Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Эти опавшие листья - Олдос Хаксли на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Не понимаю, что может помешать мужчине делать то, к чему он расположен, – подал голос он и добавил, вспомнив лекции мистера Фэлкса: – За исключением экономической необходимости.

– И себя самого, – добавил мистер Кардан.

– Но хуже всего и навевает депрессию, – произнес Кэлами, – предчувствие, что так будет продолжаться всегда, вопреки всем твоим усилиям остановиться. Мне иногда даже жаль, что меня никто не пытается лишить свободы. Мне некого винить, проклинать за то, что мешает мне, кроме самого себя. Порой хочется стать простым рабочим, ей-богу.

– Попробуйте, и это желание у вас мгновенно пропадет, – усмехнулся лорд Ховенден.

Кэлами расхохотался.

– Вы совершенно правы! – воскликнул он и допил последние капли из своего бокала. – Не пора ли нам отправиться спать?

Глава VIII

На долю Ирэн выпала счастливая привилегия расчесывать на ночь волосы своей тетушки. Для нее эти минуты становились самыми важными за весь минувший день. Иногда ей с трудом удавалось справляться с одолевавшим ее сном, а подавлять зевоту стоило неимоверных усилий. Три года постоянной практики так и не приучили ее к привычке тети Лилиан бодрствовать допоздна. Поначалу тетушка поддразнивала ее, издеваясь над полудетской привычкой долго спать. Она могла с заботливым видом начать настаивать, что Ирэн следует отдыхать после обеда и вообще отправляться на покой уже в десять часов. Такое отношение заставляло племянницу стыдиться своего ребячества. В ответ на преувеличенную заботу она протестующе заявляла, что уже не маленькая девочка, никогда не устает, а пяти-шести часов ночного сна ей вполне достаточно. Она поняла: чтобы тетя Лилиан не видела, как она зевает, нужно выглядеть бодрой и жизнерадостной. Если тетя Лилиан ничего не замечала, то у нее не было оснований ни для того, чтобы дразнить Ирэн, ни для проявления снисходительно обидной заботы.

И в любом случае все неудобства окупались удовольствием от доверительных бесед перед зеркалом на туалетном столике. Пока Ирэн проводила гребнем вдоль ее поблекших золотисто-каштановых прядей, миссис Олдуинкл, закрыв глаза и с выражением блаженства на лице, не переставая говорила. В отрывистых репликах, в обрывках незаконченных фраз повествовала она о событиях прошедшего дня, о своих гостях, о людях, с которыми они встречались. Или же вспоминала прошлое, строила планы на будущее – для себя и Ирэн – и часто сбивалась на тему любви. Причем обо всем этом миссис Олдуинкл могла говорить без стеснения или смущения, совершенно откровенно. Чувствуя в такие минуты, что тетя Лилиан относится к ней как к взрослой, почти равной себе женщине, Ирэн переполнялась гордостью и благодарностью. Вот так, даже не ставя перед собой намеренно цели окончательно подчинить племянницу своей воле, миссис Олдуинкл сообразила, что ночные откровения были наилучшим способом добиться этого. На самом деле она разговаривала с Ирэн так открыто, потому что ей необходимо было перед кем-то излить душу, а никого больше рядом не оказывалось. И невелик грех, что она исподволь порабощала племянницу. Превращаясь в доверенное лицо тетушки Лилиан, воспринимая это как некий почетный титул, Ирэн в избытке благодарности делала неразрывными узы, какие связывали ее с тетей еще в детские годы.

И точно так же, мимоходом она училась легко рассуждать на многие темы, о которых столь юным особам не полагалось вроде бы даже знать, хотя в действительности она о них ничего и не знала, получая лишь информацию из вторых рук. Ирэн выработала манеры просвещенной молодой женщины, рано познавшей тонкости жизни, можно сказать, в совершеннейшей пустоте, не имея личного опыта. На полном серьезе и без малейшего смущения она могла озвучивать вопросы очень интимные, наивно повторяя вслух на публике то, что миссис Олдуинкл проговаривала лишь фрагментами во время их ночных бдений. Вот откуда у Ирэн возникло отношение к себе как к вполне зрелой даме.

Нынешней ночью миссис Олдуинкл овладело грустное настроение и желание поплакаться.

– Я становлюсь совсем старой, – сказала она, вздыхая и на мгновение открывая глаза, чтобы взглянуть на отражение своего образа в зеркале. Увы, но образ не хотел опровергать ее заявления. – А ведь ощущаю я себя еще полной сил и молодости.

– Вот что важнее всего! Только это и имеет значение, – поспешно заверила Ирэн. – И, кроме того, чепуха, что вы стареете. Вы не выглядите старой.

Удивительно, но сама Ирэн была уверена в правдивости своих слов. В ее глазах тетя Лилиан вовсе не походила на старуху.

– Люди перестают любить тех, кто дряхлеет, – продолжила миссис Олдуинкл. – Друзья ненадежны и изменчивы. Постепенно они начинают пропадать. – Она снова вздохнула. – Когда я вспоминаю своих друзей…

Всю жизнь миссис Олдуинкл обладала способностью разрывать отношения с друзьями и любовниками. Мистер Кардан оставался практически единственным, кто уцелел из раннего поколения близких ей людей. С остальными она рассталась, сделав это с легким сердцем. Пока Лилиан была моложе, найти новых друзей вместо прежних представлялось ей плевым делом. Потенциальных друзей, считала она, можно завести в любое время и где угодно. Но теперь уже начала сомневаться в неиссякаемости их потока, каким он представлялся раньше. Миссис Олдуинкл вдруг обнаружила, что все ее ровесники уже сформировали круг своего общения. А более молодые с трудом верили, будто сердцем и душой она по-прежнему молода и с ней можно общаться на равных. Соответственно, и относились они к ней вежливо, но отстраненно, как положено вести себя с незнакомыми пожилыми леди.

– Я считаю, что люди ужасны, – сказала Ирэн, проводя гребнем по волосам с особой силой, чтобы подчеркнуть свое негодование.

– Но ты же не отступишься от меня? – произнесла миссис Олдуинкл.

Вместо ответа Ирэн склонилась над ней и поцеловала в лоб. Миссис Олдуинкл открыла свои ясные синие глаза и посмотрела на нее, улыбаясь безмятежной улыбкой, которую Ирэн всегда любила.

– Если бы только все походили на мою маленькую Ирэн! – Миссис Олдуинкл позволила своей голове упасть на грудь и снова закрыла глаза. – О чем ты вздыхаешь так печально, что сердце разрывается? – внезапно спросила она.

– Право же, ни о чем, – ответила Ирэн небрежно, полностью выдав свое смущение. Потому что этот глубоко втянутый в себя воздух и быстрый выдох действительно не имели ничего общего со вздохом. Так она зевала, ухитряясь не открывать рта.

Но миссис Олдуинкл с ее неизменной склонностью к романтическим интерпретациям даже не подозревала истины.

– Вот уж действительно ни о чем! – повторила она. – Тогда почему я слышу, словно ветер свистит в трещинах разбитого сердца? Никогда в жизни не слышала подобного вздоха. – Миссис Олдуинкл посмотрела на отражение племянницы в зеркале. – Ты покраснела ярче пиона. В чем дело?

– Ни в чем, говорю же вам, – с раздражением ответила Ирэн.

Раздражалась она не столько на тетю, сколько на себя за то, что не вовремя зевнула, а покраснела и вовсе беспричинно. И она еще более сосредоточенно стала расчесывать волосы, мечтая, чтобы миссис Олдуинкл закрыла тему. Но та в своей бестактности была неудержима.

– Я никогда не слышала ничего близкого по звучанию к столь томимому любовью вздоху, – промолвила она, широко улыбаясь в зеркало.

Остроты миссис Олдуинкл обладали особенностью обрушиваться на свой объект тяжеловесными ударами дубины. Когда на нее нападало желание пошутить, порой трудно было понять, кто заслуживал большего сочувствия – ее жертва или сама миссис Олдуинкл. Потому что, хотя жертва и могла получить тяжкий удар при виде того, как миссис Олдуинкл нелепо и тщательно готовится «внезапно» разразиться шуткой, вам хотелось лишь одного: чтобы она удержалась от искушения. Но ей это редко удавалось. Миссис Олдуинкл неизменно доводила свои остроты до казавшегося ей логичным финала, причем заходила обычно в них дальше, чем мог предвидеть человек более утонченного ума, чем ее собственный.

– Так, наверное, вздыхают киты! – игриво продолжила она. – Мне сразу представляется страсть невиданной силы. Кто он?

Она вскинула брови и улыбалась, как казалось ей самой при взгляде в зеркало, исполненной коварного лукавства, но при этом очаровательной улыбкой. Так улыбались персонажи комедий Конгрива, решила миссис Олдуинкл.

– Тетя Лилиан! – почти в отчаянии, едва не доведенная до слез воскликнула Ирэн. – Я вам говорю правду. – В такие моменты она сознавала, что способна испытывать к тетушке Лилиан чувство, близкое к ненависти. – Если хотите знать, я всего лишь…

Она была готова все отважно выложить начистоту. Рискуя вызвать насмешку или издевательский порыв заботы, собралась с духом признаться, что просто так зевнула. Но миссис Олдуинкл, желавшая веселиться, усмехнулась:

– Впрочем, я догадываюсь, кто это. Я не такая уж дряхлая слепая старуха, как тебе кажется. Ты надеялась скрыть это от меня? Полагала, я не замечу? Глупенькое дитя! Неужели ты списала тетку в разряд дряхлых подслеповатых развалин?

Ирэн покраснела, на глаза навернулись слезы.

– Но я не понимаю, о ком вы говорите, – сказала она, не позволив голосу дрогнуть.

– Только представьте, какие мы невинные! – поддразнила миссис Олдуинкл все еще в стиле Конгрива. Но затем сжалилась над Ирэн и вывела бедняжку из мучительного недоумения. – Разумеется, это Ховенден. Кто же еще?

– Ховенден?

– Ага, вот вам и разгадка невинной тайны! – воскликнула миссис Олдуинкл. – Все это очевидно, – добавила она. – Бедный мальчик таскается за тобой как собачонка.

– За мной? – Ирэн весь вечер следовала за тетей Лилиан и не заметила, что за ней самой тоже кто-то мог следовать.

– Не надо притворства, – произнесла миссис Олдуинкл. – Это глупо. Гораздо лучше проявить откровенность и прямоту. Признайся, что он тебе нравится.

– Да, конечно, он мне нравится. Но только… Я даже не задумывалась о нем в этом смысле.

С легким, хотя и не лишенным благорасположения презрением миссис Олдуинкл улыбнулась. Она уже забыла о собственной депрессии, о причинах, заставивших ее изливаться в жалобах на устройство мироздания. Поглощенная увлекательным занятием – глубоким и проникновенным изучением человечества, она снова была счастлива. Любовь – вот что только и стоит ценить в жизни. В сравнении с ней даже искусство почти переставало существовать. Миссис Олдуинкл всегда интересовали чужие любовные чувства почти в той же степени, как и собственные. Ей хотелось, чтобы все вокруг были влюблены – постоянно и по возможности очень сложно. Она обожала сводить людей вместе, пестовать нежные отношения между ними, наблюдать зарождение и развитие страсти, чтобы обязательно прийти на помощь, когда наступала драматическая развязка. А если одна новая любовь превращалась в старую, тихо угасала или завершалась бурным разрывом, всегда имелась возможность начать все сначала, организуя встречи, лелея чувства и наблюдая со стороны. И так раз за разом…

Человек должен следовать велениям сердца, потому что это частичка Бога, заключенная в каждом из нас, руководит сердечными порывами. И поклонение Эросу следует доводить до его высшей формы, никогда не удовлетворяясь ничем, кроме самых мощных проявлений страстей. Любовь, постепенно перетекавшая во всего лишь взаимную привязанность, доброту и понимание, становилась богохульством по отношению к Эросу. Человек, умеющий любить по-настоящему, рассуждала миссис Олдуинкл, легко оставляет прежнее, почти парализованное чувство, чтобы всем сердцем предаться новому увлечению.

– Какая ты все-таки гусыня! – усмехнулась миссис Олдуинкл. – Я порой задумываюсь, способна ли ты вообще любить, будучи такой бесчувственной и холодной?

Ирэн запротестовала. Любой, кто прожил бы вместе с миссис Олдуинкл так долго, как она, научился бы воспринимать обвинения в холодности, в неспособности к бурным чувствам как самые тяжкие. Лучше быть обвиненной в убийстве – особенно если преступление совершалось на почве страсти.

– Как можете вы говорить мне подобное? – возмутилась она. – Я ведь постоянно в кого-то влюблена.

В самом деле, разве у нее не было всех этих Петеров, Жаков и Марио?

– Тебе только так кажется, – с ноткой презрения вынесла приговор миссис Олдуинкл, забыв, как она сама убеждала племянницу, что та влюбилась. – Но это в большей степени игра воображения, нежели нечто реальное. Многие женщины просто рождаются такими. – Она покачала головой. – И такими же умирают.

Посторонний слушатель мог бы заключить из слов и тональности голоса миссис Олдуинкл, что Ирэн была великовозрастной старой девой лет под сорок, которая за последние двадцать лет доказала свою неспособность испытывать что-то, хотя бы близкое к истинной любовной страсти.

Ирэн промолчала, не прекращая расчесывать тетушкины пряди. Огульные заявления миссис Олдуинкл ранили ее сейчас особенно больно. Ей даже хотелось совершить нечто поразительное, чтобы доказать их безосновательность. Нечто из ряда вон выходящее.

– Я всегда считала Ховендена весьма милым молодым человеком, – продолжала миссис Олдуинкл с таким выражением, будто с ней кто-то яростно спорил. И она говорила и говорила. А Ирэн слушала и орудовала гребнем.

Глава IX

В тишине и уединении своей комнаты мисс Триплау долго сидела с пером в руке над открытой тетрадью. «Дорогой Джим, – вывела она. – Мой дорогой Джим! Сегодня ты вернулся ко мне так внезапно, что я чуть не разрыдалась на глазах у людей. Было ли это чистой случайностью, что я сорвала тот лист с древа Аполлона и растерла пальцами, чтобы ощутить его аромат? Или ты стоял где-то рядом? Не ты ли тайно нашептал моему подсознанию повеление сорвать лист? Как бы я хотела знать! Иногда мне кажется, будто в жизни нет места случайностям и мы ничего не делаем без причины. Нынешним вечером я убедилась в этом.

Но почему тебе захотелось, чтобы я вспомнила маленькое заведение мистера Чигуэлла в Уэлтингэме? Зачем понадобилось заставить меня снова увидеть тебя сидящим в кресле парикмахера, таким напряженным и повзрослевшим, чтобы у тебя над головой продолжало вращаться колесо механической щетки, а мистер Чигуэлл говорил: „У вас очень сухие волосы, мистер Триплау“? А резиновая лента привода всегда казалась мне похожей на…» И миссис Триплау записала сравнение с мертвой змеей, которое пришло ей в голову. Причем у нее не было особой причины, чтобы совершать сдвиг во времени и делать данную метафору образом из детских воспоминаний. Ей показалось, что будет интереснее, если такое необычное сравнение придет в голову ребенку.

«Я теперь непрерывно задаюсь вопросом, имеет ли это воспоминание особое значение? Или, вероятно, тебя жестоко обидело мое пренебрежение к твоей памяти – мой бедный, милый Джим, – и ты решил воспользоваться первой же подвернувшейся возможностью и напомнить мне, что существовал когда-то, что существуешь до сих пор? Прости меня, Джим. Но забывчивость свойственна всем. Мы были бы слишком хороши, добры и бескорыстны, если бы помнили постоянно, что другие люди такие же живые, разные и сложные, как и мы, каждый из нас легко раним, нуждается в любви, а единственный реальный смысл нашего существования заключается в том, чтобы любить и быть любимыми. Но меня это не оправдывает. Невозможно простить себя лишь на том основании, что и остальные столь же плохи. Я обязана помнить больше. Не могу допустить, чтобы моя память заросла сорной травой. Сорняки заслоняют не только воспоминания о тебе, а вообще все самое хорошее, деликатное и утонченное. Вероятно, ты для того и напомнил мне о мистере Чигуэлле и о лавровишневом лосьоне, чтобы я поняла: я должна больше любить, больше восхищаться, проявлять сочувствие и внимание к людям?»

Она отложила ручку в сторону и, глядя в открытое окно на звездное небо, постаралась сосредоточиться на мыслях о нем, подумать о смерти. Но размышлять о смерти оказалось не так-то просто. Мисс Триплау осознала, как трудно непрерывно удерживать в голове идею гибели, небытия вместо жизни, пустоты. В книгах часто описывались медитации мудрецов. И она сама пыталась медитировать. Но почему-то из этого никогда ничего не получалось. В голову постоянно лезла всякая мелкая житейская чепуха, не имевшая отношения к предмету размышлений. Сосредоточиться на смерти не удавалось. Она обнаружила, что перечитывает только что написанное, расставляет пропущенные знаки препинания, поправляет огрехи стиля, особенно там, где текст получился слишком формальным, уж больно надуманным, недостаточно импульсивным для интимного дневника.

В конце последнего параграфа мисс Триплау добавила еще раз «Мой дорогой Джим», а потом повторяла эти слова вслух. И это произвело на нее обычный эффект: глаза налились слезами.

Квакеры молятся, как повелевает им их дух в данный момент, однако постоянно подчиняться велениям духа – нелегкий труд. Другие, более простые и распространенные верования снисходительнее относятся к человеческим слабостям и вооружают молящихся общепринятыми ритуалами, словами молитв и псалмами, четками или молитвенными кругами.

– Мой дорогой Джим, дорогой Джим. – Мисс Триплау нашла для своей молитвы словесную форму. – Дорогой Джим.

Слезы принесли облегчение, она почувствовала себя лучше, добрее, мягче. Но затем вдруг как бы услышала себя со стороны. «Дорогой Джим». Но действительно ли она глубоко прочувствовала эти слова? Не ломала ли комедию, притворяясь? Ведь он умер давно, их больше уже ничто не связывало. К чему же беспокоиться и настойчиво стараться вспомнить? И ее попытки систематически думать о нем, записи в потаенном дневнике, посвященные его памяти, – не было ли все это некой тренировкой для эмоций, разминкой для души? Уж не специально ли она до крови бередила свои сердечные раны, чтобы потом с помощью этой красной жидкости писать рассказы?

Но мисс Триплау отбросила подобные мысли, отмела их в сторону с чувством оскорбленного достоинства. Кощунственные мысли, лживые.

Она снова взялась за ручку и стала быстро писать, словно совершала обряд изгнания дьявола. Чем скорее они будут изложены на бумаге, тем быстрее зловещие мысли покинут ее голову.

«А помнишь, Джим, как однажды мы поплыли вместе на каноэ и чуть не утонули?»

Часть II

Отрывки из «автобиографии Фрэнсиса Челайфера»

Глава I

Пожилые джентльмены в своих клубах не смогли бы обрести такого роскошного уюта, какой познал я в воде Тирренского моря. Раскинув руки в стороны, уподобившись живому кресту, я покачивался лицом вверх на этой синей, чуть прохладной воде. Солнечные лучи били прямо в меня, быстро превращая капли на лице и груди в соль. Голова покоилась, как на мягчайшей подушке, на безмятежной поверхности; тело лежало на прозрачном матраце в тридцать футов толщиной, нежный, но упругий во всем своем объеме вплоть до песчаной постели, на которую он был положен. Парализованный мог бы оставаться в таком положении половину жизни и не знать, что такое пролежни.

Небо надо мной подернулось дымкой от полуденного зноя. Горы, когда я повернулся в сторону берега, чтобы посмотреть на них, почти полностью исчезли в ее пелене. А вот «Гранд-отель», пусть и не выглядел таким уж грандиозным, как на рекламных буклетах, – хотя там были все те же прославленные входные двери в сорок футов высотой, и даже четыре рослых акробата, встав друг другу на плечи, не смогли бы дотянуться до подоконника первого этажа, – не пытался прятаться от взгляда. Белые виллы бесстыже выглядывали из-за сосен, а перед ними вдоль темно-желтой линии пляжа я видел ряд частных кабинок, полосатые зонтики, ковырявшихся в песке детей, купальщиков, с брызгами барахтавшихся на мелководье, – полуголых мужчин, похожих на бронзовые статуи, девушек в ярких удлиненных купальниках, маленьких красных креветок, в которых превращались мальчишки, лоснящихся массивных моржей, на поверку оказывавшихся зрелыми матронами в резиновых шапочках и в черных купальных костюмах. Поверхность моря бороздили так называемые катамараны, сооруженные из двух понтонов, с высоким сиденьем для гребца посередине. Медленно, будто волоча за собой хвост из громкой, но мелодичной итальянской болтовни, смеха и песенок, они проползали мимо по синей глади. Иногда, опережая вспененную воду, шум собственного мотора и бензиновую вонь, проносился катер. Тогда мой прозрачный матрац начинал раскачиваться подо мной, а волны, оставленные лодкой, то поднимали меня, то опускали, но постепенно со все меньшей амплитудой, пока поверхность моря не успокаивалась.

И на этом пока поставим точку. Описание, каким оно мне представляется, когда я его перечитываю, не лишено элегантности. Я не играл в бридж лет с восьми и не усвоил правил маджонга, однако могу утверждать, что овладел нюансами литературного стиля. И в искусстве беллетриста для меня нет тайн, поскольку это искусство красиво рассуждать ни о чем. В литературе я действительно добился успехов. Но лишь благодаря тому, – говорю это без тщеславного хвастовства, – что у меня все-таки есть талант. «Ничто не приносит больше пользы человеку, чем правильная и обоснованная самооценка». Как видите, даже Мильтон со мной соглашается во мнении о себе самом. Когда я пишу хорошо, это не просто значит, что я нашел новый способ плохо писать ни о чем. В этом смысле мое самовыражение отличается от творчества многих более культурных коллег. Порой мне все-таки есть чем поделиться с читателем, и я давно сообразил, что выразить мысль изящно, хотя и цветисто, для меня так же просто, как ходить.

Разумеется, я не придаю своим способностям ни малейшего значения. Наверное, мыслей у меня не меньше, чем у Ларошфуко, а условия для творчества не хуже, чем у Шелли. Ну и что? У вас бы получилось великое произведение, скажете вы. Странные предрассудки мы культивируем до сих пор в том, что касается произведений искусства, питая пристрастие к ним. Религию, патриотизм, моральные устои, гуманность, общественные реформы мы давно выбросили за борт. Но почему-то до сих пор не оставляем жалких попыток цепляться за искусство. Что совершенно непостижимо, поскольку оно имеет меньше права на существование, чем многие объекты поклонения, от которых мы избавились, а как раз без них искусство-то и сделалось полностью лишенным смысла и предназначения. Искусство для искусства, игра ради игры, а не для победы. Самое время вдребезги разбить последнего и ненужного идола. Заклинаю вас, друзья мои, избавьтесь от оставшегося источника опьянения и проснитесь наконец трезвыми среди мусорных баков у подножия лестницы с небес.

Надеюсь, этого небольшого вступления достаточно, чтобы показать: занимаясь писательством, я не питаю иллюзий. Не исхожу из утверждения, что написанное мной может иметь хотя бы минимальную важность, и если я вкладываю столько усилий в изящество слога этих автобиографических фрагментов, то главным образом в силу укоренившейся привычки. Я практиковался в литературном мастерстве так долго, что ничего уже не могу с собой поделать и всегда выкладываюсь по полной. Вы спросите: зачем же я вообще пишу, если считаю данный процесс лишенным смысла? Что ж, вопрос вполне уместный: почему вы так непоследовательны в том, что делаете и говорите? А оправдаться я могу, только признав свою слабость и безволие. Если говорить о принципах, то я не одобряю писанины; в принципе я желал бы жить столь же просто и примитивно, как все обычные люди. Плоть взывает, но дух слишком слаб. Каюсь – мне стало скучно. Я тоскую по развлечениям, которые отличаются от нехитрых радостей синематографа и танцев. Нет, я борюсь, стараюсь победить искушение, но в результате неизменно сдаюсь. Прочитываю страницу Виттгенштейна, играю Баха, пишу стихотворение, сочиняю несколько афоризмов, басню, отрывок автобиографии. Причем пишу тщательно, серьезно, даже со страстью, будто в том, что я делаю, присутствует рациональное зерно, словно миру не безразлично, узнает он мои мысли или нет, точно у меня есть душа, и я могу кого-то спасти, выплеснув размышления на бумагу. Однако я превосходно осведомлен о том, что все эти отрадные гипотезы лишены оснований. В действительности я сочиняю просто, чтобы убить время и развлечь интеллект, которому, вопреки прежним благим намерениям, продолжаю потакать. С нетерпением ожидаю наступления зрелости, когда, одолев в себе последние богоданные черты Адама, поставлю крест на экстравагантных духовных устремлениях и заживу, исключительно удовлетворяя лишь запросы плоти. То есть стану вести предписанный природой образ жизни, которого я до сих пор побаиваюсь как монотонного и нудного. Отсюда и постоянные метания в сторону искусства – позвольте нижайше попросить за них прощения. Но превыше всего хотел бы еще раз предупредить вас не придавать этому значения. Мое тщеславие было бы уязвлено, если бы у меня появились основания считать, что вы это делаете.

Как, например, бедная миссис Олдуинкл. Вот кто никогда не мог поверить, что я не сторонник теории искусства ради искусства. «Однако же, Челайфер, – говаривала она настойчивым, требовательным тоном, – как вы можете позволять себе богохульствовать, отзываясь столь пренебрежительно о собственном таланте?» В ответ я напускал на себя свой самый египетский вид – а мне неизменно говорили, почти обвиняли в том, что я выгляжу, как таинственная египетская статуя, – и с выражением сфинкса на лице отвечал: «Но я же демократ; как я могу позволить своему таланту богохульно сказываться на моей гуманности?» Или произносил еще что-нибудь столь же туманно-загадочное. Бедная миссис Олдуинкл! Но я позволил себе забежать вперед. Мною уже упомянута миссис Олдуинкл, а вы ее не знаете. Как, между прочим, и я сам до того блаженного утра в морской воде слышал только ее имя – а кто его не слышал? Конечно, миссис Олдуинкл, хозяйка салона, гостеприимная устроительница литературных вечеров и укротительница светских львов! Да она же – почти классика жанра, известна всем, как затертая цитата. Но вот только во плоти до того момента я не видел ее. Причем не потому, что она не приложила к этому усилий. Буквально за несколько месяцев до того через своего издателя я получил телеграмму: «КНЯЗЬ ПАПАДИАМАНТОПУЛОС ТОЛЬКО ЧТО ПРИБЫЛ ПОЛОН ЖЕЛАНИЯ ПОЗНАКОМИТЬСЯ ЛУЧШИМИ ПРЕДСТАВИТЕЛЯМИ ЛИТЕРАТУРНОГО ХУДОЖЕСТВЕННОГО ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНОГО ОБЩЕСТВА ЛОНДОНА НЕ МОГЛИ БЫ ВЫ ОТУЖИНАТЬ ВСТРЕТИТЬСЯ С НИМ ЧЕТВЕРГ ВОСЕМЬ ПЯТНАДЦАТЬ АДРЕС БЕРКЛИ-СКВЕР 112 ЛИЛИАН ОЛДУИНКЛ».

Изложенное телеграфным стилем приглашение звучало соблазнительно. Но благоразумно наведенные мной предварительные справки нарисовали перспективу не столь привлекательную, какой она виделась поначалу. Князь Пападимантопулос, вопреки многообещающему титулу и фамилии, на деле оказался серьезным представителем интеллигенции, как и остальные гости. И даже гораздо более серьезным. Мне удалось выяснить, к своему ужасу, что он был известным геологом и разбирался в дифференциальном исчислении. Среди прочих гостей фигурировали по меньшей мере три весьма приличных писателя и один живописец. А о самой миссис Олдуинкл ходила молва как о весьма образованной женщине и не полной дуре. Я заполнил прилагавшийся бланк оплаченного ответа и отнес на ближайшую почту. «ВЕСЬМА СОЖАЛЕЮ НЕ УЖИНАЮ ВНЕ ДОМА ИСКЛЮЧЕНИЕМ ВЕЛИКОГО ПОСТА ФРЭНСИС ЧЕЛАЙФЕР». И во время Великого поста я втайне ожидал получить еще одно приглашение. К моему облегчению, хотя и к некоторому сожалению тоже, больше миссис Олдуинкл не дала о себе знать. Если честно, то мне хотелось бы, чтобы она предприняла новую попытку вытащить меня из числа завсегдатаев салона леди Гиблет.

О, эти вечера у леди Гиблет! Лично я стараюсь без уважительной причины не пропускать ни одного. Вульгарность, невежество и глупость хозяйки, невероятное убожество ее шелудивых интеллектуальных львов сами по себе уникальны. А ведь есть еще скороспелые любители искусства, аппетитные представители богемы, считающие свое умение оценить полотна кубистов и музыку Стравинского достаточным оправданием, чтобы без зазрения совести спать с женами друг друга. Нигде вы не встретите более блестящих представителей этой породы, чем в салоне леди Гиблет. А какие разговоры можно услышать среди отделанных мрамором залов! Нигде больше претензии не разделены с реальностью столь широкой пропастью. Нигде больше вы не услышите, как невежды, лишенные дара мыслить логично и самостоятельно, пускаются в многословные рассуждения о предметах, в которых они не понимают ровным счетом ничего. А потом вам непременно следует послушать, как они, высказав очередную тупую и бессвязную мысль, мимоходом похваляются ясностью своих умов, современностью подходов и не признающим авторитетов научным методом анализа. Гарантирую, нет другого места, где собирались бы более отборные представители подобного сорта людишек, чем в салоне леди Гиблет. По крайней мере мне такое место неизвестно. А вот у миссис Олдуинкл, по слухам, можно было нередко услышать вполне серьезные беседы, но, к сожалению, в ее салон я не был вхож почти по собственной воле. Так уж получилось.

И вот то утро в синеве Тирренского моря стало последним в моей жизни перед знакомством с миссис Олдуинкл. Вероятно, так было положено начало новому периоду моего существования. Казалось, судьба тем утром никак не могла решиться, как ей поступить со мной: окончательно уничтожить или просто свести с миссис Олдуинкл? Как мне хотелось бы думать, к счастью, чаша весов склонилась ко второму варианту. Но я снова опережаю события.

Я обратил на нее внимание, еще не представляя, кто она такая. С того места, где я лежал на своем матраце из синей морской воды, я заметил большую лодку, медленно надвигавшуюся на меня со стороны берега. На сиденье гребца возвышался рослый молодой человек, вяло водивший веслами. Спиной к скамье, вытянув волосатые ноги к носовой части одного из понтонов, расположился плотного сложения пожилой мужчина с красным лицом и короткими седыми волосами. Переднюю часть второго понтона занимали две женщины. Та, что была старше и крупнее, сидела на носу, свесив ноги в воду, на ней был купальник с юбкой из шелка огненного цвета, а волосы она собрала под розовым платком-банданой. У нее за спиной притулилось, поджав коленки к подбородку, очень юное и стройное создание в черном трико. В руке она держала зеленый зонтик, защищая от солнца свою старшую спутницу. В округлом столбе зеленоватой тени розово-огненная леди, которая, как я узнал позже, и была миссис Олдуинкл, выглядела, как китайский фонарик, горевший в оранжерее. Но стоило девушке сделать случайной движение, позволив солнцу на мгновение осветить лицо пожилой дамы, как сторонний наблюдатель мог бы поверить, что чудо воскрешения Лазаря только что произошло у него на глазах: зеленый мертвящий свет внезапно исчез с лица, а краски жизни, насыщенные отражением яркого купального костюма, заиграли на нем. Труп оказался живым. Но всего лишь на миг, поскольку старательная опека девушки моментально разделалась с чудом. Тень вернулась на свое место, тусклый свет оранжереи приглушил свечение фонарика, а ожившее лицо снова сделалось отталкивающим, словно принадлежало покойнице, дня три пролежавшей в могиле.

На корме, ставшая различимой, когда тяжеловесная лодка проплывала мимо меня, сидела еще одна молодая женщина с бледным лицом и с большими темными глазами. Завиток ее почти совершенно черных волос выбился из-под купальной шапочки и курчавой непослушной прядью упал на шею. Привлекательный молодой человек с загорелым лицом и мускулистыми руками вытянул ноги вдоль второго понтона в задней части суденышка и курил сигарету.

Голоса, чуть слышно доносившиеся до меня с приближавшейся лодки, показались мне сначала более знакомыми, чем те, что раздавались с других суденышек. Но я сразу понял причину – они говорили по-английски.

– Облака, – произнес пожилой краснолицый джентльмен, – приводящие вас в такой восторг, появляются благодаря мельчайшей выделяемой землей пыли, висящей в воздухе. Тысячи ее частиц содержатся в каждом кубическом сантиметре. Водяные пары конденсируются вокруг них в капли, достаточно крупные, чтобы стать видимыми. Вот так и возникают эти бесподобные небесные красоты, в основе которых обычная пыль. Потрясающий символ человеческого идеализма!

Не лишенный мелодичности голос звучал громче, по мере того как юноша опускал и поднимал весла.

– Вполне земные частицы, приобретающие небесное воплощение. Таким образом, ничто небесное не является абсолютным, существующим само по себе. Всего лишь пыль рисует огромные фигуры по небесному своду.

О Боже, не для того же я приехал в Марина-ди-Вецца, чтобы выслушивать нечто подобное?

Голосом громким, но каким-то зажеванным, странно монотонным леди в образе китайского фонарика затянула цитату из Шелли, исказив ее.

– «От пика на пик, как мост протянусь… – начала она, но замолчала, хватая рукой воздух в поисках слова, которое рифмуется с пиком. – Над пучиной каких-то там морей». Я считаю «Облако» одним из самых лучших образцов его творчества. Как прекрасно думать, что Шелли тоже бороздил волны этого моря. И его кремировали совсем недалеко отсюда, где-то там.

Она указала вдоль берега, где за полуденной дымкой протянулся приморский фасад Виареджо – миля за милей. Сейчас различимы были лишь призрачные очертания его пригородов. Но к вечеру он проявится во всей красе: ясно и четко видимый в косых лучах солнца. А с наступлением темноты, словно вырезанные из драгоценных каменей, засверкают огнями «Палас» и «Гран-Бретань», «Европа» (бывшая «Акила нера») и «Савойя», как волшебные игрушки среди множества более мелких гостиниц и пансионов, утонченно красивые издали, до жалости маленькие, что, право, хотелось взгрустнуть над их судьбой. Но в этот момент по ту сторону завесы из дымки сотня тысяч купальщиков устилала телами некогда пустой пляж, где тело Шелли предали когда-то огню. Сосновые боры, среди тишины и ароматных теней, в которых к нему приходили вдохновенные мысли на пути из Пизы, теперь кипели жизнью. Бесчисленные парочки уединялись в этих лесах, чтобы… Ну, и так далее. Стиль сам изливается из моей авторучки. В каждом штрихе черно-синих чернил зарождаются тысячи будущих mots justes[7], как будущий характер человека определяется лишь фрагментом одной его хромосомы. Но прошу прощения за отступление.

С молодостью и жизнерадостной энергией у руля, с плотью, переливчато блестящей под полуденным солнцем, а красками ослепительно яркими до такой степени, что они напомнили мне лучшие из творений Этти, живописца, – неповоротливая лодка медленно проплыла в нескольких ярдах от меня. Раскинувшись живым крестом на своей постели из плотной морской воды, я лениво рассматривал их, прищурившись. А они оглядели меня с полным безразличием на лицах, но уже через мгновение отвернулись, словно я был чем-то вроде опустошенной лягушки после окончания периода размножения, каких можно увидеть в пруду плавающими брюхом кверху. Но ведь я же, строго говоря, оставался носителем бессмертной души. И меня поразила мысль, что было бы вполне естественно с их стороны остановить свое судно и приветствовать меня над гладью вод. «Доброе утро, незнакомец! Как поживает ваша душа? И что сделать нам, чтобы спасти свои?» Правда, наша привычка относиться к посторонним людям, как к ничего не значащим для нас разродившимся лягушкам, вероятно, уберегает от множества лишних хлопот.

– «От мыса на мыс…» – внес поправку краснолицый джентльмен, и они стали постепенно удаляться от меня.

А вскоре очень не похожий на остальных, мягкий и застенчивый голосок юного создания предположил, что «каких-то там морей» на самом деле читалось как «кипучих морей».

– По-моему, вы плавы, – отозвался молодой гребец, чей неустанный труд под палящим солнцем располагал к тому, чтобы взглянуть на сей предмет с точки зрения здравого смысла бывалого моряка.

– Но ведь выраженный образ и так слишком ясен, – заметил китайский фонарик презрительным тоном.

Молодой человек на корме отшвырнул окурок и принялся задумчиво насвистывать серенаду. Потом все замолчали. Лодка удалялась с каждым всплеском весел. Последние слова, которые донеслись до меня, были произнесены странно детским голоском молодой женщины на корме.

– Жаль, что я медленно загораю, – произнесла она, поднимая ногу из воды и разглядывая свою все еще бледную плоть. – Словно живу в каком-то подвале. Цвет бланшированных артишоков. Или даже шампиньонов, – недовольно добавила она.

Что-то сказала леди – китайский фонарик, затем красномордый мужчина. Но разобрать смысла слов я не мог. Скоро я вообще перестал их слышать, однако они оставили на память о себе имя Шелли. Именно здесь, в этих водах, ходил он под парусом на утлой шхуне. В одной руке держал своего любимого Софокла, другой сжимал румпель. Его взгляд устремлялся то на мелкий греческий шрифт, то на морской горизонт или в сторону земли, где над горами нависали облака. «Держите курс, Шелли!» – выкрикивал капитан Уильямс. И румпель так резко уходил вправо, что суденышко вздрагивало всем корпусом, грозя перевернуться. А однажды черное мрачное небо раскололось пополам. Грохот и треск! Гром разразился таким звуком, будто огромные булыжники перекатывались по ставшей металлической поверхности туч, эхо отдавалось в небесах и среди гор – «от пика на пик», подумал я, и версия леди – китайского фонарика показалась ближе к истине. «От пика на пик устрашающий крик». А затем с шипением и яростным шумом на них обрушилась огромная вздыбленная волна. И все было кончено.

А ведь даже без подсказки той леди мои мысли могли бы, вероятно, сами обратиться к Шелли. Жизнь на берегу между морем и горами, когда периоды безмятежного покоя сменяются внезапно налетающими штормами, подобна существованию внутри одного из стихотворений Шелли. Ты идешь в нем, окруженный прозрачной красотой фантасмагории. Если бы не сотня тысяч отдыхающих, не джазовый оркестр в «Гранд-отеле», не непрерывная линия примет современной цивилизации, принимающей порой формы заштатных пансионов, миля за милей протянувшихся вдоль чуждого людям моря, ты легко мог бы и сейчас потерять ощущение реальности и вообразить, будто фантазия подменила собой факт. Во времена Шелли, когда берег оставался практически необитаемым, у человека хотя бы имелось оправдание, если он забывал о естественной природе вещей. Живя в мире, где реальность практически неотделима от выкрутасов воображения, любой мог бы найти объяснение, почему он дал столько же воли своей фантазии, сколько позволял себе Шелли.

Но у человека нашего времени, выросшего и воспитанного в типичной современной обстановке, подобных оправданий не существует. Поэт наших дней не может позволить себе духовной роскоши, в которой просто и свободно купались его исторические предшественники. И теперь, лежа на поверхности воды, вдохновленный подобными размышлениями, я повторил мысленно несколько строф, сочиненных ранее.

«Священный дух нисходит милосердноНа улицы прогнивших городов,Но заражается гниеньем обитателей,И так вершится праведная месть.Ведь если люди древности питалиИллюзию посмертных превращенийВ цветы или подобья греческих богов,То мы теперь доподлинно узнали,Что гибель ждет нас там, где мы живем,На мрачных улицах, где дышим смрадным воздухомНадежды, что Дух Святой вдруг посетит и нас».

Как сейчас помню, я сочинил эти строчки сумрачным днем в своей конторе в Гогз-Корте на Феттер-лейн. То есть в той же конторе и в примерно такой день, как сегодня, когда я пишу этот текст. Рефлектор, установленный за моим окном, отражает настолько скудный и размытый свет, что без электрической лампочки никак не обойтись. Воздух пропитан неистребимым запахом типографской краски. Из подвала доносится гул и клацанье печатных станков; из-под них выходят еженедельные двести тысяч экземпляров журнала типа «Чтение для домохозяек». Здесь мы находимся в самом центре нашей вселенной, следовательно, должны признать себя жителями этого прогнившего города, которые делают его только хуже и даже не пытаются бежать.

Для побега, как в пространстве, так и во времени, потребуется в наши дни преодолеть большее расстояние, чем сто лет назад, когда Шелли бороздил Тирренское море и писал свои бессмертные стихи. Необходимо удалиться намного дальше в пространстве, потому что мир населяют значительно больше людей, а транспортные средства стали быстроходнее. «Гранд-отель», сотня тысяч купальщиков, джаз-оркестр влезли внутрь стихов Шелли, уничтожив прежние пейзажи Версилии. И наступление нового тысячелетия, которое даже в эпоху Уильяма Годвина не представлялось столь уж отдаленным, отодвигается от нас все дальше и дальше, как каждая новая политическая реформа видится нам не очередной победой над глубоко укоренившимся капитализмом, а лишь рассеивает в прах еще одну иллюзию возможности прогресса. Чтобы реально сбежать в 1924 году, нужно отправляться сразу в Тибет. А во времени необходимо заглядывать в год под номером 3000. Вероятно, как раз во дворце далай-ламы уже пристально смотрят в то отдаленное будущее. Не получится ли, что наступление нового тысячелетия ознаменуется лишь тем, что впервые в истории рабовладельческий строй станет научно обоснованным и экономически эффективным?

Что касается пространственного побега, то даже в случае удачи его нельзя считать реальным. Ты можешь жить в Тибете или в глуши Анд, но это не даст тебе оснований отрицать, что Лондон и Париж по-прежнему существуют, как и забыть о наличии на планете таких мест, как Нью-Йорк и Берлин. Для подавляющего большинства современных человеческих особей Лондон и Манчестер представляются нормальными местами обитания. Ты можешь удалиться хоть в вечную весну Арекипы[8], но и там не будешь жить так, как видится идеальная жизнь массовому сознанию человечества.

Бегство во времени бесплодно. Ты начинаешь жить в светлом будущем, живешь ради него. Видя вещи в их нынешнем состоянии, утешаешься мыслями, какими они станут когда-нибудь. И ты, наверное, трудишься для того, чтобы они скорее стали такими, как в твоих мечтах. Я знаю об этом все, уверяю тебя. Я сам уже предпринимал подобные попытки – жил в состоянии непрерывной интоксикации мыслями о грядущем, работал с энтузиазмом ради идеала счастья. Но достаточно всерьез задуматься, и ты увидишь, насколько абсурдна устремленность вперед, твои труды ради чего-то в отдаленной перспективе. Во-первых, у нас нет причин ожидать, что будущее вообще наступит, по крайней мере для человеческих существ. А во-вторых, мы не ведаем, не окажется ли идеал счастья, к какому мы стремимся, неосуществимым, а если он достижим, не представится ли он нежелательным или даже отталкивающим для остального человечества. Хотят ли люди стать счастливыми? Появись у них реальная возможность достичь перманентного и неизменного счастливого состояния, не ужаснутся ли они от того, что дальше пути уже нет? И наконец, предвкушение будущего, тяжкий труд ради него не отменяют настоящего. Мы только делаемся более слепы к его граням.

Аналогичные возражения применимы к эскапизму, когда никуда не переносишься ни в пространстве, ни во времени, а уходишь в вечность, как ее понимал Платон, в умозрительный идеал. Простой уход в мир фантазии не отменяет фактов окружающей жизни. Мы всего лишь отвлекаемся и отрекаемся от них.

И не забудем о тех, кто гораздо отважнее эскапистов, кто решительно бросается в реальности современной жизни, окружающей их, и находит утешение в том, что посреди ее убожества, низменных проявлений и глупости обнаруживают все-таки доказательства существования доброты, милосердия и сострадания. Верно, подобные черты порой проявляются, и, сталкиваясь с ними, трудно не возрадоваться. Вопреки усилиям цивилизации, человек не окончательно опустился до уровня дикаря. Даже в нынешнем обществе родители по-прежнему испытывают любовь к своим отпрыскам, даже в нынешнем обществе слабые и больные иногда получают поддержку. Но, принимая во внимание происхождение и сходство людей друг с другом, было бы странно, если бы обстояло иначе.



Поделиться книгой:

На главную
Назад