил в какое-нибудь людное место – на улицу, в суд или храм – и начинал кричать «Караул!», а затем объявлял, что «за ним есть „слово и дело“». Упомянутое в документах выражение «кричал» следует понимать как прилюдное, публичное, возможно громкое произнесение роковых слов. 21 декабря 1704 года караульный солдат, стоявший у Москворецких ворот в Москве, привел в Преображенский приказ нижегородца Андрея Иванова и сказал, что Иванов подошел к его посту, «закричал „Караул!“ и велел отвести себя к записке, объявляя, что за ним государево дело».

Одной из причин публичного кричанья было стремление доносчика вынудить облеченных властью людей заняться его изветом, к чему эти люди порой не очень стремились. Дело изуверки Салтычихи в 1762 году началось с того, что измученные издевательствами госпожи шестеро ее дворовых отправились в Московскую сенатскую контору доносить на помещицу. Узнав об этом, Салтычиха выслала в погоню десяток своих людей, которые почти настигли челобитчиков, но те «скорее добежали до будки (полицейской. – Е. А.) и у будки кричали „Караул!“». Скрутить их и отвести домой слуги Салтычихи уже не могли – дело получило огласку, полиция арестовала челобитчиков и отвезла на съезжий двор. Через несколько дней Салтычихе удалось подкупить полицейских чиновников, и арестованных доносчиков ночью повели якобы в Cенатскую контору. Когда крестьяне увидели, что их ведут к Сретенке, то есть к дому помещицы, то они стали кричать за собою «дело государево». Конвойные попробовали их успокоить, но потом, по-видимому, сами испугались ответственности и отвели колодников вновь в полицию, после чего делу о страшных убийствах был дан ход.

Итак, публичное кричанье «слова и дела» было допустимо только тогда, когда подать или записать в органах власти свой извет было невозможно. В остальных же случаях нужно было объявлять «просто», без шума. Громогласное же объявление доносчиками о государственном преступлении сыск не одобрял и даже за это наказывал, хотя и в меру. В 1733 году некто Чюнбуров кричал «слово и дело» и потом сообщил, что его сослуживец не был у присяги. В приговоре о Чюнбурове сказано: «Доносить надлежало было ему просто, не сказывая за собою „е. и. в. слова“, но токмо за оное ево сказыванье… от наказанья учинить ево, Чюнбурова, свободна… дабы впредь о настоящих делах доносители имели б к доношению ревность».

Часто при всем народе кричали «слово и дело» пьянчужки. Два монаха, Макарий и Адриан, были посажены за пьянство на цепь и тут же объявили друг на друга «слово и дело». Утром, протрезвев, они не могли вспомнить, о чем, собственно, они собирались донести. Кричали «слово и дело» и те, кто думал таким образом избежать наказания за какое-нибудь мелкое преступление. Иногда же в роковом крике видна неуравновешенная натура, проявлялись признаки душевной болезни, невменяемости. Таких дел велось много, и обычно в конце их ложного доносчика секли «ради науки», после чего он, присмиревший и трезвый, выходил на волю. Но некоторые «вздорные» кричанья или бред больного человека привлекали внимание следователей, пытавшихся извлечь из них «важность», некое «сыскное зерно». Так, в декабре 1742 года Василий Салтыков, охранявший Брауншвейгское семейство в Динамюнде, рапортовал императрице Елизавете о том, что караульный офицер Костюрин ему донес следующее: к «имеющейся при принцессе (Анне Леопольдовне. – Е. А.) девке Наталье Абакумовой для ея болезни приходил при нем штаб-лекарь Манзе пускать кровь и оная девка крови пускать не дала и кричала, что-де „взять хотят меня под караул, бить и резать!“ и сказала за собою „слово“ и того ж часа оную девку, взяв, обще гвардии с майорами Гурьевым, Корфом и Ртищевым спрашивали и в том она утверждается, что имеет за собою „слово“ в порицание высокой чести ваше и. в., слышала (это. – Е. А.) она от фрейлин Жулии и Бины». Однако оказалось, что она «в беспамятстве и в великой горячке». Поэтому решили отложить допрос до выздоровления больной. Императрица предписала выслать Абакумову в Петербург. Салтыков писал, что как только она «пришла в себя и приказано от меня… везть ее бережно». Это дело вполне типично для политического сыска.

Срочность как обязательное условие извета установлена указом 2 февраля 1730 года: «Ежели кто о тех вышеписанных… великих делах подлинно уведает и доказать может, тем доносить, как скоро уведает, без всякого опасения и боязни, а именно – того ж дни. А ежели в тот день, за каким препятствием донесть не успеет, то, конечно, в другой день». Чуть ниже, правда, уточнялось: «… по нужде на третий день, а больше отнюдь не мешкать». Этот указ наводил некоторый порядок в практике извета. Он был направлен в основном как раз против частых злоупотреблений законом об извете со стороны доносчиков – матерых преступников, которые пытались с помощью «бездельного», надуманного извета затянуть расследование своих преступлений или увильнуть от неминуемой казни. Указ впервые предусматривал, что людям, которые «ведали, а не доносили неделею или больше, и тем их доносам не верить». Типичным для многих дел о ложном доносе стал приговор: «И тому ево показанию верить не велено, ибо показывал спустя многое время».

Известно, что и до 1730 года, в петровское время, власти относились с подозрением к «запоздалым изветчикам». Однако «застарелые доносы» с неудовольствием, но все же принимались сыском. Игнорировать то, что относилось к интересам государя, было нельзя. Но при этом чиновники обязательно записывали, сколько прошло времени с момента преступления: «чрез семь дней о том не доносил»; «не извещал семнадцать дней»; «Сказал за собою „государево слово по второму пункту“, которое знает пятой год»; «Сказывал семь лет назад». Изветчика при этом обязательно спрашивали о причинах его нерасторопности. Обычно в оправдание изветчик ссылался на свои отлучку, занятость, недогадливость, «несовершенство даров разума», необразованность или незнание законов. Один свидетель утверждал, что не донес, так как «косноязычен от рожденья», другой оправдывался тем, что «был болен зубною болью», третий же утверждал, что «не донес с простоты своей за малолетством».

«Запоздалый изветчик» не мог рассчитывать на поощрение, или сумма его награды за донос уменьшалась – все зависело от срока просрочки. По делу Михалкина А. И. Ушаков 7 ноября 1735 года написал резолюцию: «Вышепомянутому изветчику Павлу Михалкину за правой ево на означенного Михайла Иванова извет надлежало учинить немалое награждение, но токмо… Михалкин… слыша вышеписанного Михайла Иванова показанные непристойныя слова, более двух месяцев не доносил… однако ж за показанной правой ево извет… выдать ему из Тайной канцелярии в награждение денег пять рублев… дабы, на то смотря впредь, как он, Михалкин, так и другие, о таких важных делах уведав, к скорому доношению паче ревность имели…».

Содержание извета секретно, знать его простой смертный не мог, да и не каждый из чиновников имел право требовать, чтобы изветчик ему раскрыл «непристойные слова», объявил «саму важность» доноса. Малолетний дворянский сын Александр Денисьев донес на дворовых людей своего отца Ермолая в говорении «непристойных слов». Отец привел мальчика в Тайную канцелярию и заявил, что сын его знает за собою «слово и дело» на дворовых, но что именно говорили они, «того имянно тот ево сын не сказал, да и он, Денисьев, о том ево не спрашивал». В последнее верится с трудом, но поведение Денисьевых полностью отвечало букве закона.

Многие изветчики хранили содержание извета в тайне даже от местных властей и требовали доставить их в столицу, а иногда обещали рассказать о преступлении только царю. Власти понимали, что за этим, как правило, не стояло ничего, кроме желания избежать пытки, потянуть время да еще попытаться по дороге в Москву сбежать. Так, Терентий Феодорицкий в 1728 году, «идучи в застенок к розыску, кричал за собою „государево слово и дело“ и чтоб ево представить пред е. и. в., а потом сказал, что о том он кричал для того: мыслил тем криком отбыть розыску, а никто ево кричать не научал». Как уже сказано, таких изветчиков либо заставляли передать запечатанный конверт с изветом в Москву, либо допрашивали, не уточняя суть («важность») извета.

Почти во всех указах об извете подтверждалось, что изветчика ждет награда. Так было принято с давних пор. В первой половине XVIII века объявленная награда за доведенный донос составляла 3, 5, 10 и более рублей, а для служащих означала и повышение в чине или по должности. Резолюцию о поощрении солдата Ивана Дулова, доведшего извет на своего товарища Щербакова, можно считать типичной: «Написать из салдат в капралы и выдать е. и. в. жалованья денег десять рублев из Канцелярии тайных дел». В случаях же исключительных, связанных с раскрытием важного государственного преступления, сумма награды резко увеличивалась и доносчик мог получить свободу (если он был крепостной или арестант), конфискованное поместье преступника, различные щедрые торговые льготы и привилегии. В ординарных случаях чиновники исходили из сложившейся наградной практики, в неординарных же награду называл государь.

По-видимому, как только появился извет, так сразу же возник и «ложный извет» («недельный», «бездельный»). Можно выделить несколько типов ложного извета. К первому относится извет преступников, которые доносили, «отбывая розыску в воровствах», «нестерпя в воровствах своих розысков» или «избывая каторжных работ». Такие изветы, по словам управляющего заводами Виллима Геннина, преступники подают, «употребляя себе место лекарства… от смерти и ссылки».

Однако люди шли на ложный извет и для того, чтобы привлечь к себе внимание, добиться хотя бы какого-нибудь решения своего дела или настоять на его пересмотре. Особенно част был так называемый «дурной извет» во время ссор, драк, побоев. Следователи довольно быстро определяли, что за сказанным под пьяную руку изветом ничего не стоит. Протрезвевший гуляка или драчун с ужасом узнавал от окружающих, что он арестован как изветчик важного государственного преступления.

Хотя все понимали, что подобные изветы обычно «бездельны», «неосновательны», игнорировать их было невозможно. Выведенного к эшафоту и кричавшего там «слово и дело» преступника уводили с площади, после чего начиналось расследование по этому извету. Это был единственный способ узнать, является ли донос преступника правдивым. В 1728 году дьячок Иван Гурьев, сидевший в тюрьме в ожидании отправки в Сибирь за старые преступления, донес о «важном деле» на своего сокамерника – бывшего диакона и как доказательство предъявил письмо, якобы выпавшее из одежды диакона. Письмо это было оценено как «возмутительное воровское». Но следователи легко установили, что дьячок попросил диакона написать на листе бумаги несколько вполне нейтральных строк, к которому затем подклеил им самим же написанные «возмутительные» слова. Сделал это он, как показал на допросе, «после розысков за воровство… и послан был в острог, и стал мыслить, как бы ему написать какое ни есть писмо, чем бы ему от ссылки свободитца, а судьи-де их, колодников, держат за караулом многое время, а кроме того иного никакова непотребства за вышними господами и ни за кем не знает». Приговор дьячку был суров: за написание «воровского злоумышленного возмутительного письма» и за то, что он «желал тем воровским умыслом привесть постороннего невинно к смертной казни… казнить смертью – четвертовать».

Донос, подчас надуманный и лживый, благодаря особенностям розыска или физической крепости изветчика иногда вполне удавался. В 1730 году приговоренный Савва Фролов донес на своего товарища по несчастью – колодника Пузанова, который якобы говорил, что императора Петра II нужно бить кнутом. Доносчик сумел «довести» свой явно надуманный донос, и в итоге последовал новый приговор о Фролове, который «за оный правой донос, вместо смертной казни, бит кнутом и с вырезанием ноздрей сослан в Сибирь, на Аргунь, в вечную работу».

Проблема «бездельного извета» как во время следствия, так и во время казни – тема многих постановлений, начиная с Уложения 1649 года. 22 января 1724 года Петр I распорядился такому изветчику даже правый донос «в службу не ставить» и судить его, «чего [он] достоин». Но в тот же день царь дополнил этот указ другим, более гибким: при расследовании дела преступника-доносчика извет его следовало отложить, «пока тот розыск окончают, а потом следовать его доношение», и таких доносчикам «наказания… отнюдь не чинить прежде решения тех дел». К ложным изветчикам приравнивались доносчики по общеуголовным делам, объявлявшие о них с помощью «слова и дела».

Указом 1730 года верховная власть попыталась уменьшить число ложных доносов, сократив срок объявления «слова и дела» до 3 дней (более поздний донос признавался уже недействительным, ложным) и предоставив местным властям больше прав в расследовании изветов колодников и каторжников, которых больше всего подозревали в «ложном слове». Указ категорически запрещал верить доносам преступников, которые «приговорены будут к смерти и посажены в покаянную или при самой экзекуции станут сказывать „слово и дело“». Эти нормы подтверждались указами 1733, 1751, 1752, 1762 и других годов. Однако несмотря на многократные предупреждения, ложное доносительство было очень развито. Да и немудрено: борясь с ложными доносами, государство активно поощряло доносы вообще. Поощрительные указы более многочисленны, чем указы против ложных доносов.

Расследование ложного доноса требовало от следователей опыта и особого знания людей, чтобы обнаружить возможные побудительные мотивы, двигавшие ложным доносчиком. Только выяснив причины доноса и восстановив причинно-следственную связь, следователи могли с уверенностью сказать об истинности или ложности доноса. В 1727 году симбирский посадский Алексей Беляев, обвиненный собственной женой и ее братом Чурашовым в богохульстве, был спасен от сожжения заживо только потому, что Синод потребовал от Юстиц-коллегии проверить два указанных Беляевым в свою защиту обстоятельства. Во-первых, накануне появления доноса он подал в консисторию челобитную на свою жену, уличенную им в измене. Беляев утверждал, что его неверная супруга, спасаясь от несомненного наказания и публичного позора, ложно оговорила его. Во-вторых, Беляев был убежден, что брат жены вошел с ней в сговор из корысти – он не хотел отдавать ему, Беляеву, давний долг. Только после того, как Юстиц-коллегия навела необходимые справки и факты, указанные Беляевым, подтвердились, ответчик после четырех лет заключения был выпущен на волю, жену наказали за измену, а на Чурашова завели дело как «о лживом доносителе и важных [дел] коварственном затейщике». Этот процесс только по счастливому стечению обстоятельств закончился благополучно для Беляева – ведь на допросах в губернской канцелярии под пытками он признался в чудовищном богохульстве, подтвердив тем самым возведенный на него ложный извет.

Случай Беляева привлек внимание властей жестокостью вынесенного ему приговора, что потребовало убедительных доказательств вины в богохульстве. Но так было не везде и не всегда. Обычно следователи Тайной канцелярии не вникали в тонкости ложных доносов. Происходило это по разным причинам: из‐за множества дел; доверия к показаниям, данным по пыткой; отсутствия (как было в случае с Беляевым) указа об особо тщательном расследовании; не было влиятельных или богатых ходатаев и возможности дать следователям взятку. Наконец, если ответчик, к своему несчастью, вызывал подозрения (например, был ранее судим и наказан, не ходил на исповедь и т. д.), то его дело никто детально не изучал. В итоге дело рассматривали быстро, небрежно и затем следовал приговор, подчас несправедливый.

После указа 1762 года понятие «слово и дело» исчезло из оборота, но не исчез сам донос, извет. Вместо кричания «слова и дела» появилась новая форма официального извета – доношение. Этот документ ничем не отличался от письменного доноса. Все, в сущности, осталось по-прежнему: заявление доносчика, знаменитые «первые пункты» обвинения, арест, допросы и т. д. Екатерина II и ее чиновники получали доносы, ими пользовались и даже их инспирировали, что было, например, в деле камер-юнкера Хитрово в 1763 году. Сохранилась и старая законодательная норма о срочности извета. В 1764 году Григорий Теплов по поручению императрицы упрекал казначея Иллариона в том, что тот вовремя не донес на архимандрита Геннадия – сторонника Мациевича. Стиль и содержание увещевания говорят о сохранении института доносительства фактически в неизменном виде и после формальной отмены «слова и дела». Теплов требовал, чтобы Илларион объяснил, почему он не подал извет вовремя: «Вы, в столь важном деле через семь недель и 6 дней промолчали, о котором вам бы надлежало того же часа донести». При этом он добивается объяснений: «Чтоб вы чистосердечно открыли, какие то именно причины были, которые вас от столь должного доноса, яко времени не терпящего, так долговременно удержали».

Выше уже было много сказано о том, как возник и действовал механизм доносительства, какое место занимал извет в системе права. Рассмотрим теперь не юридический, а социально-психологический аспект доносительства. Оно являлось частью обыденной жизни людей и выходило далеко за границы тогдашнего права. Первый вопрос – кто доносил? Отвечая на него, полностью разделяю вывод, сделанный в 1861 году П. К. Щебальским: «Cтрасть или привычка к доносам есть одна из самых выдающихся сторон характера наших предков».

Тот массовый материал, с которым мы знакомимся по фондам учреждений политического сыска XVIII века, позволяет прийти к выводу, что изветчиками были люди самых разных социальных групп и классов, возрастов, национальности, вероисповедования, с разным уровнем образованности, от высокопоставленного сановника до последнего нищего. Доносчики были всюду: в каждой роте, экипаже, конторе, доме, застолье. Доносчик старался быть памятливым и внимательным, проявляя нередко склонности завзятого сыщика. Так, один из колодников, собиравших милостыню в 1734 году у архиерейского двора в Суздале, заглянул даже на помойку, чтобы донести: «Из архиерейских келей бросают кости говяжьи, никак он, архиерей мясо ест» (монаху нельзя было есть мясо. – Е. А.).

Образ изветчика в русской истории – это образ народа, точнее огромной массы «государевых холопов». Именно в этом состояла причина массового доносительства в России. Екатерина II, известная патриотка, автор многочисленных высказываний о несравненных достоинствах русского народа, видела прямую связь между системой деспотической власти и доносительством: «Между государями русскими было много тиранов. Народ от природы беспокоен, неблагодарен и полон доносчиков и людей, которые под предлогом усердия ищут лишь как бы воспользоваться и обратить себе на пользу все им подходящее».

Рассмотрим же основные группы доносчиков. Выше сказано об одной из самых значительных групп доносчиков – о преступниках, которые с помощью извета пытались облегчить свое положение, спасти жизнь, попросту потянуть время. Крепостные, доносящие на своих господ, – вторая после преступников значительная группа доносчиков. Можно утверждать, что большинство дел дворян, обвиненных в государственных преступлениях (особенно в сказывании «непристойных слов»), имеют своими источниками именно донос крепостного.

«Доведенный» извет, согласно букве закона, позволял получить «вольную», выйти на свободу. В 1721 году дворовый Аким Иванов донес на своего господина Тимофея Скобелева, пившего и буянившего без меры. На упреки своей сварливой супруги Скобелев при Иванове якобы сказал: «Что ты мне указываешь? Ведь так сам государь, Петр Алексеевич делает!» Донос Иванова подтвердился, и по приговору 1722 года Скобелева за его преступление было велено «бить батоги нещадно», а «доносителю Акиму Иванову, за его извет дать паспорт, в котором написать, что ему, Акиму, с женой и с детьми от Скобелева быть свободну и жить где похочет». Так крепостной стал свободным человеком.

К свободе крепостные стремились разными путями, в том числе и через ложный донос. Потом, после пыток и долгого сидения в тюрьме, крепостные в огромном своем большинстве говорили одно и то же: «За своим господином никаких преступлений не знаю, а „слово и дело“ кричал, отбывая… холопства (или крепости. – Е. А.)». За ложный донос крепостного обычно били кнутом и возвращали хозяину под расписку или ссылали, если предполагали, что помещик «будет иметь на него… злость».

В изветах крепостных на своих господ можно увидеть и месть жестокому или несправедливому хозяину. При расследовании извета (1739 год) дворового помещицы Аграфены Барятинской Трофима Федорова выяснилось, что Федоров «блудно жил» с дворовой девкой Натальей, которую помещица выдала замуж за другого дворового, а недовольного решением госпожи Федорова посадила в холодную, а потом продала канцеляристу Головачеву. Федоров к другому хозяину идти не хотел и, по-видимому, шантажировал хозяйку и нового своего хозяина Головачева подслушанным им разговором, обещал донести о сказанных помещицей «непристойных словах» в Москве. Попав в трудное положение, Барятинская и Головачев заперлись в спальне Барятинской и обсуждали происшедшее. Опытный в подслушивании Федоров вновь припал к скважине и разобрал, как Головачев сказал его хозяйке: «Ты этих слов не опасайся, всемилостивейшая-де государыня изволит жить с Бевернским и посылает ево в Курляндию вместо себя и тут ничего не опасаетца, а ты-де, опасайся холопа своего, а при тех их словах других никого, кроме ево, Федорова, не было». После этого Федоров смело донес на свою госпожу.

Совет Головачева «опасайся холопа своего» был своевременным предупреждением для многих помещиков, которые относились к крепостным как к живому имуществу и, не стесняясь «хамов» и «хамок», выражали свои чувства. Каждое слово господина, где бы оно ни было сказано – в поле, в нужнике, за обедом, в постели с женой, – слышали, запоминали, а иногда и записывали дворовые.

Особую группу доносчиков составляли родственники, близкие друзья, приятели, соседи. Жены доносили на мужей, которых не любили и от которых долго терпели побои и издевательства. Мужья сообщали о «непристойных словах» своих неверных жен. По доносу жены Варвары в 1736 году был арестован и сожжен как волшебник ее муж Яков Яров. На очных ставках она же с убийственной доказательностью уличала его в колдовстве. Посадская жонка Февронья кричала «слово и дело» на собственного мужа и объясняла на допросе это тем, что «не стерп[ела] от мужа побои».

Обычными были доносы братьев на братьев, отцов на детей, детей на отцов. Причины доносов самые разные, но все эти доносы были одинаково далеки от защиты государственной безопасности: распри из‐за имущества, вражда, жадность, особенно зависть, а также другие мотивы, которые заглушали родственные и христианские чувства. В 1732 году копиист Петр Свешников донес на своего брата Павла в говорении им «непристойных слов», но потом повинился, сказал, «что о вышеозначенном на оного своего брата Павла затеял, вымысля собою, напрасно, по злобе, что оной ево брат з другими людьми в разные времена прихаживал в дом ево Петров и ево, Петра, бивал многократно безвинно».

Что заставляло людей становиться доносчиками? Прежде всего – угроза стать неизветчиком, то есть недоносчиком. Оказаться неизветчиком было страшнее, чем стать ложным изветчиком. Согласно законам, неизветчик признавался фактически соучастником государственного преступления. Его ожидало наказание кнутом, ссылка на каторгу или даже смертная казнь «за то, что он ведал воровской умысл, а не известил» или что он «знал за тем… (имярек) „государево слово и дело“ и нигде о том не донес». Так было с новгородским распопом Игнатием Ивановым, который по указу Петра I был казнен в 1724 году за недонесение слышанных им от других «непристойных слов».

Суровое наказание ждало присягавших служащих, которые поклялись на кресте и Евангелии доносить, но не донесли. Опасаясь именно этого, В. Н. Татищев сел в 1738 году за сочинение извета на своего гостя – полковника Давыдова, который позволил себе «острые» застольные разговоры. Перед писанием доноса Татищев рассказал о происшедшем полковнику Змееву. Тот дал совет, что нужно доносить немедля, ибо, сказал Змеев, «здесь он, Давыдов, врет, а может и в других местах будет что врать, [а] здесь многие ссылочные имеютца и, то услыша, о том как донесут, а Давыдов покажет, что и с тобою о том говорил, то можешь и с того пропасть, и для того надобно тебе писать, куда надлежит немедленно».

От недоносительства многих удерживало и то, что духовенству, в соответствии с синодальным указом 1 мая 1722 года, разрешалось нарушать таинство исповеди, если в ней будет замечен состав государственного преступления. В объявлении по этому поводу Синода говорилось, что нарушение тайны исповеди «не есть грех, но полезное, хотящаго быть злодейства пресечение». Попы приносили присягу, обязывавшую их доносить. Нарушавших эту присягу сурово наказывали. Исповедовавший В. Кочубея поп Иван Святайло в 1708 году был сослан на Соловки, а московского попа Авраама, принимавшего исповедь у подьячего Докукина, в 1722 году наказали кнутом, урезанием языка, вырыванием ноздрей и ссылкой на каторгу в вечную работу.

Сложность ситуации заключалась в том, что священник оказывался изветчиком без свидетелей и поэтому его могли обвинить во лжи и в оговоре своего духовного сына. В 1725 году генерал Михаил Матюшкин рапортовал из Астрахани в Петербург, что Покровской церкви поп Матвей Харитонов сообщил ему, что «был у него на духу солдат и сказывался царевичем Алексеем Петровичем». Поп прогнал самозванца и дал знать о нем властям. Когда «Алексея Петровича», который оказался извозчиком Евстифеем Артемьевым, схватили, то он показал, что называться царевичем Алексеем его «научал»… сам поп Матвей, которого тотчас же арестовали и заковали в колодки. И лишь на последующих пытках самозванец «сговорил», то есть снял с попа обвинения. После этого Артемьева увезли в Москву в Преображенский приказ, а попа оставили под караулом. Несмотря на обращение Астраханского епископа Лаврентия в Синод об освобождении попа Матвея «яко оправданного», его отправили в Синод с указом «обнажить священничество», так как он обвинен «в важном е. и. в. деле». Иначе говоря, подозрения с законопослушного попа так и не сняли.

Иными доносчиками двигало неутоленное чувство мести и злобы. Они хотели только одного – принести ближнему вред во что бы то ни стало. Доносчик Дмитрий Салтанов на следствии 1723 года уже по второму его ложному извету «о себе говорил, что-де мне делать, когда моя такая совесть злая, что обык напрасно невинных губить». Муромский поп Василий Федотов в 1762 году показал «по первому пункту» на вдову А. И. Остермана Марфу, а потом признался, что «оное учинил он в пьянстве своем и по злобе на оную Остерманову за то, что-де, по приходе ко оной, для поздравления ее о восшествии… Петра Феодоровича, желал он за то поздравление получить себе чарку вина или что-нибудь из денег, но люди той Остермановой, за болезнию ее, в келью к ней не допустили, как думает он, по приказу оной Остермановой, и за то желал он, поп, ей, Остермановой высылкою в Тайную контору причинить оскорбление и отомстить свою злобу».

За донос нередко брались шантажисты, хорошо понимавшие, сколько проблем может доставить извет. По дороге из Сибири в Москву в 1722 году арестанты Яков Солнышков и старица Варсонофия потребовали, чтобы их конвойный, ефрейтор Кондратий Гоглачев, дал им бумаги и чернил для сочинения жалобы (что конвою было категорически запрещено). Добились они этого, сказав охраннику, что «ежели не даст, [то] на него, ефрейтора, донесут». Боявшийся оглашения каких-то своих грешков ефрейтор добыл им бумаги и чернил.

Доносчик – это еще и энтузиаст, искренне верящий в пользу своего доноса, убежденный, что так он спасает отечество. Особо знаменит тобольский казак Григорий Левшутин, который, по словам П. К. Щебальского, «всю жизнь свою посвятил, всю душу положил на это дело (доносительство. – Е. А.). С чутьем дикого зверя он отыскивал свою жертву, с искусством мелодраматического героя опутывал ее, выносил истязания со стоицизмом фанатика, поддерживая свои изветы, едва окончив дело, начинал новое, полжизни провел в кандалах и на предсмертной своей исповеди подтвердил обвинение против одной из многочисленных своих жертв». Левшутин сам, по доброй воле ходил по тюрьмам и острогам, заводил беседы с арестантами, выспрашивал у них подробности, а потом доносил. В 1721 году он выкупил себе место конвоира партии арестантов, сопровождал ее до Москвы. В итоге этой «экспедиции» он сумел подвести под суд всю губернскую канцелярию в Нижнем Новгороде.

Головной болью для сибирской администрации был Иван Турчанинов – турецкоподданный еврей Карл Левий, взятый в плен под Очаковом и сосланный на Камчатку за шпионаж. Там, перейдя в православие, он стал одним из самых знаменитых прожектеров и доносчиков XVIII века. Он донес на всю сибирскую администрацию во главе с губернатором, убедительно вскрыл все «жульства» и чудовищные злоупотребления сибирских чиновников. В награду за труды он удостоился чина поручика и награды в 200 руб. Специальная комиссия И. Вольфа разбирала доносы Турчанинова на сибирскую администрацию двадцать лет!

Опытный доносчик никогда не забывал, что извет надо доказать, «довести» его с помощью показаний свидетелей и доказательств. Подчас оказывалось, что «довести» донос крайне трудно: или преступный разговор был один на один, без свидетелей, или свидетели не дали нужных изветчику показаний, или, наконец, сам изветчик не выдержал пыток и отказался от своего доноса. В итоге, анализируя дела политического сыска, замечаешь, что иной извет, явно не «бездельный», тем не менее за недоказанностью признавался ложным. Н. Б. Голикова, обобщая материалы Преображенского приказа за 1695–1708 годы, пришла к выводу, что число ложных изветов крестьян и холопов на своих господ достигало 87,7 % (57 из 65 изветов), и объясняла это тем, что «каждый донос был сопряжен с огромным риском и тяжкими мучениями». Попав в застенок, изветчики даже не предполагали, как подчас трудно «довести» донос.

Особенно опасным для изветчика был донос на влиятельного, «сильного» человека. Все попытки донести на злоупотребления князя Ромодановского (а он был в Москве настоящим царьком) приводили только к наказанию доносчиков, причем без всякого расследования их изветов. Опасно было вставать и на пути такого отъявленного вора, каким был А. Д. Меншиков. Даже когда полковник А. А. Мякинин, только что назначенный генерал-фискалом, сумел уличить Меншикова в утайке налогов с одной из своих крупных вотчин на протяжении 20 лет, светлейший нашел-таки способ расправиться с ним. Мякинина отдали под военный суд и приговорили к расстрелу, замененному ссылкой в Сибирь.

Только хладнокровные и «пронырливые» люди умели в нужном месте «подстелить соломки». В 1702 году в Нежине капитан Маркел Ширяев донес на старца Германа. Оказалось, что как-то раз Герман обратился к капитану на базаре с «непристойными словами» о Петре I, даже увел офицера в укромный уголок, где описал весь ужас положения России, которой управляет «подмененный царь» – немец. Ширяев притворился, что увлечен словами проповедника, узнал его адрес и на другой день пришел к Герману в гости. Он вызвал старца на улицу, а пока они прогуливались, двое солдат – подчиненных Ширяева незаметно пробрались в дом старца и спрятались за печкой. Когда хозяин и гость вошли в избу, то Ширяев, для того чтобы как бы «взять в розум» сказанное на базаре старцем о Петре, попросил того повторить «непристойные слова». Сделано это было исключительно для ушей запечных свидетелей. И только после этой операции Ширяев донес на старца «куда надлежит».

Несмотря на общераспространенность доносительства, люди того времени хорошо осознавали неизбежное противоречие между долгом, требовавшим во имя высших государственных целей донести на ближнего, и христианскими заповедями, устойчивым представлением о том, что доносчик – это Иуда, предатель, которому нет прощения. Самыми серьезными противниками политического сыска оказались старообрядцы. Среди них почти не было доносчиков. Старообрядцы многим могли поступиться, но оставались стойки и непримиримы в обличении власти, в защите своей веры, а следовательно, в своей духовной независимости.

Не только старообрядцы избегали доносительства. Как известно, в 1730 году, сразу же после восшествия на престол Анны, была предпринята попытка ограничения императорской власти. Казанский губернатор А. П. Волынский написал своему дяде С. А. Салтыкову письмо в Москву, что приехавший из Москвы в Казань бригадир Иван Козлов весьма одобрял попытку ограничить власть императрицы Анны и очень огорчился, что замысел этот не удался. Волынский сначала отказался подавать донос на Козлова, считая это неприличным и бесчестным для дворянина. Однако по настоянию дяди он подал донос с просьбой рассматривать его «только приватно, а не публично». «Мне, – написал он, – доношения подавать и в доказательствах на очных ставках быть… – то всякому дворянину противу его чести будет, но что предостерегать и охранять, то, конечно, всякому доброму человеку надобно, и я, по совести своей, и впредь не зарекаюся тож сделать, если что противное увижу или услышу». Далее из письма следует, что от подачи доноса Волынского удерживали сомнения в полной победе группировки Анны Ивановны. Как видим, честь дворянская по-Волынскому – понятие гибкое: в одном случае она вообще не допускает доноса, в другом же случае допускает, но лишь тайно и только тогда, когда извет не несет опасности для доносчика-дворянина.

Известны другие, хотя и немногочисленные, попытки осуждения доносительства. В августе 1732 года солдат Ларион Гробов сказал своим товарищам – доносчикам на солдата Седова: «Съели вы салдата Ивана Седова ни за денешку, обрадовались десяти рублям!» За эти слова Гробова били плетью и сослали в Прикаспий. В том же году в Тайной канцелярии свидетель по делу солдата Кулыгина капрал Степан Фомин «сперва в роспросе о тех непристойных словах имянно не объявил, якобы стыдясь об них имянно объявить». Затем выяснилось, что он отговаривал изветчика от подачи доноса. Действия Фомина расценивали как преступление.

Даже если доносчики исходили в своем поступке из «присяжной должности» и считали, что поступали как «верные сыны отечества» при полном одобрении и поощрении со стороны государства, червь сомнения все-таки точил их души. Они понимали безнравственность доноса, его явное противоречие нормам христианской морали. Бывший фельдмаршал Миних в 1744 году писал А. П. Бестужеву-Рюмину из пелымской ссылки, что в 1730 году, при вступлении Анны Ивановны на престол, он, как главнокомандующий Петербурга, «по должности… донесть принужден был» на главного военно-морского начальника адмирала Сиверса. Миних признавал, что донос его погубил жизнь адмирала, которого сослали на десять лет, и только перед смертью он был возвращен из ссылки Елизаветой Петровной. Теперь, почти 15 лет спустя после извета, доносчик, сам оказавшись в ссылке, писал: «И потому, ежели ея величества наша великодушнейшая императрица соизволила б Сиверсовым детям некоторые действительные милости щедрейше явить, то оное бы и к успокоению моей совеcти служило».

Вообще-то люди страшно боялись доносов и доносчиков. Как только они слышали «непристойное слово», то стремились, во-первых, не допустить продолжения опасного разговора, во-вторых, бежать с места происшествия и, в-третьих, всячески отвертеться от участия в следствии в роли доносчиков или свидетелей. Музыканты, игравшие на семейном празднике у пленного шведа Петера Вилькина в январе 1723 года, прекратили игру, собрали инструменты и поспешно бежали после того, как хозяин заявил, что императору Петру I осталось жить не более трех лет. Музыкантов гнал с вечеринки великий государственный страх: они не хотели стать сообщниками, свидетелями, колодниками, пытаемыми, казнимыми по политическому делу.

Если человек начинал публично говорить «непристойные слова», окружающие его «от тех речей унимали» уговорами. Чаще всего ему говорили: «Дурак, полно врать!» или «Врешь ты, дурак!» Иногда такого человека били или изгоняли. Купец Смолин, который в 1771 году решил пострадать «за какое-нибудь правое общественное дело и тем заплатить свои житейские грехи, мучащие его», начал громко ругать государыню в церкви, но добился только того, что причетники выбросили его из храма. Пришлось самоизветчику идти сдаваться властям. Если слышавшие «непристойные слова» не могли бежать, то они делали вид, что ничего не слышали из‐за «безмерного пьянства», или сидели далеко и не «дослышали», или якобы были увлечены другим делом, или спали.

Из сказанного выше ясно, что доносчика не окружала любовь народная. Его ненавидели, боялись, ему угрожали расправой. Сохранилась челобитная доносчика – церковного дьячка Василия Федорова, по извету которого казнили помещика Василия Кобылина. После возвращения из Преображенского домой у дьячка начались неприятности, которые он подробно описал в своей челобитной 1729 года. Сразу после казни Кобылина «дано мне, – пишет дьячок, – по прошению моему, до настоящего награждения, корову с телицею, да на прокорм их сена, да гусей и кур индейских по гнезду, и то чрез многое прошение насилу получил в три года, а охранительного и о непорицании меня указов из той (Преображенской. – Е. А.) канцелярии не дано». Эта защитная грамота была необходима изветчику: «Я чрез три года как от жены того злодея претерпевал всякие несносные беды и разорения и бит смертно, от чего и доднесь порядошного себе житья с женою и детьми нигде не имею и, бродя, без призрения, помираем голодною смертию, яко подозрительные». И хотя дьячок, как и все ему подобные челобитчики, прибедняется, положение его действительно было незавидное. С места в церкви села Лихачево его согнали, и когда он, уже получив защитную грамоту, туда приехал, «того села поп Александр Васильев и пришлой крестьянин Семен Федосеев, которой живет на моем дьячковом месте, помянутой данной мне ваше. и. в. грамоты ни во что ставили и порицали и, залуча меня в деревне Крюкове, у крестьянина Максима Иванова, били и увечили смертным боем, от чего и поныне правою рукою мало владею, которой бой и увечье в Волоколамской канцелярии, при многих свидетелях, как осматриван и описан, а челобитья моего о том бою и о порицании онаго ваше. и. в. указа тамошний воевода… Иван Козлов не принял».

Тот, кто опасался доноса или знал наверняка, что на него донесут, стремился предотвратить извет во что бы то ни стало. Проще всего было подкупить возможного изветчика, умилостивить его подарками и деньгами или, наоборот, припугнуть. В 1734 году брянский помещик Совет Юшков, сидя за столом с посадским – портным Денисом Бушуевым, высказался весьма критично об императрице Анне. Бушуев, как верноподданный, решил ехать в Петербург и донести на хозяина застолья. Что только не делал Юшков, чтобы Бушуев отказался от своей затеи: сажал его под арест, приказывал бить батогами, поил водкой, уговаривал, угощал обедом, предлагал помириться. Холопы Юшкова, знавшие об этом конфликте, не спешили поддержать Бушуева и не доносили властям о кричании им «слова и дела». Несколько недель Бушуев прятался от Юшкова по имениям разных помещиков, которые также не доносили о происшедшем властям, пока наконец храбрый портняжка не добрался до Рославля и не заявил воеводе Чернышову, что «ведает он, Бушуев, за помянутым Юшковым, по силе е. и. в. указу первого пункта, некоторые от него, Юшкова, поносительные слова на е. и. в., что на него, Юшкова, и доказать может». Воевода арестовал Юшкова, Бушуева и свидетелей и выслал их в Петербург.

Местные власти, исходя из сказанного в главе об учреждениях сыска, должны были принять донос, арестовать, допросить указанных изветчиком людей и отправить их в столицу или сообщить по начальству о начатом деле и ждать распоряжений из центра. Но все это – формально, по закону. Чаще всего местные начальники попросту игнорировали доносы. В 1707 году красноярский воевода И. С. Мусин-Пушкин поссорился с подьячим Иваном Мишагиным. Тот кричал «слово и дело» и был посажен своим начальником в тюрьму. Сидя под арестом, Мишагин объявлял «слово и дело» всем подряд: караульным, арестантам, посетителям. Через решетку окна он кричал «слово и дело» людям, шедшим в собор на службу. Народ слушал и шел дальше. В конце концов раздосадованный воевода приказал Мишагина обезглавить. И сколько тот ни бился и ни кричал, что по закону его нужно отправить в Москву, Мусин-Пушкин был непреклонен – изветчику отсекли буйну голову. Конечно, воевода Мусин-Пушкин грубо нарушил закон.

Разные причины мешали начальникам начать дело по услышанному доносу. Одни не доверяли изветчику – часто человеку несерьезному, корыстному или склонному к пьянству. Другие боялись, что их втянут в машину политического сыска, замучают допросами. Третьи дружили с жертвой доноса, были ее родней. Будем иметь также в виду, что среди местных начальников было немало людей, которые попросту гнушались этими грязными делами. Наконец, чиновников подкупали, задабривали, уговарили плюнуть на донос, забыть о нем, советовали положить извет в долгий ящик.

Заключая главу о доносах, отмечу их массовость и распространенность в рассматриваемый период, а также необыкновенную отзывчивость власти к изветам всех видов. С помощью законодательства и полицейской практики власти создали такие условия, при которых подданный не доносить (без риска потерять свободу и голову) попросту не мог. Поэтому «извещали» тысячи людей. Читать бесчисленные доносы тех времен – труд для историка тяжкий. От этого чтения можно легко потерять веру в народ и человечество. Единственным утешением служит только та мысль, что без копания в этом окаменелом дерьме невозможно написать книгу на данную тему.

Истоки доносительства – в истории становления политического режима Московского княжества. По мере упрочения Московского царства значение извета возрастало не только по причине усилившейся самоизоляции России от мира, но и в силу особенностей управления такой огромной страной, как Россия. При слабости власти, неразвитости инструментов государственного контроля доносительство стало чуть ли не единственным эффективным способом выявить «ниспровергателей» государевых указов, а сам донос стал служить доступным власти способом контроля за исполнением законов. Появление института штатных доносчиков – фискалов есть законченное выражение этого принципа на практике. Кажется, что в тогдашних условиях только с помощью доносов соседей, родственников, сослуживцев, товарищей, конкурентов, завистников власти можно было проконтролировать исполнение подданными законов в поместных, земельных делах, при уплате налогов, податей и пошлин, при соблюдении монополий, при исполнении службы государевыми людьми, в борьбе со старообрядцами и т. д. и т. п. Само собой, доносительство стало самым надежным оружием в борьбе с государственными преступлениями.


До ареста за некоторыми подозреваемыми вели слежку – наружное наблюдение. Голландский дипломат де Би писал о своем нахождении в Петербурге в 1718 году, во время дела царевича Алексея: «Я узнал от слуг моих, что в течение трех недель, с самого раннего утра, безотлучно находилось в саду моем неизвестное лицо, которое записывало всех, приходивших ко мне, я ни разу не выходил из дому без того, чтобы за мною не следили издали двое солдат, чтобы видеть, с кем я буду разговаривать дорогою». Позже вице-канцлер П. П. Шафиров подтвердил дипломату, что за ним, действительно, следили – русскому правительству не нравились его депеши в Голландию, которые перлюстрировались, поэтому было решено проследить источники дипломатических инсинуаций.

Шарль Массон, арестованный секретарь великого князя Александра Павловича, писал: «Размышления о первых днях опалы не давали мне покоя, так что я вдруг вскочил с постели перебирать свои бумаги, чтобы уничтожить из них все, какие могли бы показаться подозрительными и повредить мне или моим друзьям…». Массон давно жил в России, поэтому поступал совершенно правильно. Особенно тщательно он изорвал свой дневник, в который заносил заметки и наблюдения о жизни двора. Дневниковые записи, рукописи записок и книг, а также письма обычно становились самыми опасными уликами при разоблачении государственных преступников.

Глава 4. Опала и арест

Рассмотрим, что происходило после получения доноса. Обычно, если речь шла о «маловажных» делах, начальник выслушивал изветчика и приказывал внести содержание извета в журнал входящих бумаг. Затем он вызывал дежурного офицера и приказывал вместе с солдатами отправиться за указанным в доносе ответчиком и свидетелями. Резолюцию об этом в журнале Тайной канцелярии записывали по принятой форме: «Показанных людей сыскать и распросить с обстоятельствы по указу». В некоторых случаях назначали наружное наблюдение за подозреваемыми, внедряли шпионов в их окружение, перлюстрировали их письма и провоцировали подозреваемых на произнесение «непристойных речей».

Арест человека известного, знатного оказывался порой делом непростым. Ему, как правило, предшествовали события и действия, которые принято с древних времен называть опалой. Именно опала становилась часто исходным толчком для возбуждения политического дела. Опала – гнев, немилость, нерасположение государя к своему подданному, преимущественно служилому человеку. С юридической точки зрения опала есть, как писал Н. Д. Сергеевский, «общая угроза в неопределенной санкции». В. Н. Татищев, комментируя Судебник 1550 года, дал такое определение этого понятия: «Опала есть гнев государев, по достоинствам людей и преступленей различенствовало, яко: 1. Знатному не велят ко двору ездить; 2. Не велят со двора съезжать и сии, как скоро кому объявят, обыкновенно черное платье надевали; 3. В деревню жить; 4. Писали по городу во дворяне, отняв чины; 5. В тюрьму». Такое определение опалы распространимо на XVII век, а также на первую половину XVIII века – время жизни самого Татищева, да и после него. Проявление самодержавной воли в течение нескольких веков русской истории становилось истинной причиной гонений, репрессий и даже террора. Недаром существовала выразительная пословица «Царев гнев – посол смерти». Классификацию наказаний опальных, данную Татищевым, нужно дополнить и другими их видами, в том числе смертной казнью, но об этом будет подробно сказано ниже, в главах о приговоре и наказании.

Человек, почувствовавший приближение опалы, увидевший несомненные ее симптомы, оказывался в ужасном, неестественном для себя положении. Мир вокруг него сразу менялся. Узнав о запрете ездить ко двору, А. П. Волынский впал в унынье. Его обычно многочисленные гости стали избегать гостеприимного дома кабинет-министра. По городу поползли слухи, что на друзей Волынского «кладены были метки». Лишь несколько человек остались верны дружбе с Волынским и стремились как-то приободрить его.

Оказавшись в подобном странном положении, человек начинал метаться и искать содействия у друзей, знакомых, сослуживцев. В 1727 году А. Д. Меншиков, почувствовав близость опалы, пытался предупредить свою погибель. Он безуспешно искал встречи с императором Петром II, писал дружественно-просительные письма вице-канцлеру А. И. Остерману (который втайне и подготовил крушение всесильного фаворита). Когда же 8 сентября 1727 года ему объявили домашний арест, то светлейший послал жалобную челобитную царю, прося освободить его из-под ареста, «памятуя речение Христа-спасителя: да не зайдет солнце во гневе Вашем». Затем он послал во дворец свою дочь Марию – невесту царя, а также жену, написал послания сестре царя Наталье Алексеевне, своим коллегам-верховникам. Да и потом, после высылки в Раненбург 10 сентября 1727 года и до самой ссылки в Сибирь в апреле следующего года, он неустанно слал знакомым письма с просьбой о помощи и содействии, заставлял свою жену и дочерей писать к женам и дочерям этих сановников. Стоит ли говорить, что никто ему не помог.

В условиях опалы каждый думал о себе и, как прокаженного, сторонился вчерашнего счастливца. «Куда девались искатели и друзья? – вспоминала в своих мемуарах Н. Б. Долгорукая первые дни опалы семьи Долгоруких. – Все спрятались и ближние, отдалече меня сташа, все меня оставили в угодность новым фаворитам, все стали уже меня боятца, чтоб встречу с кем не попалась, всем подозрительно. Лутше б тому человеку не родитца на свете, кому на время быть велику, а после прийти в несчастье: все станут презирать, никто говорить не хочет!»

Поддерживать опального человека, ходатайствовать за него и даже ездить к нему считалось крайне опасным. Для этого требовалось большое мужество и даже самопожертвование, на которые царедворцы в большинстве своем способны не были. К опальному Волынскому по-прежнему ездил только граф Платон Мусин-Пушкин. Потом в Тайной канцелярии его с пристрастием допрашивали: зачем он, зная об опале кабинет-министра, к нему все-таки ездил, не для заговора ли? Простые человеческие чувства – дружба, верность, сочувствие – как возможные мотивы поведения человека сыску были всегда непонятны.

Да и сам попавший в опалу стремился избежать встреч и разговоров, которые могли бы бросить на него тень и усугубить государев гнев. Екатерина II вспоминала об опале Лестока в 1748 году: «По вечерам императрица собирала двор у себя в своих внутренних апартаментах и происходила большая игра. Однажды, войдя в эти покои его величества, я подошла к графу Лестоку и обратилась к нему с несколькими словами. Он мне сказал: „Не подходите ко мне!“ Я приняла это за шутку с его стороны, намекая на то, как со мной обращались, он часто говорил мне: „Шарлотта! Держитесь прямо!“ Я хотела ему ответить этим изречением, но он сказал: „Я не шучу, отойдите от меня!“ Это меня несколько задело, и я ему сказала: „И вы тоже избегаете меня“. Он возразил мне: „Я говорю вам, оставьте меня в покое“. Я покинула его, несколько встревоженная его видом и речами. Два дня спустя, в воскресенье, причесывая меня, мой камердинер Евреинов сказал мне: „Вчера вечером граф Лесток был арестован, и говорят, посажен в крепость“. Тогда одно только название этого места уже внушало ужас».

Тревожные мысли терзали человека, над головой которого нависла гроза царского гнева. Он напряженно вспоминал все обстоятельства своей жизни за последнее время и уничтожал бумаги, которые могли ему повредить. На вопрос следователей, почему перед арестом Волынский сжег черновики своих бумаг, тот отвечал: «они мне более не были нужны», но потом признался, что опасался неприятностей, если его черновики кому-то попадут на глаза и это ему «причтется». Дело в том, что там было немало черновых отрывков проекта о «поправлении государства». Волынский боялся, что любая фраза из проекта может на следствии ему повредить. Тогда же он сжег и перевод с латыни книги Юста Липсия, которую считал для себя также «опасной». И это правильно – внимание следователей привлекали все заметки на полях прочитанных преступником книг, все выписки и конспекты. Составителя их вопрошали, зачем он читал эти книги, зачем конспектировал и в чем смысл каждого значка и пометы на полях. Свои бумаги перебирали и Лесток, и погубивший его А. П. Бестужев-Рюмин. Часть бумаг они уничтожили, а часть передали знакомым.

Чаще всего поначалу никакой схемы при арестах не было – следователи, получив одобрение верховной власти, арестовывали главных «злодеев», допрашивали их и дальше хватали всех, кого называли на допросах и под пытками подследственные. Так и возникала схема. В ней была заложена своя логика, которая основывалась на двух главных положениях. Во-первых, при расследовании политических дел действовал принцип, выраженный в инструкции императрицы Анны А. И. Ушакову: «До самого кореня достигнуть». Во-вторых, следствие признавало, что всякое преступление против государства невозможно без «причастников», и задача следователей – выявить их круг, обнаружить преступное сообщество и обезвредить его. Подробнее об этом будет сказано ниже.

В итоге, когда начинались большие процессы, город замирал в ожидании арестов и репрессий. Секретарь саксонского посольства Пецольд писал 4 июня 1740 года о деле Волынского: «У одних замешан враг, у других родственник, у третьих приятель, и почти из каждой семьи кто-нибудь прикосновен к делу Волынского, невозможно изобразить чувства радости и огорчения, надежды и страха, которые борются теперь между собою и держат всех в общем напряжении». Такая же паника охватила столичный свет и в 1718 году, когда начали брать людей по делу царевича Алексея, и в 1743 году, когда город жил слухами об арестах по делу Лопухина.

Обычно к моменту задержания указ об аресте уже был подписан. Документ этот был произволен по форме, но ясен по содержанию: «Указ нашим генералу Ушакову, действительным тайным советникам князю Трубецкому и Лестоку. Сего числа доносили нам словесно поручик Бергер да маиор Фалькенберг на подполковника Ивана Степанова сына Лопухина в некоторых важных делах, касающихся против нас и государства; того ради – повелеваем вам помянутого Лопухина тотчас арестовать, а у Бергера и Фалькенберга о тех делах спросить о том, в чем доносят на письме, по тому исследовать и что по допросам Лопухина касаться будет до других кого, то, несмотря на персону, в комиссию свою забирать, исследовать и что по следствию явится, доносить нам». Этот документ – указ императрицы Елизаветы от 21 июня 1743 года, по которому началось знаменитое дело Лопухиных.

Следующей стадией опалы обычно становился домашний арест. «Графу Михаилу Бестужеву объявить е. и. в. указ, чтоб он со двора до указу не выезжал» – таким был указ о домашнем аресте одного из участников дела Лопухиных. Бестужева дома не оказалось, он отдыхал на приморской даче, где его взяли и предписали продолжать «отдых» уже не выходя из комнат, под охраной. Указ о домашнем аресте означал, что к дому опального наряжался караул, который не позволял хозяину ни выходить из дома, ни принимать гостей.

Как содержали людей под домашним арестом, видно из инструкции подпоручику Каковинскому, приставленному 16 апреля 1740 года к дому А. П. Волынского. Ему надлежало заколотить все окна в доме, запереть и опечатать все, кроме одной, комнаты. В ней и следовало держать опального кабинет-министра, как в камере тюрьмы «без выпуску», при постоянном освещении. Все это делалось, согласно инструкции, для того, чтобы арестант «отнюдь ни с кем сообщения иметь или тайных тому способов сыскать не мог и для того в горнице его быть безотлучно и безвыходно двум солдатам с ружьем попеременно». Дети Волынского находились в том же доме, но отдельно от отца. К ним был приставлен особый караул. Согласно указу Елизаветы от 13 ноября 1748 года о домашнем аресте Лестока, опального вельможу держали отдельно от жены, «а людей его, – читаем в указе, – никого, кто у него в доме живет, никуда до указу с двора не пускать, також и посторонних никого в тот двор ни для чего не допускать, а письма, какие у него есть, также и пожитки его, Лестоковы, собрав в особые покои, запечатать и по тому же приставить караул».

Следователи приезжали в дом арестованного и допрашивали его. В одних случаях домашний арест оказывался недолгим – Лестока, например, отвезли в Петропавловскую крепость уже на третий день, А. П. Бестужев же маялся под «крепким караулом» четырех гренадеров целых 14 месяцев. После домашнего ареста чаще всего следовала ссылка или перевод в крепость, в тюрьму. Впрочем, часто попадали туда и без «прохождения» стадии домашнего ареста.

Для многих будущих узников политического сыска арест становился полной неожиданностью. В «Черниговской летописи» описан арест полковника Павла Полуботка, который произошел при следующих обстоятельствах. В 1723 году он вместе со старшиной был вызван в Петербург, где украинцы подали Петру I челобитную о восстановлении гетманства на Украине. Царь, прочитав челобитную, «того ж моменту изволил приказать своими устами генерал-маэору… Ушакову, з великим гневом и яростию, взять под караул полковника Павла Полуботка, судию енерального Ивана Чарниша, Семена Савича, писаря енерального, там же, при Кофейном доме стоявших, и всех, кто с ними ассистовал, от которых и от всех, отвязавши своими руками шабли, тот же енерал Ушаков велел всех попровадити в замок мурований Питербургский, где с перваго часу порознь были все за караулом посажени». Полуботок, обвиненный в измене, умер в крепости 18 декабря 1724 года.

Внезапность ареста, суровое обращение при этом с арестантом, быстрый и такой же суровый допрос, да еще перед высокими начальниками, а то и государем – все это обычно выбивало людей из седла, и они терялись. Так, в 1718 году генерал В. В. Долгорукий был внезапно арестован по делу царевича Алексея. В челобитной Петру I уже после допросов он так объясняет первоначальные показания: «Как взят я из С[анкт]-Питербурха нечаянно и повезен в Москву окован, от чего был в великой десперации (отчаянии. – Е. А.) и беспамятстве и привезен в Преображенское и отдан под крепкий арест и потом приведен на Генеральный двор пред ц. в. и был в том же страхе; и в то время, как спрашиван я против письма царевича пред царским величеством, ответствовал в страхе, видя слова, написанныя на меня царевичем приняты[ми] за великую противность и в то время, боясь розыску, о тех словах не сказал».

Были и другие виды внезапного ареста, например, «обманный» арест – под видом приглашения в гости, на дружескую пирушку, а также под предлогом («под протекстом») срочного вызова на службу, командировки. Чтобы захватить врасплох Кочубея и Искру весной 1708 года, устроили настоящий спектакль с участием самого Петра I и канцлера Г. И. Головкина. В письме царя Мазепе от 1 марта 1708 года излагался план захвата людей, преступление которых было уже классифицировано до следствия («великому их быть воровству и неприятельской факции»). Кочубей и Искра были вызваны якобы по делу в Смоленск.

Теперь рассмотрим работу сыска при аресте государственного преступника, жившего вдали от столицы. Из сыскного ведомства в провинции посылали нарочного (как правило, гвардейского сержанта или офицера), который получал деньги на прогоны и инструкцию (она называлась также «ордером»). Такие инструкции (а их сохранилось немало), как и рапорты нарочных по завершении операции, позволяют воссоздать типичную сцену ареста в провинции.

Обычно, приехав в провинциальный или уездный город, нарочный гвардеец являлся к воеводе или коменданту, предъявлял ему свои полномочия в форме именного указа или ордера и узнавал, где может быть преступник. В одних случаях указ был адресован конкретному воеводе, а в других имелись в виду все местные власти, независимо от их уровня. Они должны были помогать нарочному людьми, лошадьми, деньгами, устраивать его на постой. Для исполнения именного указа посланец получал от воеводы в помощь отряд солдат, подьячих и проводников. С этим воинством столичный гость и арестовывал преступника. Согласно инструкции 1734 года, каптенармус Степан Горенкин, посланный на Олонец за старообрядческим старцем Павлом, имел право арестовывать и допрашивать всех людей, которые могли бы указать место, где укрывался старец, причем в случае, если Горенкин не нашел бы старца, ему предписывалось всех арестованных вместе с семьями везти в Петербург. Часто боясь упустить преступника, посланные задерживали в доме всех подряд, даже гостей, а уже потом, в столице, решали, кто виноват, а кто вошел в дом случайно. Сам дом опечатывали, а у дверей ставили караул. Иногда в доме оставляли засаду, чтобы хватать всех, кто приходил и спрашивал о хозяине.

В рапорте от 15 октября 1738 года полковник Андрей Телевкеев описывает, как он, действуя строго по инструкции, арестовывал обвиненного в произнесении «непристойных слов» полковника С. Д. Давыдова: «По данному мне… ордеру сего числа пополудни во 2-м часу полковника Давыдова изъехал (то есть нашел. – Е. А.) я в деревне Царевщине и, поставя кругом двора и у дверей в квартире ево караул, вшед к нему в ызбу, выслав всех, арест ему объявил, и сперва он не противился, потом, немного погодя, говорил, чтоб я объявил ему подлинной указ, по которому арестовывать его велено, но я ему повторне объявил, что указа показать ему не должно, но он, противясь есче, закричал: „Люди! Караул!“, – на что я ему объявил, что того чинить весьма непристойно, представляя о том указы е. и. в., и по оному уже едва шпагу из рук своих отдал; письма ево сколько нашлось, все осматривал и партикулярныя [в том числе], собрав, особо запечатав, и деньги под росписку отдал прапорсчику Тарбееву; другие же, касаюсчиеся до ево комис[с]ии, отданы бывшим при нем подьячим, по ордеру же вашего превосходительства велено, по изъезде ево, того ж часу в путь выслать, но за неимением к переправе порому чрез реку Волгу на несколько часов принужден удержать, пока пором сделают, которой здешним мужикам тотчас делать приказал и для понуждения людей своих послал, а по сделании, отправя при себе за реку, возвращуся…». Кроме того, Телевкеев сообщал о результатах обыска: «По осмотру же моему в имеюсчемся при нем подголовнике, между другими, найдено в бумашке мышьяку злотника с два, которой взял с собой».

В этом описании есть несколько важных моментов. Во-первых, Давыдова арестовали внезапно. Дом, где он находился, предварительно окружили цепью солдат. Так делалось всегда, чтобы предотвратить возможную, как тогда говорили, «утечку» преступника, уничтожение улик и попытки дать какой-нибудь знак сообщникам. Во-вторых, при аресте Телевкеев забрал и опечатал все письма и бумаги Давыдова, как официальные, так и личные. Опечатывание производилось, как правило, личной печатью руководителя ареста. Это было другое обязательное правило при аресте – не дать преступнику уничтожить улики. В-третьих, арестованного Давыдова немедленно повезли в Петербург. Доставить преступника как можно скорее в столицу считалось важной обязанностью нарочного.

Правда, при захвате Давыдова было нарушено важное правило, обязательное при аресте персон высокого ранга: ему не был предъявлен именной указ об аресте, после чего Давыдов не без оснований стал звать на помощь людей и поначалу отказывался отдать свою шпагу. Потом Тайная канцелярия сурово спросила организатора ареста, Татищева: зная, «что о именных и. в. указех, не имея оного собою, употреблять никому не подобает… для чего помянутому Давыдову объявить вы велели, что якобы по именному е. и. в. указу повелено его арестовав и под караул в Санкт-Питербурх прислать, не имея о том имянного ея и. в. указу?» Татищев оправдывался: он хотел, чтобы «оной Давыдов не дознался для чего арестуетца, дабы не надумался в говоренных ему, Татищеву, словах к выкрутке себе что показывать». По-своему Татищев был прав – все инструкции об аресте преступника требовали, чтобы он ничего не знал о причине ареста.

Внезапность арестов объясняется желанием сыскных чиновников не поднимать лишнего шума, не вызывать панику среди родных и соседей и избежать потасовки при аресте. В 1722 году капитан Цей, посланный арестовать коменданта Нарыма Ф. Ф. Пушкина, столкнулся с вооруженным сопротивлением, и в завязавшейся стычке даже пролилась кровь.

Существенным моментом ареста являлся захват преступника с поличным. При аресте старообрядцев и других противников официальной церкви власти стремились прежде всего захватить старинные рукописные книги и «тетрадки». Они служили самой надежной уликой для обвинения в расколе. При аресте колдунов забирали все подозрительные предметы: сушеные травы, кости, «малорослые коренья», «тетрадки гадательные», «неведомые письма» и т. д. Особо важным поличным в то время считались письма, записки, деловые бумаги. Cмертельно опасно было хранить различные «причинные письма» – запрещенные бумаги, листовки и «прелестные письма», призывающие к сопротивлению или бунту, а также написанные на бумаге «непристойные слова». При изъятии писем людей сразу же начинали допрашивать: «Где они [их] взяли и для чего у себя держали?» В 1721 году сурово наказали Семена Игнатьева – брата бывшего духовника царевича Алексея, расстриги Якова Игнатьева, за то, что Семен взял «письма царевичевы (Алексея. – Е. А.) и держал их у себя». И только потому, что преступнику не исполнилось восемнадцати лет, его лишь высекли батогами и сослали в Сибирь.

Обычно при аресте преступника захваченные бумаги сразу не разбирали. Этим занимались уже чиновники Тайной канцелярии, сортируя «важные», «причинные» от тех, в которых «важности к Тайной канцелярии не явилось». Они тщательно изучали отобранные при обыске конспекты даже разрешенных к чтению и хранению дома книг. У пытливого читателя выспрашивали: «На какой конец выписывал ты пункты из книги „О государственном правлении“, клонящиеся более к вреду, нежели к пользе?» Так допрашивали в 1793 году арестованного сочинителя Федора Кречетова. За полсотни лет до этого такие же вопросы задавали в сыске другому книгочею – А. П. Волынскому, у которого была большая библиотека исторических сочинений.

По окончании сортировки составляли протокол: «Августа в 26 день в Канцелярию… взят под караул водошного дела мастер Иван Посошков, а сын ево малолетний Николай в доме ево, Ивановом, под караулом же, и письма ис того дому взяты в помянутую Канцелярию и розбираны, при взятьи писем были канцелярист Семен Шурлов… капрал Яков Яновской, салдат четыре человека… Андрей Ушаков. Секретарь Иван Топильской». Так началось дело знаменитого Ивана Посошкова.

Когда присланные за человеком военные не обнаруживали преступника, то они забирали всех, кого находили в его доме, и везли в тюрьму, чтобы выяснить в допросах, куда сбежал преступник. Из дела 1714–1715 годов следует, что вместо беглых преступников в Преображенское притащили их жен. Женщин держали до тех пор, пока солдаты не разыскивали мужей или пока они сами добровольно не сдавались властям. Такое заложничество, по некоторым признакам, было довольно-таки распространено. Против этого не возражало и право, построенное на признании вины родственников за побег их близкого человека. Они, как уже отмечалось выше, должны были доказать свою невиновность и непричастность к побегу.

Если допрошенный в сыске изветчик точно не знал имен людей, на которых доносил, или не помнил, где они живут, то, как правило, он обещал узнать их в лицо, так как «с рожей их знает». В этом случае прибегали к довольно жуткой процедуре: изветчика (в этом случае его называли языком) под усиленной охраной проводили или провозили по улицам, чтобы он мог точно показать место или причастных к делу людей. В 1713 году доносчика Никиту Кирилова как «языка» водили по московским улицам, и он указал в толпе на знакомого, который, как непричастный к делу, после допроса был выпущен на свободу. 19 августа 1721 года по указу губернатора А. Д. Меншикова полиция водила по улицам Петербурга арестанта – солдата Антипа Селезнева – для опознания мужчин и женщин, обвиненных им «в розглашении непристойных слов разных чинов людем». Сохранился «Реестр, кого солдат Селезнев опознал». «Языка» водили там, где он наслушался «непристойных слов» – преимущественно по притонам и публичным домам (так называемым «вольным домам»). Протокол опознания и допросы жильцов и хозяев, по-видимому, составлялись на месте: «На дворе торгового иноземца Меэрта никого не опознал и сказал он, Селезнев, что той бабы нет, а он, Меэрт, сказал, что, кроме тех людей, других никаких нет и такой бабы, про которую он, Селезнев, говорил, не бывало. На дворе торгового иноземца Вулфа опознал жену ево Магрету Дреянову. На дворе государева денщика Орлова, в котором живет иноземец Иван Рен, опознал чухонку Анну Степанову…» и т. д.

Из документов политического сыска неясно, как водили изветчика по городским улицам. Появление такого человека с конвоем тотчас вызывало панику среди прохожих и уличных торговцев. Все разбегались, лавки пустели – ведь «язык» мог показать на любого прохожего. Возможности произвола и злоупотреблений были здесь ничем не ограничены. Мемуарист Д. И. Рославлев писал: «Настоящих своих милостивцев разбойник, разумеется, не указывал, надеясь, что они еще будут ему полезны впоследствии, зато мстил своим врагам, обзывая их как своих укрывателей. Если же у самого развозимого языка не было особенно им нелюбимых людей, то опять тогдашнее начальство принимало на себя труд подсказывать ему имена тех лиц, которых следовало обвинить в пристанодержательстве; для этого, разумеется, избирались достаточные жители, которых начальство хотело поучить». Далее Рославлев рассказывает, как оговоренные «языком» люди давали взятку начальнику и злодею, чтобы тот «очистил» его.

Даже за границей знатный беглец не чувствовал себя в безопасности. Он опасался не только официальных демаршей русского правительства, которое требовало (нередко с угрозами) его выдачи, но и попыток выкрасть его или убить, как это сделали с Войнаровским, племянником гетмана Мазепы, – его поймали на улице Гамбурга и тайно привезли в Петербург. Прибегал политический сыск и к обманным вызовам из‐за границы. Особенно знаменита история задержания принцессы Владимирской (Таракановой). По указу Екатерины II ее обманом вывез из Италии находившийся в Ливорно с эскадрой А. Г. Орлов. Он прикинулся влюбленным в «принцессу». Позже в отчете Орлов писал: «Она ко мне казалась быть благосклонною, чего для я и старался пред нею быть очень страстен. Наконец, я ее уверил, что я бы с охотой и женился на ней и в доказательство хоть сегодня, чему она, обольстясь, более поверила. Признаюсь, милостивая государыня, что я оное исполнил бы, лишь только достичь бы до того, чтобы волю вашего величества исполнить». 21 февраля 1776 года Орлов заманил самозванку и ее свиту на корабль «Три иерарха», стоявший на рейде в Ливорно. Здесь ее арестовали, а затем отвезли в Петербург. При этом Орлов послал женщине якобы тайную записку, в которой писал, что он также арестован, просил возлюбленную потерпеть, обещал при случае освободить из узилища. Вся эта ложь нужна была, чтобы самозванка не умерла от горя и была доставлена в Россию в целости и сохранности. После Орлов написал Екатерине, что самозванка «по сие время все еще верит, что не я ее арестовал».



Поделиться книгой:

На главную
Назад