Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Психология масс и анализ человеческого «я» (сборник) - Зигмунд Фрейд на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Б. Мы уже говорили, что в духовном развитии человечества есть момент, когда в жизни индивидов совершился переход от массовой психологии к индивидуальной.

Дальнейшее было написано под влиянием обмена мыслями с Отто Ранком.

Для этого нам придется ненадолго вернуться к научному мифу об отце первобытной орды. Отец был со временем возвышен до статуса творца мироздания, и с полным правом, ибо именно он произвел на свет всех сыновей, составивших первую массу. Он был идеалом каждого из сыновей, идеалом устрашающим и одновременно внушающим трепетное почитание; из этого страха и почитания позже возникло понятие табу. Эта толпа однажды, объединившись, убила отца и растерзала его. Ни один из победителей не мог занять его место, но если такое и происходило, то борьба неизбежно возобновлялась. Так продолжалось до тех пор, пока все они не поняли, что они должны отказаться от отцовского наследства. Осознав это, они образовали тотемическое братство, все члены которого обладали равными правами и были связаны законами или запретами тотема, сохраняя память о своем злодеянии, каковое надо было искупить соблюдением запретов. Однако недовольство достигнутым сохранилось и стало источником новых явлений. Постепенно члены братства приблизились к установлению старого порядка, но на новом уровне; каждый мужчина снова стал главой семьи, захватив господство над женщиной и, покончив, таким образом, с ее доминированием, каковым женщины овладели в период отсутствия отца. В знак компенсации мужчина признал верховенство богини-матери, жрецов которой кастрировали, следя примеру отца первобытной орды. Тем не менее, новая семья была лишь тенью старой. Отцов было много, и права каждого из них были ограничены правами других.

Тоскливое томление по отцу могло побудить одного из индивидов выделиться из массы, оторваться от нее и поставить себя на место отца. Тот, кто это сделал, был первым эпическим поэтом, так как весь этот процесс совершился лишь в его фантазии. Этот поэт исказил реальность в угоду своему томлению. Он создал героический миф. Герой сам, в одиночку, убил отца, выступающего в роли тотемического чудовища. Как отец стал первым идеалом для мальчика, так теперь поэт сотворил героя, заменившего прежнего отца, и этот герой стал первым прототипом «Идеала Я». С героем ассоциировали младшего сына, любимца матери, которого она уберегла от смертоносной ревности отца, и именно этот младший сын стал в первобытные времена преемником отца. В первобытной поэтической, а значит, и ложной версии женщина-соблазнительница, бывшая наградой за убийство, стала, вероятно, и подстрекательницей убийства.

Герой в одиночку совершает деяние, на которое – и это совершенно очевидно – была способна лишь вся орда, как целое. Тем не менее, по мнению Отто Ранка, в народных сказках, за пеленой вымысла, сохранились воспоминания об истинном положении вещей. В сказке часто говорится о том, что герой, которому предстоит совершить трудное дело – как правило, это младший сын, который в присутствии суррогата отца прикидывается глупым, то есть не опасным, – совершает его с помощью мелких животных (пчел, муравьев). Эти насекомые – аллегорическое изображение братьев, точно так же как в сновидениях насекомые являются символами, обозначая братьев и сестер (презрительно: малых детей). В каждом варианте мифа или сказки легко, таким образом, разглядеть суррогат героического деяния. Итак, миф является шагом, которым индивид порывает с массовой психологией. Несомненно, что первый миф был, по необходимости, психологическим, героическим мифом; мифы, объясняющие мироздание, космогонические мифы появились позднее. Поэт, сделавший этот шаг и, таким образом, оторвавшийся в своей фантазии от массы, знает, по другому меткому замечанию Отто Ранка, как найти путь к массе и возвратиться к ней. Он идет к массе и рассказывает ей о выдуманных им подвигах своего героя. По сути, этим героем является не кто иной, как сам поэт. Поэт же снисходит до реальности и поднимает слушателей на уровень своей высокой фантазии. Однако слушатели хорошо понимают поэта, так как способны идентифицировать себя с героем на основании общего томительно-страстного отношения к первобытному отцу.

Вымысел героического мифа достигает своего пика в обожествлении героя. Вероятно, обожествленный герой существовал в качестве божества раньше, чем вернувшийся к массе бог-отец. В хронологическом порядке ряд богов можно выстроить так: богиня-мать – герой – бог-отец. Однако только с возвышением первобытного отца, которого никогда не забывали, божество получило черты, которые мы видим в нем до сих пор.

В этом сокращенном изложении нам пришлось намеренно отказаться от использования богатого материала многочисленных саг, мифов, сказок и нравоучений, которые подтверждают наши умозаключения.

В. В этом эссе мы много говорили о прямых и подавленных (в смысле цели) половых влечениях и смеем надеяться, что такое подразделение не вызовет у читателей сильного отторжения. Считаем, что подробный разбор этой темы не будет лишним даже в том случае, если нам придется отчасти повторить уже сказанное выше.

Первым и вместе с тем наилучшим примером подавленного в смысле цели полового влечения стало для нас развитие либидо ребенка. Все чувства, какие ребенок питает к своим родителям или опекунам, без всяких ограничений укладываются в желания, придающие определенное выражение сексуальным устремлениям ребенка. От этих любимых им людей ребенок требует всей понятной и известной ему нежности: он хочет их целовать, прикасаться к ним, смотреть на них, он проявляет любопытство к их гениталиям, хочет видеть, как они отправляют естественные потребности, он обещает матери или няне жениться на них (независимо от того, что он под этим подразумевает), девочка предлагает отцу родить для него ребенка и т. д. Прямые наблюдения, как и позднейшее психоаналитическое исследование остаточных детских ассоциаций, не оставляют ни малейших сомнений в непосредственном слиянии нежных и ревнивых чувств, а также сексуальных намерений; все эти данные свидетельствуют о том, что ребенок со всей основательностью делает любимого человека объектом всех своих, не вполне еще концентрированных, сексуальных устремлений.

Эти первые любовные построения ребенка в типичных случаях подчиняются эдипову комплексу и вытесняются, как известно, с наступлением латентного периода. То, что остается от этих построений, представляется нам чистой и нежной привязанностью к тем же лицам, но без «сексуальной» составляющей. Психоанализ, изучающий глубины душевной жизни, смог легко показать, что сексуальные устремления первых детских лет никуда не делись, но, продолжая существовать, вытесняются в подсознание. Психоанализ вселяет в нас мужество утверждать, что во всех случаях, когда мы сталкиваемся с нежной привязанностью, она является преемницей чувственной объектной привязанности к определенному лицу или его прототипу (imago). Психоанализ может – конечно, после проведения особого исследования – в каждом данном случае показать, существует ли еще сексуальное устремление в подсознании, или оно уже полностью исчезло. Для того чтобы подчеркнуть это более отчетливо, можно сказать: твердо установлено, что это устремление продолжает существовать как форма и как возможность и в любой момент может быть активировано в результате регрессии; вопрос заключается лишь в том, что не всегда можно со всей определенностью решить, насколько сильно и действенно это влечение. Надо проявлять осторожность в отношении двух источников ошибочного суждения: Сциллы недооценки вытесненного бессознательного, и Харибды склонности использовать меру патологического для оценки физиологической нормы.

В психологии, которая не хочет или не может вторгнуться в глубины вытесненного бессознательного, нежные привязанности в любом случае представляют как проявление устремлений, не имеющих сексуальной направленности даже если они проистекают из привязанностей, таковую окраску имеющих.

Враждебные чувства, имеющие несколько более сложную структуру, не являются, тем не менее, исключением из этого правила.

Мы имеем полное право сказать, что эти устремления отклонились от своих первоначальных сексуальных целей, хотя при изложении таких представлений очень трудно соответствовать требованиям метапсихологии. Впрочем, эти заторможенные в отношении цели устремления практически всегда сохраняют (пусть даже и в небольшой части) свою первоначальную сексуальность; даже при самой нежной и чистой привязанности в отношениях к другу, нежный почитатель ищет телесной близости, хочет все время видеть человека, к которому он испытывает лишь христианскую любовь в духе апостола Павла. При желании можно увидеть в этом уклонении начало сублимации сексуального влечения или даже расширить его границы. Заторможенные в смысле цели сексуальные влечения имеют большое функциональное преимущество перед незаторможенными влечениями; поскольку первые не способны к полному удовлетворению, постольку они создают длительные и постоянные привязанности, в то время как прямые сексуальные влечения при удовлетворении теряют свою первоначальную энергию и должны после этого для своего восстановления дожидаться накопления сексуального либидо, притом что за это время может смениться объект влечения. Заторможенные влечения могут в любых соотношениях смешиваться с незаторможенными, могут переходить в них по тому же пути, по которому первые возникают из вторых. Известно, с какой легкостью дружеские отношения, основанные на уважении и благоговении, превращаются в эротические желания (ср. у Мольера: «Обнимите меня из любви к грекам»), как это случается между учителем и ученицей, артистом и восхищенной слушательницей; особенно этому подвержены женщины. Само возникновение таких привязанностей, первоначально не имевших сексуальной цели, непосредственно указывает на проторенный путь к выбору сексуального объекта. В статье «Благочестие графа фон Цинцендорфа» Пфистер привел очень убедительный и вовсе не единичный пример того, как легко в некоторых случаях даже интенсивная религиозная привязанность сменяется сильнейшим сексуальным вожделением. С другой стороны, превращение прямых, недолговечных сексуальных устремлений в длительную, чисто нежную привязанность является вещью вполне обычной, и консолидация брака, заключенного по страстной чувственной любви, в большинстве случаев основана именно на таком превращении.

Разумеется, нас не удивляет то, что заторможенные в смысле цели сексуальные устремления возникают из непосредственных половых устремлений тогда, когда на пути к достижению сексуальной цели возникает внутреннее или внешнее препятствие. Вытеснение латентного периода является таким внутренним – или, лучше сказать, становящимся внутренним – препятствием. Согласно нашему предположению, отец первобытной орды своей сексуальной нетерпимостью вынудил к воздержанию всех своих сыновей и, таким образом, принудил их к заторможенной, в смысле цели, привязанности, в то время как для себя он сохранил возможность сексуального наслаждения и остался не связанным никакими ограничениями. Все привязанности, на которых основано единство массы, являются по своей природе заторможенными относительно цели. Однако здесь мы вплотную приблизились к исследованию новой темы, касающейся отношения прямых сексуальных влечений к формированию массы.

Г. Последними двумя замечаниями мы уже подготовлены к тому, что прямые сексуальные устремления неблагоприятны для формирования массы. Несмотря на то что в истории семьи существовали отношения массовой сексуальной любви (групповой брак), чем большее значение приобретала половая любовь для «я», тем сильнее развивалась влюбленность и тем больше требовала любовь ограничения участников до двух человек – una cum uno – ограничения, целесообразного в плане размножения. Полигамные наклонности находили свое удовлетворение в последовательной смене объектов. Оба человека, сошедшихся с целью сексуального удовлетворения, протестуют против стадного инстинкта, против массового чувства; в своем стремлении к удовлетворению они ищут уединения. Чем сильнее влюбленность, тем полнее удовлетворение друг другом. Сопротивление влиянию массы проявляется чувством стыда. Чрезвычайно сильное чувство ревности возникает для того, чтобы предохранить выбранный объект от причинения вреда от массовой сексуальной привязанности. Только в тех случаях, когда нежные, то есть личностные, факторы любовного отношения полностью отступают на задний план в сравнении с чисто чувственными отношениями, становятся возможными половые акты одной пары в присутствии другой или половые акты одновременно многих людей, как это бывает во время оргии. Однако это регрессия к более раннему состоянию половых отношений, в которых влюбленность не играла никакой роли, а сексуальные объекты рассматривались как равноценные. Здесь можно вспомнить едкое выражение Бернарда Шоу: «Влюбленность – это чудовищно преувеличенная разница между одной и всеми остальными женщинами».

Есть указания на то, что влюбленность достаточно поздно нашла себе место в сексуальных отношениях между мужчиной и женщиной, и поэтому несовместимость половой любви и массовой привязанности развилась тоже сравнительно поздно. Может возникнуть впечатление, что такое допущение несовместимо с нашим мифом о первобытной семье. Любовь к матерям и сестрам побудила братьев к убийству отца, и трудно представить себе эту любовь как-то иначе, нежели как сильное и примитивное влечение, то есть внутренне сочетающее в себе нежное и чувственное отношение. Однако при углубленном рассуждении это возражение превращается в подтверждение. Одним из следствий убийства отца стало установление тотемической экзогамии, запрета на сексуальные отношения с нежно любимыми с детства женщинами родной семьи. Тем самым был вбит клин между нежными привязанностями и чувственными устремлениями мужчины, и этот клин до сих пор присутствует в любовной жизни мужчины. Вследствие такой экзогамии половые чувственные потребности мужчин должны были удовлетворяться за счет чужих и нелюбимых женщин.

В больших искусственных массах, каковыми являются армия и церковь, нет места для женщины как объекта сексуального влечения. Любовные отношения между мужчинами и женщинами вынесены за пределы этих организаций. Так же и в тех случаях, когда массы образуются равным образом из мужчин и женщин, половые различия не играют никакой роли. Едва ли имеет смысл спрашивать, является ли либидо, цементирующее массу, гомо- или гетеросексуальным по природе, ибо оно не дифференцировано по половому признаку и не связано с генитальной организацией.

Прямые сексуальные устремления предоставляют человеку, во всех прочих отношениях безоговорочно входящему в массу, некоторую свободу индивидуальной активности. Сексуальные устремления при их чрезмерном усилении разрушают любую массу. Католическая церковь имела все основания рекомендовать пастве воздержание, а священникам – предписывать целибат, но, тем не менее, влюбленность часто приводила к выходу священнослужителей из церкви. Любовь к женщине равным образом разрушает массовую привязанность к расе, разбивает национальную обособленность и социальные перегородки, выполняя тем самым важную культурную задачу. Можно считать твердо установленным, что гомосексуальная любовь гораздо легче уживается с принадлежностью к массе даже в тех случаях, когда она выступает в виде незаторможенного сексуального влечения; это поразительный факт, но его подробное исследование увело бы нас далеко в сторону.

Психоаналитическое исследование психоневрозов убедительно показало нам, что их симптомы являются следствием вытесненных, но сохранивших активность прямых сексуальных устремлений. Эту формулу можно дополнить: симптомы могут быть следствием не вполне заторможенных в смысле цели устремлений или возврата к вытесненной сексуальной цели. Этой ситуации соответствует тот факт, что при неврозе больной становится асоциальным и откалывается от привычной массы. Можно даже сказать, что невроз действует на массу так же разрушительно, как и влюбленность. Поэтому можно видеть, что там, где побеждает мощный стимул к образованию массы, неврозы отступают и могут на какое-то время даже совсем исчезнуть. Были с полным правом сделаны попытки использовать эту несовместимость невроза и формирования массы в качестве лечебного средства при неврозах. Даже те, кто не сожалеет об исчезновении религиозных иллюзий в современном культурном ландшафте, вынужден признать, что они, эти иллюзии, служили для подверженных им людей сильнейшей защитой от опасности невроза, пока оставались в силе. Нетрудно также видеть во всех привязанностях к мистически-религиозным и философско-мистическим сектам и обществам проявление извращенного лечения многочисленных неврозов. Все это связано с противопоставлением прямых и подавленных в смысле цели сексуальных устремлений.

Предоставленный самому себе невротик вынужден своими симптомами заменять массу, из которой он исключен. Он создает свой фантастический мир, свою религию, свою бредовую систему и воссоздает институции человечества с теми искажениями, которые отчетливо указывают на чрезвычайно мощный вклад прямых сексуальных устремлений в этот процесс.

Д. В заключение проведем – с точки зрения теории либидо – сравнительную оценку рассмотренных нами состояний: влюбленности, гипноза, формирования массы и невроза.

Влюбленность зиждется на одновременном присутствии прямых и подавленных в отношении цели сексуальных устремлений, причем объекту уделяется часть направленного на собственное «я» нарциссического либидо. При влюбленности в психике находится место только для «я» и объекта.

Гипноз сближает с влюбленностью ограничение взаимодействия двумя лицами, но основан гипноз целиком на подавленных в отношении цели сексуальных устремлениях и ставит объект на место «Идеала Я». Масса умножает и усиливает этот процесс, она совпадает с гипнозом в природе цементирующих ее влечений и в замене «Идеала Я» объектом, но, в данном случае, добавляется идентификация с другими индивидами массы, возникшая первоначально, вероятно, благодаря одинаковому отношению к объекту.

Оба состояния – гипноз и масса – являются наследственными рудиментами филогенеза человеческого либидо; гипноз – как предрасположенность, масса – как прямой пережиток. Замена прямого сексуального влечения подавленным влечением требует в обоих состояниях обособления «я» от «Идеала Я», начало каковому процессу было уже положено при влюбленности.

Невроз выступает из этого ряда. Невроз тоже основан на особенностях развития человеческого либидо, на прерванном в результате латентного периода двойном наступлении прямой сексуальной активности. (См. «Теория сексуальности», 1920).

В этом отношении невроз, как гипноз и примыкание к массе, имеет характер регрессии, каковой избегает влюбленность. Невроз развивается в тех случаях, когда не завершается переход от прямых к подавленным в отношении цели сексуальным влечениям, и соответствует конфликту между воспринятыми «я» влечениями, проделавшими такое развитие до конца, и частью тех влечений, которые стремятся вырваться из вытесненного бессознательного – так же, как и другие полностью вытесненные влечения – и достичь прямого удовлетворения. По содержанию невроз чудовищно богат, так как включает в себя все возможные отношения между «я» и объектом, как те, в которых объект сохраняется, так и те, в которых от него отказываются или помещают его в «я». При неврозе возможны также конфликты между «я» и «Идеалом Я».

Болезнь культуры (1930)

I

Невозможно отделаться от впечатления, что люди, меряя вещи фальшивой мерой, стремятся к власти, успеху и богатству, искренне удивляясь тем, кто ни во что не ставит эти якобы истинные ценности жизни. Тем не менее при таком суждении трудно избежать опасности забыть о пестром разнообразии человеческого мира и его духовной жизни. Есть люди, почитаемые современниками, несмотря на то что их величие, душевные качества и достижения чужды целям и идеалам массы. На это можно легко возразить, что почитает этих людей лишь незначительное меньшинство, а все остальные не желают даже слышать о них. Но думается, что не так все просто, поскольку существует несоответствие между мыслями и поступками и невероятное многообразие мотивов, движущих людьми.

Один из таких превосходных людей в письмах называет себя моим другом. Однажды я послал ему небольшое эссе, в котором трактовал религию как иллюзию, и он ответил, что с радостью согласился бы с моим суждением, но очень сожалеет о том, что я должным образом не оценил собственно источник религиозности. Этот источник – совершенно необычное чувство, каковое никогда не покидало его самого и которое он с уверенностью обнаруживает у многих других людей и полагает, что оно присуще миллионам. Чувство, которое он предлагает назвать «ощущением вечности», ощущением чего-то безграничного, бескрайнего, поистине «океанического». Это чувство – факт сугубо субъективный, не имеющий отношения к догматам веры; он не дает гарантий личного бессмертия, но это источник религиозной энергии, каковую улавливают церкви и религиозные системы, направляют в нужное им русло, заодно истощая и обесценивая ее. Только на основании одного этого океанического чувства человек может называть себя религиозным, даже если он отвергает всякую веру и всякую иллюзию.

Это откровение моего искренне уважаемого друга, который и сам является непревзойденным мастером поэтических иллюзий, доставило мне немалые трудности[5]. Сам я не могу открыть в себе этого «океанического» чувства. Всегда испытываешь неудобства, пытаясь научно описать и обработать чувства. Можно, конечно, попытаться описать их физиологические проявления. Там, где это не удается, – а думается мне, что и океаническое чувство лишено таких проявлений, – не остается ничего иного, как ухватиться за содержание представления, ассоциативно связанного с разбираемым чувством. Если я правильно понял моего друга, то он имеет в виду то же, что и один оригинальный и необычный драматург, который сказал: «Мы не можем выпасть из этого мира»[6]. То есть это чувство нерасторжимой связи, принадлежности к окружающему миру во всей его полноте. Хочу сказать, что для меня это скорее интеллектуальное знание, не лишенное, правда, некоторого чувственного оттенка, что характерно и для других мыслительных актов подобного масштаба. Мой личный пример не убеждает меня в первичности природы такого чувства, но это не значит, что я могу оспаривать его существование у других людей. Вопрос заключается в другом: правильно ли оно истолковано и в какой мере его можно признать «источником и купелью» всякой религиозной потребности?

У меня нет аргументов, способных решающим образом повлиять на решение этой проблемы. Идея о том, что человек с помощью непосредственного, целенаправленного чувства получает знание о своей неразрывной связи с окружающим миром, звучит настолько странно, настолько не вяжется с тканью нашей психологии, что стоит попытаться исследовать это чувство психоаналитически, то есть генетически. Мы можем руководствоваться следующим ходом мыслей. В норме у нас нет более отчетливого чувства, чем чувство собственной самости, ощущения собственного «я». Это «я» представляется нам чем-то само собой разумеющимся, единым и четко очерченным, отличающимся от всего остального. То, что эта видимость не более чем иллюзия, что на определенной глубине наше «я» без четко очерченной границы переходит в нечто неосознаваемое, обозначаемое нами термином «оно», которому «я» служит лишь фасадом, мы узнаем только в ходе психоаналитического исследования, каковому мы обязаны и многими другими данными об отношении «я» к «оно». Однако по меньшей мере извне нам представляется, что «эго» утверждает себя в четко очерченных границах. Только в одном состоянии – в очень необычном состоянии – это не так, хотя такое состояние мы не можем назвать болезненным. На пике влюбленности стирается и расплывается граница между «я» и предметом влюбленности. Вопреки всем доводам рассудка влюбленный утверждает, что «я» и «ты» едины, и искренне готов принять это за истину. То, что временно возникает в результате влияния мощного физиологического фактора, может, конечно, стать результатом устойчиво действующих болезненных факторов. Патология демонстрирует нам великое множество состояний, при которых граница между «я» и окружающим миром либо стирается, либо начинает проходить не в том месте. В некоторых случаях части нашего собственного тела, фрагменты духовной жизни, восприятия, мыслей и чувств кажутся нам чужими и не принадлежащими нашему «я». Здесь мы отдаем окружающему миру то, что очевидно возникает в «я» и по праву должно принадлежать ему. То есть чувство «я» подвержено нарушениям, и границы «я» нельзя считать неизменными.

Дальнейшие рассуждения приводят нас к следующим выводам: чувство «я», характерное для взрослого человека, не может быть таким с самого начала. Ощущение и восприятие «я» должно развиваться. Мы не можем с полной достоверностью доказать факт такого развития, но можем, с определенной долей вероятности, его реконструировать[7]. Новорожденный младенец еще не отделяет свое «я» от окружающего мира как источника воздействия на него ощущений и восприятий. Лишь постепенно ребенок учится выделять различные стимулы и раздражители. Должно быть, на ребенка сильнейшее впечатление производит то, что некоторые источники раздражений, в которых он вскоре распознает собственные органы, могут доставлять ему разнообразные ощущения в любое время, другие источники доступны ему лишь иногда. Самый желанный из этих источников – материнская грудь, которую можно вернуть требовательным криком. Тем самым его «я» впервые противопоставлен некий «объект», то есть нечто, находящееся вовне. Этот внешний предмет можно увидеть и почувствовать в результате определенных целенаправленных действий. Следующий стимул к выделению «я» из массы ощущений – то есть к признанию «внешнего», окружающего мира – связан с частыми и неизбежными болевыми и неприятными ощущениями, отменяющими неограниченный прежде принцип удовольствия. Этих неприятных ощущений следует избегать. Возникает тенденция отделять от «я» все, что может стать источником неудовольствия, отбросить неприятности вовне, построить чистое, наполненное удовольствием «я», которому противостоит чуждый, угрожающий внешний мир. Границы такого примитивного, довольного собой «я» определяются на основании чувственного опыта. Кое-что из того, что доставляет удовольствие и с чем ребенок не желает расставаться, не принадлежит «я», а некоторые мучительные вещи, от которых он бы с радостью избавился, являют собой неотделимую часть «я», его наследственную, врожденную часть. Ребенок методом проб и ошибок знакомится с тем, как путем целенаправленной умственной деятельности и мышечной активности различать внутреннее – принадлежащее «я», и внешнее – происходящее в окружающем мире. Тем самым он делает первый шаг к установлению принципа реальности, каковой и будет в дальнейшем направлять развитие ребенка. Конечно, это различение служит в первую очередь практической цели – защите от действительных или угрожающих неприятных ощущений. То, что для защиты от известных неприятных импульсов, поступающих изнутри, «я» по необходимости использует те же методы, что и для защиты от поступающих извне неприятных ощущений, служит исходной точкой значимых патологических расстройств.

Таким же образом «я» отмежевывается от окружающего мира. Правильнее будет сказать: изначально «я» содержит в себе все и только позднее начинает отделять от себя окружающий мир. Наше взрослое ощущение своего «я» является, таким образом, лишь жалким остатком обширного – или, лучше сказать, всеохватывающего – ощущения внутренней связи с окружающим миром. Если мы примем, что это первичное ощущение «я» – в большей или меньшей степени – содержалось в духовной жизни великого множества людей, то оно, как своеобразный противовес, должно уравновешивать узкое и резко очерченное ощущение «я» зрелого возраста и сохранять характерные для него представления о безграничности и причастности к всеобщему, идентичные тому, что мой друг толкует как океаническое чувство. Имеем ли мы, однако, право допустить существование пережитков изначального феномена, занимающих место рядом с тем, что из него развилось в зрелом возрасте?

Несомненно, в таком событии нет ничего странного ни для психической жизни, ни для других сфер существования человека. В биологии мы придерживаемся того мнения, что высокоразвитые виды вышли из низших форм. Но наряду с высокоразвитыми организмами и теперь продолжают существовать простейшие формы жизни. Громадные динозавры исчезли с лица Земли, уступив место млекопитающим, но истинный представитель рода динозавров, крокодил, продолжает жить рядом с нами. Эта аналогия может показаться несколько натянутой, учитывая то обстоятельство, что уцелевшие низшие формы не являются прямыми предками нынешних высокоразвитых видов. Промежуточные звенья, как правило, вымерли и известны нам только по научным реконструкциям. В духовной сфере, напротив, сохранение примитивных свойств наряду с развившимися из них свойствами более высокого порядка встречается настолько часто, что не нуждается в иллюстрировании примерами, взятыми из эволюционной биологии. Такой ход событий по большей части является следствием расщепления в ходе эволюционного развития. Количественная часть строения – инстинктивные влечения сохраняются неизменными, другая же часть претерпевает развитие.

Здесь мы касаемся более общей проблемы сохранения базовых элементов в психике. Эта проблема разработана недостаточно, но является столь важной и животрепещущей, что мы, не имея для этого надлежащих средств исследования, осмелились уделить ей внимание. Нам удалось преодолеть старое заблуждение относительно того, что быстрое забывание стирает всякие следы памяти, то есть уничтожает их. Теперь мы придерживаемся противоположного мнения: в душевной жизни не погибает ни один возникший в ней элемент, все, что человек воспринимает, сохраняется и при определенных условиях, например, при далеко зашедшей регрессии, может снова возникнуть в сознании. Можно попытаться проиллюстрировать это утверждение примером из другой области знаний, из истории развития Вечного города[8]. Историки сообщают нам, что древнейший Рим представлял собой Roma quadrata – огороженное поселение на Палатине. Затем последовала фаза города на семи холмах, фаза объединения поселений, стоявших на склонах каждого из этих холмов. Потом мы видим единый город, обнесенный стеной Сервия, а позже, после всех перипетий республиканской и императорской эпохи, появляется наконец город, заключенный в стенах, возведенных по приказу императора Аврелиана. Мы не станем прослеживать дальнейшие его изменения и вместо этого зададим себе вопрос: что сможет обнаружить современный путешественник, снабженный подробными историческими и топографическим инструкциями, в Риме – какие следы существовавших ранее городов сможет он найти? Стену Аврелиана – если не считать нескольких проломов – он найдет практически неизменной. В некоторых местах он увидит также найденные во время раскопок участки стены Сервия. Если наш путешественник знает достаточно много, – больше, чем современная археология, – то он сможет вписать в картину современного города весь ход этой стены, а заодно и очертания Roma quadrata. Наш путешественник не найдет домов, которые когда-то заполняли пространство внутри стен, или обнаружит их редкие остатки, поскольку тех домов больше не существует. Самое большее, что он сможет найти, обладая знаниями о Риме времен республики, это те места, на которых когда-то стоял храм и общественные здания того времени. Теперь там находятся развалины, но не тех старых зданий, а новых строений, воздвигнутых позднее на их месте после пожаров и разрушений. Едва ли стоит напоминать о том, что все эти остатки Древнего Рима обнаруживаются как отдельные включения в хаотичный лабиринт большого современного города, выросшего за столетия, прошедшие со времен Ренессанса. Разумеется, многие древности остаются в земле или под фундаментами новых строений. Именно так сохраняется прошлое, пред стающее перед нами в таких исторических местах, как Рим.

Давайте теперь предположим нечто совершенно фантастическое. Допустим, что Рим – это не место проживания людей, а обладающее психикой существо с таким же долгим и богатым прошлым, существо, в котором не погибло ничто из того, что в нем когда-либо существовало, и все фрагменты прошлого продолжают жить наряду с элементами, возникшими в недавние времена. Для Рима это означало бы, что на Палатине до сих пор во всем своем величии возвышались бы императорский дворец и Септизоний Септимия Севера, что зубцы стен замка Святого Ангела до сих пор были бы украшены великолепными статуями, существовавшими до осады Рима готами, и т. д. Более того: на месте Палаццо Каффарелли – при его полной сохранности – стоял бы храм Юпитера Капитолийского, но не в том виде, какой придали ему римляне в императорскую эпоху, а в раннем, созданном по этрусским образцам, с глиняными антефиксами. Там, где сейчас находится Колизей, мы могли бы одновременно созерцать Золотой Дом Нерона. На месте Пантеона мы нашли бы не только нынешний Пантеон, оставленный нам императором Адрианом, но и стоявшее на том же месте здание, построенное Марком Агриппой. Да, на том же месте мы обнаружили бы церковь Марии и храм Минервы, на фундаменте которого была построена эта церковь. При этом от угла зрения зависело бы, какую из построек мы видим в каждый данный момент.

Очевидно, нет смысла дальше развертывать перед читателем эту фантазию – в конечном счете мы можем так дойти до абсурда. Если мы хотим представить себе следующие друг за другом исторические объекты, то мы представляем их стоящими рядом друг с другом; одно и то же место не может быть занято одновременно двумя предметами. Вся наша затея выглядит праздной игрой ума и имеет только одно оправдание: она показывает всю тщетность попыток понять свойства и особенности психической жизни с помощью наглядных представлений.

Можно, конечно, привести на это одно возражение. Зададимся вопросом, почему мы прибегли именно к образу прошлого исторического города и сравнили его с прошлым психической жизни? Допущение о сохранении всего прошлого опыта справедливо в отношении духовной жизни только при условии, что орган психики остается нетронутым, что его ткань не поражена травмой или воспалением. Повреждающими влияниями, которые можно уподобить этим болезненным изменениям, богата история любого города, даже не с таким бурным прошлым, как у Рима, города, который никогда не подвергался неприятельским нашествиям, как, например, Лондон. Мирное развитие города включает в себя разрушение старых зданий и замену их новыми, и поэтому образ города с самого начала не годится для сравнения с одушевленным организмом.

Мы смягчим это возражение, если обратимся, отказавшись от сравнения с городом, к более понятному сравнению с телесным устройством животного или человека. Но и здесь мы сталкиваемся с прежней трудностью. Ранние фазы развития организма едва ли оставляют какие-то ощутимые следы. Они растворяются, погибают в более поздних органах и тканях, для формирования которых отдают тот материал, из которого они состоят. Эмбрион ничем не проявляет себя во взрослом организме. Вилочковая железа, присутствующая у ребенка, у взрослого замещается соединительной тканью, то есть, в сущности, перестает существовать. Трубчатые кости взрослого человека, несмотря на то что я могу угадать в них очертания детских костей, уже не являются таковыми – они стали толще, плотнее и длиннее, приняв окончательную форму. Остается лишь признать, что сохранение предыдущих стадий наряду с окончательным состоянием возможно только в психической жизни и что мы никогда не сможем наглядно это себе представить.

Возможно, в своем допущении мы заходим слишком далеко. Вероятно, нам следует ограничиться утверждением, что прошлое в психической жизни может сохраняться не обязательно в искаженном виде. Возможно, разумеется, что и в психической жизни некоторые прежние события – в норме или в виде исключения – искажаются и деформируются настолько, что ни одно воспоминание о них не может быть восстановлено и пережито в своем первоначальном виде. Возможно также, что такое сохранение имеет место лишь при наличии известных благоприятных условий. Точно мы этого не знаем и можем лишь утверждать, что сохранение воспоминаний о прошлом в душевной жизни является скорее правилом, нежели необычным исключением.

Таким образом, если мы готовы признать, что у многих людей действительно существует некое «океаническое» чувство, и сведем это чувство к ранней фазе ощущения своего «я», то перед нами встает следующий вопрос: насколько мы вправе считать его источником религиозной потребности?

Подобное притязание не кажется мне достаточно убедительным. Чувство может служить источником энергии только в том случае, когда оно само порождено сильнейшей потребностью. Что касается религиозного чувства, то его происхождение от детской беспомощности и пробужденной ею тоски по отцу представляется мне несомненным, причем это чувство является не просто продолжением детского чувства; оно устойчиво поддерживается страхом перед неодолимой силой судьбы. Я не могу допустить существования более сильной детской потребности, чем потребность в отцовской защите. Тем самым оттесняется роль океанического чувства, которое могло бы стать лишь выражением стремления к неограниченному нарциссизму. Происхождение религиозных институтов можно отчетливо проследить и вывести из чувства детской беспомощности. Возможно, за детской беспомощностью можно найти что-то иное, но пока оно окутано для нас непроницаемым туманом.

Я могу, однако, себе представить, что впоследствии, задним числом, океаническое чувство вписывается в наше отношение к религии. Представление о бытии в слиянии с всеобщим, интеллектуальное содержание такого представления может быть первой попыткой религиозного утешения, поиском иного пути отрицания опасности, которую «я» ощущает со стороны окружающего мира. Я еще раз хочу признать, что мне очень трудно работать с такими необъятными понятиями и явлениями. Еще один мой друг, испытывающий под влиянием неуемной любознательности невероятную тягу к самым необычным экспериментам и возомнивший себя вследствие этого всезнающим, уверял меня, что в практической йоге в результате отвлечения от внешнего мира и привлечения внимания к собственным телесным функциям, в результате использования определенной техники дыхания и в самом деле можно пробудить в себе ощущение причастности к единому и всеобщему, что мой друг желает считать возвратом к древним, похороненным под последующими напластованиями состояниям психической жизни. В возвращении к этим состояниям он видит, так сказать, физиологическое основание многих мистических премудростей. Но здесь мы переходим уже в область таких темных свойств психической и духовной жизни, как транс и экстаз. На это я могу ответить лишь словами из «Кубка» Шиллера:

«Кто живет на Земле, тот жизнью земной веселись!»

II

В моей статье «Будущее одной иллюзии» речь идет не столько о глубинных источниках религиозного чувства, сколько о том, что средний рядовой человек понимает под своей религией, – о системе учений и обетов, которая, с одной стороны, с завидной полнотой разъяснит ему все загадки этого мира, а с другой стороны, даст уверенность, что о нем позаботятся в этой жизни и избавят от страданий в жизни потусторонней. Это заботливое провидение рядовой средний человек не может представить себе иначе как в образе великого возвышенного отца. Только такой отец может знать потребности дитяти человеческого, откликаться на его мольбы, жалеть и принимать знаки раскаяния. Все это настолько инфантильно, настолько чуждо действительности, что человеколюбивому уму трудно свыкнуться с мыслью о том, что подавляющее большинство смертных никогда не сможет подняться выше этого уровня. Еще больший стыд испытываешь, узнав, что значительная часть живущих ныне людей, которые должны бы хорошо понимать, что подобная религия не стоит того, чтобы ее исповедовать, продолжает ее яростно защищать в арьергардных боях. Стоило бы влиться в ряды верующих, чтобы предостеречь философов, пытающихся спасти религию заменой бога неким безличным призраком: не упоминайте имя божье всуе! Если так поступали великие духовные наставники прошлого, то это еще не повод следовать сегодня их примеру. Все знают, почему они должны были это делать.

Но вернемся к простому человеку и его религии, к религии, которая одна только и заслуживает, чтобы ее так называли. Здесь нам приходит в голову высказывание нашего великого поэта и мыслителя о том, в каких отношениях находятся религия, искусство и наука.

Wer Wissenschaft und Kunst besitzt,hat auch Religion;Wer jene beiden nicht besitzt,der habe Religion![9]

С одной стороны, в этом изречении религия противопоставляется двум высшим достижениям человечества, а с другой стороны, поэт утверждает, что искусство и наука могут выступать вместо религии, замещать ее. Если мы вздумаем спорить с простым человеком о религии, то авторитет поэта будет отнюдь не на нашей стороне. Попробуем пойти иным путем, чтобы приблизиться к истинной оценке этого афоризма. Жизнь в том виде, в каком она нам дана, тяжела и беспросветна, она доставляет нам боль, разочарования, ставит перед нами неразрешимые проблемы. Для того чтобы вынести бремя жизни, нам не следует пренебрегать успокаивающими средствами. (Без подпорок нам не обойтись, говаривал Теодор Фонтане.) Эти средства могут быть троякого рода: отвлекающие, заставляющие нас презирать наши бедствия; замещающие удовольствия, уменьшающие страдание; опьяняющие, делающие нас нечувствительными к бедам и страданиям. Нам необходимо хотя бы одно из перечисленных выше средств[10]. На отвлекающее средство указывает Вольтер, советуя своему Кандиду возделывать сад; к тому же роду средств относятся и занятия наукой. Замещающие удовольствия в том виде, в каком их предлагает искусство, – это противопоставленные реальности иллюзии, обладающие сильнейшим психологическим воздействием благодаря той роли, которую играют в психической жизни фантазии. Опьяняющие средства воздействуют на обмен веществ в нашем организме, изменяют его химизм. Очень не просто определить в этом ряду место религии. Придется расширить поиск.

Вопрос о цели и смысле человеческой жизни ставился великое множество раз. Удовлетворительный ответ на него пока не найден, и, возможно, его просто не существует. Некоторые из задающих этот вопрос добавляют: если выяснится, что жизнь не имеет цели, то она потеряет всякую ценность. Но эта угроза ничего не меняет. Более того, представляется, что мы имеем право отказаться от постановки этого вопроса. Предпосылкой его является, как мне думается, человеческое высокомерие, масса проявлений которого нам и без этого хорошо известна. Никто не говорит о смысле жизни животных, если речь не идет об их пользе для человека. Но и такой подход не выдерживает критики, ибо с некоторыми животными человек не делает ничего, если не считать того, что он их описывает, классифицирует и изучает. К тому же есть бесчисленное множество биологических видов, которые избегли даже этой участи, так как вымерли до того, как человек успел их увидеть. И лишь религия знает ответ на вопрос о смысле и цели жизни. Едва ли мы ошибемся, если скажем, что идея смысла жизни устоит или падет только вместе с религиозной системой взглядов.

Обратимся поэтому к более скромному вопросу: что открывается самим людям в их деятельности и отношениях как смысл и цель жизни, чего они от нее требуют, чего хотят в ней добиться? Едва ли мы ошибемся с ответом: люди желают счастья, они хотят его достичь и остаться счастливыми. У этого стремления есть две стороны – положительная и отрицательная. С одной стороны, люди хотят избегнуть боли и неудовольствия, а с другой – хотят добиться максимума удовольствия и радости. В узком смысле слово «счастье» относится только ко второму устремлению. В соответствии с этой дихотомией цели деятельность человека разворачивается в двух направлениях, в зависимости от того, первой или второй цели – частично или исключительно – хочет человек до стичь.

Это, как очевидно, и есть программа элементарного принципа удовольствия, задающего цель жизни. Принцип этот изначально направляет деятельность психического аппарата; в целесообразности его функционирования нет никаких сомнений, но все же такая программа вступает в конфликт со всем окружающим миром – как с макрокосмом, так и с микрокосмом. Данный принцип вообще невозможно осуществить до конца, ему противодействует само устройство мироздания. Можно даже сказать, что намерение сделать человека «счастливым» не входило в план «творения». То, что человек понимает под счастьем в узком смысле этого слова, есть не что иное, как внезапное удовлетворение давно копившейся потребности, и по своей природе такой всплеск удовольствия может быть лишь кратковременным эпизодом. Любое длительное сохранение состояния, которого требует принцип удовольствия, порождает лишь чувство индифферентного благополучия. Мы устроены так, что можем наслаждаться лишь контрастами, но редко – устойчивыми состояниями[11]. Таким образом, наша способность к счастью ограничена нашей конституцией. Намного меньше проблем мы испытываем с переживанием неприятностей и трудностей. Страдания угрожают нам с трех сторон: со стороны нашего собственного тела, склонного к упадку и разрушению, и для нас болезненны даже их предупреждающие сигналы – боль и страх; со стороны окружающего мира, грозящего обрушиться на нас со всей своей первозданной, неукротимой и неумолимой яростью; и наконец, со стороны других людей. Страдания, угрожающие нам из этого последнего источника, мучительнее остальных. В известной мере мы считаем их избыточными, хотя они не менее фатальны и столь же неотвратимы, как и страдания любого другого происхождения.

Нет ничего удивительного в том, что под давлением возможности этих страданий люди умеряют свои претензии на счастье. Как и сам принцип удовольствия под влиянием окружающего мира преобразуется в принцип реальности, в согласии с которым человек чувствует себя счастливым уже от того, что ему удалось избежать несчастья и преодолеть страдание, – когда сам принцип удовольствия оттесняется на задний план под влиянием необходимости избежать страдания. Размышления на эту тему учат нас, что решение этой проблемы можно искать множеством способов. Все эти способы родились в лоне житейской мудрости, и все были испробованы людьми. Неограниченное удовлетворение своих потребностей – это самая соблазнительная приманка соответствующего образа жизни, но вести такую жизнь – это значит ставить наслаждение впереди осмотрительности, и наказание за такую ошибку обычно не заставляет себя ждать. Другие способы, преимущественно направленные на избегание неудовольствия, подразделяются в зависимости от источника неудовольствия, на который направлен тот или иной способ. Существуют умеренные и крайние способы, односторонние и такие, которые действуют одновременно на нескольких направлениях. Добровольная самоизоляция, отчуждение от других людей – это самая разумная мера защиты от страдания, вызываемого межличностными отношениями. Мы понимаем: счастье, которого мы достигаем таким путем, – это счастье покоя. Самая лучшая защита от внушающего страх окружающего мира – это отвернуться от него, если речь идет об одном человеке. Существует, однако, другой, лучший путь – объединиться с другими людьми и, призвав на помощь современную технику, перейти в наступление на природу, чтобы подчинить ее человеческой воле. Тогда мы работаем вместе со всеми ради достижения счастья для всех. Но самые интересные способы защиты от страдания – это способы, с помощью которых мы стараемся повлиять на собственный организм. В конце концов, любое страдание есть не более чем ощущение, оно существует лишь до тех пор, пока мы его чувствуем, а чувствуем мы его благодаря определенному строению нашего организма.

Самым грубым, но и самым действенным методом такого воздействия является химическое воздействие, то есть интоксикация. Я не уверен, что кто-то до конца понимает механизм ее действия, но фактом остается то, что существуют чужеродные для организма вещества, присутствие которых в крови и тканях создает ощущение удовольствия, и при этом условия функционирования организма изменяются до такой степени, что мы становимся неспособными воспринимать неприятные раздражители. Это не синхронное воздействие того или иного вещества; просто оба состояния связаны между собой некоей внутренней связью. Должно быть, в нашем организме присутствуют какие-то эндогенные вещества, производящие аналогичный эффект, ибо мы знаем по крайней мере одно патологическое состояние – манию, когда больной испытывает эйфорию опьянения без введения соответствующих опьяняющих ядов. Помимо этого, для нормальной психической жизни характерны колебания от легкости до затруднений в получении удовольствия, и эти колебания совершаются параллельно снижению или повышению чувствительности к неудовольствию. Достойно сожаления, что эти токсические эффекты психической жизни до сих пор не стали предметом научного исследования. Применение опьяняющих средств в борьбе за счастье и за избавление от страданий будет расценено как величайшее благодеяние, и отдельные индивиды, как и целые народы, найдут для таких средств достойное место в системе своих влечений. Мы будем благодарны этим средствам не только за доставленное ими чувство удовольствия, но и за желанное ощущение независимости от окружающего мира. Мы понимаем, что с помощью «таблеток беззаботности» мы сможем в любой момент избавиться от гнета реальности и бежать от нее в наш собственный, лучше устроенный мир. Известно, правда, что именно это свойство опьяняющих средств обусловливает их опасность и вред. В определенных обстоятельствах именно они ответственны за то, что огромная энергия, которая могла бы быть направлена на улучшение человеческой участи, пропадает напрасно.

Сложное строение нашего психического аппарата допускает, однако, существование целого ряда других методов воздействия. Как удовлетворение инстинктивных влечений есть счастье, так причиной тяжелых страданий является избегание такого удовлетворения, обусловленное влиянием окружающего мира. Можно надеяться, что путем воздействия на стимулы к влечению нам удастся отчасти освободиться от страдания. Этот способ защиты от страдания заключается не в воздействии на психический аппарат, а во влиянии на внутренние источники потребностей. В крайних своих проявлениях этот способ предусматривает умерщвление влечений, как того требует восточная мудрость, а йога осуществляет на практике. Если это удается, то человек одновременно отказывается от всякой деятельности (жертвует жизнью), обретая на этом пути лишь счастье покоя, то есть абсолютной бездеятельности. Тот же путь можно использовать для достижения более умеренной цели – например, для влияния только на инстинктивные влечения. В этих случаях управление берут на себя высшие психические инстанции, подчиненные принципу реальности. Здесь ни в коем случае нет намерения отказываться от удовлетворения желаний; в известной мере защита от страдания достигается тем, что отказ от удовлетворения подавленных влечений воспринимается не так болезненно, как воздержание от неподавленных инстинктов. С этим сочетается неизбежное ослабление наслаждения. Чувство счастья от удовлетворения дикого влечения, не обузданного «эго», несравненно сильнее, чем насыщение влечения подавленного. Непреодолимость извращенных побуждений и вообще запретных импульсов находит здесь свое рациональное объяснение.

Другой способ защиты от страдания осуществляется за счет переключения либидо, что становится возможным благодаря необычайной гибкости нашего психического аппарата. Задача заключается в таком смещении цели инстинктивного влечения, чтобы оно не встречало противодействия со стороны окружающего мира. Этому способствует сублимация влечения. Наилучших результатов достигает тот, кто умеет получать максимум психического и интеллектуального удовольствия от своей работы. К таким людям судьба обыкновенно бывает милостива. Удовлетворение такого рода, как радость художника, создающего произведение силой своей фантазии, или радость ученого, решающего сложную проблему и открывающего истину, имеет особое качество, которое мы когда-нибудь сможем охарактеризовать метапсихологически. Пока же можно, прибегая к наглядной аналогии, сказать, что эти радости кажутся нам «тоньше и выше», но их интенсивность слаба в сравнении с радостью от удовлетворения грубых первобытных влечений; они не потрясают нашу телесную сущность. Недостаточность этого способа заключается еще и в том, что он доступен очень немногим. В качестве предпосылки такой способ требует редких способностей и дарований. Но даже немногим избранным такой способ не предоставляет гарантированной защиты от страдания, он не выковывает для них непробиваемый стрелами судьбы панцирь и отказывает всякий раз, когда источником страдания становится само тело[12].

Если уже при этом способе отчетливо выражено намерение стать независимым от окружающего мира и находить удовлетворение во внутренних, психических процессах, то эти же черты еще яснее проступают при следующем по счету способе. Здесь связь с реальностью ослабевает в еще большей степени, удовлетворение черпают в иллюзиях, которые распознаются именно как таковые, но при этом несовпадение их с действительностью не мешает получать от них удовольствие. Источником, откуда черпают фантазии, является воображаемая жизнь. В свое время, когда завершилось становление восприятия реальности, эта воображаемая жизнь уклонилась от испытания действительностью и осталась для мнимого осуществления неисполнимых желаний. На первом месте среди этих желанных фантазий стоит наслаждение произведениями искусства, наслаждение, которое дает созерцателю с помощью художника самому приобщиться к творчеству[13]. Кто восприимчив к чарам искусства, тот знаком с источником удовольствия и утешения, до сих пор недостаточно оцененным. Но мягкий, поверхностный наркоз, в который погружает нас искусство, является не более чем мимолетным бегством от тягот реальной жизни; эта эйфория недостаточно глубока, чтобы заставить нас забыть о наших реальных бедах и невзгодах.

Намного сильнее и основательнее действует другой способ, способ, который видит своего единственного врага в реальности, каковая является источником всех бед и страданий, реальности, непригодной для жизни, с которой надо порвать все связи, если человек хочет быть хотя бы отчасти счастлив. Отшельник поворачивается к миру спиной, не желая впредь иметь с ним дела. Но человек может пойти еще дальше, он может переделать мир и вместо реального мира создать свой собственный, самые неприемлемые черты которого устранены и заменены желанными чертами и свойствами. Тот, кто в отчаянии избирает этот путь к счастью, как правило, не достигает ничего; действительность оказывается для такого человека слишком сильным противником. Тот, кем овладевает такой бред, может сойти с ума, если не получит вовремя действенную помощь. Правда, такой человек будет утверждать, что каждый из нас – остальных – ведет себя как параноик, и станет упорно подгонять под желаемую картину те стороны жизни, которые не приносят ему страданий, внося этот бред в реальную жизнь. Особое значение приобретают случаи, когда большое число людей совместно предпринимают попытку создать себе гарантированное счастье и защиту от страданий с помощью бредового извращения реальности. Религия является весьма характерным для человечества проявлением такого массового бреда. Естественно, те, кто приобщен к этому бреду и верит в него, не распознают его как таковой.

Я не уверен, что список перечисленных мной методов обретения счастья и избавления от страданий является исчерпывающим; я также сознаю, что этот материал можно по-другому организовать и упорядочить. Правда, я не привел еще один способ, и не потому, что я о нем забыл, но потому, что им мы займемся позже в иной связи. Да и разве можно забыть об этом виде умения жить! Это умение проявляется совершенно поразительным соединением нескольких характерных черт. Естественно, этот способ или, если угодно, метод направлен на то, чтобы уничтожить зависимость человека от судьбы. Пользуясь этим методом, удовлетворение влечений перемещают в область внутренних психических процессов, поскольку – как мы уже упоминали – либидо поддается переключению, но в данном случае оно не отвращается от внешнего мира, а, наоборот, направляется на его объекты, – и обретают счастье от чувственного отношения к этим объектам. При этом не удовлетворяются усталым примирением с простым избеганием неудовольствия, наоборот, мимо него проходят, не обращая на него ни малейшего внимания, увлекаясь страстной тягой к позитивному переживанию счастья. Возможно, такой способ приближает к цели намного успешнее, чем все прочие. Естественно, я имею в виду то отношение к жизни, которое ставит в ее эпицентр любовь и ожидает полного удовлетворения влечений от любви и влюбленности. Такая психическая установка вполне естественна и предсказуема; одно из проявлений любви – половая любовь – представляет собой образец ни с чем не сравнимого удовольствия и наслаждения, являясь образцом нашего представления о счастье. Что может быть более естественным, чем упорствовать в поиске счастья на той же дороге, где мы повстречали его в первый раз. Уязвимая сторона такого подхода очевидна: иначе не нашлось бы ни одного человека, который добровольно согласился сменить эту проторенную дорогу на другую. Никогда мы не бываем так беззащитны перед страданием, чем когда любим, никогда не бываем так безнадежно несчастны, как в моменты, когда теряем предмет своей любви. Но тема счастья, обретаемого посредством любви, этим не исчерпывается, о ней можно сказать еще очень многое.

Сюда же можно добавить другой интересный факт: счастья в жизни ищут – преимущественно в наслаждении красотой – везде, где нам указывают на нее наши мышление и суждение: красотой форм и осанки человеческого тела, природных объектов и ландшафтов, художественных и даже научно-технических творений. Эта эстетическая установка смысла жизни весьма слабо защищает нас от угрожающих нам страданий, но может реально их смягчить. Наслаждение красотой обладает мягким опьяняющим и притупляющим воздействием на наши ощущения. Трудно оценить пользу красоты, в нашей культуре мы не видим ее практической необходимости, но без нее мы не представляем нашу жизнь. Научная эстетика исследует условия, при которых те или иные предметы представляются нам прекрасными; тем не менее о природе и происхождении красоты эта наука не может нам ничего сказать; как это обыденно и скучно – прикрывать полную бесплодность таких попыток велеречивыми, но абсолютно бессодержательными словами. К сожалению, психоанализ практически тоже ничего не может сказать о красоте. Единственно надежными представляются выводы, почерпнутые из области сексуальных ощущений, где мы видим образцовый пример целенаправленного возбуждения. «Красота» и «возбуждение» изначально были свойствами сексуальных объектов. Примечательно, что вид гениталий почти всегда вызывает возбуждение, но их почти никогда не называют красивыми. Это обозначение закрепилось по большей части за определенными вторичными половыми признаками.

Невзирая на такую неполноту наших представлений, я все же осмелюсь в конце нашего исследования высказать несколько замечаний. Программа, которая навязывает нам принцип удовольствия как средство достижения счастья, не может быть выполнена, но тем не менее человек смеет или, лучше сказать, сохраняет способность не оставлять повторных попыток на этом ристалище. Люди прокладывают к счастью множество дорог – это либо положительная цель получения удовольствия, либо отрицательная цель избегания неудовольствия. На обеих этих дорогах мы не в состоянии полностью добиться того, к чему так сильно стремимся. Счастье в том умеренном объеме, в каком оно признается возможным, является проблемой индивидуальной рационализации либидо. Не существует универсальных советов, которые могли бы помочь всем без исключения. Каждый должен сам, методом проб и ошибок, найти собственный уникальный способ обрести радость и счастье. На выбор пути могут повлиять самые разнообразные факторы. Речь идет о том, удовлетворения скольких своих влечений субъект ожидает от окружающего мира, насколько этому субъекту по силам изменить предметы своих влечений. Решающую роль здесь, помимо внешних условий и отношений, играет психическая конституция индивида. Эротичный человек на первое место поставит чувственные отношения с другими людьми; самодостаточный нарцисс будет искать удовлетворения в процессах своей внутренней психической жизни; деятельный человек не станет отрываться от окружающего мира, в котором он будет непрестанно пробовать свои силы. Люди промежуточного типа определяют область смещения своих интересов в зависимости от своих дарований и меры возможной сублимации влечений. При этом каждое экстремальное решение наказуемо, так как оно подвергает индивида опасностям, делая недостаточным избранный им метод. Как предусмотрительный коммерсант никогда не вкладывает все свои деньги в одно предприятие, так, вероятно, и любой человек не станет ожидать удовлетворения всех своих влечений посредством одного-единственного устремления. Успех не может быть гарантированным, ибо зависит от взаимодействия множества разных моментов, из которых самый важный, видимо, – это способность психической конституции приспосабливать душевную жизнь к требованиям окружающего мира и использовать эту адаптацию для получения удовольствия. Тот, кто обладает особенно неблагоприятной комбинацией влечений, кто не смог правильно перестроить и заново упорядочить структуру либидо, необходимую для получения удовольствия, тому будет тяжело извлечь радость из внешних обстоятельств, тем более оказываясь перед лицом трудных проблем. Последним средством, сулящим по крайней мере мнимое удовлетворение, является бегство в невротическое заболевание, которое возникает по большей части еще в ранней молодости. Те, кто терпит фиаско в своих усилиях достичь счастья, находит утешение в хронической опьяняющей интоксикации или, отчаявшись, отвергает мир и обретает убежище в психозе[14].

Религия нарушает эту тонкую игру в выбор и приспособление, так как навязывает всем свой собственный и единственный путь к достижению счастья и защите от страданий. Метод этот заключается в том, что религия преуменьшает ценность жизни и замещает истинную картину мира бредовым о нем представлением, что в качестве предпосылки требует устрашения интеллекта. Такой ценой, за счет насильственной фиксации психического инфантилизма и внедрения в массовое сознание бредовой идеи, религии удается уберечь многих людей от индивидуального невроза, но едва ли этот метод способен на нечто большее. Как уже было сказано, существует множество путей, способных привести к счастью, но ни один из этих путей на дает гарантированного результата. Религия также не может гарантировать исполнение своих обещаний. Когда верующий наконец оказывается вынужденным положиться на неисповедимую божью волю, он тем самым признает, что последним утешением и радостью в его жизни остается полное и безоговорочное подчинение. Возможно, готовность к такому исходу сокращает время поиска иного выхода.

III

Пока наше исследование о природе счастья не привело нас к выводам, которые не были бы известны ранее. Оттого, что мы поставим следующий вопрос и поинтересуемся, почему людям так трудно стать счастливыми, мы не далеко продвинемся на пути к получению желаемого ответа и едва ли сможем узнать что-то новое. Впрочем, мы уже дали ответ, в котором указали три источника страданий: непреодолимая сила природы, слабость и уязвимость нашего тела и бесчисленные учреждения, управляющие отношениями человека с семьей, государством и обществом. Относительно первых двух источников наше суждение едва ли изменится: мы вынуждены безоговорочно признать эти источники и смиренно им покориться. Мы никогда не сможем полностью одолеть природу; наш организм, который и сам является частью природы, всегда останется бренным и ограниченным – в своих возможностях, объеме деятельности и способностях к приспособлению. В этом знании нет ничего удручающего – наоборот, оно указывает нам направление деятельности. Опыт многих тысячелетий убеждает нас в том, что если мы не можем устранить все страдания, то по крайней мере мы способны избавиться хотя бы от некоторых из них, а большую часть остальных так или иначе смягчить. Но такое поведение неприемлемо в отношении третьего источника страданий – социального. Этот источник мы вообще хотели бы проигнорировать, ибо выше наших сил понять, почему созданные нами самими установления и учреждения не могут стать для нас дополнительным источником защиты и благополучия. Правда, по зрелом размышлении осознав, что эти средства защиты не работают, мы начинаем подозревать, что и здесь причина кроется в непобедимой природе: на этот раз в свойствах нашей собственной психики.

Задумавшись о возможности счастья, мы приходим к столь поразительному заключению, что вынуждены подробнее на нем остановиться. Оно заключается в том, что большую часть ответственности за все наши беды несет наша так называемая культура. Мы стали бы намного счастливее, если бы смогли избавиться от культуры и вернуться к первобытным отношениям. Данное утверждение я называю поразительным еще и потому, что все, чем мы пытаемся защититься от страданий и угроз, принадлежит именно нашей культуре.

Но каким образом так много людей приходит к выводу о странной враждебности человеку его собственной культуры? Я имею в виду глубокую и давно возникшую неудовлетворенность таким состоянием культуры, которое создало почву, на которой – при соответствующих исторических условиях – становится возможным высказанное нами суждение. Я надеюсь, что нам удалось указать последние и недавние причины; но я недостаточно образован для того, чтобы проследить всю цепь причинно-следственных отношений вплоть до истоков истории человечества. Фактор враждебности культуры возник – или уже существовал – во время победы христианства над язычеством. Обесценивание земной жизни христианским учением стимулировало действие этого фактора. Еще одна причина была обусловлена техническим прогрессом и успехами мореплавания, что привело к открытию первобытных народов и племен. При неизбежной недостаточности наблюдений и неумении по достоинству оценить нравы и обычаи этих народов европейцы решили, что туземцы ведут непритязательную, простую и счастливую жизнь, недоступную порабощенным культурой европейцам. Позднейшие исследования отчасти подтвердили правоту этого суждения; однако во многих случаях причину легкости бытия, которой первобытные племена были обязаны щедрости природы и удобством удовлетворения наиболее насущных потребностей, приписывали главным образом отсутствию сложных и запутанных требований со стороны культуры. Такой ход мысли нам хорошо знаком и имеет место, когда вскрываются причины и механизмы развития невроза, который грозит похоронить крошечный остаток счастья культурного человека. Обнаружилось, что человек заболевает неврозом, когда мера ограничений, накладываемых на него требованиями культурного идеала, становится невыносимой, и человек заключает, что возвращение в счастливое состояние возможно лишь при устранении этих требований или при их значительном смягчении.

Сюда примешивается также элемент разочарования. На протяжении нескольких последних поколений люди достигли невероятного прогресса в естественных науках и в их техническом применении, люди покорили природу в невиданных доселе масштабах. Детали и отдельные достижения этого прогресса хорошо известны, и здесь не место их перечислять. Люди гордятся своими достижениями и имеют на это полное право. Но при этом люди заметили, что завоевание пространства и времени, подчинение природы нисколько не приблизили их к исполнению тысячелетней заветной мечты – то есть не сделали людей счастливыми. Пришлось удовлетвориться умозаключением, что покорение природы не является единственным условием обретения человеческого счастья, что оно не является также главной целью устремлений культуры, и поэтому неправомочен вывод о бесполезности технического прогресса. Ведь можно возразить: разве это не положительное удовольствие, не бесспорное счастье, когда я могу сколь угодно часто слышать голос моего ребенка, живущего в сотнях километрах от меня? Когда я могу практически сразу узнать о том, что мой друг сошел с парохода, благополучно завершив долгое и утомительное путешествие? Разве не имеет никакого значения, что медицине удалось во много раз снизить детскую смертность и заболеваемость рожениц сепсисом, а также на много лет продлить продолжительность жизни представителей европейской культуры? Можно продолжить этот список благодеяний, которыми мы обязаны нашей обруганной всеми, кому не лень, эпохе научного и технического прогресса. Но тем не менее снова и снова раздаются недовольные голоса критиков, утверждающих, что все это не более чем «дешевые удовольствия», как в известном старом анекдоте. Дескать, это такое же удовольствие, какое испытывает человек, который холодной ночью высунул ногу из-под одеяла, замерз, спрятал ногу обратно и наслаждается теплом. И если бы не было железной дороги, позволяющей преодолевать громадные расстояния, то мой ребенок не уехал бы из дома и мне не пришлось бы радоваться его голосу по телефону, так как я ежедневно слышал бы его живой голос. А если бы не было трансокеанских лайнеров, то моему другу не пришлось бы предпринимать долгое путешествие и мне не пришлось бы прибегать к услугам телеграфа, чтобы перестать за него волноваться. Какой толк от снижения детской смертности, если именно она побуждала нас к усиленному деторождению; теперь же мы производим на свет и воспитываем меньше детей, чем в те благословенные времена, когда не имели ни малейшего понятия о гигиене. Кроме того, это затруднило нашу половую жизнь в браке, и разве это не нарушает благотворное действие естественного отбора? На что нам долгая жизнь, если она так тяжела и безрадостна, так полна страданий, что мы с нетерпением ждем смерти как избавительницы от всех бед?

Представляется очевидным, что мы плохо себя чувствуем в нашей современной культуре, хотя трудно судить, насколько счастливыми ощущали себя люди предыдущих эпох и насколько их ощущения были обусловлены состоянием их культуры. Мы всегда будем испытывать склонность к объективной оценке этого бедствия и будем пытаться мысленно перенестись в прошлое, – правда, сохранив наши сегодняшние притязания и мироощущение, – чтобы уяснить, какие тогда могли быть причины для счастья или несчастья. Такой способ оценки, кажущийся объективным и не зависящим от особенностей субъективного восприятия, конечно же, является самым субъективным из всех, поскольку в этом случае мы ставим на место неведомой нам душевной конституции других людей свою собственную. Тем более что представление о счастье предельно субъективно. Мы можем сколько угодно ужасаться положению античного галерного раба, крестьянина времен Тридцатилетней войны, жертвы святой инквизиции, еврея, поминутно ожидающего погрома, но мы никогда не сможем проникнуть в чувства этих людей, не сможем угадать изменения, вызванные исходной заторможенностью, постепенным наступлением апатии, привычными ожиданиями, грубыми и утонченными способами наркотизации, притупляющей всякие чувства и ощущения – как приятные, так и болезненные. В случае воздействия чрезвычайно сильных страданий в душах людей образовывались и приходили в действие соответствующие защитные механизмы. Мне кажется бесплодным дальнейшее обсуждение этой стороны проблемы.

Настало время подумать о сущности нашей культуры, ценность которой для счастья поставлена нами под вопрос. Мы не будем создавать формулы, в немногих словах описывающие эту сущность, тем более что мы еще находились в процессе нашего исследования. Достаточно лишь еще раз повторить[15], что словом «культура» мы обозначаем всю сумму жизнедеятельности по правилам, которая отличает нас от наших животных предков. Культура служит двум главным целям: защищает людей от природы и регулирует отношения между людьми. Для того чтобы лучше понять предмет, будем выискивать признаки культуры в деталях, каковыми она проявляется в человеческих сообществах. Давайте при этом оставим сомнения по поводу словоупотребления и, что называется, доверимся чувству языка – внутреннему чувству, не допускающему противоречий между мыслями и выражающими их абстрактными словами.

Исходный пункт рассуждения прост: культурной мы называем любую деятельность и любую ценность, которая приносит пользу людям, то есть заставляет землю служить человеку, защищая его от буйных капризов природы и тому подобного. По поводу этой стороны культуры у нас возникает меньше всего сомнений. Уже в достаточно давние времена первыми шагами культурной деятельности стало изготовление орудий труда, укрощение огня и строительство жилищ. Из всех достижений самым значимым и беспримерным представляется овладение прирученным огнем[16]; благодаря остальным человек проложил себе путь, по которому следует и доныне, и нам нетрудно обнаружить побуждающий мотив такого упорного движения. С помощью изобретенных им инструментов и орудий человек усиливает и восполняет функции своих органов – как двигательных, так и чувствительных – или убирает препятствия на пути их непосредственного использования. Механизмы предоставляют в распоряжение человека исполинскую силу, которую он, подобно собственным мышцам, может использовать по своему усмотрению. Пароход и самолет сделали доступными для него океанские и воздушные пространства. С помощью очков он исправляет недостатки природных линз в своих глазах. Телескопы позволили далеко раздвинуть границы известной нам Вселенной, микроскоп сделал видимым то, что было прежде недоступно невооруженному глазу. Изобретя фотографическую камеру, человек создал инструмент, навсегда сохраняющий мимолетные зрительные восприятия, в то время как граммофонная пластинка навсегда сохраняет столь же текучие звуковые впечатления. В основе этих двух изобретений лежит материализация возможностей припоминания, сохранения памяти. С помощью телефона человек слышит на таком расстоянии, которое посчитали бы фантастическим даже в волшебных сказках. Печатные книги – это голоса давно ушедших от нас людей. Жилище напоминает утробу матери, по которой мы все подсознательно тоскуем как о месте, где мы ощущали себя в уюте и безопасности.

Это выглядит как сказка, и это исполнение всех – ну или большинства – сказочных желаний, все то, что человек смог с помощью науки и техники создать на Земле, где он сначала появился как самый слабый из млекопитающих и где до сих пор он появляется на свет как беспомощный, недоношенный сосунок. Каждое из этих приобретений человек считает своим культурным достижением. Издавна он создал себе идеальное представление о всемогуществе и всеведении, каковые он воплотил в своих богах. Именно богам приписывали все способности и достоинства, недостижимые для человека или запретные для него. Можно даже сказать, что боги и были культурным идеалом человечества. Теперь человек вплотную приблизился к своим идеалам, он и сам стал почти богом. Разумеется, он сделал это так, как люди представляют себе достижение идеала: не полностью, в некоторых случаях неудачно, в других – наполовину. Человек – это в каком-то смысле эрзац, протез бога; он велик, когда применяет все свои вспомогательные органы, но они не стали его членами и зачастую не могут выполнить за него всю работу. Впрочем, человек имеет право утешать себя тем, что поступь прогресса не остановится в 1930 году от Рождества Христова. Будущее принесет с собой новый, вероятно, невообразимый для нас рывок в этом направлении, и мы в еще большей степени уподобимся богам. Памятуя о предмете нашего исследования, не станем все же забывать о том, что и на нынешней ступени своего богоподобия человек отнюдь не чувствует себя счастливым.

Мы считаем культурно развитой такую страну, где все ухожено, где обо всем целенаправленно заботятся, где люди используют землю и защищаются от природы, иначе говоря: мы считаем культурной страну, где земля приносит людям пользу. В такой стране реки, угрожающие паводками и наводнениями, укрощаются, воды их отводятся в каналы. Почва в такой стране возделана и ухожена, на ней произрастают растения, которые лучше всего чувствуют себя в данном климате и в данной почве. Из земных недр прилежно добывают полезные ископаемые, из которых затем производят нужные инструменты и машины. Развит скоростной и надежный транспорт. Истреблены опасные дикие животные, но процветает животноводство, так как люди разводят нужных себе домашних животных. Мы предъявляем к культуре также иные требования и – что примечательно – рассчитываем, что в такой стране выполняются и они. Словно желая отказаться от только что высказанных требований к культуре, мы приветствуем и такие ее проявления, когда заботливость человека распространяется не только на необходимые ему вещи, но и на вещи, казалось бы, совершенно бесполезные – например, когда много места в городских садах отводится под клумбы и газоны. То же самое можно сказать о горшках с цветами, украшающих подоконники городских квартир и сельских домов. Мы оказываемся вынуждены признать, что та бесполезная вещь, которую мы так высоко ценим в культуре, называется красотой. Мы хотим, чтобы культурный человек почитал красоту там, где она встречается ему в природе, мы ждем, что он будет создавать красоту и собственными руками – в меру сил и способностей. Но этим коротким списком не исчерпываются наши требования к культуре. В культуре мы стремимся к чистоте и порядку. Мы очень невысоко ценим культуру какого-нибудь провинциального английского города во времена Шекспира, когда читаем, что перед воротами дома его отца в Стратфорде высилась большая навозная куча. Мы раздражаемся и ругаем такое «варварство», по нашим понятиям не совместимое с культурой. Мы недовольны, когда на дорожках Венского леса видим брошенные кем-то бумажные обертки и пакеты. Нечистота и неряшливость любого рода кажутся нам не совместимыми с культурой. Мы распространяем это требование чистоты и на человеческое тело. Мы с удивлением узнаем, что от «короля-солнце» не очень приятно пахло; мы недоуменно качаем головой, когда на острове Эльба нам показывают крошечный тазик, с помощью которого Наполеон совершал свой утренний туалет. И мы ничуть не удивляемся, когда кто-то заявляет, что употребление мыла является мерилом уровня культуры. Подобным же образом обстоит дело с порядком, который, как и чистота, является творением рук человеческих. С той только разницей, что мы не вправе требовать чистоты от природы, тогда как порядок, напротив, был подсмотрен нами именно в ней. Наблюдение величественной упорядоченности движения звезд и планет не только показало человеку образец, но и стало отправным пунктом внедрения порядка в жизнь. Порядок – это своего рода принуждение к повторению, в соответствии с раз и навсегда заданным правилом, предписывающим, когда, где и как надо что-то делать, что позволяет нам в каждом конкретном случае избегать долгих раздумий и проволочек. Благотворное влияние порядка неоспоримо, ибо он позволяет человеку наилучшим образом использовать пространство и время без лишних затрат психической энергии. Можно было бы с полным правом ожидать, что порядок изначально должен был без всякого к нему принуждения занять подобающее место в человеческой жизнедеятельности, и мы имеем веские причины недоумевать, отчего это не так, отчего человек в работе склонен скорее к небрежности, безалаберности и ненадежности и его лишь с большим трудом можно воспитать в духе следования великому небесному образцу.

Красота, чистота и порядок, очевидно, занимают особое место в ряду требований культуры. Никто не станет утверждать, что они столь же жизненно необходимы, как покорение природы и другие задачи, с которыми мы должны познакомиться, но никто не желает также, чтобы эти три вещи считались чем-то побочным и второстепенным. Уже одно отношение к красоте говорит о том, что мы не мыслим культуру только в понятиях пользы. Перечисляя свои культурные потребности, мы никогда не забываем упомянуть красоту. Польза порядка совершенно очевидна. Относительно чистоты мы должны помнить, что она является непременным требованием гигиены, и мы можем предположить, что связь чистоты со здоровьем не укрылась от внимания человека задолго до возникновения профилактической медицины. И все же эти устремления невозможно объяснить одной только пользой; здесь должны быть и какие-то иные причины.

Но в наших глазах ни одно свойство не характеризует культуру лучше, чем ее отношение к высшим видам психической деятельности, к деятельности интеллектуальной, научной и художественной, чем то, в какой мере она поддерживает ведущую роль идей в жизни человека. Среди этих идей главное место занимают религиозные системы, на прихотливые построения которых я попытался пролить свет выше. Рядом с религией находят свое место умозрительные философские рассуждения и то, что можно назвать воспитанием человеческих идеалов – формированием представлений о возможном совершенстве отдельных людей, народов и всего человечества в целом, а также требований, возникающих на фундаменте таких представлений. То, что эти феномены не только взаимодействуют друг с другом, но и связаны между собой неразрывной внутренней связью, сильно осложняет как их представление, так и оценку их психологических следствий. Если мы, исходя из самых общих соображений, примем, что движущей пружиной всякой человеческой деятельности является преследование двоякой цели – извлечение пользы и получение удовольствия, – то мы должны приложить тот же принцип и к упомянутым здесь высшим проявлениям культуры, несмотря на то что он легко приложим только к научной и художественной деятельности. Можно, однако, не сомневаться, что то же самое можно сказать и о других мощных человеческих потребностях, пусть даже их совершенствованием и развитием занято меньшинство людей. Нас не должна смущать противоречивость оценок тех или иных религиозных и философских систем, а также конкретных идеалов. Находят ли в них высшие проявления человеческого духа или хулят как наихудшие заблуждения, следует признать, что само их существование и в особенности их главенствующая роль означают высокую степень развития культуры.

Последним, но не менее важным свойством культуры, которое нам надо оценить, является характер отношений людей друг к другу – то, как регулируются социальные отношения в обществе, в том числе отношения между соседями, трудящимися, половыми партнерами, членами семьи и гражданами государства. Здесь нам будет особенно трудно освободиться от определенных требований идеала, выделить и понять, что из этого вообще имеет непосредственное отношение к культуре. Возможно, следует начать с того, что исходно культурный элемент задается первыми попытками упорядочить именно социальные отношения. Если такая попытка не предпринимается изначально, то тем самым социальные отношения оказываются брошенными на произвол судьбы, ибо в этом случае сильнейшие будут использовать их в собственных интересах, для удовлетворения своих инстинктивных влечений. При этом ничего не меняется от того, что этих сильнейших будут убирать с дороги те, кто окажется сильнее их. Человеческое общежитие становится возможным тогда, когда большинство объединяется, а сильнейшие становятся такими же, как все остальные индивиды, и объединяются с ними. Власть объединенного сообщества, или «право», противопоставляется тогда власти отдельных индивидов, которая определяется нами как «грубое насилие». Эта замена власти отдельных индивидов властью объединенного сообщества является решающим шагом на пути формирования культуры. Сущность такого коллективного правления заключается в том, что члены сообщества ограничиваются в удовлетворении своих инстинктивных потребностей, в то время как власть сильных индивидов таких ограничений не знает. Следующим культурным требованием является законность, то есть гарантия того, что данный правовой порядок не может быть нарушен в пользу отдельных лиц. Этим, однако, не решается вопрос об этической ценности такого права. Дальнейший путь культурного развития ведет к тому, чтобы это право перестало быть проявлением воли узкого круга малых сообществ – каст, слоев населения, племен, – которые могут в отношении других и, возможно, более широких масс вести себя как самовластный индивид. Конечным результатом является такое право, которому все – по крайней мере полноправные члены сообщества – приносят в жертву свои инстинктивные влечения, и никто – опять-таки за тем же исключением – не может пасть жертвой грубого произвола и насилия.

Индивидуальная свобода не является культурным достоянием. Она существовала до возникновения культуры, хотя и не имела тогда никакой ценности, ибо индивид в те времена был практически беззащитен. По мере развития культуры происходит ограничение индивидуальной свободы, и справедливость требует, чтобы никто не мог от него уклониться. То, что в человеческом сообществе проявляется как стремление к свободе, может быть протестом против сохраняющейся несправедливости. Это стремление может также оказаться полезным для дальнейшего развития культуры и гармонически с ней сочетаться. Тем не менее стремление к свободе можно трактовать как реликт, исходно присущий не зависящей от культуры личности, и, таким образом, это стремление может быть враждебно культуре. Стремление к свободе может быть направлено против определенных форм и притязаний культуры или против культуры как таковой. Представляется, что не существует средств воздействия, способных изменить природу человека так, чтобы люди превратились в термитов. Человек всегда будет отстаивать свою личную свободу, противясь воле массы. В человеческом обществе изначально идет упорная борьба за целесообразное, благотворное и безболезненное решение этой проблемы: как уравновесить индивидуальные требования и массовые культурные притязания? Это судьбоносная проблема – и либо равновесие будет достигнуто соответствующим изменением культуры, либо конфликт так и останется непримиримым.

В том, что нам позволительно сказать относительно общего ощущения того, какие свойства человеческого бытия можно назвать культурными, у нас складывается отчетливое впечатление об обобщенной картине культуры, из которой мы, разумеется, ничего не узнаем о частностях. Но при этом мы застраховали себя от торопливого согласия с тем предрассудком, что культура – это синоним совершенствования, путь к совершенству, предписанный человеку свыше. Мы, однако, понимаем, что, возможно, у этого пути есть и какая-то иная цель. Развитие культуры представляется нам как навязанный человечеству процесс, о котором нам известно очень мало. Этот процесс мы можем характеризовать с помощью изменений, происходящих с известными человеческими влечениями, удовлетворение которых является тем не менее осознанной целью нашей жизни. Некоторые из этих инстинктивных влечений удается подавить настолько, что на их месте появляется то, что мы описываем как черты индивидуального человеческого характера. Самый поразительный пример такого видоизменения мы обнаружили, исследуя анальный эротизм у детей. Изначальный интерес человека к функции выделения, его органам и продуктам, по мере роста и созревания индивида преобразуется в совокупность таких качеств, как бережливость, склонность к порядку и чистоте, которые, хотя они сами по себе являются ценными и приемлемыми, могут занять в психической жизни индивида непропорционально большое место. Тогда возникает такой человеческий тип, который мы назвали анально-эротическим характером. Мы не знаем, как это происходит, но у нас нет никаких сомнений в правильности нашего понимания самого феномена[17]. Кроме того, мы пришли к заключению, что порядок и чистота являются существенными требованиями культуры, несмотря на то что их необходимость не является очевидной и сами по себе они едва ли могут служить источником удовольствия. В этом месте наших рассуждений сам собой напрашивается вывод о сходстве между культурным процессом и развитием либидо. Другие влечения побуждают к смещению условий их удовлетворения, задают им иное направление, что в большинстве случаев совпадает с хорошо известным понятием сублимации (изменение цели влечения), но иногда этого не происходит. Сублимация инстинктивного влечения – особенно заметное свойство культурного развития, она делает возможной психическую деятельность высшего порядка и играет важнейшую роль в науке, искусстве и идеологии, то есть в наиболее ценных проявлениях культурной жизни. Поддавшись первому впечатлению, мы испытываем искушение сказать, что сублимация – это обусловленная влиянием культуры судьба всех инстинктивных влечений. Но здесь стоит задуматься. Трижды подумав, мы начинаем понимать главное – то, что невозможно не заметить: культура по большей части строится на отказе от сильных влечений, имеет своей предпосылкой отказ от их удовлетворения (путем подавления, вытеснения и т. д.). Это «культурное самоотречение» доминирует в обширных областях человеческих отношений; мы уже знаем, что оно является причиной враждебности, с которой приходится бороться всем культурам. Оно же предъявляет жесткие требования к нашей научной работе, заставляет давать подробные разъяснения. Очень нелегко понять, как удается человеку уклоняться от удовлетворения инстинктивных влечений. Это отнюдь не безопасно; если разумно не компенсировать отказ от удовлетворения влечений, то могут возникнуть серьезные расстройства здоровья.

Если, однако, мы хотим знать, какую ценность могут иметь наши открытия для понимания культурного развития как процесса, сравнимого с процессом нормального созревания индивида, нам, очевидно, придется всерьез заняться другой проблемой. Нам придется задаться вопросом о том, каким влияниям обязано своим происхождением культурное развитие, как оно возникло и чем определяется его ход.

IV

Непомерность такой задачи может смутить и привести в отчаяние. Но я хочу поделиться тем немногим, что мне удалось прояснить.

После того как первобытный человек открыл, что в его руках – в буквальном смысле этого выражения – находится возможность трудом изменить свой жребий к лучшему, он понял, что ему небезразлично, будут ли окружающие его люди помогать или мешать ему в этом. Другой человек приобрел в его глазах ценность сотрудника, жить рядом с которым полезно. Задолго до того у обезьяноподобных предков этого человека возник обычай заводить семьи; и члены семьи стали его первыми помощниками. Вероятно, образование семьи было связано с тем обстоятельством, что потребность в половом удовлетворении перестала быть редкой гостьей, которая неожиданно появляется, а потом уходит и долго не подает о себе никаких вестей. Теперь она стала постоянным квартирантом. В результате у самца возник мотив удерживать возле себя женщину, а точнее сказать, объект полового удовлетворения. Самке же, которая не могла расстаться с детьми, приходилось в собственных интересах крепко держаться за более сильного самца[18]. В этой примитивной семье еще отсутствует существенный признак культуры, – в этой семье власть и произвол ее главы, отца, не ограничены никакими рамками. В «Тотеме и табу» я пытался показать процесс перехода такой семьи на следующую ступень – к совместной жизни в форме братского союза. Безграничная деспотическая власть отца научила сыновей сплачиваться; они поняли, что коллектив сильнее одиночки. Культура тотемизма зиждется на ограничениях, которые она накладывает на своих представителей ради установления и поддержания нового порядка. Предписанные табу были первым в истории «правом». Совместное проживание людей, без сомнения, покоилось на двух основаниях: на принуждении к труду, вызванном внешней необходимостью; и на силе любви – мужчины к женщине как к предмету полового вожделения, и женщины к ребенку как к отделившейся от нее части, которую она не могла и не желала покинуть. Таким образом, прародителями человеческой культуры стали Эрос и Ананке. Первым достижением культуры стало то, что отныне в человеческих сообществах могло состоять большее число людей. Если бы две упомянутые великие силы взаимодействовали, то естественно было ожидать, что дальнейшее развитие будет протекать гладко и без затруднений, а покорение окружающего мира по мере роста численности человеческих сообществ будет ускоряться. Трудно понять, как могла такая культура не осчастливить человечество.

Прежде чем мы приступим к исследованию источников возникновения препятствий на пути развития такой культуры, давайте отвлечемся от любви как основы культуры, чтобы заполнить пробелы в наших прежних рассуждениях. Мы утверждали, что половая любовь в семейной жизни является для человека сильнейшим и приносящим удовлетворение переживанием, задает образец счастья, и было бы естественно, если бы люди попытались распространить любовь также за пределы брачных отношений, поставив в центр бытия генитальную эротику. Далее, мы установили, что, становясь на этот путь, люди попадали в зависимость от объекта окружающего мира, то есть от предмета своей любви, чем делали себя уязвимыми для сильнейших страданий, если их отвергали или если они теряли предмет любви вследствие неверности или смерти. Лишь ничтожному меньшинству людей их психическая конституция позволяла обрести счастье на дороге любви, но это потребовало коренного изменения психических функций, отвечающих за чувство любви. Эти люди сделали себя независимыми от согласия объекта любви; главную ценность влюбленности они переместили на собственную любовь, обезопасив себя от ее потери, ибо их любовь была направлена не на отдельного индивида, а в равной степени на всех людей. Тем самым эти немногие личности сумели избежать непостоянства и разочарований половой любви, отказавшись от сексуальной цели и преобразив инстинктивное влечение в целенаправленное побуждение. То, что сумели создать такие люди, – уравновешенное, безошибочное и нежное чувство, – внешне не имеет никакого сходства с бурной половой любовью, которой оно, собственно говоря, и порождено. Святому Франциску Ассизскому удалось добиться ощущения наивысшего внутреннего счастья именно таким использованием любви; то, что нам известно как принцип удовольствия, множество раз использовалось религией, помещающей этот принцип в те далекие, сокровенные области, где можно пренебречь разницей между «я» и объектом. Этическое рассуждение, глубинную мотивацию которого мы далее раскроем, видит в этой способности к универсальной любви к людям и миру наивысшее достижение, до которого смог подняться человек. Здесь нам хотелось бы, не откладывая, сделать два замечания по этому поводу. Всеобщая, неразборчивая любовь теряет часть своей ценности, так как обделяет некоторых своих объектов. И еще: не все люди достойны любви.

Та любовь, на которой зиждется семья, сохраняет свой исходный облик и не пренебрегает непосредственным половым удовлетворением, а в несколько измененном виде – в виде целенаправленной нежности – оказывает сильнейшее влияние на культуру в целом. Эта любовь сохраняет свою функцию в обеих формах, узами связывая друг с другом все большее число людей, и служит, насколько это возможно, совместным интересам трудового сообщества. Неряшливость в употреблении слова «любовь» имеет глубинное генетическое оправдание. Любовью называют отношения между мужчиной и женщиной, которые на фундаменте половой любви создали семью. Любовью являются и позитивные чувства, связывающие детей и родителей или братьев и сестер в семье, хотя этот последний вид любви лучше определить как осознанно целенаправленную любовь, как нежность. Осознанно целенаправленная любовь исходно была полноценной чувственной любовью, каковой и осталась до сих пор в подсознании человека. Обе эти любви – чувственная и осознанно целенаправленная – охватывают всю семью и помогают устанавливать тесную связь с прежде чужими людьми. Половая любовь приводит к созданию новых семей, а целесообразная любовь – к «дружбе», чувству очень важному в культурном плане, ибо оно лишено некоторых ограничений, таких как жесткая избирательность – любви половой. Но по мере развития общества отношение любви к культуре постепенно теряет свою однозначность. С одной стороны, любовь противоречит интересам культуры, а с другой стороны, культура угрожает любви весьма чувствительными ограничениями.

Это раздвоение происходит неизбежно, и довольно трудно разгадать его причину. Вначале оно проявляется в виде конфликта семьи с более крупным человеческим сообществом, к которому принадлежит каждый из членов семьи. Мы уже выяснили, что главным устремлением культуры является собирание людей в как можно более крупные сообщества. Семья, однако, не желает отпускать от себя своих членов. Чем теснее связь между членами семьи, тем более они склонны отчуждаться от других, тем труднее дается им вступление в более широкий круг чужих людей. Филогенетически более древний и сохраняющийся только в детстве способ совместной жизни изо всех сил защищается, стараясь избавиться от приобретенного культурного уклада. Для каждого молодого человека уход из семьи становится задачей, в решении которой общество поддерживает его ритуалами инициации и приобщения к взрослой жизни. Возникает впечатление, что эти трудности неотъемлемо связаны со всяким психическим и даже телесным развитием.

Вскоре в противоречие с прогрессом культуры вступают женщины, оказывая свое ретроградное задерживающее влияние, по сути, то же самое, которое вначале было положено в основу нарождающейся культуры. Женщины представляют интересы семьи и половой жизни. Культурная работа становится уделом главным образом мужчин. Культура ставит перед ними все более сложные задачи, вынуждает к сублимации инстинктивных влечений, до каковой женщины дорастают очень редко. Так как человек не обладает неисчерпаемыми запасами психической энергии, ему приходится решать поставленные перед ним задачи с помощью целесообразного перераспределения либидо. Ту часть, которую мужчина расходует на культурные цели, он забирает у женщин и половых отношений. Постоянное пребывание в коллективе мужчин, зависимость от отношений с ними отчуждают его даже от обязанностей мужа и отца. Таким образом, женщина видит, что культура оттесняет ее на задний план, и женщина вступает во враждебные отношения с ней.

Со стороны культуры тенденция к ограничению половой жизни выражена не меньше, чем тенденция к постоянному расширению круга приобщенных к культуре людей. Уже в первой фазе зарождающейся культуры, в фазе тотемизма, возникает запрет на инцест, возможно, самое сильное в истории человечества ограничение половой активности. Посредством табу, законов и обычаев устанавливаются все новые и новые ограничения, касающиеся как мужчин, так и женщин. Не все культуры заходят в этом вопросе так далеко; экономическая структура общества влияет на меру оставленной людям половой свободы. Мы уже знаем, что здесь культура следует за требованиями экономической необходимости, так как ей приходится отдавать сексуальности немало психической энергии, в которой она сама остро нуждается. При этом в отношении сексуальности культура ведет себя так, как ведет себя какое-нибудь племя, подвергающее другое племя разбою и разграблению. Страх перед восстанием пробужденных влечений вынуждает культуру к строгим мерам. Наивысшую точку такого развития демонстрирует наша западная культура. Психологически полностью оправдано то, что она начинает с запрещения проявлений детской сексуальности, ибо ограничение сексуальности взрослых не будет иметь никаких перспектив, если эта сексуальность была предварительно развита в детстве. Но ни в коем случае нельзя оправдывать того, что культурное общество зашло так далеко и отрицает этот легко обнаруживаемый, просто бросающийся в глаза феномен. Выбор объекта половой любви половозрелым индивидом ограничен представителями противоположного пола, большая часть экстрагенитальных способов получения полового удовлетворения объявлены извращениями. Обнаруживаемые в этих запретах требования единообразия половой жизни предъявляются людям, обладающим разными типами половой конституции, и отвращают значительное их число от половых наслаждений, что является вопиюще несправедливым. Следствием этих ограничений становится то, что нормальными признаются индивиды, которым конституция не мешает без ущерба для себя удовлетворять сексуальные потребности с помощью открытых в обществе каналов. Но даже то, что не подпадает под запрет, – как гетеросексуальная половая любовь, – будет терпеть ущерб от требований законности и единобрачия. Современная западная культура отчетливо дает понять, что она готова позволить половые отношения между мужчиной и женщиной только в рамках единственной и неразрывной связи между одним мужчиной и одной женщиной, что культура не желает видеть в сексуальности самостоятельный источник наслаждения и удовольствия. Культура готова терпеть сексуальность только как единственное и незаменимое на сегодня средство деторождения и размножения человечества.

Естественно, это крайности. Известно, что провести упомянутые меры в жизнь удавалось лишь на очень короткое время, а чаще не удавалось вовсе. Только слабые люди могли терпеть такое бесцеремонное вмешательство в свою половую свободу, сильные натуры, вынужденные подчиниться требованиям культуры, находили выход в компенсирующей деятельности, речь о которой пойдет ниже. Культурное сообщество было вынуждено смотреть сквозь пальцы на нарушения, за которые должно было – согласно собственным установлениям – карать и преследовать. Но не стоит заблуждаться по этому поводу и считать, что подобные культурные институции, вообще говоря, безвредны, ибо никогда не достигают своих целей. Половая жизнь культурного человека сильно нарушена, и соответствующая функция у нас атрофировалась так же, как зубы и волосы на голове. Можно с полным правом утверждать, что современное общество сильно недооценивает значение половой жизни как источника счастья, придающего смысл всей нашей жизни[19]. Некоторые считают, однако, что дело здесь не только в давлении культуры. Возможно, в свойствах самого полового влечения есть нечто такое, что мешает полному его удовлетворению и вынуждает нас искать для него иного выхода. Трудно сказать по этому поводу что-то определенное, но вполне возможно, что это заблуждение[20].

вызывает никакого удивления, но представляет для нас еще одну загадку. Культура требует, однако, и иных жертв, помимо полового удовлетворения.

Мы истолковали трудности культурного развития, сведя их к инерции либидо, к отсутствию у него склонности менять привычное направление. Приблизительно то же самое мы говорим, когда проводим противопоставление культуры и половой жизни, исходя из того, что половая любовь – это отношения между двумя людьми и вмешательство третьего в эти отношения является излишним и даже разрушительным, тогда как культура зиждется на отношениях между множеством людей. На пике любовных отношений их участники теряют всякий интерес к событиям окружающего мира; влюбленные удовлетворены общением между собой, и им не нужен даже общий ребенок для того, чтобы быть счастливыми. Ни в одном другом случае не проявляет Эрос так отчетливо свою подлинную сущность, свое намерение выбрать из множества единичное, как в данном случае, когда он достигает этого в отношениях между двумя любящими, сделав все, что было в его силах.

Пока мы можем легко представить себе, что культурное сообщество вполне могло бы состоять из совокупности таких спаренных индивидов, которые, взаимно удовлетворяя свое либидо, связаны друг с другом, помимо этого, общностью профессиональных и иных интересов. В подобном случае у культуры нет никакой нужды отнимать у людей их половую энергию. Но такого идеального состояния в реальном мире просто не существует и никогда не существовало. Действительность показывает нам, что культура не удовлетворяется установленными до сей поры связями – она хочет внести в отношения между всеми членами общества также компонент либидо для того, чтобы они всеми силами стремились идентифицировать себя друг с другом, чтобы интенсивнее использовали обусловленное осознанной целью либидо для укрепления дружеских связей. Во имя исполнения такого намерения ограничение половой жизни становится необходимым и неизбежным. Мы не знаем природы той необходимости, которая направляет культуру по этому пути, внушая ей враждебность к сексуальности. Должно быть, здесь речь идет о каком-то пока неоткрытом препятствующем факторе.

Мы можем нащупать верный путь к разгадке, если внимательно присмотримся к требованиям так называемого идеала культурного общества. Это идеальное требование звучит так: возлюби ближнего, как самого себя. Это идеальное требование известно издавна, оно старше христианства, которое гордится им как своим достижением, но, строго говоря, оно не является таким уж древним, а в исторические времена казалось людям чуждым. Мы прикидываемся наивными и делаем вид, что слышим его впервые в жизни. Мы не можем подавить в себе удивление и ощущение странности этого требования. Почему мы должны это делать? Чем это нам поможет? Но самое главное, как это сделать? Как это вообще возможно? Моя любовь дорога мне, я не могу отказаться от нее, ничем за это не заплатив. Она накладывает на меня обязательства, которые я должен исполнять, чем-то при этом жертвуя. Если я люблю другого человека, он должен чем-то заслужить любовь. (Я прикидываю, насколько это будет мне полезно, а также оцениваю то возможное значение, какое он будет иметь для меня как предмет полового вожделения, – и оба эти аспекта не принимаются во внимание предписанием любви к ближнему.) Ближний заслуживает любви уже потому, что он настолько похож на меня во многих важных отношениях, что я могу любить в нем самого себя. Он заслуживает любви, если он настолько совершеннее меня, что я могу любить в нем мой идеал человека; я могу любить его, если он сын моего друга, потому что боль моего друга, когда он страдает, я воспринимаю как свою собственную. Но если человек мне незнаком, не обладает для меня никакой ценностью, никаким значением, не пробуждает во мне никаких чувств, то мне будет очень трудно его полюбить. С моей стороны это было бы даже несправедливо, ибо все мои друзья и родные ценят мою любовь как предпочтение; по отношению к ним будет несправедливо, если я уравняю их с чужим человеком. Если же я все же должен любить его просто за то, что он является живым существом, таким же, как насекомые, черви, ужи, то, боюсь, на его долю выпадет недостаточно моей любви, ибо голос рассудка подсказывает мне, что себя самого я буду любить несколько больше. Так к чему это велеречивое предписание, если его исполнение представляется неразумным?

Если я пригляжусь пристальнее, то обнаружу и другие трудности. Вот передо мной человек, вообще не заслуживающий любви; более того, с моей стороны он вправе рассчитывать лишь на неприязнь и даже ненависть. Сам он не проявляет в отношении меня даже намека на любовь, не выказывает ко мне ни малейшего уважения. В стремлении к своей выгоде он причинит мне вред, не сомневаясь и даже не задумываясь о том, соизмерима ли полученная им выгода с размером причиненного мне ущерба. Да что там, зачастую ему не нужна даже выгода! Если это может доставить ему удовольствие, он без колебаний примется высмеивать меня, оскорблять, очернять, демонстрировать свою власть надо мной, и чем увереннее он себя чувствует, тем большую беспомощность буду ощущать я, с тем большей вероятностью смогу ожидать от него такого отношения. Если же он ведет себя по-другому, если он мне, как незнакомцу, выказывает свое уважение и бережно относится к моим чувствам, то я – без всяких предписаний – готов ответить ему тем же. Если бы эта заповедь звучала немного по-другому – люби своего ближнего так же, как твой ближний любит тебя, – то я не стал бы против нее возражать. Другая заповедь, которая кажется мне еще более непонятной и вызывает у меня еще большее неприятие, это заповедь: возлюби своих врагов. По зрелом размышлении я даже считаю, что, по сути, обе эти заповеди требуют одного и того же[21].

Сейчас я слышу предостерегающий голос: именно потому, что ближний недостоин любви, и даже более того, именно потому, что он твой враг, ты должен любить его, как самого себя. Я понимаю, что, по сути, это то же самое, что «credo quia absurdum» («Верую, потому что абсурдно»).

Весьма, однако, вероятно, что ближний, если его заставят возлюбить меня так же, как он любит себя, ответит то же, что и я, и отвергнет такое предложение точно на таких же основаниях. Надеюсь, не из соображений объективности, а по тому же праву, что и я. Тем не менее существует разница в поведении людей, которые трактуют этику, пренебрегая ее обусловленностью понятиями добра и зла. До тех пор, пока не будет преодолено это неоспоримое различие, следование высшим этическим требованиям будет противоречить намерениям культуры, ибо предоставит прямые преимущества злу. Здесь уместно вспомнить о дебатах, происходивших когда-то во французском парламенте. Речь шла о смертной казни. Один из ораторов горячо ратовал за ее отмену. Его речь была встречена овацией, а когда она стихла, в зале раздался чей-то голос: «Que messieurs les assassins, commencent!»[22]

За всем этим прячется одна горячо оспариваемая и отрицаемая истина: человек отнюдь не кроткое, нуждающееся в любви существо, которое подчас бывает вынуждено защищаться, когда на него нападают; нет, в душе человека наряду с другими влечениями и дарованиями таится немалый заряд агрессивности, с чем нельзя не считаться. В результате человек рассматривает своего ближнего не только как помощника или объект полового вожделения, но и как искушение выплеснуть на него агрессию, похитить плоды его труда, без его согласия использовать его для удовлетворения половой похоти, сделать его своей собственностью, причинить ему боль, унизить, мучить и даже убить. «Человек человеку волк» – у кого хватит мужества оспорить этот результат долгого жизненного и исторического опыта человечества? Как правило, крайняя агрессивность идет на провокации, чтобы достичь цели, которой можно достичь и более мягкими средствами. В определенных условиях, когда иссякают подавляющие жестокость душевные силы, жестокость проявляется спонтанно – словно дикий зверь овладевает человеком, перестающим щадить других представителей своего собственного вида. Тот, кто вспомнит ужасы переселения народов, вторжения гуннов или так называемых монголов под водительством Чингисхана и Тамерлана, завоевание Иерусалима благочестивыми крестоносцами, да, собственно, даже ужасы Мировой войны, без сомнения, смиренно склонит голову перед этой неопровержимой истиной.

Существование этих агрессивных наклонностей, которые мы чувствуем в себе и с полным правом предполагаем в других, нарушает наши отношения с ближними и вынуждает культуру напрягать силы для борьбы с ними. Такая первичная, примитивная вражда людей в отношении друг друга постоянно угрожает культуре разрушением. Необходимость совместного труда не способна надежно цементировать культурное общество, ибо инстинктивные страсти всегда окажутся сильнее, чем разумные интересы. Культура не должна жалеть никаких сил и средств, чтобы ограничить и обуздать агрессивные влечения людей, подавить выплеск диких психических реакций. Отсюда потребность в методах, которые могли бы побудить людей к объединению и к целенаправленной разумной любви, отсюда ограничения в половой жизни, отсюда же и идеальные требования любить ближнего, как самого себя. Это требование оправдывается тем, что ничто иное в такой степени не противоречит природе человека. При всех титанических усилиях эти культурные устремления пока добились не слишком многого. Культура рассчитывает уберечь общество от самых грубых проявлений насилия, при этом оставляя за собой право применять насилие в отношении преступников, но закон не в состоянии охватить более мягкие и менее значительные проявления человеческой агрессивности. Каждый из нас осознает, что ожидания, которые он связывал со своими товарищами, оказались иллюзорными, он на собственном опыте ощутил, насколько их злая воля осложнила его жизнь, сколько боли причинила. При этом было бы несправедливо упрекать культуру в том, что она хочет исключить из нашего общества конкуренцию и соперничество. Они, безусловно, необходимы; противоречия – еще не вражда, но ими всегда можно злоупотребить, сделав их поводом для вражды.

Коммунисты считают, что нашли способ избавиться от этого зла. Человек, по их мнению, однозначно добр. Он любит своих ближних, но его природа испорчена частной собственностью. Владение частной собственностью дает человеку власть, силу и внушает ему искушение несправедливо обойтись с ближним. Человек, лишенный собственности, опирается на свою враждебность к угнетателям. Если упразднить частную собственность, сделать все материальное достояние общим и позволить всем людям в равной мере пользоваться материальными благами, то исчезнут зло и вражда между людьми. Поскольку все потребности будут удовлетворены, постольку исчезнет причина видеть в другом врага. Все будут в равной степени добровольно трудиться, чтобы выполнять необходимую для существования общества работу. Я далек от экономической критики коммунистической системы и не смогу квалифицированно разобраться, является ли упразднение частной собственности целесообразным и даст ли оно обществу какие-то преимущества[23]. Правда, на мой взгляд, ее психологические предпосылки суть не более чем шаткая иллюзия. Уничтожением частной собственности можно лишить человеческую агрессивность лишь одного ее орудия, и орудия далеко не самого мощного. Разница во власти и влиянии, которая позволяет агрессивно злоупотреблять ими, не изменится от упразднения собственности, как не изменится и сущность человека. Агрессивность создается не собственностью; она практически неограниченно доминировала в доисторические времена, когда собственность была еще невероятно скудна; агрессивность проявляется уже у детей, у которых собственность существует только в своей анальной примитивной форме, и та же агрессивность входит в состав всех нежных и любовных человеческих отношений, разве что за исключением любви матери к сыну. Если убрать притязания на личное материальное богатство, то останется преимущественное право на половые сношения, каковое вызывает самую сильную зависть и самую непримиримую вражду между людьми, находящимися в прочих отношениях в совершенно равном положении. Если убрать и это преимущество, разрешив полную свободу половой жизни, упразднить семью как зародыш культуры, то останется только гадать, в каком направлении и какими путями станет развиваться культура; но одно можно утверждать с уверенностью – человеческая природа в ее первозданном виде настигнет культуру везде.

Человеку будет, очевидно, нелегко отказаться от удовлетворения своей агрессивности; этот отказ может очень повредить его самочувствию. Преимущество узкого культурного круга состоит в том, что он позволяет дать выход враждебности, направив ее на тех, кто не входит в данный круг. Всегда возможно связать любовными и дружескими узами много людей, если помимо этих людей существуют и другие, на которых можно направить агрессию. Меня всегда удивляло, как часто враждуют между собой живущие по соседству и очень похожие друг на друга сообщества – например, испанцы и португальцы, немцы севера и юга Германии, англичане и шотландцы и т. д. Я дал этому феномену название «нарциссизм малых различий», но это название, естественно, мало что объясняет. Я обозначаю этим термином удобное и относительно безвредное потакание агрессивным наклонностям, облегчающим единение членов какого-либо сообщества. Рассеянный по всему миру еврейский народ имеет в этом смысле неоспоримые заслуги перед культурами народов, среди которых он проживает; к сожалению, всех средневековых преследований евреев оказалось недостаточно для того, чтобы та эпоха стала более мирной и стабильной для ее христианских современников. После того как апостол Павел сделал фундаментом своей христианской общины всеобщую любовь, неизбежным следствием этого акта стала невероятная нетерпимость к тем, кто остался вне лона христианства. Римлянам, строившим свою государственность отнюдь не на любви, религиозная нетерпимость была чужда, несмотря на то что у них религия была государственным делом и государство было насквозь пропитано религией. Нет также ничего удивительного в том, что мечта о германском мировом господстве не смогла для своей полноты обойтись без антисемитизма. Вполне понятно также, что попытка построить в России новую коммунистическую культуру находит психологическую подпорку в преследовании буржуа. Теперь многие с тревогой спрашивают себя, за кого примутся Советы после того, как окончательно искоренят буржуазию.

Если культура требует столь больших жертв не только от сексуальности, но и от агрессивных наклонностей человека, то нам становится понятно, что человек не может быть счастливым, живя в такой культуре. Действительно, первобытному человеку было лучше в том отношении, что он не знал никаких ограничений своих инстинктивных влечений. Культурный человек променял часть своего счастья на безопасность. Нам, правда, не надо забывать о том, что такой свободой влечений обладали только вожди; остальные влачили рабское существование в условиях неслыханного угнетения. В те первобытные времена существовал громадный разрыв между наслаждавшимся благами культуры меньшинством и лишенным этих благ большинством. Тщательное исследование жизни живущих ныне первобытных народов показывает, что нам не стоит завидовать свободе их инстинктивной жизни; их жизнь подчиняется ограничениям, которые хотя и отличаются от ограничений нашей западной культуры, но являются несравненно более строгими.



Поделиться книгой:

На главную
Назад