Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Беседы - Эпиктет на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Поэтому философы наставляют не довольствоваться только изучением, но присовокуплять и приучение себя, затем упражнение в осуществлении на деле. Ведь мы долгое время привыкли делать противоположное этому, и у нас в пользовании мнения, противоположные правильным. Так вот если мы не добьемся того, чтобы правильные мнения были у нас и в пользовании, то мы будем всего лишь толкователями чужих мнений. Да вот прямо сейчас, кто из нас не может искусно прорассуждать о благе и зле? Что среди всего существующего то-то – благо, то-то – зло, а то-то – безразличное; благо – это, конечно, добродетели и все причастное добродетелям, зло – все противоположное этому, а безразличное – богатство, здоровье, слава. И вот если посреди нашего выступления с речью станет вдруг слишком шумно или кто-нибудь из присутствующих станет смеяться над нами, – мы уже сражены. Куда делось, философ, все то, что говорил ты? Откуда все это извлекая говорил ты? Прямо с губ? Что же ты оскверняешь чужие средства? Что ты играешь в кости на самое важное? Ведь одно дело отложить хлеб и вино в кладовую, другое дело – съесть. Съеденное переварилось, распределилось, стало жилами, плотью, костями, кровью, здоровым цветом лица, здоровым дыханием. Отложенное ты, когда захочешь, легко можешь взять и показать, но от него тебе пользы никакой, всего лишь только думанье, что у тебя есть это. В самом деле, какая разница, эти ли мнения толковать или мнения инакомыслящих? Ты вот сядь сейчас и рассуждай искусно о мнениях Эпикура, и, пожалуй, ты превзойдешь его в искусном рассуждении. Так что же ты называешь себя стоиком, что ты обманываешь толпу, что ты играешь иудея, тогда как ты эллин?[159] Разве ты не видишь, каким образом каждый называется иудеем, каким образом – сирийцем, каким образом – египтянином? И когда мы видим, что кто-то ведет себя двойственно, мы обычно говорим: «Это не иудей, он играет его». А когда он проникнут убежденностью принявшего омовение и секту[160], тогда он действительно и есть и называется иудей. Вот так и мы – лже-принявшие омовение: на словах – иудеи, а на деле – нечто другое, не проникнутые убежденностью в соответствии со словом, далекие от применения на деле того, что говорим, знанием чего кичимся. Вот так, даже с назначением человека не справляясь, мы беремся еще и за назначение философа, такое великое бремя. Это как если бы человек, который не в состоянии поднять десяти фунтов, вздумал взвалить на себя камень Аякса[161].

10. Как на основании названий можно находить надлежащее

Рассмотри, кто ты такой. Прежде всего – человек, то есть тот, у кого нет ничего главнее свободы воли, но ей все остальное у него подчинено, а сама она у него непорабощаема и неподчиняема. Так смотри, от кого ты отличаешься по разумному основанию. Ты отличаешься от зверей, ты отличаешься от баранов. Кроме того, ты гражданин мироздания и частица его, не как одна из имеющих целью служить, а как одна из имеющих главное значение, потому что ты способен понимать божественное управление и способен выводить следствия. Каково же назначение гражданина? Ничего не считать частно полезным, ничего не обдумывать как обособленному, но – подобно тому как если бы рука или нога обладали рассудком и понимали природное устройство, они бы никогда не влеклись или стремились иначе, чем соотносясь с целым. Поэтому прекрасно говорят философы, что, если бы добродетельный человек предвидел будущее, он содействовал бы и тому, чтобы ему болеть, и тому, чтобы ему умирать, и тому, чтобы ему изувечиваться, поскольку сознавал бы, что этот удел назначается в силу распорядка Вселенной, а целое главнее части и город главнее гражданина. Ну а раз мы не предвидим, то надлежит придерживаться более естественного для выбора, потому что рождены мы и для этого.

Затем помни, что ты сын. Каково назначение этой роли? Все свое считать принадлежащим отцу, во всем повиноваться ему, никогда не хулить его ни перед кем и не причинять ему никакого вреда словом или делом, уступать во всем и соглашаться, содействуя ему по возможности.

Затем знай, что ты и брат. А для этой роли тоже требуется уступчивость, повиновение, воздержание от неподобающих слов, никогда не оспаривать у него ничего независящего от свободы воли, а с удовольствием уступать все это, чтобы в зависящем от свободы воли ты имел больше. Смотри ведь, каково: вместо латука, может статься, и скамьи самому обрести доброжелательство, – сколько преимущества!

Затем, если ты член совета какого-нибудь города, помни, что ты член совета. Если ты молодой человек, помни, что ты молодой человек. Если ты старик, помни, что ты старик. Если ты отец, помни, что ты отец. Ведь всегда каждое из таких названий, если доходить до следствия, намечает свойственные каждому дела.

А если ты уйдешь и хулишь своего брата, я говорю тебе: «Ты забыл, кто ты такой и какое у тебя название». Ну вот если бы ты был кузнецом и стал пользоваться молотом не так, то ты оказался бы забывшим, что такое кузнец. А если ты забыл, что такое брат, и вместо брата стал врагом, то, по-твоему, окажется, что ты не променял ничего ни на что? А если вместо человека, существа кроткого и общественного, ты стал зверем вредящим, коварным, кусачим, разве ты ничего не потерял? Или тебе надо потерять монетку, чтобы ты оказался потерпевшим ущерб, а никакая иная потеря не причиняет ущерба человеку? Если бы ты утратил способность к грамоте или способность к музыке, то считал бы эту потерю ущербом, а если ты утратишь совесть, сдержанность, кротость, то считаешь это пустяком? А между тем все то теряется по какой-нибудь внешней и не зависящей от свободы воли причине, а все это – по нашей вине. И все то ни иметь[162], ни терять не постыдно, а все это и не иметь, и терять – и постыдно, и позорно, и несчастье. Что теряет терпящий действия извращенного? Мужчину. А действующий? Много и другого, но и сам тоже ничуть не менее мужчину. Что теряет прелюбодей? Совестливого, воздержного, порядочного, гражданина, соседа. Что теряет гневающийся? Что-то другое. Страшащийся? Что-то другое. Никто не бывает порочным без потери и ущерба. Однако если ты ущерб ищешь в монетке, то все эти не терпят никакого вреда, не терпят никакого ущерба, может статься, даже получают пользу и получают выгоду, когда благодаря какому-нибудь из этих дел им еще и монетка достанется. Но смотри, если ты все сводишь к презренной монетке, у тебя даже теряющий свой нос не окажется потерпевшим никакого вреда. – Да, окажется, – говорит, – потому что тело изувечено. – Ну а потерявший само обоняние ничего не теряет? Так способности души нет никакой такой, обладающий которой получает пользу, а утративший ее терпит ущерб? – Какую это имеешь ты в виду? – Никакой нет у нас совестливости от природы? – Есть. – Разве теряющий ее не терпит ущерба, не лишается ничего, не утрачивает ничего из того, что касается его? Нет у нас от природы какой-то честности, от природы способности любить, от природы способности приносить пользу, от природы терпимости друг к другу? Так, значит, кто пренебрегает своим ущербом в этих вещах, тот не терпит никакого вреда и не терпит никакого ущерба?

– Что же, не должен ли я причинить вред причинившему мне вред? – Прежде всего рассмотри, что такое вред, и вспомни все то, что ты слушал у философов. В самом деле, если благо заключается в свободе воли и зло точно так же заключается в свободе воли, смотри, не такое ли значит то, что ты говоришь: «Что же, раз он причинил вред себе, совершив несправедливость по отношению ко мне, не должен ли я причинить вред себе, совершив несправедливость по отношению к нему?» Почему же мы не так примерно представляем себе, а где ущерб касается тела или имущества – там вред, где касается свободы воли – то никакого вреда? Потому что у впавшего в заблуждение или совершившего несправедливость ни голова не болит, ни глаз, ни сиденье, ни своей земли он не теряет. А нам больше ничего, кроме этого, и не надо. А будет ли у нас свобода воли совестливой и честной или бесстыдной и бесчестной, этому мы значения не придаем ничуть, кроме как только в школе лишь в рассужденьицах. Вот потому-то мы совершенствуемся лишь в рассужденьицах, а вне их – ни в малейшей мере.

11. С чего начинается философия

Философия начинается, у тех, конечно, кто приступает к ней как до́лжно и от порога, с осознания своего бессилия и несостоятельности в необходимых вопросах. В самом деле, мы приходим не имея никакого от природы понятия о прямоугольном треугольнике или о четверти тона или полутоне, но всему этому нас обучает то или иное преподаваемое искусство, и поэтому не знающие всего этого и не мнят, что знают. А кто приходит не имея врожденного понятия о благе и зле, о прекрасном и постыдном, о подобающем и неподобающем, о счастье[163], о должном и надлежащем, о том, что следует делать, и том, чего не следует делать? Поэтому все мы пользуемся этими словами и пытаемся применять эти общие понятия к частным случаям. «Он прекрасно поступил». «Как следовало». «Не как следовало». «Его постигло несчастье». «Ему выпало счастье». «Он несправедлив». «Он справедлив». Кто из нас щадит эти слова? Кто из нас откладывает пользование ими до того, как нау́чится этому, как это делают со словами, касающимися линий или тонов, незнающие? А причина в том, что мы приходим как бы уже обученные природой кое-чему в этих вопросах, исходя из чего мы и мнимое знание к этому прибавили.

– Да почему, – говорит, – я не знаю прекрасного и постыдного? Разве не имею я понятия об этом? – Имеешь. – Разве не применяю его к частным случаям? – Применяешь. – Так разве не правильно применяю? – Здесь весь вопрос, и мнимое знание здесь возникает. Ведь исходя из этих признаваемых вещей, люди приходят к разногласию вследствие несоответственного применения. Так что если б только обладали они еще и этим вдобавок ко всему тому, что мешало бы им быть совершенными? Ну а вот, поскольку ты думаешь, что ты и соответственно применяешь общие понятия к частным случаям, скажи мне, откуда ты берешь это? – Потому что мне кажется так. – А вот кому-то это не кажется так, и он тоже мнит, что применяет их правильно. Или не мнит? – Мнит. – Так возможно ли, чтобы вы, имея о чем-то противоречивые мнения, оба применяли общие понятия соответственно? – Невозможно. – Так можешь ли ты указать нам что-то, для более правильного применения их, выше того, что тебе кажется так? А разве сумасшедший делает что-нибудь иное, чем то, что ему кажется правильным? Значит, и для него достаточно этого критерия? – Недостаточно. – Так обратись к чему-то выше того, что кажется так. Что это такое?

Вот с чего начинается философия: осознание противоречия у людей друг с другом, искание того, от чего возникает это противоречие, осуждение и недоверие по отношению к тому, что просто кажется так, но какое-то доискивание относительно того, что кажется так, правильно ли кажется так, и нахождение некоей мерки, как в том, что касается тяжестей, мы нашли весы, как в том, что касается прямых и кривых линий, – плотничий шнур.

Разве с этого начинается философия: все правильно, что кажется так всем? И как это возможно, чтобы противоречивое было правильно? Так, значит, не всё. Но то, что кажется так нам? Почему скорее, чем то, что сирийцам, почему скорее, чем то, что египтянам, почему скорее, чем то, что мне представляется так, или то, что такому-то? Ничуть не скорее[164]. Следовательно, того, что кажется так каждому, недостаточно для того, чтобы было так.

Ведь и в том, что касается тяжестей или размеров, мы не довольствуемся простой видимостью, но нашли в том и другом некие мерки. Ну а здесь никакой не существует мерки выше того, что кажется так? И как это возможно, чтобы было неисповедимым и ненаходимым самое необходимое у людей? Существует, значит. Тогда почему нам не искать и отыскивать ее, и, отыскав, впредь неукоснительно пользоваться ею, без нее даже пальцем не двигая? Ведь именно это, думаю, и есть то, что, найденное, избавляет от безумия тех, кто в качестве мерила всего пользуется только тем, что кажется так, вследствие чего мы можем впредь, исходя из чего-то известного и тщательно разобранного, пользоваться для частных случаев отчетливыми общими понятиями.

Какая сущность подпадает под ту, вопросом о которой мы заняты? – Удовольствие. – Подведи его под мерку, брось на весы. Должно ли благо быть чем-то таким, в чем стоит быть смело уверенным и на что стоит полагаться? – Должно. – Ну а стоит ли быть смело уверенным в чем-то непрочном? – Нет. – Ну а разве удовольствие – нечто прочное? – Нет. – Так возьми и отбрось его прочь с весов и изгони из области благ подальше. А если ты не зорок и одних весов тебе недостаточно, подавай другие. Стоит ли возноситься от блага? – Да. – Ну а стоит ли возноситься от преходящего удовольствия? Смотри, как бы ты не сказал, что стоит, иначе я больше не стану считать тебя даже стоящим весов. Вот так судят о вещах и взвешивают их, когда мерки уже приготовлены. И занятие философией в том заключается, чтобы рассматривать и устанавливать мерки, а уже пользоваться познанными, это – дело добродетельного человека.

12. О ведении беседы

Все то, что следует изучить для умения рассуждать, тщательно разработано нашими[165]. Однако в подобающем применении всего этого мы совершенно не подготовлены упражнениями. Дай, вот, кому хочешь из нас какого-нибудь профана в собеседники, и он не находит, как обходиться с тем, а немного продвинув человека, он, как только тот становится ему поперек, уже не может справиться, но, в конце концов, начинает или бранить или насмехаться и говорит: «Это профан, невозможно обходиться с ним». А проводник, когда возьмет кого-нибудь заблудившегося, ведет к нужному пути, а не уходит с насмешками и бранью. И ты покажи ему истину, и увидишь, что он следует ей. А до тех пор, пока не покажешь, ты не над ним смейся, но скорее осознавай свою несостоятельность.

Как же поступал Сократ? Он неизбежно приводил самого собеседника к тому, что тот свидетельствовал в его пользу, а ни в каком другом не нуждался свидетеле. Вот потому-то мог он говорить: «Прочие пусть себе здравствуют, а свидетелем мне всегда достаточно возражающего, и я не спрашиваю мнение у прочих, а только у собеседника»[166]. Ведь он так ясно устанавливал то, что следует из понятий, что всякий, кто бы то ни был, осознавал противоречие и отступал от него. «Радуется ли завидующий?» – «Отнюдь, скорее – огорчается». Способом доказательства от противного он стал продвигать ближнего. «Что же, как, по-твоему, зависть есть огорчение по поводу зла? И что это за зависть к злу?» Таким образом, он побудил того сказать, что зависть есть огорчение по поводу блага. «Что же, стал бы кто-нибудь завидовать тому, что нисколько не касается его?» – «Отнюдь»[167]. И вот так доведя понятие до полноты и отчетливости, он удалялся, причем он не говорил: «Дай мне определение зависти», – и после того как тот давал определение: «Ты дал неправильное определение, потому что определяющий термин не соответствует определяемому термину»[168]. Это научные выражения, и поэтому для профанов несносные и труднопонимаемые, от употребления которых мы не в состоянии отказаться. А что касается таких выражений, при употреблении которых профан сам, следуя своим представлениям, был бы в состоянии признать то-то или отвергнуть, то вот посредством их продвинуть его мы никак не в состоянии. И вот, естественно, осознавая эту свою несостоятельность, мы воздерживаемся от этого дела, во всяком случае, те из нас, у кого есть сколько-нибудь осмотрительности. А многие, по необдуманности, пустившись в какое-нибудь такое дело, сами путаются и других путают, и, в конце концов осыпав друг друга бранью, уходят. Первой же и наиболее отличительной особенностью Сократа было никогда не раздражаться в рассуждении, никогда не произносить ничего бранного, ничего оскорбительного, но терпимо относиться к бранящим и полагать конец спору. Если хотите узнать, сколько у него в этом было умения, прочитайте «Пир» Ксенофонта, и увидите, сколько споров он разрешил. Поэтому, естественно, и у поэтов в величайшую похвалу сказано:

Тотчас же ссоре и ярой конец положить он умеет[169].

Так что же? Не очень теперь безопасно это дело, и особенно в Риме. Ведь занимающемуся им, ясно, не в углу придется заниматься, а обратившись к какому-нибудь лицу консульского звания, может быть богачу, спросить его: «Можешь ли ты сказать мне, такой-то, поручил ли ты своих лошадей кому-то?» – «Да, конечно». – «Случайному ли и несведущему в уходе за лошадьми?» – «Отнюдь». – «Ну а поручил ли ты золото или серебро или одежду кому-то?» – «И все это тоже не случайному». – «А свое тело ты уже подумал вверить чьей-то заботе?» – «Как же нет?» – «Тоже, разумеется, сведущего в искусстве обучения борьбе[170], в искусстве врачевания?» – «Совершенно верно». – «Это ли все у тебя самое лучшее, или ты и другим чем-то обладаешь, что лучше всего?» – «Что именно имеешь ты в виду?» – «То, что, клянусь Зевсом, пользуется всем этим самым, одобряет все и обдумывает». – «Не душу ли это имеешь ты в виду?» – «Ты правильно понял. Именно ее-то и имею я в виду». – «Это, клянусь Зевсом, по-моему, много лучше всего остального, чем я обладаю». – «Так можешь ли ты сказать, каким образом заботишься ты о душе? Ведь это невероятно, чтобы ты, такой мудрый и почитаемый в городе, необдуманно и как попало относился к тому, что самое лучшее у тебя находится в пренебрежении и губится». – «Конечно». – «А сам ли ты заботишься о нем? Учившись ли у кого-то, или сам дойдя до этого?» И вот здесь опасность, как бы он сначала не сказал: «А какое тебе дело, милейший? Кто ты мне?», а затем, если и дальше не оставишь его в покое, не надавал тебе тумаков. Когда-то и сам я ревностно занимался этим делом, пока не попал в такое положение.

13. О беспокойстве

Когда я вижу беспокоящегося человека, я говорю: Чего же хочет этот? Если бы он не хотел чего-то независящего от него, отчего бы еще ему беспокоиться? Поэтому и кифаред, когда поет наедине с собой, не беспокоится, а когда выступает в театре, беспокоится, даже если обладает превосходным голосом и прекрасно играет на кифаре. Он ведь хочет не только спеть прекрасно, но и снискать славу, а это уже не зависит от него. Стало быть, где у него есть знание, там смелая уверенность: приведи какого хочешь профана, на него он и внимания не обращает. А где он не знает и не приучил себя, там он беспокоится. А что это значит? Он не знает, что такое толпа и что такое похвала толпы. Вот по нэте ударять и по гипате он научился, а что такое похвала от толпы и какое значение имеет она в жизни, он и не знает и не приучил себя к этому. Стало быть, он неизбежно должен трепетать и бледнеть. Когда я вижу какого-нибудь кифареда в страхе, я, конечно, не могу сказать, что он не кифаред, но что-то другое я могу сказать, и не одно, а многое. И прежде всего я называю его чужеземцем и говорю: Этот человек не знает, где он обретается. Столько времени по своем прибытии проживая здесь, он не знает законов и обычаев этого города и что можно и что нельзя. Но он даже не обращался никогда к кому-нибудь сведущему в законах, чтобы тот сообщил и истолковал ему предписания законов. Однако завещания он не пишет, не узнав, как следует писать его, или не обратившись к знающему, и не скрепляет печатью закладную или пишет ручательство иначе, а стремлением, избеганием, влечением, намерением, замыслом он пользуется без обращения к сведущему в законах. Что значит без обращения к сведущему в законах? Он не знает, что хочет того, что не дано, и не хочет того, что неизбежно, и не знает ни своего, ни чужого. А вот если бы он знал, то он никогда не испытывал бы препятствий, никогда не испытывал бы помех, не беспокоился бы. Как же иначе? Разве кто-нибудь испытывает страх относительно того, что не есть зло? – Нет. – Ну а относительно того, что хоть и есть зло, но от него зависит, чтобы оно не случилось? – Отнюдь. – Так если независящее от свободы воли не есть ни благо, ни зло, а все зависящее от свободы воли зависит от нас и никто не может ни отнять у нас этого, ни доставить нам то, чего мы не хотим из этого, где тут еще место беспокойству? Но мы о бренном теле беспокоимся, о бренном имуществе, о том, что решит цезарь, а о внутреннем – ни о чем. Разве – о том, как бы не принять ложного мнения? Нет. Это ведь от меня зависит[171]. Разве – о влечении не по природе? И об этом нет. Так вот когда ты увидишь, что кто-то бледнеет, то, как врач по цвету лица говорит: «У этого поражена селезенка, а у этого печень», так и ты говори: «У этого поражены стремление и избегание, они не имеют свободного выхода[172], они в состоянии воспаления». Ведь не от чего иного меняется он в цвете, трепещет, лязгает зубами,

…на корточках ерзает, переминаясь ногами[173]

Поэтому Зенон при предстоявших встречах с Антигоном[174] не беспокоился. Ведь ни над чем тем, чем дорожил Зенон, Антигон не имел власти, а на то, над чем имел власть Антигон, Зенон не обращал внимания. А Антигон при предстоявших встречах с Зеноном беспокоился, и естественно. Он ведь хотел быть по нраву Зенону, а это было вне его власти, Зенон же быть по нраву ему не хотел, как и всякий владеющий каким-то искусством – не-владеющему им. Я тебе прийтись по нраву хочу? За что? Да разве знаешь ты мерила, по которым человек судит о человеке? Разве потрудился ты познать, что такое добродетельный человек и что такое порочный, и как получается то и другое? Тогда почему же сам ты не добродетельный? – Как это, – говорит, – я не добродетельный? – Потому что ни один добродетельный человек не сокрушается и не стенает, ни один не охает, ни один не бледнеет и не трепещет, и не говорит: «Как он примет меня, как он выслушает меня?» Рабское ты существо, да как ему будет угодно! Так какое же тебе дело до чужого? Ну не его ли это ошибка неправильно принять то, что от тебя? – Как же иначе? – А возможно ли, чтобы ошибка одного была злом другого? – Нет. – Так что же ты беспокоишься относительно того, что чужое? – Да, но я беспокоюсь о том, как буду говорить с ним я? – Ну а разве нельзя тебе поговорить с ним как ты хочешь? – Но я боюсь, как бы мне не сбиться с толку. – Разве, собираясь писать имя «Дион», ты боишься, как бы тебе не сбиться с толку? – Отнюдь. – В чем причина этого? Не в том ли, что ты приучил себя писать? – Как же иначе? – Ну а собираясь читать, не в таком же ли ты был бы положении? – В таком же. – В чем причина этого? В том, что всякое искусство обладает некоей силой и смелой уверенностью в своей области. Так, значит, говорить ты не приучил себя? И к чему другому ты приучал себя в школе? – К силлогизмам и изменяющимся рассуждениям. – Для чего? Не для того ли, чтобы умело разговаривать? А умело не значит ли это уместно, обоснованно, понятно, а также не запинаясь и не испытывая препятствий, а ко всему этому – со смелой уверенностью? – Да. – Так если ты, всадник, выступил на равнину против пешего, разве ты беспокоишься тут, где ты приучил себя, а тот – неприученный? – Да, но он имеет власть убить меня. – Так говори правду, несчастный, и не бахвалься, не считай себя философом, знай своих господ, а до тех пор, пока у тебя есть такое слабое место, за которое можно ухватить тебя, ухватить за тело, следуй всякому, кто сильнее тебя. А говорить приучал себя Сократ, кто так разговаривал с тиранами, с судьями, в тюрьме[175]. Говорить приучил себя Диоген, кто так говорил с Александром, с Филиппом[176], с пиратами, с тем, который купил его[177]. ‹…› тем[178], кто приучил себя, у кого есть смелая уверенность. А ты ступай к своим делам и не расставайся с ними никогда. Поди сядь в углу, плети силлогизмы и предлагай их другому –

В тебе не виден муж правитель города[179].

14. С Насоном[180]

Пришел однажды какой-то римлянин с сыном и послушал одно чтение на занятиях. «Вот, – сказал тому он, – таков способ обучения», и умолк. А в ответ на пожелание того узнать последующее он сказал: Присутствовать при обучении всякому искусству утомительно для профана и несведущего в нем. Конечно, все производимое искусствами сразу обнаруживает свою пользу, для которой произведено, и в большинстве своем обладает также чем-то привлекательным и приятным. И в самом деле, присутствовать и следить за тем, как сапожник учится какой-нибудь, не доставляет удовольствия, а обувь – вещь полезная, и просто посмотреть на нее не неприятно. И при учении плотника очутиться крайне скучно для профана, а дело его показывает пользу его искусства. Но гораздо лучше увидишь ты это в музыкальном искусстве. Ведь если ты будешь присутствовать при обучаемом ему, эта наука покажется тебе самой неприятной из всех, однако слушать производимое музыкальным искусством профанам приятно и доставляет удовольствие.

И здесь, дело занимающегося философией мы представляем себе в общем состоящим в том, что следует привести свою волю в лад со всем происходящим, так чтобы и все происходящее происходило не вопреки нашей воле, и все не происходящее не происходило не вопреки нашему желанию. Вследствие этого твердо усвоившие его в стремлении не терпят неуспеха, в избегании не терпят неудачи, без печали, без страха, без смятения проводят жизнь, сообразно с собой соблюдая отношения с обществом, природные и приобретенные, в качестве сына, отца, брата, гражданина, мужа, жены, соседа, спутника, облеченного властью, подвластного.

Дело занимающегося философией мы представляем себе в общем состоящим в этом. И вот вслед за этим мы ищем, как осуществить его. Так вот, мы видим, что плотник становится плотником, научившись тому-то, кормчий становится кормчим, научившись тому-то. Так не значит ли, что и здесь вовсе не достаточно желать стать добродетельным человеком, а нужно и научиться тому-то? Так вот, мы ищем, чему именно. Философы говорят, что постичь следует прежде всего то, что бог существует и занят промыслом о Вселенной, и невозможно утаить от него не только свои дела, но даже мысли или помыслы; затем – то, каковы именно боги. Ведь, каковы бы они ни оказались, человек, чтобы быть угодным и повиноваться им, неизбежно должен стараться по возможности уподобляться им: если божество честно, и ему быть честным, если свободно, и ему быть свободным, если благодетельно, и ему быть благодетельным, если высокого образа мыслей, и ему быть высокого образа мыслей. Вот так ревностным последователем бога делать и говорить все, что следует из этого.

– Откуда же следует начать? – Если ты снизойдешь, я скажу тебе, что прежде всего тебе следует понимать слова. – Выходит, я сейчас не понимаю слов? – Не понимаешь. – Как же я пользуюсь ими? – Так, как неучи письменностью, как животина представлениями. Ведь одно дело пользование, другое дело понимание. А если ты мнишь, что понимаешь, приведи какое хочешь слово, и давай проверим себя, понимаем ли мы. – Но это тягостно подвергаться испытанию человеку уже пожилому и, как-никак, отслужившему три похода[181]. – Знаю и я. Ведь сейчас ты пришел ко мне как ни в чем не нуждающийся. Да и в чем мог бы ты представить себя нуждающимся? Ты богат, у тебя есть дети, видать, жена, много рабов, цезарь тебя знает, в Риме у тебя много друзей, ты исполняешь свои обязанности, ты умеешь воздать добром за добро и злом за зло. Чего тебе недостает? Так вот если я покажу тебе, что – самого необходимого и самого важного для счастья, и что до сих пор ты заботился скорее обо всем, только не о подобающем, и в довершение, что ты не знаешь, ни что такое бог, ни что такое человек, ни что такое благо, ни что такое зло, то, может быть, это, пока касается твоего незнания всего другого, терпимо, но что ты не знаешь самого себя, как тут сможешь ты стерпеть меня, дать подвергнуть себя испытанию, остаться здесь? Никоим образом. Напротив, ты тотчас же удалишься в негодовании. А между тем, какое я тебе причинил зло? Разве только если и зеркало причиняет зло безобразному тем, что показывает его ему таким, какой он есть. Разве только если и врач оскорбляет больного, когда говорит ему: «Человек, ты думаешь, что у тебя ничего нет, но у тебя лихорадка. Поголодай сегодня, воду пей». И никто не говорит: «Какое ужасное оскорбление!» А если кому-нибудь скажешь: «Твои стремления в состоянии воспаления, избегания низки, намерения несоответственны, влечения несогласны природе, принятые тобой мнения необдуманны и ложны», он тотчас же уходит и говорит: «Он оскорбил меня!»

У нас обстоит примерно так, как на всеобщем празднестве. Мелкий скот и быки пригоняются на продажу, а большинство людей приходят кто покупать, кто продавать[182]. Но немного таких, которые приходят на созерцание празднества: как это происходит и почему, кто такие устроившие празднество и с какой целью? Вот так и здесь, на этом всеобщем празднестве. Одни, как скот, ни о чем больше не хлопочут, кроме корма. Ведь для всех вас, кто занят имуществом, землями, рабами, какими-нибудь должностями, все это есть не что иное, как корм. Но немного среди присутствующих на этом празднестве людей, любящих созерцать: «Так что же такое мироздание? Кто управляет им? Никто? И как это возможно, тогда как город или домашнее хозяйство не могут продолжать существования даже кратковременно без управляющего и заботящегося, чтобы в таком великом и прекрасном устройстве царил при необдуманности и случайности такой строгий порядок? Значит, существует управляющий. Каков он именно и как он управляет? А мы какими именно созданы им и для какого дела? Есть ли между нами и им какая-то связь и отношение, или вовсе нет?» Вот чем заняты эти немногие. Стало быть, они посвящают свой досуг одному только этому – ознакомиться с празднеством, прежде чем уйти. И что же? Толпа смеется над ними. Да ведь и там торговцы смеются над зрителями. И если бы скот обладал каким-то сознанием, то смеялся бы над теми, кто дорожит чем-то иным, кроме корма.

15. Против тех, кто упрямо держится своих решений

Когда некоторые прослушают эти рассуждения о том, что следует быть твердым и что свобода воли свободна по природе и неподвластна принуждениям, а все остальное подвластно помехам, подвластно принуждениям, рабское, чужое, то они представляют себе, что следует неукоснительно держаться всякого принятого ими решения. Но прежде всего следует, чтобы решение было здравым. Конечно, я хочу, чтобы в теле были действенные силы, но – как в теле здорового, как в теле атлета. А если ты мне свои действенные силы буйнопомешанного станешь показывать и бахвалиться ими, то я скажу тебе: «Человек, поищи себе врачевателя. Это не действенные силы, а иным образом отсутствие действенных сил».

Вот нечто подобное и в душе бывает у тех, кто превратно воспринимает эти рассуждения. Это как и один мой друг без всякой причины решил уморить себя голодом. Узнал я об этом, когда он уже третий день воздерживался от пищи. Я пришел к нему и стал спрашивать, что случилось. – Я так решил, – говорит. – Но все же что именно побудило тебя к этому? Ведь если ты решил правильно, вот мы здесь с тобой и мы готовы содействовать тебе в том, чтобы ты ушел. А если ты решил неразумно, то перемени свое решение. – Принятых решений следует твердо держаться. – Что ты, человек! Не всех, но принятых правильно. А то возьми и проникнись уверенностью вот прямо теперь, что сейчас ночь, и, если ты так решаешь, не переменяй своего решения, а твердо держись его и говори, что принятых решений следует твердо держаться! Что ты, человек! Не всех. Не хочешь ли ты заложить исходное начало, основание, рассмотреть решение, здравое ли оно или не здравое, и тогда уже возводить на нем здоровую действенную силу, непоколебимость? А если ты заложишь гнилое и шаткое основание, то не следует возводить здание, а чем больше и мощнее поставишь ты на него здание, тем скорее оно обрушится. Без всякой причины уводишь ты от нас из жизни человека дорогого и близкого, согражданина нашего и в великом и в малом граде[183]. И, совершая убийство и губя человека ни в чем не виновного, ты еще говоришь, что принятых решений следует держаться! А если бы тебе как-то вдруг пришло в голову меня убить, то тебе следовало бы твердо держаться принятых решений?

Ну, его, хоть и с трудом, удалось переубедить. А некоторых из нынешних невозможно переуверить. Так что, мне кажется, теперь я знаю, чего прежде не знал, в чем смысл ходячего изречения: «Глупца ни убедить, ни уломать нельзя».

Не дай мне бог, чтоб другом мне был мудрец глупый![184]

Более трудного в обращении нет ничего. «Я так решил». Да ведь – и сумасшедшие тоже. Но чем тверже они в своих несусветных решениях, тем больше им требуется эллебору[185]. Не хочешь ли ты, как полагается больному, позвать врача? «Я болен, господин, помоги мне. Посмотри, что мне следует делать. Мое дело – повиноваться тебе». Вот так и здесь: «Я не знаю, что мне следует делать, и пришел, чтобы научиться». Но нет: «О других вещах мне говори. Я решил это». О каких это других вещах? Да что может быть важнее или целесообразнее для тебя, чем убедиться в том, что недостаточно принять решение и не переменять его? Это действенные силы сумасшедших, а не здоровых. «Пусть лучше я умру, если ты принудишь меня к этому». Почему, человек? Что случилось? «Я так решил». Я спасен, потому что ты не решил убить меня. «Денег я не беру». Почему? «Я так решил». Знай, что ничто не мешает тебе с той же действенной силой, с какой ты сейчас настроен не брать, когда-нибудь без разумного основания устремиться к тому, чтобы брать, и опять говорить «Я так решил», подобно тому как в больном и страдающем истечениями теле истечение устремляется то туда, то сюда. Так и немощной душе неясно, куда она клонится. А когда к этому клонению и ходу присоединяется и действенная сила, тогда это зло становится не поддающимся помощи и излечению.

16. Что мы не приучаем себя применять на деле мнения о благе и зле

«Где благо?» – «В свободе воли». – «Где зло?» – «В свободе воли». – «Где то, что ни то ни другое?» – «В независящем от свободы воли». Что же, помнит ли кто-нибудь из нас вне школы об этих рассуждениях? Приучает ли себя кто-нибудь наедине с собой таким образом отвечать вещам, как при этих вопросах: «День ли?» – «Да». – «А что, ночь ли?» – «Нет». – «А что, четно ли число звезд?» – «Не могу сказать»? Когда перед тобой оказываются деньги, приучил ли ты себя давать им должный ответ: «Не благо»? Упражнялся ли ты на деле в таких ответах, или только в ответах на софизмы? Так что же ты удивляешься, если там, где ты приучил себя, ты стал сильнее, а там, где не занимаешься приучением себя, остаешься тем же? В самом деле, почему оратор, зная, что написал прекрасно, что выучил наизусть написанное, притом придавая голосу приятность, все же еще беспокоится? Потому что он не довольствуется тем, что приучил себя к этому. Чего же он хочет? Похвалы присутствующих. Значит, что касается своего умения, то в приучении себя к нему он упражнялся на деле, а что касается похвалы и порицания, – не упражнялся на деле. Да и когда слышал он от кого-нибудь, что такое похвала, что такое порицание, какова природа того и другого? Каких именно похвал следует добиваться или каких именно порицаний следует не навлекать? А когда занимался он приучением себя к этому в соответствии с этими рассуждениями? Так что же ты еще удивляешься, если там, где он научился, он отличается от остальных, а там, где он не приучил себя, он такой же, как и толпа? Это как кифаред: он умеет играть на кифаре, поет прекрасно, хитон до пят с прямыми складками на нем прекрасный, и все же, выступая, он трепещет. Ведь то все он знает, а что такое толпа, крик и насмешка толпы, он не знает. Но даже что такое само беспокойство, он не знает, наше ли оно дело или чужое, можно ли прекратить его или нельзя. Поэтому, если его похвалят, он уходит надутый, а если он осмеян, вот жалкий пузырь этот прокололся и опал.

Нечто подобное бывает и с нами. Чем дорожим мы? Тем, что относится к внешнему миру. Чем серьезно заняты мы? Тем, что относится к внешнему миру. И мы еще недоумеваем, как это мы страшимся или как это мы беспокоимся? Что же может быть, когда мы что-то предстоящее считаем злом? Мы не можем не страшиться, мы не можем не беспокоиться. И мы еще говорим: «Господи боже, как бы мне не беспокоиться?» Глупец, разве нет у тебя рук? Разве не сделал их тебе бог? Сиди теперь и молись, чтобы у тебя не текли сопли! Ты лучше высморкнись и не вини. Что же, здесь он тебе ничего не дал? Разве не дал он тебе стойкости, не дал тебе величия духа, не дал мужества? С такими руками, ты еще ищешь кого-то, кто высморкал бы тебе нос? Но мы и не приучаем себя ко всему этому, и не обращаем внимания на все это. В самом деле, дайте мне хоть одного, кому важно, как сделать то-то, кто обращает внимание не на достижение того-то, а на само свое действие. Кто при прогуливании обращает внимание на само свое действие? Кто при обдумывании обращает внимание на само обдумывание, а не на достижение того, что он обдумывает? И вот если ему удастся достичь этого, он возносится и говорит: «Как же мы прекрасно обдумали! Не говорил я тебе, брат, что, если мы что-то продумаем, невозможно, чтобы вышло не так?» А если обернется иначе, несчастный поник, не находит даже, что сказать о получившемся. Кто из нас ради этого обращался к прорицателю? Кто из нас ночевал в святилище[186] по поводу действия? Кто? Хоть одного мне дайте, чтобы я увидел того, кого уже давно ищу, поистине благородного и одаренного. Молодого ли, старого ли, дайте.

Так что же мы еще удивляемся, если в предметах мы опытны, а в действиях низки, неблагопристойны, ничтожны, малодушны, невыносливы, целиком несчастные твари? Ведь это не важно для нас, и мы не приучаем себя к этому. А если бы мы не смерти или изгнания страшились, но самого страха, то приучали бы себя не впадать в то, что представляется нам злом. Но в действительности в школе мы ретивы и речисты, и если попадется вопросишко о чем-нибудь таком, мы горазды последовательно разобрать его, а вытащи нас на применение этого на деле, и ты найдешь несчастных потерпевших кораблекрушение. Возникни представление, приводящее в смятение, и ты узнаешь, к чему мы приучали себя и для чего мы упражнялись. И вот, не приучая себя к этому, мы постоянно все больше накапливаем всяких страхов, да еще вдобавок в своем воображении преувеличиваем их. Вот я, например. Когда я, плывя на корабле, склонюсь над пучиной или оглянусь на морской простор и уже не вижу земли, то теряю самообладание, воображая себе, будто мне придется выпить все это море целиком, если я потерплю кораблекрушение, и мне в голову не приходит, что мне достаточно трех кружек. Что же приводит меня в смятение? Море? Нет, – мнение. Опять-таки, когда бывает землетрясение, я воображаю себе, будто город вот сейчас обрушится на меня. Да разве недостаточно маленького камешка, чтобы он вышиб мне мозги?

Так что же именно угнетает и лишает самообладания нас? Да что иное, как не мнения? В самом деле, когда кто-то уезжает и расстается с близкими, друзьями, местами, сопребыванием с ними, что иное угнетает его, как не мнение? Дети, вот, когда начинают плакать, оттого что кормилица чуточку отлучилась, – получив лепешечку, сразу забываются. Так ты хочешь, чтобы и мы были наподобие детей? Нет, клянусь Зевсом! Я считаю, что на нас такое воздействие не лепешечка должна оказывать, но правильные мнения. А в чем они заключаются? В том, чтобы человек, целыми днями приучая себя к этому, не испытывал привязанности ни к чему чужому, ни к другу, ни к месту, ни к гимнасиям, и даже к своему телу, а памятовал о законе и имел его перед глазами. А что это за закон? Закон бога. Свое сохранять, на чужое не притязать, пользоваться тем, что дается, не жаждать того, что не дается, а когда отнимается что-то, отдавать легко и тут же, с благодарностью за все время пользования этим, если не хочешь плакать по кормилице и маме. В самом деле, какая разница, в чем он слабее и от чего он зависит? Чем ты сильнее того, кто плачет из-за девчонки, если ты сокрушаешься из-за какого-то там гимнасия, каких-то там портиков, каких-то там юношей и тому подобного времяпрепровождения? Другой, тут, сокрушается оттого, что не пить ему уже воду из источника Дирки. Да разве Марциева вода[187] хуже воды из источника Дирки? «Но я привык к той». И к этой опять-таки привыкнешь. И вот, если и к ней станешь испытывать привязанность, и по ней опять-таки плачь, да попытайся сочинить стих наподобие Эврипидовского[188]:

Нерона термы те и воду Марциеву

Вот так рождается трагедия, когда глупыми людьми завладевают сами по себе телесные вещи[189]. «Когда же увижу я опять Афины и Акрополь!» Несчастный, разве тебе не достаточно всего того, что ты видишь каждый день? Можешь ли ты увидеть что-нибудь лучше или величественнее солнца, луны, звезд, всей земли, моря? А если ты действительно понимаешь управителя Вселенной и повсюду носишь его в себе, неужели ты еще тоскуешь по каким-то там камням и нарядной скале?[190] Ну а когда тебе уже придется оставить само солнце и луну, что ты станешь делать? Сядешь и будешь плакать как дети? Что же ты в школе делал, что слушал, чему учился? Что ты писался философом, тогда как вправе был писаться так, как в действительности: «Я прошел кое-какое вводное обучение и прочитал кое-что из Хрисиппа, а что касается философа, то я даже порога того не переступил. Да и куда мне до этого дела, до которого Сократу было, так принявшему смерть, так прожившему жизнь, до которого Диогену было!»? Мыслишь ли ты кого-нибудь из них плачущим или досадующим, оттого что ему не придется видеть такого-то и такую-то, не придется уже быть в Афинах или в Коринфе, а может так статься, что придется уже быть в Сузах или в Экбатанах?[191] Неужели тот, кто может уйти, когда хочет, с пира и больше не участвовать в игре, огорчается оставаясь? Разве не остается он, как при игре[192], до тех пор, пока это его увлекает? Такой, конечно, выдержал бы какое бы то ни было изгнание навсегда или смертное изгнание, если бы был приговорен к этому.

Не хочешь ли ты уже быть отнятым от груди, как дети, и приняться за пищу потверже, и не плакать по мамам и кормилицам, по причитаниям старух? «Но если я расстанусь с ними, то огорчу их». Ты огорчишь их? Отнюдь, не ты, а именно то, что огорчает и тебя, – мнение. Что же ты можешь сделать? Устрани его, а что касается их мнения, то, если они поступят правильно, они устранят его сами, иначе стенать они будут по своей вине. Человек, стань уже, как это говорится, отчаянно храбрым за благоденствие, за свободу, за величие духа. Подними наконец голову, как избавившийся от рабства, смело обрати взоры к богу и скажи: «Распоряжайся мной отныне, как ты хочешь. Я единомыслен с тобой, единосущен с тобой[193]. Я не уклоняюсь ни от чего, что тебе угодно. Веди куда хочешь. Облеки во что хочешь. Хочешь, чтобы я занимал должности, жил частным человеком, оставался на месте, отправлялся в изгнание, был бедным, был богатым? Я во всем этом буду оправдателем тебе перед людьми. Я покажу, какова природа всего этого». Но нет, сиди в ‹…›[194] и жди свою маму, пока она накормит тебя. Если бы Геракл сидел со своими домашними, кем бы он был? Эврисфеем, а не Гераклом. Ну а сколько он в своих хождениях по всему свету обрел близких, друзей?! Но ничего – дороже бога. Поэтому уверовали в то, что он сын Зевса, и он действительно был им. Это ему, стало быть, повинуясь, ходил он по свету, очищая землю от несправедливости и беззакония. Но ты не Геракл и не можешь очищать землю от чужих зол, и даже не Тесей, чтобы очистить от них Аттику. Очисть от своих. Вот отсюда, из мыслей устрани, вместо Прокруста и Скирона[195], печаль, страх, жажду, зависть, злорадство, сребролюбие, изнеженность, невоздержность. А все это невозможно устранить иначе, как к одному богу обращая свои взоры, к нему одному испытывая привязанность, его повелениям посвятив себя. Но если ты хочешь чего-то иного, то с оханьями и стенаньями будешь следовать тому, кто сильнее тебя, благоденствие ища всегда вовне и никогда не обретая его: ты ведь ищешь его там, где его нет, вместо того, чтобы искать там, где оно есть.

17. Как следует применять общие понятия к частным случаям

В чем состоит первое дело занимающегося философией? Отбросить прочь мнимое знание. Невероятно ведь, чтобы кто-нибудь начал учиться тому, в чем он мнит себя знающим. Так вот, все мы вкривь и вкось толкуя о том, что следует делать и чего не следует делать, о благе и зле, о прекрасном и постыдном, приходим к философам, к тому же хваля и порицая, виня и жалуясь, судя и рядя занятия прекрасные и постыдные. А зачем приходим мы к философам? Научиться тому, в чем мы не мним себя знающими. А что это? Правила. Ведь тому, о чем толкуют философы, мы хотим научиться потому, что все это искусно и тонко, а другие – для того чтобы от всего этого обрести[196]. Так вот, смешно думать, что кто-нибудь, желая научиться одному, научится другому, или, стало быть, что кто-нибудь будет совершенствоваться в том, чему не учится. А в заблуждение вводит многих именно то, что ввело в заблуждение и оратора Теопомпа[197], который вменяет Платону в вину желание, чтобы всему давалось определение. Что же он говорит? «Разве никто из нас до тебя не говорил о благе или о справедливом? Или мы, не понимая, что все это означает, произносим бессмысленные и пустые звуки?» Да кто тебе говорит, Теопомп, что мы не имели обо всем этом природных понятий и общих понятий[198]? Но невозможно применять общие понятия к соответствующим частным случаям, не разобрав их до отчетливости и не рассмотрев само то, какой именно тот или иной частный случай следует подводить под каждое из них. В самом деле, говори такое и врачам: «Да кто из нас не говорил о здоровом и болезненном до того, как Гиппократ родился? Или это пустые звуки мы издаем?» Ведь мы имеем какое-то и о здоровом общее понятие, но применить его мы не умеем. Поэтому один говорит: «Воздержись от еды», а другой говорит: «Дай еду», один говорит: «Сделай кровопускание», а другой говорит: «Поставь банки». В чем причина этого? В чем же ином, как не в том, что он не умеет правильно применить общее понятие о здоровом к частным случаям?

Так обстоит и здесь, в том, что касается жизни. О благе и зле, о полезном и неполезном кто из нас не толкует? В самом деле, кто из нас не имеет общих понятий обо всем этом? Так разве разобранными до отчетливости и полноты? Покажи это. «Как я покажу?» Примени их правильно к частным случаям. Вот, например, определения Платон подводит под общее понятие о полезном, а ты – под общее понятие о бесполезном. Так возможно ли, чтобы вы оба были правы? Как это может быть? А к такому частному случаю, как богатство, разве кто-то один не применяет общее понятие о благе, а другой – нет? А к такому, как удовольствие, а к такому, как здоровье? И вообще, если все мы, толкующие об этих названиях, имеем не пустое знание о каждом из них и не нуждаемся ни в какой заботе относительно разбора общих понятий, то почему мы расходимся, почему воюем, почему порицаем друг друга?

Да к чему мне сейчас выставлять противоречие друг с другом и поминать о нем? Вот сам ты, если ты правильно применяешь общие понятия, почему не благоденствуешь, почему испытываешь препятствия? Оставим пока что в стороне второй вопрос – относительно влечений и искусного обращения с надлежащим в них. Оставим в стороне и третий – относительно согласий. Уступаю тебе все это. Остановимся на первом[199]: он дает почти ощутимое доказательство неправильного применения общих понятий. Сейчас ты хочешь возможного и для себя возможного? Так почему же ты испытываешь препятствия? Почему не благоденствуешь? Сейчас ты не избегаешь неизбежного? Так почему же ты терпишь неудачу в том или ином, почему ты несчастен? Почему, когда ты хочешь того-то, не получается то, и когда не хочешь того-то, получается то? Это ведь величайшее доказательство неблагоденствия и злополучия. Хочу того-то, и не получается то. Да какое существо несчастнее меня! Не хочу того-то, и получается то. Да какое существо несчастнее меня!

Именно этого не выдержав, Медея дошла до убийства своих детей. Правда, в этом она проявила могучий дух. Она ведь имела должное представление о том, что такое то, что кому-то не удается то, чего он хочет. «Ну так я накажу моего обидчика и оскорбителя. И что толку от того, что ему будет так худо? Как же получится? Убиваю я детей! Но я и себя тем самым накажу. Да что мне до того!»[200] Это сбилась с пути душа, обладающая мощной силой. Она ведь не знала, где находится это «делать то, что мы хотим», что это не извне следует брать и не положение вещей изменяя применительно к себе. Не желай мужа, и ничто из того, что ты желаешь, не получается. Не желай, чтобы он во что бы то ни стало жил с тобой, не желай оставаться в Коринфе, словом, не желай ничего иного, кроме того, что бог желает. Кто тогда помешает тебе, кто принудит тебя? Не более чем Зевса.

Когда у тебя такой предводитель и единые с ним желания и стремления, что ты страшишься еще, как бы тебе не потерпеть неуспеха? Предоставь свое стремление и избегание бедности и богатству, будешь терпеть неуспех, будешь терпеть неудачу. А здоровью, должностям, почестям, отечеству, друзьям, детям, словом, чему бы то ни было независящему от свободы воли, – будешь несчастен. Но предоставь их Зевсу, остальным богам, вверь им, пусть они правят ими, пусть их стремлениям и избеганиям следуют твои, – тогда где тут еще будешь ты неблагоденствовать? А если ты завидуешь, невыносливый ты человек, и жалеешь, и ревнуешь, и трепещешь, и ни одного дня не пропускаешь, чтобы не плакаться и себе и богам, – тогда что еще ты говоришь, что получил образование? Какое образование, человек? То, что ты силлогизмы прошел, изменяющиеся рассуждения? Не хочешь ли ты разучиться, если возможно, всему этому и начать с самого начала, осознавая, что до сих пор ты даже не приступал к этому делу, и впредь, начав отсюда, возводить все последующее: как ничто не будет, если ты не хочешь, а если хочешь, ничто не не будет?

Дайте мне хоть одного молодого человека, с этим намерением пришедшего в школу, в этом деле ставшего атлетом и говорящего: «По мне, все прочее пусть себе здравствует, а мне достаточно, если я смогу наконец проводить жизнь неподвластным препятствиям и неподвластным печалям, поднять голову перед вещами свободным человеком, обращать взоры к небу другом бога, не страшась ничего того, что может случиться». Пусть кто-нибудь из вас покажет себя таким, чтобы я сказал: «Вступай, юноша, в свое: тебе суждено украсить философию, эти достояния – твои, эти книги – твои, эти рассуждения – для тебя». Затем, когда он усердными трудами осилит этот вопрос, пусть опять придет ко мне и скажет: «Я хочу быть неподверженным страстям и невозмутимым, но хочу и, как благочестивый, философ, заботливый, знать, каково надлежащее мне по отношению к богам, каково – по отношению к родителям, каково – по отношению к братьям, каково – по отношению к отечеству, каково – по отношению к чужеземцам». Приступай и ко второму вопросу: он тоже – твой. «Я уже и второй вопрос освоил. Теперь я хотел бы быть твердым и непоколебимым, и не только тогда, когда бодрствую, но и когда сплю, когда опьянею, когда нападет умопомрачение». Человек, ты бог, намерения у тебя великие!

Но нет: «Я хочу узнать, что говорит Хрисипп в своих сочинениях о “Лжеце”[201]». Не повеситься ли тебе вместе с этим намерением, несчастный? И какая тебе польза будет? Ты прочтешь все, и все так же будешь сокрушаться, ты будешь говорить об этом другим, и все так же будешь трепетать. Вот так и вы. «Хочешь, прочитаю тебе, брат, и ты – мне?» «Изумительно, человек, пишешь!» да «Ты – великолепно, слогом Ксенофонта!», «Ты – слогом Платона!», «Ты – слогом Антисфена!». После этого, подробно рассказав друг другу сны, вы опять возвращаетесь к тому же: таким же образом стремитесь, таким же образом избегаете, подобным же образом влечетесь, намереваетесь, ставите перед собой цели, о том же молите, тем же серьезно заняты. После этого вы и не ищете того, кто делал бы вам напоминания, но тяготитесь, если слышите их. После этого вы говорите: «Бессердечный старик! Когда я уезжал, он не заплакал и не сказал: “В какое идешь ты попасть обстоятельство, дитя! Если ты уцелеешь, я зажгу светильники”[202]». В этом выражается сердечность? Великим для тебя благом будет, если ты, вот такой, уцелеешь, и достойным светильников! Ты и в самом деле, должно быть, бессмертен и неподвластен недугам!

Так вот, отбросив прочь именно это мнимое знание, о чем и говорю я, заключающееся в том, что мы думаем, будто знаем что-то полезное, должны мы приступать к разуму, как подходим мы к геометрии, как к музыке. А иначе мы и не приблизимся к совершенствованию, даже если пройдем все введения и сочинения Хрисиппа вместе с таковыми Антипатра и Архедема[203].

18. Как следует бороться с представлениями

Всякое устойчивое внутреннее состояние и всякая способность поддерживается и усиливается соответственными делами: способность ходить – хождением, способность бегать – беганием. Если хочешь быть умелым в чтении, читай, если в писании, пиши. А если ты тридцать дней подряд не будешь читать, но будешь делать что-то другое, тогда узнаешь, что из этого получается. Вот так и если пролежишь десять дней, встань и попытайся пройтись подальше, и тогда увидишь, как слабеют твои ноги. Вообще, таким образом, если захочешь делать что-то, делай это привычностью. Если захочешь не делать чего-то, не делай этого, а лучше привыкни делать что-то другое вместо этого. Так обстоит и с устойчивыми внутренними состояниями и способностями души. Когда ты разгневаешься, знай, что не только это с тобой случилось зло, но что ты и устойчивое внутреннее состояние это усилил, как бы подбросил в огонь хворосту. Когда ты не устоишь перед кем-то по части любовной связи, не одно это поражение считай, но что ты и дал пищу своей невоздержности, усилил ее. Невозможно ведь, чтобы от соответственных дел не появлялись и одни устойчивые внутренние состояния и способности, не существовавшие прежде, и не усиливались и укреплялись другие.

Так, несомненно, и возникают нравственные недуги, говорят философы. В самом деле, когда ты раз возжаждешь серебра, то, если будет применен разум для осознания этого зла, вот и жажда эта подавлена и верховная часть души наша восстановлена в своем первоначальном состоянии. А если ты не применишь никакого средства для лечения, она уже не возвращается в свое прежнее состояние, но, вновь раздразненная соответственным представлением, быстрее, чем прежде, привязалась к этой жажде. И если это происходит постоянно, она в конце концов становится мозолистой, и этот нравственный недуг позволяет утвердиться сребролюбию. Ведь когда у человека пройдет приступ лихорадки, он находится не в таком же состоянии, как до лихорадки, если только он не излечился совсем. Примерно так обстоит и со страстями души. От них на ней остаются некие следы и ссадины, и если кто не сведет их хорошенько, то, вновь пораженный бичом по ним же, он уже не ссадины получает, а язвы. Так вот, если ты хочешь не быть гневливым, не давай пищу этому своему устойчивому внутреннему состоянию, не подбрасывай ему ничего способствующего его усилению. В первый день сохрани спокойствие и считай дни, в которые ты не гневался. «Обычно я гневался каждый день, теперь – через день», потом «через два», потом «через три». А если дойдешь и до тридцати, соверши жертвоприношение богу. Ведь устойчивое внутреннее состояние это в первый день начинает слабеть, потом и совершенно исчезает. «Сегодня я не печалился». Завтра – тоже, и так подряд два месяца, три месяца. «Но я был внимателен, когда случалось что-то, могущее раздразнить печаль». Знай, что это у тебя идет прекрасно. «Сегодня, увидев красавца или красавицу, я не сказал себе: “Если бы можно было поспать с ней” и “Блажен муж ее”». Ведь сказавший это «блажен» – тоже прелюбодей[204]. И я не рисую в своем воображении картину за картиной, как она появляется, как раздевается, как ложится ко мне в постель. Я глажу себя по макушке и говорю: «Хорошо, Эпиктет, ты решил мудреный софизмик, гораздо мудрёнее “Господствующего”[205]». А если, даже когда бабенка желает, кивает, посылает ко мне, и даже когда дотрагивается и приближается вплотную, я воздержусь и одержу над этим победу, то это я решил уже софизм выше «Лжеца», выше «Покоящегося»[206]. Этим и гордиться стоит, а не выдвиганием «Господствующего».

Как же добиться этого? Захоти прийтись наконец по нраву самому себе, захоти явить себя прекрасным богу. Возжажди стать чистым с чистым собой и с богом. Затем, когда у тебя возникает какое-нибудь представление такое, Платон, вот, говорит, обратись к искупительным жертвоприношениям Зевсу, обратись с мольбой о защите к святилищам богов, отвращающих бедствия, достаточно даже если ты, удалившись к общению с добродетельными людьми[207], предашься этому, исследуя путем сопоставления с кем-нибудь, будь то из живущих, будь то из умерших. Пойди к Сократу и посмотри, вот он лежит вместе с Алкивиадом и посмеивается над его цветущей красотой. Поразмысли, какую же победу изведал он, одержанную над самим собой, какую победу на Олимпийских играх, которым по счету стал он после Геракла[208]. Так что, клянусь богами, это его должны по справедливости почтительно приветствовать: «Здравствуй, необычайный[209]!», а не этих гнилых кулачных бойцов, всеборцев и им подобных гладиаторов. Противопоставив все это, ты одержишь победу над тем представлением, не повлечен будешь им. А прежде всего смотри, чтобы ты не был схвачен стремительностью его, но скажи: «Погоди немного, представление, дай посмотрю, кто ты и о чем, дай проверю, одобрить ли тебя». И затем не позволяй, чтобы оно, рисуя в твоем воображении картину за картиной, уводило все дальше, иначе оно завладеет тобой и поведет куда захочет. Но лучше призови вместо него какое-нибудь другое, прекрасное и благородное представление, а это грязное отбрось. И если ты привыкнешь так упражняться, то увидишь, какими у тебя становятся плечи, какими жилы, какими действенные силы. А сейчас – только рассужденьица, и больше ничего.

Тот поистине упражняющийся на деле, кто упражняет себя против таких представлений. Держись, несчастный, смотри, чтобы ты не был схвачен ими. Велика эта борьба, божественное это дело, за царскую власть, за свободу, за благоденствие, за невозмутимость. О боге помни, к нему взывай о помощи и защите, как взывают к Диоскурам во время бури плывущие на кораблях[210]. Да какая буря страшнее, чем вызываемая представлениями, имеющими силу и способными смести разум? Да сама буря что есть иное, как не представление? Право же, отбрось прочь страх смерти, и подавай сколько хочешь громов и молний, тогда ты узнаешь, какая тишь и гладь в верховной части души. А если ты раз потерпишь поражение и скажешь, что в следующий раз одержишь победу, потом опять то же самое, знай, что ты дойдешь наконец до такого дурного и бессильного состояния, что даже не будешь задумываться впоследствии над тем, что ошибаешься, но даже начнешь находить оправдания этому. И тогда ты подтвердишь истинность слов Гесиода:

Дело кто любит откладывать – с бедами борется вечно[211].

19. Против тех, кто овладевает учением философов только лишь в рассуждении

«Господствующее рассуждение» выдвинуто, по-видимому, на основании нескольких таких исходных положений: поскольку существует противоречие между взятыми в совокупности этими тремя высказываниями: «Всякое прошедшее истинное есть необходимое», «Из возможного невозможное не следует» и «Возможное есть что и не есть истинное и не будет», Диодор[212], уяснив это противоречие, воспользовался убедительностью первых двух для приставления этого высказывания: «Ничто не есть возможное, что и не есть истинное и не будет». Стало быть, кто-то сохранит вот эти два: «Нечто есть возможное, что и не есть истинное и не будет» и «Из возможного невозможное не следует», но без этого: «Всякое прошедшее истинное есть необходимое», как именно избрал себе, кажется, Клеант со своими единомышленниками, в защиту которого долгое время выступал Антипатр. А другие сохранят два других: «Возможное есть что и не есть истинное и не будет» и «Всякое прошедшее истинное есть необходимое», но с этим: «Из возможного невозможное следует». А сохранить все те три немыслимо, так как между ними, взятыми в совокупности, существует противоречие.

Так вот, если кто-то спросит меня: «А ты какие из них сохраняешь?», я отвечу ему, что не знаю, но я получил такое сведение, что Диодор сохранял те, Пантоид[213], со своими единомышленниками, по-моему, и Клеант со своими – другие, а Хрисипп со своими – иные. «Так сам ты что?» Я и не предавался этому, – тому, чтобы проверить свое собственное представление об этом, сопоставить все то, что говорится об этом, и составить какое-то свое собственное мнение в этом вопросе. Поэтому я ничем не отличаюсь от грамматика. «Кто был отец Гектора?» – «Приам». – «Кто братья?» – «Александр и Деифоб». – «А мать их кто?» – «Гекаба. Такое сведение я получил». – «От кого?» – «От Гомера. А пишет об этом же, кажется, и Гелланик[214], да и любой такой». И я, что еще могу я сказать о «Господствующем» сверх этого? Но если я пустой человек, то я, особенно на пиру, поражаю присутствующих, перечисляя написавших об этом. «Изумительно написал об этом и Хрисипп в первой книге своего сочинения “О возможном”? А Клеант особо написал об этом, и Архедем тоже. Написал об этом и Антипатр, не только в своем сочинении “О возможном”, но и особо в сочинении “О Господствующем”. Ты не читал этого сочинения?» – «Не читал». – «Прочти». И какую пользу принесет ему это? Он будет болтливей и докучливей, чем сейчас. Да у тебя-то что еще прибавилось, оттого что ты прочитал? Какое ты составил себе мнение в этом вопросе? Нет, ты будешь говорить нам о Елене, о Приаме, об острове Калипсо, которого и не было и не будет.

И здесь невелика важность овладеть сведением, но не составить себе никакого собственного мнения. А в нравственных вопросах мы страдаем этим гораздо больше, чем в этих. «Скажи мне о благе и зле». – «Слушай:

От Илиона неся, пригнал меня ветер к киконам[215].

Среди всего существующего то-то – благо, то-то – зло, а то-то – безразличное. Благо – это, конечно, добродетели и все причастное им, зло – это пороки и все причастное пороку, а безразличное – это все что между ними: богатство, здоровье, жизнь, смерть, удовольствие, страдание». – «Откуда ты это знаешь?» – «Гелланик говорит в своей “Египетской истории”». В самом деле, какая разница, сказать ли это или что Диоген[216] говорит это в «Этике», или Хрисипп, или Клеант? Так проверил ли ты что-нибудь из всего этого и составил ли себе свое собственное мнение? Покажи, как ты привык держаться на корабле во время бури? Помнишь ли ты об этом разделении, когда заскрипит мачта и на твой крик подойдет к тебе какой-нибудь бездельник и скажет: «Скажи мне, ради богов, то, что ты недавно говорил. Разве потерпеть кораблекрушение – порок? Разве причастное пороку?» Не набросишься ли ты на него с палкой? «Какое нам дело до тебя, человек? Мы погибаем, а ты пришел тут и шутишь!» А если цезарь вызовет тебя как обвиняемого, помнишь ли ты об этом разделении, если кто-нибудь, когда войдешь бледный и трепещущий, подойдет к тебе и скажет: «Что ты трепещешь, человек? В чем дело? Разве цезарь наделяет входящих к нему добродетелью и пороком?» – «Что ты тоже потешаешься надо мной сверх моих зол?» – «Все же, философ, скажи мне, что ты трепещешь? Не смерть ли то, что угрожает тебе, или тюрьма, или телесное страдание, или изгнание, или бесславие? Что же иное? Разве порок, разве причастное пороку? Так чем же сам ты называл все это?» – «Какое мне дело до тебя, человек? Мне достаточно моих зол». И верно говоришь. Действительно, тебе достаточно твоих зол – неблагородства, малодушия, бахвальства, которому ты предавался, в школе сидя. Что ты красовался в чужом? Что ты называл себя стоиком?

Наблюдайте вот так за собой в своих действиях, и вы увидите, к какой принадлежите вы школе. Вы увидите, что большинство из вас эпикурейцы, да немногие – перипатетики[217], притом расслабленные. Действительно, где видно, чтобы вы на деле сочли добродетель равной всему остальному или даже сильнее? Но покажите мне стоика, если можете хоть кого-то. Где это видно или как? А таких, которые толкуют о стоических рассужденьицах, вы можете показать тьму. Да разве об эпикурейских они же толкуют хуже? Разве и в перипатетических тоже они разбираются не с такой же обстоятельностью? Так кто же такой стоик? Как называем мы статую фидиевской, воплощенную в соответствии с искусством Фидия, вот так воплощенного покажите мне кого-нибудь в соответствии с теми мнениями, о которых он толкует. Покажите мне кого-нибудь, кто болеет, и все же счастлив, кто в опасности, и все же счастлив, кто умирает, и все же счастлив, кто в изгнании, и все же счастлив, кто в бесславии, и все же счастлив. Покажите. Я жажду, клянусь богами, увидеть какого-нибудь стоика. Но вы не можете воплощенного показать. Хотя бы воплощаемого покажите, склонившегося к этому. Сделайте мне такую милость, не откажите старому человеку увидеть зрелище, которого я до сих пор не видел. Вы думаете, что должны показать Зевса Фидия или Афину, произведение из слоновой кости и золота? Душу пусть кто-нибудь из вас покажет человека, желающего стать единомысленным с богом и больше не жаловаться ни на бога, ни на человека, не терпеть неуспеха ни в чем, не терпеть неудачи ни в чем, не гневаться, не завидовать, не ревновать, – да к чему говорить обиняками? – жаждущего стать из человека богом, в этом бренном теле мертвом помышляющего о жизни в обществе с Зевсом. Покажите. Но вы не можете. Так что же вы сами над собой потешаетесь и других разыгрываете? Что вы расхаживаете в чужом обличье ворами и грабителями этих ничуть не приличествующих вам названий и дел?

И вот сейчас я наставник ваш, а вы получаете образование у меня. И у меня такое намерение в завершение сделать вас неподвластными помехам, неподвластными принуждениям, неподвластными препятствиям, свободными, благоденствующими, счастливыми, обращающими взоры к богу во всем и малом и великом. А вы здесь для того, чтобы научиться всему этому и приучить себя ко всему этому. Так почему же вы не преуспеваете в этом деле, если и у вас есть должное намерение, и у меня вдобавок к намерению есть и должная подготовленность? Чего недостает? Когда я вижу плотника, у которого под рукой находится предмет, то я ожидаю дела. И здесь, стало быть, плотник есть, предмет есть. Чего нам недостает? Разве обучение этому делу недоступно? Доступно. Так разве это не зависит от нас? Только это и зависит от нас, в отличие от всего остального. Ни богатство не зависит от нас, ни здоровье, ни слава, словом, ничто другое, кроме правильного пользования представлениями. Только это по природе неподвластно помехам, это неподвластно препятствиям. Так почему же вы не преуспеваете в этом? Скажите мне, в чем причина. Ведь она или во мне, или в вас, или в природе этого дела. Само это дело доступно, и только оно зависит от нас. Так, стало быть, она или во мне или в вас, или, что вернее, и во мне и в вас. Что ж, хотите, начнем наконец заниматься таким намерением здесь? Все, что было до сих пор, оставим. Начнем только, поверьте мне, и вы увидите.

20. Против эпикурейцев и академиков[218]

К здравому и очевидному по необходимости прибегают и возражающие против этого. И, пожалуй, самым веским очевидным доказательством того, что то-то очевидно, можно было бы привести то, что и возражающему против этого оказывается необходимым прибегнуть к этому. Например, если кто-то стал бы возражать против того, что то-то есть всеобще истинно, то ясно, что он должен сделать противоположное утверждение: ничто не есть всеобще истинно. Рабское ты существо, и это не то. Ведь что иное значит это, как не такое: если то-то всеобще, то оно ложно. Опять-таки, если кто-нибудь придет и будет говорить: «Знай, что ничто не познаваемо, но все недостоверно», или другой: «Поверь мне, и это принесет тебе пользу: ни в чем не следует верить человеку», или опять-таки другой: «Научись у меня, человек, что ничему невозможно научиться. Я тебе говорю это и обучу тебя этому, если хочешь», то чем же отличаются от этих те, – кто же?! – которые называют себя академиками? «Люди, согласитесь, что никто не соглашается. Поверьте нам, что никто не верит никому».

Вот так и Эпикур, когда он хочет отвергать, что жизнь в обществе у людей друг с другом дана от природы, то он прибегает к самому отвергаемому им. Ведь что он говорит? «Не обманывайтесь, люди, не сбивайтесь с пути, не допускайте оплошности: жизнь в обществе у обладающих разумом существ друг с другом не дана от природы, поверьте мне. А говорящие противное обманывают вас и морочат». Так что же тебе до того? Пусть мы будем обмануты. Разве ты в своем отчуждении проживешь хуже, если все мы остальные будем убеждены в том, что жизнь в обществе у нас друг с другом дана от природы и ее следует всячески соблюдать? Даже гораздо лучше и безопаснее. Человек, что ты беспокоишься о нас, что ночей не спишь из-за нас, что зажигаешь светильник, что встаешь, что сочиняешь столько книг? Как бы кто-нибудь из нас не был обманут относительно богов, будто они заботятся о людях, или как бы кто-нибудь не счел сущностью блага что-то иное, кроме удовольствия? Ведь если все это так и есть, то завались спать и отправляй жизнь червя, которой ты счел себя достойным: ешь, пей, совокупляйся, испражняйся, храпи себе. А что тебе до того, какое будет у остальных мнение обо всем этом, здравое или не здравое? Да какое тебе дело до нас? Тебя ведь занимают овцы, потому что они сами даются нам стричь себя, доить и, наконец, зарезывать. А разве не желанным было бы, если бы люди могли, заколдованные и зачарованные стоиками, пребывать в дрёме и даваться тебе и тебе подобным стричь и доить себя? Да следовало ли тебе говорить все это своей эпикурейской братии, не следовало ли скрывать от нее все это, именно ее в особенности прежде всего убеждать в том, что мы от природы рождены общественными, что воздержность – благо, для того чтобы все сберегалось для тебя? Или с одними следует соблюдать эту жизнь в обществе, а с другими нет? С кем же следует соблюдать? С взаимно соблюдающими или с преступающими ее? И кто преступает ее больше, чем вы с такими своими взглядами?

Так что же это пробуждало его от сна и понуждало писать все то, что он писал? Да что иное, как не то, что сильнее всего в людях – природа, влекущая к осуществлению ее воли, несмотря на противления и стенания? «Раз у тебя такие противообщественные мнения, запиши их и оставь другим, проведи ночи без сна из-за этих мнений и сам стань на деле обличителем своих собственных мнений». Об Оресте ли нам еще говорить, что он пробуждался от сна, преследуемый Эриниями! А на него разве Эринии и Кары не пуще негодовали? Они пробуждали его, когда он спал, и не оставляли в покое, а понуждали разглашать все свое зло, подобно тому как к этому понуждает галлов[219] исступление и[220] вино. Такое нечто сильное и неодолимое природа человеческая. В самом деле, как может виноградная лоза быть движимой не по природе виноградной лозы, а по природе оливы, или, напротив, олива – не по природе оливы, а по природе виноградной лозы? Невозможно, немыслимо. Стало быть, невозможно, чтобы и человек совершенно утратил человеческие движения, и оскопляющие себя естественные влечения-то мужские не могут отсечь у себя. Так и Эпикур, все назначения мужчины, домохозяина, гражданина, друга он отсек у себя, а естественные влечения человеческие не отсек. Он и не мог этого, точно так же как и безучастные академики не могут отбросить или ослепить свои чувства, хотя именно к этому больше всего направлены их усилия.

Что за несчастье! Человек, получив от природы мерила и мерки для узнавания истины, мало того, что не старается усовершенствовать их и выработать недостающее, но совсем наоборот, если у него и есть какая-то способность познавать истину, он пытается устранять и утрачивать эту способность. «Что скажешь, философ, чем это таким представляется тебе благочестивость и святость?» – «Если хочешь, я обосную тебе, что – благом». – «Да, обоснуй, для того чтобы граждане наши, одумавшись, почитали божество и перестали наконец быть беспечными в самом важном». – «Итак, теперь у тебя есть обоснования?» – «Есть, и я благодарен за это». – «Так раз тебе это очень нравится, на тебе противоположное: богов не существует, и если даже они существуют, то не заботятся о людях, и у нас нет ничего общего с ними, и эта благочестивость и святость, о которых толкует толпа, есть измышление шарлатанов и софистов или, клянусь Зевсом, законодателей для устрашения и обуздания правонарушителей». – «Прекрасно, философ! Ты принес пользу нашим гражданам, ты завладел молодыми людьми, склонявшимися уже к презрению ко всему божескому». – «Что же, не нравится тебе это? На тебе теперь, каким образом справедливость это чушь, каким образом совесть это глупость, каким образом отец это чушь, каким образом сын это чушь»[221]. Прекрасно, философ! Продолжай, убеждай молодых людей, чтобы у нас побольше было таких, которые испытывают и говорят то же, что и ты. От этих ли речей возвеличились у нас управляемые законами города, благодаря этим ли речам стал Лакедемон, эти ли убеждения внушил лакедемонянам своими законами и воспитанием Ликург, что быть в рабстве не постыдно, а даже прекрасно, и быть свободными не прекрасно, а даже постыдно, из-за этих ли мнений погибли при Фермопилах, а из-за каких иных речей покидали свой город афиняне?[222] И говорящие все это еще женятся, рождают детей, участвуют в государственных делах, становятся жрецами и пророками. Кого? Тех, кого не существует. И Пифию вопрошают они, для того чтобы услышать ложное и истолковывать эти оракулы другим. Какое бесстыдство и шарлатанство!

Человек, что ты делаешь? Ты сам себя изобличаешь каждый день, и не хочешь оставить эти пустые эпихейремы?[223] Когда ты ешь, куда подносишь ты руку? Ко рту или к глазу? Когда ты идешь мыться, куда входишь ты? Когда это называл ты горшок блюдом или половник вертелом? Если бы я был чьим-нибудь их рабом, то, даже если бы мне приходилось каждый день получать от него порку, я изводил бы его. «Налей, малый, маслица для бани». Я б налил рыбного соусу да пошел и вылил ему на голову. «Что это?!» – «У меня получилось представление о масле, неотличимое, совершенно одинаковое, клянусь твоей счастливой судьбой». – «Подай сюда ячменной кашицы». Я принес бы ему полное блюдо уксусно-рыбного соуса. «Разве я не ячменной кашицы потребовал?» – «Да, господин, это ячменная кашица». – «Это разве не уксусно-рыбный соус?» – «Что еще, как не ячменная кашица?» – «На, понюхай, на, попробуй». – «Откуда же ты знаешь это, если чувства обманывают нас?» Окажись трое-четверо среди рабов заодно со мной, я довел бы его до такого бешенства, что он повесился бы или переменился. Но в действительности они в свое удовольствие потешаются над нами, на деле всем тем, что дается от природы, пользуясь, а на словах отвергая все это.

Благодарные, конечно, люди и совестливые! Достаточно сказать одно то, что, каждый день едя хлеб, они смеют говорить: «Мы не знаем, существует ли какая Деметра или Кора, или Плутон», не говоря уже о том, что, услаждаясь ночью, днем, сменой времен года, звездами, морем, землей, содействием среди людей, они ни под каким влиянием чего бы то ни было из этого и нисколько не одумываются, а только ищут изрыгнуть задачишку и, поупражняв глотку, отправиться в баню. А что они будут говорить и о чем или кому и что тем людям будет от этих речей, они ничуть не беспокоятся: как бы благородный молодой человек, наслушавшись этих речей, не пострадал сколько-нибудь от них или, и пострадав, не утратил все зачатки благородства, как бы мы не предоставили какому-нибудь прелюбодею оснований отбросить всякий стыд перед творимым, как бы какой-нибудь казнокрад не ухватился за словесную изворотливость какую на основании этих речей, как бы кто, незаботливый к своим родителям, не набрался еще и наглости какой на основании этих речей.

Так что же, по-твоему, благо или зло, постыдное или прекрасное? Это или то? К чему же еще возражать против кого-нибудь из них или приводить или выслушивать доводы, или пытаться переубеждать? Гораздо больше, клянусь Зевсом, можно было бы надеяться переубедить распутников, чем настолько оглохших и ослепших.

21. О несоответственности[224]

Какие-то одни из своих зол люди признают легко, а какие-то другие – нелегко. Так вот, никто не признаёт, что он глупый или несмыслящий, но совсем напротив, ты услышишь, как все говорят: «Если бы по уму мне да счастья!» А робкими они признают себя легко, и говорят: «Я несколько робок, признаю. Но во всех прочих отношениях ты не найдешь меня глупым человеком». Невоздержным признаёт себя кто-нибудь нелегко, несправедливым – и вовсе нет, завистливым или суетливым – конечно, нет, жалостливым – большинство. В чем же причина этого? Самая главная причина – несоответственность и сумятица в представлениях о благе и зле, а у одних причины этого одни, у других другие, и почти всё то, что представляют себе постыдным, этого, конечно, не признают за собой. Робость же и жалостливость представляют себе свойством добронравия, а глупость – свойством совершенно рабского существа. И проступков по отношению к жизни в обществе, конечно, не допускают у себя. А что касается большей части ошибок, то их склонны признавать главным образом потому, что представляют себе, будто в них есть что-то невольное, так же как и в робости и жалостливости. И даже если кто-нибудь и признаёт себя невоздержным, то ссылается на любовь, так чтобы его простили как за нечто невольное. А несправедливость отнюдь не представляют себе чем-то невольным. Есть и в ревнивости, как думают, нечто невольное, поэтому признаются и в этом.

Так вот, пребывая среди таких людей, у которых вот такая сумятица, которые вот так не ведают ни того, что они называют, ни того, что они имеют у себя злом или не имеют, или отчего имеют, или как им избавиться от них, и самому, по-моему, стоит постоянно задумываться: «Случаем, и сам я не один ли из них? Какое у меня представление о самом себе? Как я отношусь к самому себе? И сам я не как к мудрому ли, и сам я не как к воздержному ли? И сам я не говорю ли когда-нибудь, что я уже подготовлен своим образованием к предстоящему? Осознаю́ ли я, как должен осознавать ничего не знающий, что я ничего не знаю? Иду ли я к учителю, как на вопрошение оракулов, с готовностью повиноваться? Или и сам я, как сопляк, прихожу в школу для того, чтобы только сведений набраться да смыслить в книгах, в которых раньше не смыслил, а может так статься, и истолковывать их другим?» Человек, ты дома все вел кулачные бои со своим молоденьким рабом, переворачивал дом вверх дном, беспокоил соседей, и вот приходишь ко мне со сдержанным видом мудреца, сидишь тут и судишь, как я истолковал слово, как я – что же – наболтал все что взбрело мне в голову? Ты пришел завидующий, униженный, оттого что тебе из дому не присылают ничего, и сидишь, сам в продолжение ведущихся рассуждений занятый только мыслями о том, как отец думает по твоему поводу или как брат? «Что говорят люди там обо мне? Сейчас они думают, что я совершенствуюсь, и говорят: “Он вернется знающим все”. Хотел бы я возвратиться, как-то в конце концов научившись всему, но это требует много труда, никто ничего не посылает, в Никополе бани гнилые, дома тут плохо, здесь плохо».

И еще говорят: «Никому нет пользы от школы». Да кто приходит в школу, кто, для того, чтобы излечиться? Кто приходит для того, чтобы предоставить свои мнения очищению? Кто приходит для того, чтобы осознать, в чем он нуждается? Так что же вы удивляетесь, если вы уходите с теми же мнениями, с которыми приходите в школу? Вы ведь приходите не для того, чтобы отбросить или исправить, или переменить их. Откуда вам? Ничуть! Вы-то вот смотрите скорее на то, получается ли у вас то, за чем вы приходите. Вы хотите толковать о правилах. Что же? Разве вы не становитесь болтливее? А разве эти пресловутые правила не предоставляют вам какого-то предмета для вашего щеголяния? Разве вы не сводите к схемам силлогизмы, изменяющиеся рассуждения? Разве вы не ведете последовательно к заключению посылки «Лжеца», условные рассуждения? Так что же вы еще досадуете, если получаете то, за чем пришли? «Да, но если умрет мой ребенок или брат, или мне придется умирать или подвергаться пыткам, какая мне будет польза от всего того?» Да разве не за этим ты пришел, да разве не ради этого ты сидишь тут со мной, да разве не для этого ты зажигал светильник или проводил ночи без сна? Или, выходя на прогулку, ты когда-нибудь предлагал себе какое-нибудь представление вместо силлогизма, и вы сообща вели его последовательно к заключению? Где там! И вы еще говорите: «Правила бесполезны». Для кого? Для тех, кто пользуется ими не как следует. Ведь глазные мази не бесполезны для тех, кто мажет их когда следует и как следует, мягчительные средства не бесполезны, гири не бесполезны, но для одних они бесполезны, для других, напротив, полезны. Если ты спросишь меня сейчас: «Полезны ли силлогизмы?», я скажу тебе, что полезны, и если хочешь, докажу, как. «Ну а мне какую они принесли пользу?» Человек, разве ты спросил, полезны ли они именно тебе, а не – вообще? Пусть спросит меня и больной дизентерией, полезен ли уксус, я скажу, что полезен. «Ну а мне он полезен?» Я скажу: «Нет. Постарайся сначала, чтобы у тебя прекратилось истечение, язвины заживились». И вы тоже, люди, сначала исцелите свои язвы, остановите истечения, приведите в покой мысль, приходите в школу с мыслью ничем не отвлекаемой, и вы узнаете, какую силу имеет разум.

22. О дружбе[225]

Что занимает, то и любят, естественно. Так разве зло занимает людей? Отнюдь. Ну а то, что не имеет никакого отношения к ним? Тоже нет. Остается, стало быть, что их занимает только благо, а если занимает, значит, они любят его. Следовательно, кто сведущ в благе, тот и умеет любить. А кто не способен отличать благо от зла и то, что ни то ни другое, от того и другого, как же еще тот способен любить? Стало быть, любить свойственно только мудрому человеку.

– Да как это? – говорит. – Я ведь, хоть и немудрый, все же люблю свое дитя. – Я удивляюсь, клянусь богами, как это ты прежде всего признал себя немудрым. В самом деле, чего тебе недостает? Разве ты не пользуешься чувствами, разве не различаешь представления, разве не даешь телу пищу подходящую, покров, обиталище? Так отчего же ты признаёшь себя немудрым? Оттого, клянусь Зевсом, что часто твои представления лишают тебя самообладания и приводят в смятение, и их убедительность одолевает тебя. И то ты считаешь то-то благом, затем то же самое злом, а потом ни тем ни другим. В общем ты подвержен печали, страху, зависти, смятению, изменчивости. Поэтому ты признаёшь себя немудрым. А в дружбе ты разве не подвержен изменчивости? Богатство, вот, и удовольствие, словом, сами вещи ты то считаешь благом, то злом. А людей одних и тех же ты разве не считаешь то добродетельными, то порочными, и то относишься к ним дружественно, то враждебно, то хвалишь их, то хулишь? – Да, и этому я подвержен. – Что же, обманувшийся в ком-то, по-твоему, друг его? – Конечно, нет. – А переменчиво[226] выбравший его, по-твоему, доброжелателен к нему? – Тоже нет. – А сейчас поносящий кого-то, потом восхищающийся им? – Тоже нет. – Что же, разве ты не видел никогда, как ласкаются и играют друг с другом собачата, так что мог сказать: «Нет ничего дружелюбнее!»? Но чтобы ты увидел, что такое дружба, брось между ними кусок мяса, и узнаешь. Брось и между собой и своим дитятею клочок земли, и ты узнаешь, как твое дитя хочет поскорее похоронить тебя, а сам ты молишь о смерти своего дитяти[227]. И вот, ты, в свою очередь: «Какое чадушко я взрастил! Он давно выносит меня хоронить». Брось между вами смазливую девчонку, и полюби ее ты, старик, и он, молодой. А то – бренную славу. А если надо будет подвергнуться опасности, ты скажешь те слова, которые произнес отец Адмета:

Ты видеть хочешь свет, не хочет ужель – отец?[228]

Думаешь, что он не любил свое собственное дитя, когда оно было маленьким, и при лихорадке у того не беспокоился и не говорил часто: «Лучше бы пусть у меня была лихорадка!»? И вот когда уже доходит до дела, смотри, какие они произносят слова! Этеокл и Полиник разве не были от одной и той же матери и от одного и того же отца? Разве не вместе они воспитывались, не вместе жили, не вместе ели и пили[229], не вместе спали, не целовали друг друга часто? Так что если бы, думаю, кто-нибудь увидел их, то посмеялся бы над философами за те парадоксальные вещи, которые они говорят о дружбе. Но когда между ними очутилась, как кусок мяса, тирания, смотри, какие вещи они говорят:

Пред какой ты станешь башней? – Это ты к чему спросил?

Против став, тебя убью я. – Жажду я того же сам[230].

И они обращаются к богам с такими мольбами![231]

Да и вообще, – не обманывайтесь, – всякое живое существо ни к чему так не привязано, как к своей личной пользе. Поэтому все, что представляется ему препятствием к этому, будь то брат, будь отец, будь чадо, будь любимый, будь любящий, оно ненавидит, обвиняет, проклинает. Ведь оно по природе рождено ничего так не любить, как свою пользу: в ней и отец, и брат, и родные, и отечество, и бог. И вот когда нам кажется, что в этом препятствуют нам боги, мы и их поносим, опрокидываем их статуи, сжигаем храмы, как Александр велел сжечь святилище Асклепия из-за того, что его любимый умер[232]. Поэтому если кто положит пользу и святость, прекрасное, отечество, родителей, друзей в одном и том же месте, то все это сохраняется, если же положит пользу в одном месте, а друзей, отечество, родных и само справедливое в другом месте, то все это, перевешиваемое пользой, отступает прочь. Ведь где «я», и «мое», туда неизбежно должно склоняться живое существо: если в плоти, главенствующее неизбежно должно находиться там; если в свободе воли, то – там; если в том, что относится к внешнему миру, то – там. Стало быть, если я там, где свобода воли, то только так буду я и другом, каким должен быть, и сыном, и отцом. Это ведь будет мне польза – сохранять в себе честного, совестливого, терпимого, воздержного и способного к содействию, соблюдать отношения. Но если я положу самого себя в одном месте, а прекрасное в другом месте, то так обретает силу разум Эпикура, заявляющий, что прекрасное есть или ничто или, разве только, ходячее мнение.

Из-за этого незнания и ссорились афиняне и лакедемоняне, фиванцы – с теми и другими, великий царь[233] – с Элладой, македоняне – с ними обоими, сейчас римляне – с гетами, и еще раньше события в Илионе произошли из-за этого. Александр[234] был гостем Менелая, и если бы кто-нибудь увидел, как они дружелюбны друг с другом, то не поверил бы говорящему, что они не друзья. Но вот между ними брошен кусочек, смазливенькая бабенка, и за него – война. И сейчас, когда ты увидишь друзей, братьев, живущих, как тебе кажется, в согласии, ты не тут же заявляй что-то об их дружбе, даже если они будут клясться в ней, даже если будут говорить, что не в состоянии расстаться друг с другом. Не заслуживает доверия верховная часть души никчемного человека: она нетверда, не способна судить, побеждается то одним, то другим представлением. Нет, ты справляйся не о том, о чем остальные, от одних и тех же ли они родителей, вместе ли воспитывались и одним и тем же ли воспитателем, но только о том, где они полагают пользу для себя, вовне ли или в свободе воли. Если вовне, то не называй их друзьями, точно так же, как и честными или твердыми, или смело уверенными, или свободными, но даже и людьми, если ты умен. Это ведь не человеческое мнение заставляет кусаться и поносить друг друга, занимать уединенные места или площади собраний, как разбойники горы[235], и в судах выказывать разбойничьи нравы, и это не оно превращает в невоздержных, в прелюбодеев, в растлителей, и все остальные проступки, которые люди допускают друг против друга, проистекают от одного и только одного этого мнения – полагать самих себя и все свое в том, что не зависит от свободы воли. А если ты услышишь, что эти люди поистине считают, что благо только там, где свобода воли, где правильное пользование представлениями, то уже не любопытствуй, сын ли и отец они, братья ли, много ли времени ходили вместе в школу и товарищи ли, но узнав только само это, заявляй со смелой уверенностью, что они друзья, так же как, что они честные, что они справедливые. В самом деле, где в ином месте дружба, как не там, где честность, где совесть, где преданность прекрасному, и ничему другому?

«Но он столько времени заботился обо мне, и, оказывается, не любил меня?» Откуда ты знаешь, рабское ты существо, не заботился ли он так, как обувь чистит свою, как скотину?

Откуда ты знаешь, не выбросит ли тебя, как разбитую плошку, когда ты станешь уже непригодной утваришкой? «Но она моя жена, и мы столько времени живем вместе». А сколько времени Эрифила прожила с Амфиараем[236] и была матерью детей, притом многих? Но между ними оказалось ожерелье. А что такое ожерелье? Мнение о таких вещах. Именно оно вызывало звериность, именно оно разрушало дружбу, не позволяло жене быть супругой, матери матерью. И кого из вас занимает то, чтобы или самому быть кому-то другом или кого-то обрести себе другом, тот пусть искоренит в себе эти мнения, пусть возненавидит их, пусть изгонит их из своей души. И вот так он будет прежде всего не поносящим самого себя, не противоречащим самому себе, не раскаивающимся, не терзающим себя; затем и по отношению к другому: с тем, кто подобен ему, он будет во всем прост, к тому, кто не подобен ему, будет терпим, мягок к нему, кроток, снисходителен, как к неведающему, как к заблуждающемуся в самом важном; ни к кому не будет суров, хорошо зная сказанное Платоном, что всякая душа лишается истины не по своей воле. А иначе вы, конечно, будете делать все прочее, что делают друзья, и есть и пить вместе, и жить под одной крышей, и отправляться в плавание вместе, и даже будете от одних и тех же родителей, – да ведь и змеи так, – но друзьями не быть ни им, ни вам, до тех пор пока у вас будут эти звериные и мерзостные мнения.

23. О способности говорить

Книгу всякому, пожалуй, приятнее читать и легче, когда она написана более отчетливыми буквами. Не правда ли, и речи всякому, пожалуй, легче слушать, когда они выражены приличествующим и вместе с тем великолепным языком? Значит, не следует говорить, будто нет никакой способности к выразительности. Ведь это может говорить человек нечестивый и вместе с тем малодушный. Нечестивый, потому что он не ценит милостей от бога, – это как если бы он отвергал полезность способности видеть или способности слышать или самой способности произносить слова. Так разве напрасно дал тебе бог глаза, напрасно внедрил в них жизненный дух[237], настолько сильный и искусный, что, достигая далеко, он воспринимает отпечатки всего видимого? И какой вестник так быстр и усерден? А разве напрасно он и промежуточный воздух создал таким действенным и обладающим силой напряжения, что зрение как-то ‹…›[238] проходит по нему? А разве напрасно создал он свет, без чего все то было бы бесполезным?

Человек, не будь неблагодарным за это, да и не будь непомнящим о лучшем, чем это. За зрение и слух и, клянусь Зевсом, за самое жизнь и все содействующее ей, за сухие плоды, за вино, за оливковое масло будь благодарен богу. Однако помни, что он дал тебе нечто другое, лучше всего этого, то, чему предназначено пользоваться всем этим, одобрять, определять ценность того или иного. В самом деле, что именно заявляет о каждой из этих способностей, какова ее ценность? Разве каждая способность сама? Разве слышал ты когда-нибудь от способности видеть, чтобы она говорила что-то о самой себе, или от способности слышать? Или от пшеницы? Или от ячменя? Или от лошади? Или от собаки?[239] Нет, как прислужницы и рабыни, они назначены служить способности пользоваться представлениями. И если ты станешь спрашивать, какова ценность того или иного, кого ты спрашиваешь? Кто тебе отвечает? Так как же может какая бы то ни было иная способность быть лучше этой, которая и всеми остальными пользуется как прислужницами, и сама одобряет то или иное и заявляет? В самом деле, какая из тех знает, какова эта способность и какова ее ценность? Какая из тех знает, когда следует пользоваться этой и когда не следует? Какая именно способность открывает и закрывает глаза, отворачивает их от того, от чего следует отворачивать, а на другое направляет? Способность видеть? Нет, способность свободы воли. Какая именно способность запирает и отпирает уши? Какая это способность, благодаря которой мы проявляем любопытство и любознательность или, напротив, равнодушие к тому, что говорится? Способность слышать? Не иная как способность свободы воли. И вот сама видя, что все остальные способности, среди которых она находится, слепы и глухонемы и что им недоступно больше ничего, кроме самих тех дел, для выполнения которых они назначены служить ей, а что она одна обладает зоркостью и постигает своим взором как все остальные, какова ценность каждой, так и самое себя, – может ли она заявлять нам, что самое лучшее есть что-то иное, чем она сама? И что иное делает глаз, когда он открыт, кроме того что смотрит? А следует ли взглянуть на чью-то жену, и как, – какая способность говорит? Способность свободы воли. А следует ли поверить сказанному или не поверить и, поверив, каким-то образом отзываться на это[240] или нет, – какая способность говорит? Разве не способность свободы воли? А сама способность к слогу и к украшению языка, если только это какая-то особая способность, что иное делает, когда зайдет речь о чем-то, кроме того, что украшает и складывает словечки, как прихорашиватели укладывают кудри? А лучше ли сказать или промолчать, и так ли лучше или этак, и подходит ли это или не подходит, и о своевременности того или иного и надобности, какая иная способность говорит, как не способность свободы воли? Так ты хочешь, чтобы она выступила и вынесла решение против себя?

«Что же[241], – говорит, – если это так, то и служащее может быть лучше того, кому оно служит: конь – всадника, или собака – охотника, или инструмент – кифариста, или служители – царя». Что пользуется всем остальным? Свобода воли. Что заботится обо всем? Свобода воли. Что уничтожает человека целиком то голодом, то петлей, то прыжком с кручи? Свобода воли. Тогда что сильнее этого у людей? И как это возможно, чтобы что бы то ни было испытывающее помехи было сильнее того, что неподвластно помехам? Что по своей природе рождено препятствовать способности видеть? И свобода воли и все независящее от свободы воли[242]. Способности слышать – все то же самое, способности к слогу – точно так же. А свободе воли что по своей природе рождено препятствовать? Не зависящее от свободы воли – ничто, только сама она себе, когда она превратна. Поэтому пороком она одна становится, добродетелью – она одна.

И вот пусть эта способность, такая великая и поставленная над всем остальным, выступит и говорит нам, что самое лучшее из всего существующего – плоть! И если бы сама плоть стала говорить, что самое лучшее – она сама, едва ли кто-нибудь стерпел бы это. А в действительности что есть, Эпикур, то, что заявляет это? То, что сочинило «О цели жизни», «О природе», «Канон»?[243] То, что отпустило у тебя бороду?[244] То, что писало при смерти: «В этот мой последний и вместе с тем блаженный день»?[245] Плоть или свобода воли? Так ты еще признаёшь у себя что-то лучше этого, – и ты не сумасшедший?! Ты вправду так слеп и глух?

Что же, не ценит ли кто остальные способности? Ни в коем случае! Говорит ли кто, будто нет никакой пользы или продвижения <вне>[246] способности свободы воли? Ни в коем случае! Это нелепо, нечестиво, неблагодарно по отношению к богу. Но всему определяют свою ценность. Есть ведь и от осла какая-то польза, но не такая, как от быка. Есть и от собаки, но не такая, как от раба. Есть и от раба, но не такая, как от граждан. Есть и от них, но не такая, как от находящихся у власти. Однако, из-за того, что одно лучше, нельзя не ценить и ту пользу, которую приносит другое. Есть какая-то ценность и у способности к слогу, но не такая, как у способности свободы воли. Так вот, когда я говорю это, пусть никто не думает, что я требую от вас пренебрежения к слогу. Не требую ведь я пренебрежения ни к глазам, ни к ушам, ни к рукам, ни к ногам, ни к одежде, ни к обуви. Но если ты меня спросишь: «Что же самое лучшее из всего существующего?», – что мне назвать? Способность к слогу? Не могу. Я назову способность свободы воли, когда она стала правильной. Ведь именно это есть то, что и той способностью пользуется, и всеми остальными способностями, и незначительными и важными. Когда это преуспеет в правильности, человек становится добродетельным, когда не преуспеет, человек становится порочным. В зависимости от этого мы несчастны, счастливы, жалуемся друг на друга, довольны, словом, это, преданное забвению, приводит к злосчастью, а встретившее заботу – приводит к счастью.

А отвергать способность к слогу и говорить, что не существует никакой такой способности, поистине может не только неблагодарный по отношению к давшим ее, но и малодушный. Ведь такой человек, по-моему, боится, как бы, если действительно существует какая-то способность в этом вопросе, мы оказались не в состоянии пренебречь ею. Таковы и говорящие, что нет никакой разницы между красотой и безобразием. Ну разве одинаковое впечатление производил вид Терсита и вид Ахилла? Разве одинаковое – вид Елены и вид какой попало женщины? Это тоже глупо и дико, и говорить это могут не знающие природу каждого явления, но боящиеся, как бы, если осознать это различие, не оказаться тотчас схваченными и побежденными. Но важно вот что: оставить каждому явлению соответствующую имеющуюся для этого способность и, оставив, рассмотреть ценность данной способности, постичь самое лучшее из всего существующего, во всем придерживаться его, быть серьезно занятым им, считая все остальное побочным по отношению к нему, однако не пренебрегая и всем тем по возможности. Ведь и о глазах следует заботиться, но не как о самом лучшем, а и о них – ради самого лучшего, потому что оно не будет иначе в состоянии соответствия с природой, если не будет правильно рассчитывать посредством их и предпочитать то-то одно тому-то другому.

Что же получается? Это как если бы кто-то, возвращаясь в свое отечество и встретив на своем пути красивую гостиницу, понравившуюся ему, остался в этой гостинице. Человек, ты забыл о своей цели: твой путь лежит не к гостинице, а через нее. «Но она прекрасна». А сколько других прекрасных гостиниц, а сколько лугов! Но все это – просто встречающееся на пути. А цель твоя – вот эта: вернуться в отечество, избавить домашних от опасений, самому делать то, что положено гражданину, жениться, рождать детей, занимать установленные должности. Ты ведь явился не для того, чтобы выбрать места на наш взгляд попрекраснее, но для того, чтобы пребывать среди тех, среди которых ты родился и в числе которых назначен гражданином. Нечто такое получается и здесь. Поскольку прийти к совершенству, очистить свою свободу воли, сделать правильной способность пользоваться представлениями необходимо через рассуждение и такое вот преподавание, а преподавание правил неизбежно должно вестись и через определенное слово и с каким-то разнообразием и тонкостью выражений[247], то некоторые, пленяясь именно этим, тут и остаются, один пленяясь словом, другой – силлогизмами, этот – изменяющимися рассуждениями, тот – другой какой-нибудь такой гостиницей, и оставшись там, гниют, как у Сирен. Человек, твоей целью было сделать себя умеющим пользоваться возникающими представлениями в соответствии с природой, в стремлении не терпящим неуспеха, в избегании не терпящим неудачи, никогда не бывающим несчастным, никогда не бывающим злополучным, свободным, неподвластным помехам, неподвластным принуждениям, сообразующимся с управлением Зевса, повинующимся этому управлению, довольным этим управлением, не жалующимся ни на кого, не винящим никого, могущим произнести эти стихи от всей души:



Поделиться книгой:

На главную
Назад