Глава вторая
Происхождение свободы, собственности и справедливости
Никто не вправе нападать на индивидуальную собственность и при этом утверждать, что он ценит цивилизацию. История обеих неразрывна.
Собственность… нераздельна с человеческим хозяйством в его общественной форме.
Люди обладают правом на гражданские свободы ровно в той мере, в какой они готовы налагать на свои вожделения цепи морали – в той мере, в какой их любовь к справедливости превозмогает их алчность.
Свобода и расширенный порядок
Моральные нормы и традиции (а вовсе не интеллект и расчетливый разум) позволили людям подняться над уровнем дикарей, но сами основы современной цивилизации были заложены в античном Средиземноморье. Там существовали возможности для торговли между регионами, отстоящими далеко друг от друга, и сообщества, членам которых разрешалось свободно использовать свои индивидуальные знания, имели преимущества по сравнению с сообществами, где жизнь каждого определяло общее для жителей данной местности знание или же знания правителя. Насколько нам известно, именно в Средиземноморье впервые признали право человека единолично принимать решения, касающиеся его частной жизни (определенных ее областей). Это позволило людям выстроить множество тесных коммерческих связей между различными сообществами, причем все работало независимо от взглядов и желаний местных правителей, поскольку в то время вряд ли можно было управлять маршрутами морских торговцев. Если верить авторитетному мнению признанного ученого (которого нельзя заподозрить в предвзятости в пользу рыночного порядка), «греко-римский мир по существу был именно миром частной собственности (будь то несколько акров земли или огромные владения римских сенаторов и императоров), миром частной торговли и частных ремесел» (Finley, 1973: 29).
Такой порядок, служащий достижению множества частных целей, мог сложиться только на основе
Важный аспект этой свободы – свобода отдельных людей или подгрупп преследовать собственные цели, руководствуясь разными знаниями и навыками, – стал возможен не только благодаря контролю отдельных лиц над разного рода средствами производства. Этому также способствовало установление еще одной нормы (практически неотделимой от первой): признание законными принятых способов передачи этого контроля. Право индивидуума самому решать, как использовать определенные вещи, руководствуясь собственными знаниями и ожиданиями (либо знаниями той группы, к которой он присоединяется), зависит от общего признания той области частной жизни, в которой человек может свободно распоряжаться, и в той же степени от признания законным способа передачи этого права (на конкретные вещи) другому человеку. Предварительное требование для существования такой собственности, свободы и порядка со времен древних греков и до настоящего времени остается неизменным: закон как набор абстрактных правил, позволяющих любому человеку в любое время установить, кто может распоряжаться какой-то конкретной вещью.
В отношении некоторых вещей понятие индивидуальной собственности, должно быть, появилось очень рано. Пожалуй, в качестве примера можно назвать древние орудия труда. Привязанность человека к созданному им уникальному и очень полезному инструменту или оружию могла быть весьма сильной, так что передать вещь было сложно чисто психологически, и владелец не расставался с ней даже в могиле (толосы, микенские гробницы). Происходило как бы отождествление изобретателя с «законным владельцем»; имелись многочисленные варианты этой идеи, иногда сопровождаемые легендами. Например, в более позднее время появилась легенда о короле Артуре и его мече Экскалибуре: меч передавался
Как показывают эти примеры, расширение и уточнение понятия собственности происходило вынужденно, но неотвратимо, и едва ли можно считать эти процессы завершенными даже сегодня. Понятие собственности еще не имело большого значения в кочевых племенах охотников и собирателей. Если кто-то обнаруживал убежище или источник пищи, ему нужно было рассказать о находке всем остальным. Скорее всего, первыми индивидуально изготовленными долговечными инструментами владели их создатели – потому что никто, кроме них, не умел ими пользоваться (и вновь можно вспомнить о короле Артуре и Экскалибуре; Артур не создавал Экскалибур, но только ему меч был под силу). В свою очередь, индивидуальная собственность на менее долговечные вещи могла появиться только позднее, по мере того как групповая солидарность ослабевала, а отдельные индивиды получали ответственность за более мелкие группы, такие как семьи. Вероятно, потребность сохранить пригодные для обработки участки земли сделала возможным постепенный переход от групповой собственности на землю к индивидуальной.
Однако мало пользы строить предположения, в какой именно последовательности все это происходило, так как наверняка кочевые народы, разводившие скот, и оседлые, занимавшиеся сельским хозяйством, развивались по-разному. Ключевым моментом является то, что развитие индивидуальной собственности есть обязательное предварительное условие развития торговли и в дальнейшем – формирования более крупных, основанных на сотрудничестве структур, а также появления сигналов, которые мы называем ценами. Не столь важно, признавались ли владельцами определенных объектов отдельные лица, или большие семьи, или добровольно созданные группы людей. Гораздо важнее то, что разрешалось выбирать, кто будет определять, как использовать собственность. Должны были вырабатываться (особенно в отношении земельных участков) такие взаимоотношения, как «вертикальное» разделение прав между собственниками верхнего и нижнего уровней, или между собственниками и арендаторами, – в наши дни владение недвижимостью также предполагает использование подобных схем, и гораздо более широкое, чем позволяли примитивные представления о собственности в прошлом.
Не следует полагать, что племена были начальным звеном в процессе развития культуры; они скорее ранний продукт такого развития. «Самые ранние» сплоченные группы имели схожие обычаи и общее происхождение с другими группами либо индивидуумами, с которыми они не обязательно были знакомы (мы обсудим это в следующей главе). То есть нельзя утверждать, что племена и были первыми хранителями общих традиций, а потом уже началась культурная эволюция. Но все же – пусть медленно и вовсе не гладко, где-то одним путем, где-то другим – упорядоченное сотрудничество расширялось, а общие конкретные цели заменялись обязательными для всех, не зависящими ни от чьих стремлений абстрактными правилами поведения.
Классическое наследие европейской цивилизации
По всей видимости, именно греки (главным образом философы-стоики с их космополитическим мировоззрением) первыми сформулировали моральную традицию, которую римляне позже распространили на всю империю. Как нам уже известно (и с чем не раз еще придется столкнуться), эта традиция вызывает сильное сопротивление. В Греции ей противодействовали, конечно же, большей частью спартанцы – они яростно сопротивлялись развитию торговли, не признавали индивидуальную собственность, причем не осуждали и даже поощряли воровство. В наше время слово «спартанец» вызывает ассоциацию с образом дикаря, отвергающего цивилизацию, – сравните характерные для XVIII века суждения о спартанцах доктора Сэмюэла Джонсона в «Жизни Босуэлла» и Фридриха Шиллера в эссе «О законодательстве Ликурга и Солона» (Uber die Gesetzgebung des Lykurgos und Solon). Впрочем, уже у Платона и Аристотеля можно уловить некую ностальгию по спартанским обычаям. Суть этой ностальгии (она существует и в наши дни) – стремление к микропорядку, где все решает всеведущая власть.
Какое-то время крупные торговые сообщества, возникшие в Средиземноморье, подвергались грабежам гораздо более воинственных римлян, которые, как сообщает Цицерон, господствовали в регионе и подчинили себе наиболее развитые торговые центры Коринф и Карфаген, променявшие военную доблесть на «страсть к торговле и мореплаванию» (лат.
Если падение Рима не привело к окончательному прекращению эволюции в самой Европе, то подобные процессы в Азии, а также в Центральной Америке (там они возникли позднее и независимо от Азии) были остановлены могущественными правительствами (сходными со средневековыми феодальными системами Европы, но превосходящими их по силе), которые также жестко подавляли частную инициативу. Самый яркий пример – китайская империя: там активное продвижение к цивилизации и развитие передовых промышленных технологий происходило в периодически повторявшиеся «смутные времена», когда государственный контроль временно терял силу. Но мощное государство стремилось сохранить традиционные устои и порядки, а потому подавляло протесты и выравнивало любые отклонения от «правильного» пути (J. Needham, 1954).
Хорошей иллюстрацией можно считать Египет. Имеется вполне достоверная информация о том, какую роль сыграла частная собственность на начальном этапе развития великой египетской цивилизации. В своем исследовании на тему возникновения различных институтов и частного права Египта Жак Пиренн описывает по сути индивидуалистический характер правовой системы, сформировавшейся в конце третьей династии. Тогда собственность была «индивидуальной, неприкосновенной и полностью зависящей от собственника» (Pirenne, 1934: II, 338–9); однако уже во времена пятой династии эта система начала разрушаться. Это привело к государственному социализму при восемнадцатой династии (описанному в работе другого французского ученого, вышедшей в то же самое время (Dairaines, 1934)). Господство в течение последующих двух тысяч лет государственного социализма в значительной степени и объясняет застойный характер египетской цивилизации того периода.
Точно так же о возрождении европейской цивилизации в период позднего Средневековья можно сказать, что распространение капитализма – и вместе с ним цивилизации – своим происхождением и смыслом (
Исходя из этого, можно сказать, что нет большего заблуждения, чем общепринятое суждение историков, представляющих возникновение сильного государства как высшее достижение культурной эволюции: появление такого государства всякий раз предрекало ее гибель. Здесь исследователи ранней истории ошибаются, придавая, видимо, слишком большое значение тем документам и памятникам, которые оставили после себя носители политической власти. Истинные же строители расширенного порядка – они-то, по сути, и создавали материальные ценности, без которых было бы невозможно существование этих памятников, – оставили гораздо менее заметные и не такие амбициозные свидетельства своих достижений.
«Где нет собственности, нет и справедливости»
При изучении возникновения расширенного порядка у внимательного исследователя не возникнет и доли сомнения, что его основой является безопасность, которую государство должно обеспечивать путем контроля за соблюдением абстрактных правил, определяющих, кому что должно принадлежать (используя аппарат принуждения исключительно в этих целях). Так, «собственнический индивидуализм» Джона Локка был не просто политической теорией, а выводом из анализа условий, которым Англия и Голландия были обязаны своим процветанием. Этот вывод основан на понимании того, что
Дэвид Юм и другие шотландские философы-моралисты XVIII века были уверены, что признание индивидуальной собственности знаменует начало цивилизации. Правила, регулирующие владение собственностью, представлялись настолько важными для морали в целом, что Юм посвятил им бóльшую часть своего «Трактата о человеческой природе». Позднее, в «Истории Англии» (том V), он писал, что именно благодаря ограничению власти государства на вмешательство в отношения собственности Англия стала великой страной. И в самом «Трактате» (III, ii) прямо указал: если допустить, что вместо общих правил, регулирующих владение и обмен собственностью, человечество следует закону, предназначающему «наибольшую собственность – наибольшей добродетели… то оценить заслуги отдельного человека будет настолько трудно (по причинам естественным, а также учитывая самомнение каждого), что нельзя будет вывести ни одно определенное правило поведения, немедленным следствием чего станет распад всего общества». В более поздней работе «Исследования о принципах морали» Юм заметил: «Фанатики полагают, что
Юм ясно понимал связь таких убеждений со свободой, а также то, что максимальная свобода для всех требует равных ограничений свободы каждого посредством, по его выражению, «трех основных естественных законов: незыблемость собственности, передача собственности по согласию и выполнение договоренностей» (1739/1886: II, 288, 293). Хотя на его взгляды, конечно же, повлияли теоретики общего права, например сэр Мэтью Хейл (1609–1676). Юм, пожалуй, первым ясно осознал, что всеобщая свобода становится возможной благодаря тому, что природная инстинктивная мораль «контролируется и ограничивается последующим суждением» в соответствии с понятиями «
Когда Адам Фергюсон коротко резюмировал это учение, определив дикаря как человека, который не знал собственности (1767/73: 136), и когда Адам Смит заметил, что «никто никогда не видел, чтобы одно животное жестами или криками показывало другому: это – мое, это – твое» (1776/1976: 26), они выразили мнение, которого почти два тысячелетия придерживались образованные люди (хотя, конечно, периодически случались массовые грабежи и голодные бунты). Фергюсон писал: «Совершенно очевидно, что собственность является условием прогресса» (там же). Подобные вопросы, как мы уже заметили, изучались в языкознании и правоведении, их достаточно хорошо осмыслили в классическом либерализме девятнадцатого века; и, вероятно, благодаря Эдмунду Берку, а возможно, в еще большей степени влиянию немецких лингвистов и законоведов (например, Ф. К. фон Савиньи), к этим темам также обращался Г. С. Мэн. Утверждение Савиньи (он выступал против кодификации гражданского права) заслуживает того, чтобы привести его здесь полностью: «Достичь таких взаимоотношений между свободными субъектами права, чтобы они существовали бок о бок, поддерживали друг друга и не мешали друг другу, можно, только признав невидимые границы, внутри которых каждому человеку гарантируется определенное свободное пространство для жизни и деятельности. Правила, определяющие такие границы, а вместе с ними – пределы свободы отдельного человека, составляют систему права» (Savigny, 1840: I, 331–2).
Различные формы и объекты собственности; их совершенствование
Институт собственности в том виде, в каком он существует в настоящее время, вряд ли можно назвать идеальным; однако трудно сказать, как его следует усовершенствовать. Эволюция культуры и морали действительно требует следующих шагов – чтобы институт индивидуальной собственности стал хорош настолько, насколько это возможно. Например, для предотвращения злоупотреблений при распоряжении собственностью нужна широкая конкуренция. Для этого, в свою очередь, требуется ограничение естественных реакций микропорядка – малых групп, о которых говорилось ранее (см. главу 1 выше и Schoeck, 1966/69), поскольку эти инстинктивные чувства часто подвергаются испытанию со стороны не только института индивидуальной собственности, но и конкуренции (иногда даже в большей степени), и тогда люди с новой силой начинают жаждать «солидарности».
Поскольку институт собственности изначально появился как продукт обычая, а судебная практика и законодательство в течение тысячелетий просто развивали его, то нет оснований предположить, что существующие конкретные формы собственности являются окончательными. Традиционное понятие права собственности в последнее время признаётся изменяемым и очень сложным переплетением прав; еще не найдены самые эффективные комбинации для различных областей. Новые исследования этих вопросов, начавшиеся с весьма впечатляющей, но, к сожалению, незавершенной работы покойного сэра Арнольда Планта, продолжили несколько кратких, однако очень значительных статей его бывшего ученика Рональда Коуза (1937 и 1960), давших толчок развитию «школы прав собственности» (Алчиан, Беккер, Чеунг, Демсец, Пейович). Результаты этих исследований (мы не станем излагать их здесь) открыли новые возможности для будущих усовершенствований в правовой системе рыночного порядка.
Просто чтобы показать, насколько плохо мы представляем себе оптимальные формы разграничения различных прав – несмотря на уверенность в том, что сам институт индивидуальной собственности, безусловно, необходим, – стоит сделать несколько замечаний об одной конкретной форме собственности.
Отбор системы правил, устанавливающих сферы индивидуального контроля над различными ресурсами, происходил медленно и постепенно, методом проб и ошибок, и сложилась интересная ситуация. Те самые интеллектуалы, которые в принципе ставили под сомнение формы собственности на материальные объекты (что необходимо для эффективного использования материальных средств производства), стали самыми горячими сторонниками незыблемости прав на собственность нематериальную; права такого рода начали использоваться относительно недавно, например, в отношении литературных произведений и технических изобретений (авторские права, патенты).
Разница между этими и другими видами прав собственности заключается в следующем: владение материальными благами предполагает использование их как ограниченного ресурса для достижения наиболее важных целей. Что же касается нематериальных – таких как литературные произведения или изобретения, – то, как только они появляются, их можно бесконечно воспроизводить (притом что возможность создавать их также ограниченна). Регулировать такое воспроизводство может только закон – чтобы поощрять появление новых идей. Однако вовсе не очевидно, что созданная таким путем исключительность будет наиболее эффективно стимулировать творческий процесс. Сомневаюсь, что существует хоть одно великое литературное произведение, которое не увидело бы свет по причине того, что автор не сумел получить на него исключительные права. Пожалуй, единственный разумный аргумент в пользу авторского права относится лишь к энциклопедиям, словарям, учебникам и другой литературе справочного характера: вряд ли станут создавать подобные произведения, если их потом можно свободно тиражировать.
Точно так же и с патентами – неоднократные повторные исследования этого вопроса не подтвердили, что получение патентов на изобретения и впрямь увеличивает приток новых технических знаний, а не приводит к неэффективной концентрации исследований на проблемах, которые, скорее всего, решатся в ближайшем будущем. В соответствии с законодательством тот, кто находит решение на секунду раньше другого, получает исключительное право на использование изобретения на длительный период времени (Machlup, 1962).
Организации как элементы спонтанных порядков
Я уже писал о претензиях разума и опасностях «рационального» вмешательства в спонтанный порядок, но хотел бы добавить еще одно предостережение. Чтобы достичь своей основной цели, я счел необходимым подчеркнуть спонтанность эволюции правил поведения, создающих условия для формирования самоорганизующихся структур. Однако акцент на спонтанной природе расширенного порядка (или макропорядка) не должен вводить читателя в заблуждение, будто в нем не важна деятельность сознательно управляемых организаций.
Элементами спонтанного макропорядка являются отдельные хозяйства
Еще один связанный с этим вопрос также может ввести в заблуждение. Ранее мы упоминали растущую дифференциацию различных видов прав собственности в вертикальном или иерархическом измерении. Если в том или ином месте книги мы, рассматривая индивидуальную собственность, говорим, что содержание этого понятия неизменно, следует понимать это как упрощение, которое – если понимать его буквально, без оговорок – может ввести в заблуждение. На самом деле, если речь идет об усовершенствовании государственных структур спонтанного порядка, то в этой области можно ожидать огромного прогресса. Однако в данной работе у нас нет возможности подробно рассмотреть эту тему.
Глава третья
Эволюция рынка: торговля и цивилизация
Чего стоит что бы то ни было, кроме денег, которые оно приносит?
Везде, где есть торговля, нравы кротки.
Распространение порядка на неизвестное
Рассмотрев некоторые обстоятельства, при которых возникает расширенный порядок, и то, как этот порядок порождает индивидуальную собственность, свободу и справедливость (и требует их), мы можем проследить еще кое-какие связи, уделив больше внимания другим вопросам, о которых уже упоминали, – в частности, развитию торговли и связанной с ней специализации. Эти явления также в значительной степени способствовали росту расширенного порядка, однако не были осмыслены ни в свое время, ни в течение последующих столетий; даже величайшие ученые и философы не понимали их значения в полной мере. И конечно же, никто не пытался их анализировать.
Описываемые нами события, обстоятельства и процессы окутаны туманом времени, и невозможно с уверенностью говорить о каких-то подробностях. Специализация и обмен в каком-то виде, возможно, уже существовали в древних небольших сообществах, исключительно по согласию членов этих сообществ. Вероятно, имела место незначительная торговля, когда первобытные люди, следуя миграции животных, встречали других людей либо группы. Торговля появилась уже в глубокой древности – об этом убедительно свидетельствуют археологические находки, однако они довольно редки и их можно неверно истолковать. Торговля предполагает прежде всего приобретение предметов первой необходимости: после их потребления, как правило, не оставалось следов. Гораздо дольше сохранялись редкие вещи – чтобы завладеть ими, люди расставались с предметами первой необходимости. Такие ценные вещи обычно полагалось хранить, они были более долговечными. Украшения, оружие, орудия труда – такие находки свидетельствуют в пользу торговли, если знать, что в какой-то местности не было ресурсов для их изготовления и тогда эти вещи, должно быть, были куплены. Вряд ли археологи найдут соль, которую привозили издалека; но есть вероятность обнаружить то, чем платили производителям соли. И все же не стремление к роскоши, а необходимость сделала торговлю незаменимым институтом, которому древние сообщества обязаны своим существованием.
Как бы то ни было, торговля, безусловно, возникла очень рано, в том числе дальняя торговля и торговля вещами, происхождение которых вряд ли знали сами торговцы; она намного старше любых других предполагаемых контактов между группами, жившими далеко друг от друга. Современная археология подтверждает, что торговля возникла раньше земледелия или любого другого вида регулярного производства (Leakey, 1981: 212). В Европе найдены свидетельства очень дальней торговли, происходившей еще в эпоху палеолита, то есть по меньшей мере тридцать тысяч лет назад (Herskovits, 1948, 1960). Восемь тысяч лет назад, еще до того, как началась торговля керамикой и металлами, Чатал-Хююк в Анатолии и Иерихон в Палестине стали центрами на торговых путях между Черным и Красным морями. Оба города могут также служить примером «резкого увеличения населения» (такие явления часто называют культурной революцией). Позднее, «к концу седьмого тысячелетия до нашей эры, появилась сеть морских и сухопутных путей для перевозки обсидиана с острова Мелос на материк» – в Малую Азию и Грецию (см. введение С. Грина к Childe, 1936/1981; и Renfrew, 1973: 29, а также Renfrew, 1972: 297–307). Имеются «свидетельства существования обширных торговых сетей, связывающих Белуджистан (в Западном Пакистане) с регионами Западной Азии даже ранее 3200 г. до н. э.» (Childe, 1936/1981: 19). Также известно, что торговля являлась прочной основой экономики додинастического Египта (Pirenne, 1934).
Регулярная торговля существовала и во времена Гомера. На это указывает история из «Одиссеи» (I, 180–184) – там Афина является Телемаку в образе хозяина корабля, перевозящего груз железа с целью обмена на медь. В течение двухсот лет, с 750 по 550 г. до н. э., торговля получила широкое распространение (благодаря чему позднее появились возможности для быстрого роста античной цивилизации) – о чем свидетельствуют археологические находки, хотя почти не сохранилось исторических документов этого периода. Расширение торговли, по-видимому, привело к быстрому увеличению населения в греческих и финикийских торговых центрах (примерно в то же время). Соперничество между ними при создании колоний было настолько серьезным, что к началу античной эпохи жизнь в крупных городах стала полностью зависеть от постоянства рыночных взаимоотношений.
Невозможно оспаривать как существование торговли в древние времена, так и ее роль в распространении рыночного порядка. Однако этот процесс вряд ли проходил гладко и, скорее всего, сопровождался существенным разрушением традиционного уклада жизни древних племен. Даже там, где индивидуальную собственность признавали хоть в каком-то виде, требовалось появление новых, ранее неслыханных обычаев, прежде чем сообщества согласились бы разрешить своим членам увозить что-то для использования «чужими людьми» – ведь эти предметы могли остаться на месте, где ими могли пользоваться «свои». Причем даже сами торговцы (не говоря уже об остальных членах сообщества) не всегда понимали цели использования некоторых вещей. Торговцы из растущих греческих городов везли глиняные кувшины с маслом или вином на побережье Черного моря, в Египет или Сицилию, чтобы обменять свой товар на зерно, а по пути покупали что-то еще – предметы, в которых нуждались народы ближайшей местности, и что они могли бы сами купить у соседей, если бы знали о них больше. Членам малых групп приходилось менять свои прежние ориентиры и двигаться к новому пониманию мира, в котором малые группы играли уже не такую важную роль. Как поясняет Пигготт в своей работе «Древняя Европа», «старатели и рудокопы, торговцы и посредники, морские перевозки и торговые караваны, концессии и договоры, представления о дальних народах и их обычаях – все и всё вовлекалось в процесс расширения социального восприятия, необходимого для следующего шага – вступления… в бронзовый век» (Piggott, 1965: 72). Он же пишет о середине бронзового века (второе тысячелетие до н. э.): «В то время производство бронзы стало приобретать международный характер – благодаря появлению сети морских, речных и сухопутных торговых путей. Мы видим, что технологии производства бронзы и стили обработки широко распространились по всей Европе, от одного ее конца до другого» (там же, 118).
Какие же обычаи способствовали таким изменениям, возвестив не только о новом понимании мира, но и о своеобразной «интернационализации» (это слово, разумеется, не подходит к тому времени, что мы описываем) технологий и стилей, а также менталитета? По крайней мере, те, что предполагают гостеприимство, защиту, обеспечение безопасного пути следования (см. следующий раздел). Даже в древности территории проживания, разграниченные лишь условно, объединялись торговыми связями между индивидами, и основой этих связей были подобные обычаи. Личные контакты соединяли отдельные звенья в цепочки, по которым постепенно и понемногу, но в необходимом количестве, передавались на большие расстояния «микроэлементы». Так появились многие занятия оседлого образа жизни и, соответственно, специализация в новых местностях, что в итоге привело к увеличению плотности населения. Началась цепная реакция: бóльшая плотность населения предоставляла больше возможностей для специализации и разделения труда, что приводило к новому увеличению численности населения и уровня его доходов – предпосылки к следующему рывку, и так далее.
Земля заселялась все плотнее благодаря торговле
Стоит рассмотреть повнимательнее эту «цепную реакцию» – новые поселения и торговля. Если говорить о животных, то они чаще всего бывают приспособлены к определенным и довольно ограниченным экологическим «нишам», вне которых вряд ли могут существовать, однако люди (а из животных, например, крысы) смогли приспособиться к жизни практически всюду на поверхности Земли. Вряд ли это связано только с
Вероятно, в разных регионах в первую очередь заселялись те немногие из существовавших в то время экологических ниш, которые могли как-то обеспечить выживание; их приходилось защищать от вторжений. Однако, проживая там, люди узнавали о ближних местах, где можно было обеспечить если не все, то основные потребности и где не хватало лишь того, в чем они нуждались не постоянно, а время от времени: кремня, материала для тетивы луков, клея – прикрепить лезвия к рукояткам, дубильных материалов для выделки шкур и других подобных вещей. Будучи уверенными, что такие потребности можно удовлетворить, лишь иногда бывая в прежних местах, они покидали свои группы, занимали ближайшие территории или даже новые – еще дальше, в других регионах малонаселенных континентов. О важности таких перемещений людей и товаров в древние времена нельзя судить только по их масштабу. Первые древние переселенцы не смогли бы обеспечить себя – не говоря уже об увеличении численности, – если бы не было возможности привозить товары (пускай их объем составлял лишь малую часть того, что тогда потреблялось в каком-либо конкретном месте).
Бывать в местах прежнего проживания для пополнения запасов не составляло труда, пока переселившихся сородичей узнавали там, где они жили прежде. Но через несколько поколений потомки родственных групп начинали казаться друг другу чужими. Те, кто изначально населял земли, более пригодные для самообеспечения, старались защищать себя и свои запасы различными способами. Для разрешения на вход на первоначальную территорию с целью получить какие-либо особые материалы, добываемые только там, пришельцы должны были приносить дары – это свидетельствовало об их мирных намерениях и вызывало интерес со стороны местных жителей. Больше ценились не те подарки, что удовлетворяли повседневные потребности (их можно было сделать на месте), а соблазнительно новые предметы, необычные украшения или лакомства. По этой причине товар одной из сторон чаще всего оказывался «роскошью», но это вовсе не означало, что другая сторона не предлагала товары первой необходимости.
Первоначально регулярные отношения, включающие обмен подарками, вероятно, устанавливались между семьями – с взаимными обязательствами гостеприимства, сложным образом связанными с ритуалами экзогамии. Конечно же, очень медленно совершался переход от обычая подносить дары членам семьи и родственникам к появлению более безличных институтов «приглашающей стороны» или «посредников», которые всегда поощряли визиты таких гостей и добивались для них разрешения оставаться на длительное время, чтобы получить то, что нужно, – и далее к практике обмена особенных вещей по ставкам, определяемым их относительной редкостью. Устанавливалась минимальная ставка, приемлемая для одной стороны, и максимальная, при которой сделка теряла смысл для другой; так постепенно складывались цены на определенные предметы. И уже сложившиеся эквиваленты неизбежно приспосабливались к новым условиям.
Во всяком случае, в ранней греческой истории мы действительно находим важный институт
Эти новые возможности выгодного общения с чужестранцами, без сомнения, усиливали уже состоявшийся отход от солидарности, общих целей и коллективизма первоначальных малых групп. Так или иначе, отдельные индивиды отрывались от небольших сообществ либо их освобождали от обязательств. Они не только основывали новые сообщества, но и устанавливали связи с членами других – в конечном счете, такая сеть с бесчисленными разветвлениями охватила всю землю. Эти люди получили возможность (пусть неосознанно и непреднамеренно) внести свой вклад в построение более сложного и более обширного порядка, выходящего за рамки их миропонимания.
Чтобы создать такой порядок, индивиды должны были иметь возможность использовать информацию только в своих собственных целях. Это было бы невозможно без определенных обычаев, общих с отдаленными группами (например, обычая «друга гостя»). Подобные обычаи, должно быть, использовались всеми; однако у тех, кто им следовал, конкретные знания и цели могли отличаться, и какая-то информация оказывалась конфиденциальной. Это, в свою очередь, могло поощрять личную инициативу.
Ведь не вся группа, а только принадлежащий ей индивидуум мог мирным путем получить доступ на чужую территорию и, соответственно, к знаниям, которыми не владели его соплеменники. Торговля основывалась не на коллективном, а на индивидуальном знании. Такое знание могло найти применение только в условиях признания индивидуальной собственности, а оно распространялось все шире. Морские купцы и другие торговцы руководствовались личной выгодой; однако вскоре стало необходимо постоянно проявлять инициативу и находить новые возможности для выгодной торговли – чтобы оставаться богатыми, чтобы изыскивать средства к существованию в условиях растущего населения родных городов (ведь они ничего не производили, а жили прибылью за счет торговли).
Чтобы только что сказанное не привело к недоразумению, стоит помнить – вопрос о том,
Торговля появилась раньше, чем государство
Со временем человеку удалось довольно плотно заселить бóльшую часть земли и поддерживать жизнеобеспечение большого количества людей даже в тех регионах, где практически невозможно производить необходимые для жизни предметы. Человечество уподобилось огромнейшему единому организму, растянувшемуся до самых отдаленных уголков земли, и научилось всюду добывать компоненты, обеспечивающие его пропитание. В самом деле – может быть, пройдет совсем немного времени, и даже в Антарктиде тысячи горняков смогут обеспечить себе средства к существованию. Наблюдателю из космоса могло бы показаться, что постоянное изменение поверхности Земли вызвано явлениями органического роста. Но это не так: все происходило благодаря тому, что люди следовали не требованиям инстинкта, а традициям и правилам.
Отдельные торговцы и посредники (как и их давние предшественники) редко владеют информацией о конкретных индивидуальных потребностях, которые обслуживают. Им этого и не требуется. Многих из этих потребностей еще и не существует, они появятся лишь в отдаленном будущем, так что трудно предугадать их даже в общих чертах.
Чем глубже вникать в экономическую историю, тем более ошибочным будет казаться убеждение, будто появление высокоорганизованного государства явилось высшим достижением развития древней цивилизации. В исследованиях историков роль государства сильно преувеличивается – по понятным причинам мы знаем гораздо больше о деятельности тех или иных правительств, чем о том, что было достигнуто благодаря спонтанной координации усилий индивидов. Такие заблуждения являются следствием неверного истолкования сохранившихся свидетельств (документы, памятники), и примером может послужить история (надеюсь, вымышленная) об археологе, который пришел к выводу, что цены всегда устанавливались правительствами – исходя из того факта, что самые древние упоминания о ценах дошли до нас в виде надписей, высеченных на каменных столбах. Но едва ли это хуже, чем попавшийся мне в одной хорошо известной работе аргумент следующего содержания: поскольку при раскопках вавилонских городов не находили широких открытых площадей, где бы размещались рынки, – значит, там еще не было постоянных рынков. Как будто в жарком климате их устраивали под открытым небом!
Правительства чаще препятствовали дальней торговле, не говоря уже о том, чтобы помогать ее развитию. Администрации, предоставлявшие торговцам бóльшую независимость и заботившиеся об их безопасности, получали выгоду – возрастал объем информации, увеличивалось население. Однако если правительства начинали понимать, насколько их народ зависим от ввоза каких-то материалов или продуктов питания, то сами часто предпринимали попытки тем или иным способом обеспечить эти поставки. Например, некоторые древние правительства, получая от торговцев информацию о существовании желанных ресурсов, старались добыть их посредством военных походов или колонизаторских экспедиций. Афиняне были не первыми и, конечно же, не последними, кто пытался так действовать. Но абсурдно было бы заключать, как это делает кое-кто из современных авторов (Polanyi, 1945, 1977), что во время роста и величайшего процветания Афин торговля была «управляемой» и правительство регулировало ее, заключая договоры по твердым ценам.
Скорее складывается впечатление, что сильные правительства раз за разом наносили такой ущерб спонтанному прогрессу, что процесс культурной эволюции пришел к раннему упадку. Примером может служить византийское государство в эпоху Восточной Римской империи (Rostovtzeff, 1930, и Einaudi, 1948). История Китая также знает немало случаев, когда правительство пыталось насильно установить настолько совершенный порядок, что новшества становились невозможными (Needham, 1954). Китай обгонял Европу в плане технического и научного развития – например, уже в XII веке на одном из участков реки Тай По работало десять нефтяных скважин. И позднейшая стагнация Китая (после прогресса в древности) была, безусловно, следствием такого манипулятивного управления. Именно оно привело развитую китайскую цивилизацию к отставанию от Европы – политика жестких ограничений не оставляла возможностей для новых идей и развития. В то же самое время Европа (как отмечалось в предыдущей главе), по всей видимости, обязана своим необыкновенным прогрессом царившей там в Средние века политической анархии (Baechler, 1975: 77).
Слепота философа
На примере Аристотеля мы видим, как мало влияла на процветание основных торговых центров Греции (особенно Афин и позднее Коринфа) сознательно проводимая государственная политика и насколько неверными были представления об источнике этого процветания. Философ совершенно не понимал прогрессивности тогдашнего рыночного порядка. Хотя его иногда называют первым в истории экономистом, под словом
Аристотель считал, что лишь общепризнанные потребности существующего населения могут быть естественными (или законными) основаниями для экономической деятельности. По его мнению, человечество и даже сама природа всегда существовали в их нынешнем виде. Такие статичные представления о мире не позволяли ему задумываться об эволюции или даже о том, как возникли существующие институты. Ему никогда не приходило в голову, что большинство сообществ и, конечно же, большинство его сограждан-афинян не смогли бы появиться на свет, если бы их предки довольствовались удовлетворением лишь своих общепризнанных потребностей. Он не задумывался о том, что процесс адаптации к непредвиденным изменениям идет путем проб и ошибок, посредством соблюдения абстрактных правил, которые приводили к росту населения и формированию устойчивых моделей поведения – если оказывались полезными. Таким образом, Аристотель и в этике установил образец общего подхода, который никогда не даст ключ к пониманию пользы исторически сложившихся правил поведения. При таком подходе не возникнет и мысли проанализировать их с экономической точки зрения, поскольку теоретик не видит самих проблем, решение которых, возможно, заключается в этих правилах.
По мнению Аристотеля, раз морального одобрения заслуживают только действия, направленные на
Как нам уже известно, получение прибыли в эволюции организации человеческой деятельности служит неким сигналом, который заставляет человека выбирать, где он сможет извлечь максимальную пользу. Как правило, более выгодная деятельность дает пищу большему количеству людей, так как прибыль покрывает затраты. Многие соотечественники Аристотеля, жившие до него, осознавали хотя бы это. Например, в пятом веке до н. э., то есть до Аристотеля, первый действительно великий историк начал свой труд о Пелопоннесской войне с размышлений о том, что у древних людей «существующей теперь торговли еще не было, как и всякого межплеменного общения на море и на суше. И земли свои они возделывали настолько лишь, чтобы прокормиться… люди с легкостью покидали насиженные места», и поэтому «у них не было больших городов и значительного благосостояния» (Thucydides, перевод Кроули, I, 1, 2). Но Аристотель не принял во внимание это рассуждение.
Если бы афиняне последовали совету Аристотеля – несведущему во всем, что относится к экономике и эволюции, – столица быстро сжалась бы до размеров деревни, поскольку взгляды философа на порядок среди людей привел его к теории этики, пригодной разве что для государства, замершего в своем развитии (если такая теория вообще для чего-либо пригодна). Однако его учение преобладало в философских и религиозных суждениях в течение последующих двух тысяч лет, несмотря на то что философско-религиозные идеи развивались большей частью в условиях очень динамичного, быстро расширяющегося порядка.
Влияние аристотелевских принципов морали микропорядка возросло, когда в XIII веке его идеи воспринял Фома Аквинский. Позднее это привело к тому, что этику Аристотеля фактически провозгласили официальным учением римской католической церкви. Позицией церкви в Средние века и в начале Нового времени стало негативное отношение к торговле, осуждение ростовщичества как лихоимства; все это, вместе с учением «о справедливой цене» и пренебрежительным отношением к «наживе», – абсолютно аристотелевское.
Конечно же, к XVIII веку влияние Аристотеля в этих вопросах (как и в других) заметно ослабело. По наблюдению Дэвида Юма, рынок дает возможность «оказывать другому человеку услугу, даже не чувствуя к нему истинного расположения» (1739/1886: II, 289) и даже не зная его; или действовать «в интересах общества, хотя никто не преследовал этой цели» (1739/1886: II, 296). В условиях рыночного порядка «в интересах даже дурных людей – действовать на благо общества». Благодаря таким рассуждениям человечество пришло к понятию самоорганизующейся структуры, и оно стало основой нашего понимания всех сложных порядков, которые до тех пор казались чудом, сотворить которое мог только разум, подобный человеческому (его мы хорошо знаем), но наделенный сверхспособностями. Постепенно приходило понимание, каким образом рынок позволяет каждому человеку (в определенных пределах) использовать индивидуальные знания для личных целей, не представляя себе при этом порядок, по правилам которого он действует.
Несмотря на это – и в общем-то вопреки прогрессу, – аристотелевские взгляды, наивные анимистические представления о мире (Piaget, 1929: 359) пропитали социальную теорию и легли в основу социалистической мысли.
Глава четвертая
Бунт инстинктов и разума
Необходимо остерегаться мнения, будто применение научного метода усиливает мощь человеческого разума. Ничто не опровергается опытом так решительно, как уверенность в том, что человек, добившийся выдающихся успехов в одной или даже нескольких областях науки, может судить о повседневных делах разумнее, чем кто-либо другой.
Вызов институту собственности
Аристотель не сумел оценить роль торговли и понятия не имел об эволюции; его взгляды легли в основу философской системы Фомы Аквинского, поддерживающей негативное отношение церкви (средневековой и начала Нового времени) к торговле, однако гораздо позднее появились некоторые влиятельные идеи, которые, если рассматривать их в совокупности, действительно стали вызовом главным ценностям и институтам расширенного порядка. Носителями этих идей были главным образом французские мыслители XVII и XVIII веков.
Первая из них связана с возросшим (благодаря развитию современной науки) влиянием той особой формы рационализма, которую я называю «конструктивизмом» или, вслед за французами, «сциентизмом». В течение нескольких последующих столетий она практически полностью овладела умами ученых, рассуждающих о разуме и его роли в жизни человека. Эта форма рационализма служила исходной точкой исследований, которые я проводил в течение последних шестидесяти лет. В них я пытался показать, что подобные рассуждения крайне легковесны и основаны на ложной теории науки и рациональности, в которой разумом
Эта форма рационализма, идущая от Рене Декарта, не только отвергает традиции, но и утверждает, будто чистый разум может напрямую, без каких-либо посредников, служить нашим желаниям, а кроме того – построить новый мир, новую мораль, новое право, даже новый и «благородный» язык исключительно из себя самого. Хотя эта теория просто-напросто ошибочна (см. также Popper, 1934/1959 и 1945/66), она до сих пор владеет умами большинства ученых, а также писателей, художников, интеллектуалов.
Возможно, следует сразу уточнить вышесказанное, добавив, что рационализмом называют и другие направления, по-разному трактующие эти вопросы. Например, в одном из них правила морального поведения считаются
Вторая, связанная с предыдущей идея из тех, что бросили вызов теории расширенного порядка, появилась в работах Жан Жака Руссо и благодаря ему стала довольно влиятельной. Весьма оригинальный мыслитель – хотя его часто называют приверженцем иррационализма или романтиком. На него оказало сильное влияние картезианство; собственно, в его рамках он и мыслил. Пьянящие идеи Руссо стали преобладать в умах «прогрессивно» мыслящих. Под их влиянием люди забыли о том, что свобода как политический институт возникла
Именно Руссо, заявив во вступительном слове к «Общественному договору», что «человек рожден свободным, но повсюду он в оковах», пожелал освободить людей от всех «искусственных» ограничений. Руссо превратил того, кого обычно называют дикарем, в героя прогрессивных интеллектуалов. Он призывал игнорировать те самые ограничения, которым люди обязаны высокой производительностью своего труда и численностью, и создал такую концепцию свободы, которая стала величайшим препятствием на пути к ее достижению. Утверждая, что животный инстинкт лучше направляет упорядоченное сотрудничество между людьми, превосходя
Все признают необыкновенную привлекательность взглядов Руссо, однако вряд ли это заслуга разума и логики. Мы знаем, что дикарь вовсе не был свободен и не «владел землею». Без согласия своей группы он и в самом деле мало что мог. Возможность принимать личные решения предполагала и личные сферы контроля, а они появились только с возникновением индивидуальной собственности, развитие которой, в свою очередь, заложило основу для роста расширенного порядка, превосходящего восприятие и главы группы (вождя), и всего коллектива.
Несмотря на такие противоречия, призывы Руссо находили понимание у многих и последние два столетия сотрясали нашу цивилизацию. Более того, каким бы он ни был иррационалистом, все же именно прогрессистов увлекали его идеи – утверждения в духе картезианства о том, что мы можем использовать
К XIX веку научная оценка и обсуждение роли собственности в развитии цивилизации, по-видимому, попали под своего рода запрет в довольно широких кругах. В то время многие из тех, кто скорее должен был бы исследовать этот вопрос, стали относиться к собственности с подозрением. Этой темы избегали и прогрессивные сторонники рационального переустройства организации человеческого сотрудничества. (Запрет сохранялся и в XX веке, что подтверждается, например, заявлениями Брайана Барри (1961: 80) об употребительности и «аналитичности» понятия справедливости – по его мнению, оно «аналитически» связано с «заслугами» и «потребностями», так что есть основание заявлять, будто некоторые «правила справедливости» Юма несправедливы; Гуннар Мюрдаль язвительно высказывался о «табу, которые налагают собственность и договоры» (1969: 17)). Основатели антропологии также все меньше говорили о культурной роли собственности: в двухтомнике Э. Б. Тайлора «Первобытная культура» (1871) в предметном указателе не фигурируют ни «собственность», ни «имущество»; Э. Вэстермарк, хотя и посвятил довольно объемную главу вопросам собственности, под влиянием Сен-Симона и Маркса уже рассматривает ее как предосудительный источник «нетрудового дохода» и делает из этого вывод, что «законы о собственности рано или поздно претерпят радикальные изменения» (1908: II, 71). Социалистический уклон конструктивизма также повлиял на современную археологию, но совершенно явная неспособность конструктивизма к пониманию экономики ярче всего проявилась в социологии (в наибольшей мере – в так называемой «социологии знания»). Социологию саму по себе можно называть почти социалистической наукой, поскольку открыто заявлялось, что она способна создать новый социалистический порядок (Ferri, 1895) или, в последнее время, – «предсказывать дальнейшее развитие и обуславливать его или же… создавать будущее человечества» (Segerstedt, 1969: 441). Как в свое время «натурфилософия» претендовала на то, чтобы заменить собой все естественные науки, так социология надменно пренебрегает знаниями, накопленными традиционными научными дисциплинами, давно изучающими такие развивающиеся структуры, как право, язык и рынок.
Я только что писал, что изучение традиционных институтов, таких как собственность, «попало под запрет». Едва ли это преувеличение – потому что весьма любопытно, почему так мало исследовали такой интересный и важный процесс, как эволюционный отбор моральных традиций, и к тому же обходили вниманием само направление, которое традиции придавали развитию цивилизации. Конечно, конструктивисту это не покажется странным. Если разделять заблуждения «социальной инженерии» и полагать, будто человек в состоянии выбирать, куда двигаться дальше, то не так уж важно понимать, как он достиг своего нынешнего состояния.
Я не намерен останавливаться на этом подробно, но стоит упомянуть, что не только последователи Руссо бросали вызовы собственности и традиционным ценностям: похожим образом к ним относилась и религия (хотя это, должно быть, менее важно). Революционные движения того времени (рационалистический социализм, а затем коммунизм) оправдывали возрождение старых традиций, считавшихся еретическими, – традиций религиозного бунта против основных институтов собственности и семьи. В прежние века такие бунты направляли гностики, манихеи, богомилы, катары – еретики. К XIX веку эти течения исчезли, но появились тысячи новых религиозных бунтарей, которые обращали свое рвение против институтов собственности и семьи, также выступая против ограничения инстинктов. Другими словами, против институтов частной собственности и семьи бунтовали не только социалисты. Различные верования использовались для оправдания не только общепринятых ограничений инстинктов (как, например, в доминирующих течениях римского католицизма и протестантизма), но также и для отказа от таких ограничений.
Объем книги, а также недостаточная компетентность не позволяют мне рассматривать здесь второй традиционный объект атавистических нападок (я уже упоминал о нем): семью. Однако следует, по крайней мере, отметить: по моему мнению, с появлением новых фактических знаний традиционные правила морали в этой области в какой-то мере теряют основание и, скорее всего, претерпят существенные изменения.
Я упомянул о Руссо и огромном влиянии его взглядов, а также о других идеях, чтобы показать: серьезные мыслители довольно давно бунтовали против собственности и традиционной морали. Теперь я обращусь к XX веку, к идейным наследникам Руссо и Декарта.
Но сначала следует подчеркнуть, что я не стану говорить здесь подробно ни о долгой истории этого бунта, ни о его особенностях в разных странах. Задолго до того, как Огюст Конт обозначил термином «позитивизм» убеждения, представляющие собой «доказуемую этику» (то есть доказуемую разумом) как единственную альтернативу сверхъестественной «этике откровения» (1854: I, 356), Иеремия Бентам разработал наиболее последовательные основы того, что мы сейчас называем правовым и моральным позитивизмом. Это конструктивистская интерпретация систем права и морали, согласно которой их правомерность и значение полностью зависят от воли и намерений их создателей. Бентам является поздним представителем этого направления, включающего не только последователей традиции самого Бентама (ее продолжил Джон Стюарт Милль и позднее – партия либералов в Англии). Такому конструктивизму привержены практически все современные американцы, называющие себя «либералами» (их следует отличать от либералов, чаще встречающихся в Европе, которых вернее было бы назвать «старыми вигами»; их представителями являются такие выдающиеся мыслители, как Алексис де Токвиль и лорд Актон). Как тонко подметил современный швейцарский исследователь, такой конструктивистский образ мышления становится практически неизбежным, если принимать господствующую либеральную (по сути – социалистическую) философию, которая предполагает, что любой человек может и должен сознательно провести границу между добром и злом, если разница между ними имеет для него какое-либо значение (Kirsch, 1981:17).
Наши интеллектуалы и их традиции разумного социализма
Моя точка зрения на мораль и традиции, экономику и рыночные отношения, а также на эволюцию явно противоречит многим весьма влиятельным идеям – не только старому социал-дарвинизму, о котором говорилось в первой главе и который уже не так широко распространен, но и многим другим, стародавним и современным: взглядам Платона и Аристотеля, Руссо и основоположников социализма, Сен-Симона, Карла Маркса и большого числа других мыслителей.
Действительно, мой основной аргумент состоит в том, что моральные нормы (особенно касающиеся институтов собственности, свободы и справедливости) являются не порождением человеческого разума, а той производной, что дала нам культурная эволюция. Это противоречит основной массе интеллектуальных воззрений ХХ века. В самом деле, влияние рационализма оказалось настолько глубоким и широко распространенным, что можно сказать: чем умнее образованный человек, тем с большей вероятностью он (она) согласится со взглядами не только рационалистов, но и социалистов (и не важно, насколько последовательно человек придерживается какой-то доктрины, чтобы ему можно было приклеить ярлык, в том числе и ярлык «социалиста»). Чем выше мы поднимаемся по лестнице интеллекта, чем теснее общаемся с интеллектуалами, тем больше вероятность обнаружить социалистические убеждения. Рационалисты по большей части умны и образованны, а умные и образованные люди по большей части социалисты.
Позволю себе вставить два замечания личного характера: полагаю, что я вправе говорить об этом мировоззрении исходя из собственного опыта – потому что именно рационализм, который я систематически изучал и критиковал в течение стольких лет, сформировал мое собственное мировоззрение (как и взгляды большинства нерелигиозных европейских мыслителей моего поколения) в начале этого столетия. В то время они казались бесспорными, а следование им – способом избежать всевозможных вредных предрассудков. Я сам потратил немало времени, чтобы освободиться от этих убеждений, – и постепенно обнаружил, что они сами являются предрассудками. Надеюсь, мои порой довольно резкие замечания о конкретных авторах на последующих страницах не будут восприняты как личные нападки.
Более того – чтобы читатель не делал неверных выводов, думаю, уместно напомнить здесь о моем эссе «Почему я не консерватор» (1960: Послесловие). Хотя мои доводы направлены против социализма, я не больший консерватор-тори, чем Эдмунд Берк. Мой консерватизм заключается в идее «мораль в определенных границах». Я сторонник экспериментов – и гораздо большей свободы, чем обычно допускают консервативные правительства. Когда я возражаю интеллектуалам-рационалистам (подобным тем, о которых буду говорить), то возражаю не против экспериментов (скорее рационалисты слишком мало экспериментируют, а то, что считают экспериментированием, на деле чаще всего оказывается банальностью). В конце концов, идея возврата к инстинктам стара как мир, ее столько раз пытались осуществить, что непонятно – есть ли смысл называть это экспериментом. Я против подобного рационализма, потому что его приверженцы объявляют свои эксперименты (каковы бы они ни были) проистекающими из разума, драпируют их в псевдонаучную методологию и так приобретают новых влиятельных сторонников; подвергают необоснованным нападкам бесценные традиции – плоды многовекового экспериментирования эволюции методом проб и ошибок, а свои собственные «эксперименты» оберегают от критического анализа.
Нас удивляет, что умные люди часто разделяют взгляды социалистов, но первое удивление быстро проходит, когда понимаешь, что те же умные люди склонны переоценивать интеллект. Им свойственно полагать, что всеми преимуществами и возможностями цивилизации мы обязаны сознательному замыслу, а не следованию традиционным правилам. Они уверены, что с помощью разума можно устранить все нежелательное, – путем еще более глубокого размышления, еще более целесообразных замыслов и «рациональной координации» наших действий. Поэтому-то люди одобряют идеи централизованного планирования и контроля экономики, которые лежат в основе социализма. Конечно, интеллектуалы будут требовать объяснений всем правилам, предписывающим, как себя вести, и будут неохотно признавать традиции (не важно, что традиции управляют сообществами, в которых им довелось родиться). Это приведет их к конфликту с теми, кто как должное принимает установленные правила поведения; по меньшей мере, об этих людях интеллектуалы будут невысокого мнения. Более того, они постараются пристроиться к науке и разуму (по понятным причинам) и к огромному прогрессу, которого достигли естественные науки за последние несколько столетий, – их же учили, что наука и использование разума и есть не что иное, как конструктивизм и сциентизм. В общем, им трудно поверить в существование какого-либо полезного знания, возникшего не в результате преднамеренных экспериментов, или признать ценность какой-либо традиции, кроме их собственной традиции разума. В подобном духе высказался один именитый историк: «Традиция чуть ли не
«
Все эти выпады понятны, но они чреваты серьезными последствиями, особенно опасными как для разума, так и для морали, когда предпочтение отдается не столько истинным плодам разума, сколько общепринятой традиции разумности. Она заставляет интеллектуалов не признавать теоретические границы разума, пренебрегать историческими и научными данными, оставаться невеждами в науках биологических, науках о человеке (таких как экономика) и проповедовать ложные представления о происхождении и функциях традиционных моральных правил.
Как и другие традиции, традиция разумности является приобретенной, а не врожденной. Она тоже лежит
Мораль и разум: несколько примеров
Чтобы не показалось, будто я преувеличиваю, приведу несколько примеров. Однако мне не хотелось бы, обсуждая миропонимание великих ученых и философов, проявить к ним несправедливость. Хотя то, что ученые высказывают свое мнение, подтверждает важность проблемы (состоящей в том, что философия и естествознание далеки от понимания роли наших основных традиций), – сами они не несут никакой ответственности за широкое распространение своих идей; у философов есть дела поважнее. Но не следует также предполагать, что их высказывания, которые я буду цитировать, были вызваны персональными аберрациями их именитых авторов либо являются оговорками: это последовательные выводы, логически вытекающие из прочно установившейся рационалистической традиции. И я не сомневаюсь, что кто-то из этих великих мыслителей действительно старался понять суть расширенного порядка человеческого сотрудничества – хотя бы для того, чтобы в итоге стать (пусть непреднамеренно) решительным противником этого порядка.
Те, кто более всего причастен к распространению подобных идей, то есть истинные представители конструктивистского рационализма и социализма, не являются выдающимися учеными. Это так называемые «интеллектуалы», профессиональные «торговцы подержанными идеями» – так весьма нелюбезно я отозвался о них в другой своей работе (1949/1967: 178–94). Это преподаватели, журналисты и «представители СМИ», которые, напитавшись слухами в коридорах науки, вдруг начинают величать себя носителями современной мысли, знаниями и нравственностью превосходящими тех, кто уважает традиционные ценности. Они считают своим долгом распространять новые идеи и высмеивать все общепринятое – чтобы их подержанный товар казался новым. Вследствие занимаемого ими положения главной ценностью для них становится «новизна» или «новости», а не истина, хотя вряд ли они это осознают; и в том, что они предлагают, новизны часто не больше, чем правды. Более того, возникает вопрос: может быть, интеллектуалам просто обидно, что им, таким знающим и понимающим, что следует делать, платят гораздо меньше, чем людям, чьими указаниями руководствуются в практических делах? Литературные интерпретаторы научно-технического прогресса (отличным примером является Герберт Уэллс – ввиду того, что писал он прекрасно) сделали гораздо больше для распространения социалистического идеала централизованно управляемой экономики, где каждый получает свою порцию благ, чем настоящие ученые, у которых они почерпнули многие из своих представлений. Другой такой пример – ранний Джордж Оруэлл, который утверждал, что «любой, кто способен думать, прекрасно знает, что существует возможность (по крайней мере, в принципе) сделать мир чрезвычайно богатым», так что мы можем «улучшить его настолько, насколько он может быть хорош, и зажить королями – стоит только захотеть».