Во всех четырех примерах, которых вполне достаточно для этого типа острот, налицо одна и та же техника остроумия. Слово употребляется двояко: один раз – целиком, другой раз – с разделением на слоги, причем в этом разделении приобретает совершенно иной смысл[35].
Многократное употребление одного и того же слова (один раз – как целого, а затем по слогам, на которые оно распадается) – первый встреченный нами случай, отличный от техники сгущения. После краткого размышления мы можем догадаться по обилию приходящих на ум примеров, что новооткрытая техника вряд ли ограничивается только этим приемом. Имеется необозримое (сколько их конкретно, можно лишь гадать) число всевозможных приемов, посредством которых одно и то же слово или один и тот же набор слов используется для многократного применения в предложении. Должны ли все эти возможности считаться техническими приемами остроумия? По-видимому, да. Нижеследующие шутки это докажут.
Для начала можно взять один и тот же набор слов и немного изменить их порядок. Чем незначительнее изменение, чем явственнее впечатление, что теми же словами выражена мысль, отличная от исходной, тем удачнее в техническом отношении итоговая шутка.
«Супружеская чета X. живет на широкую ногу. По мнению одних, муж много зарабатывает и при этом откладывает кое-что впрок (sich etwas zurück-gelegt); по мнению других, жена слегка прилегла (sich etwas zurückgelegt) и тем много заработала»[36].
Поистине дьявольски удачная острота! Причем сколь экономно, какими незначительными средствами она создана! Много заработал – кое-что отложил (sich etwas zurückgelegt), слегка прилегла (sich etwas zurückgelegt) – много заработала. Лишь перестановка слов во фразе сказанное о муже резко отличается от намеков насчет его жены. Конечно, и здесь этим вся техника шутки не исчерпывается[37].
Широкий простор открывается для техники остроумия, когда при «многократном употреблении одного и того же материала» применяются слова, ставшие источником шутки, причем сначала в неизмененном виде, а затем – с небольшим изменением. Вот, например, еще одна острота господина Н.
Он услышал от одного человека, который сам по рождению был евреем, враждебный отзыв о характере евреев. «Герр советник, – сказал он, – ваш антесемитизм (ante – прежде. –
Здесь изменена всего одна буква, и это обстоятельство вряд ли будет замечено при невыразительном произношении. Этот пример напоминает о других подобных шутках господина Н. (см. выше), однако, в отличие от тех, здесь нет и следа сгущения: в самой шутке содержится все то, что следовало сказать. «Знаю, что раньше вы сами были евреем. Поэтому меня удивляет, что именно вы ругаете евреев».
Прекрасным примером такой шутки посредством изменения является также известное восклицание: «Traduttore – Traditore!» («Переводчик – предатель!» –
Разнообразие изменений в таких шутках крайне велико, и среди них нет совсем одинаковых.
Вот острота, якобы имевшая место на юридическом экзамене. Кандидат должен перевести место из Corpus juris[39]: «Labeo ait» – Я падаю, говорит он»[40]. «Вы провалились, говорю я», – заявляет экзаменатор и на этом заканчивает экзамен. Кто ошибочно признает имя великого юриста за другое слово, к тому же неправильно его переводя, тот, конечно, не заслуживает лучшего отношения. Но техника шутки заключается в том, что для наказания кандидата экзаменатор применил почти те же слова, которые выявили пробел в знаниях кандидата. Эта шутка служит, кроме того, примером находчивости, техника которой, как мы увидим, немногим отличается от анализируемой здесь техники остроумия.
Слова суть пластичный материал, с которым можно поступать по-разному. Есть слова, которые в отдельных случаях утрачивают свое первоначальное прямое значение, но обретают его в ином контексте. В одной остроте Лихтенберга[41] подчеркиваются именно те отношения, при которых потерявшие свой первоначальный смысл слова должны снова его получить.
«Как идут дела?»[42] – спросил слепой хромого. «Как видите», – ответил хромой слепому.
В немецком языке имеются слова, которые то исполнены глубокого смысла, то «пусты», причем это случается неоднократно. Из одного корня могут развиться две различные производные: одна превращается в слово, имеющее определенное значение, а другая – в потерявшие прямое значение суффиксы и приставки; тем не менее оба слова произносятся тождественно. Созвучие между значимым словом и потерявшими свое значение слогами при этом может быть случайным. Так или иначе, техника остроумия способна извлечь пользу из подобных сочетаний речевого материала.
Шлейермахеру[43] приписывается, например, шутка, важная для нас как наглядный пример такого технического приема[44]: «Eifersucht ist eine Leidenschaft, die mit Eifer sucht, was Leiden schafft» («Ревность – это страсть, которая ревностно ищет, как бы причинить страдание»).
Сказано, безусловно, остроумно, хотя и недостаточно метко. Здесь пропадает сразу несколько признаков, что может ввести в заблуждение при анализе других видов острот, пока мы не исследуем каждый из них в отдельности. Мысль, выраженную в этой шутке, нельзя назвать ценной. Она дает неудовлетворительное определение ревности. Тут нет ни «смысла в бессмыслице», ни «скрытого смысла», ни «смущения и внезапного понимания». Тут при всем старании не отыскать «противопоставление мнений» и только с большой натяжкой можно разглядеть противоречие самих слов и значений. Тут не найти сокращения; наоборот, высказывание производит впечатление многоречивости. Но все же это шутка, вполне удачная. Единственная ее характерная черта, которая бросается в глаза, одновременно показывает, что с упразднением этой черты соль шутки исчезает. Состоит она в том, что одни и те же слова подвергаются многократному употреблению. Нужно решить, можно ли отнести эту шутку к разряду тех, в которых слово употребляется один раз как целое, а затем – по слогам (как Rousseau или Antigone), или же оно относится к другому разряду, в котором разнородный смысл создается благодаря употреблению составных частей, имеющих конкретное значение, и тех, что его потеряли. Кроме того, заслуживает внимания еще один признак техники остроумия. Здесь наблюдается необычное положение – своего рода унификация, при котором «ревность» (Eifersucht) определяется через собственное имя, через разложение самого слова на значимые части. Как мы увидим далее, это тоже элемент техники остроумия. Значит, указанные факторы достаточны для определения искомого характера остроумия.
Если углубиться в разнообразие форм «многократного употребления» одного и того же слова, мы вдруг заметим, что зрим образцы «двусмысленности» или «игры слов», которые уже давно общеизвестны и признаны в качестве технических приемов остроумия. Зачем же мы старались открыть их заново, если могли позаимствовать сведения из самой поверхностной статьи об остроумии? В свое оправдание могу лишь сказать, что я подчеркиваю в изъявлении разговорных выражений другую их сторону: прочие авторы рассуждают об «игривом характере» остроумия, а я говорю о «многократном употреблении».
Иные случаи многократного употребления, которые допустимо объединить под названием «двусмысленностей» в новую, третью группу, можно отнести к разрядам, существенно неотделимым друг от друга (так сама третья группа почти неотличима от второй). Что мы имеем:
А) Двусмысленности имен собственных и нарицательных. Ср. у Шекспира: «Discharge thyself of our company, Pistol!» («Генрих IV»)[45].
«Mehr Hof, als Freiung» («Больше ухаживаний, чем сватовства»), – сказал венский остроумец по поводу нескольких красивых девушек, за которыми долго ухаживали, но которые не нашли себе мужей. «Hof» и «Freiung» – это еще и две примыкающие друг к другу площади в центре Вены.
«Здесь правит не мерзкий Макбет, здесь правит Банко» (банковские деньги; речь о Гамбурге. –
Там, где имя собственное нельзя употребить (точнее говоря, где им нельзя злоупотребить), двусмысленность может порождаться посредством уже известных нам малых изменений.
«Почему французы отвергли оперу о Лоэнгрине?» – спрашивали в былые времена. Ответ гласил: «Из-за Эльзы» (Elsa’s – Elsaß, Эльзас).
Б) Двусмысленность вследствие буквального и метафорического значения слов. Это один из наиболее обильных источников для развития техники остроумия. Приведу лишь несколько примеров.
Один коллега-врач, известный острослов, сказал как-то драматургу Артуру Шницлеру (тот и сам, между прочим, доктор медицины): «Не удивлен, что вы стали известным писателем. Ведь у вашего отца уже было зеркало для современников». Отец драматурга, знаменитый врач Шницлер, владел ларингоскопом[47]. Если вспомнить слова Гамлета, цель драмы, а также поэта, ее создающего, «как прежде, так и теперь была и есть – держать как бы зеркало перед природой, являть добродетели ее же черты, спеси – ее же облик, а всякому веку и сословию – его подобие и отпечаток»[48].
В) Собственно двусмысленность или игра слов; это, так сказать, идеальный случай многократного употребления. Над словом не производят никаких насильственных манипуляций. Оно не расчленяется на составляющие слоги; нет нужды подвергать его каким-либо изменениям; не нужно смешивать область, к которой оно принадлежит (допустим, область имен собственных), с какой-либо другой областью. В таком виде, в каком находится и стоит в общей организации фразы, оно может выражать двоякий смысл при стечении некоторых обстоятельств.
В нашем распоряжении имеется множество примеров.
Одним из первых шагов Наполеона III после прихода к власти стал захват имущества Орлеанского дома. Удачная игра слов создала тогда фразу: «C’est lе premier vol de l’aigle» («Первый полет орла». –
Людовик XV захотел испытать остроумие одного из своих придворных, о таланте которого ему рассказывали. При первом удобном случае он велел кавалеру подшутить над ним самим – чтобы король стал «сюжетом» шутки. Придворный остроумно ответил: «Le roi n’est pas sujet» (Король – не подданый». –
Врач, отходя от постели больной дамы, говорит, качает головой и говорит ее супругу: «Не нравится мне ее вид». «А мне она уже давно не нравится», – поспешно соглашается муж.
Врач имеет в виду, разумеется, состояние здоровья больной женщины, но выражает свое опасение за больную такими словами, что муж нашел в них выражение супружеских отношений.
Гейне сказал об одной сатирической комедии: «Эта сатира не была бы такой едкой, имей поэт больше еды». Данная шутка – пример, скорее, метафорической и обыденной двусмысленности, чем образчик чистой игры слов. Но чего мы добьемся, проводя строгое разграничение?
Иной хороший пример приводят классики (Хейманс и Липпс), причем в форме, затрудняющей понимание игры слов[49]. Правильное изложение и формулировку этого анекдота я нашел недавно в одном сборнике, малополезном в прочих отношениях[50].
«Сафир[51] встретился однажды с Ротшильдом. Когда они немного поболтали друг с другом, Сафир сказал: «Послушайте, Ротшильд, моя касса истощилась. Не могли бы вы одолжить мне 100 дукатов?». «Пожалуй, – ответил Ротшильд, – это для меня пустяки. Но только при условии, что вы сострите». «Для меня это тоже пустяки», – возразил Сафир. «Хорошо, тогда приходите завтра ко мне в контору». Сафир явился точно в назначенное время. «Ах, – сказал Ротшильд, увидев вошедшего Сафира, – вы пришли за (kommen um) своими 100 дукатами?» «Нет, – возразил Сафир. – Это вы потеряли (kommen um) свои 100 дукатов, так как мне до конца дней своих не придет в голову возвратить их вам».
«Что представляют собой – или выставляют – (vorstellen) эти статуи?» – спросил приезжий у жителя Берлина при виде ряда памятников на площади. «Что, спрашиваете? – ответил тот. – Либо правую, либо левую ногу».
Гейне в «Путешествии по Гарцу» («Путевые картины»): «К тому же в данный момент не все студенческие имена сохранились в моей памяти, а среди профессоров есть еще и вовсе не имеющие имени».
Мы приобретем, быть может, навык в диагностике различий, если прибавим сюда другую общеизвестную шутку по поводу профессуры: «Разница между ординарным и экстраординарным профессором заключается в том, что ординарные не совершили ничего экстраординарного, а экстраординарные не совершили ничего ординарного». Это, конечно, игра двумя значениями слов «ординарный» и «экстраординарный»: штатный и внештатный, с одной стороны, и способный или выдающийся – с другой стороны. Но сходство этой шутки с другими известными нам примерами напоминает о том, что здесь гораздо больше бросается в глаза не двусмысленность, а многократное употребление. В этом предложении не слышно ничего другого, кроме повторяющегося слова «ординарный», то в исходной форме, то негативно изменяемого. Еще тут, опять-таки, прибегают к уловке, когда понятие определяется при помощи самого себя (ср. пример с Eifersucht выше и т. д.); два соотносимых понятия определяются, хотя бы и негативно, одно через другое, что ведет к тонкому разграничению. Наконец можно отметить и признаки «унификации», создания более тесной внутренней связи между элементами выражения, чем можно было бы ожидать от их природы.
Гейне в «Путешествии по Гарцу»: «Шефер поклонился мне вполне по-товарищески, ибо он тоже писатель и не раз упоминал обо мне в своих полугодичных писаниях[52]; равным образом он часто вызывал меня, а когда не заставал дома, то всегда весьма любезно писал вызов мелом на дверях моей комнаты».
Д. Шпицер в своем сочинении «Венские гуляки» предлагает лаконичное биографическое описание, вполне к тому же шутливое, социального типажа, что расцвел во времена после Франко-прусской войны: «Железный лоб – железная касса – железная корона». (Последняя – это орден, награждение которым переводило его кавалера в дворянское сословие.) Вот превосходный образчик унификации – все как будто изготовлено из железа! Различные, но не сильно противоположные друг другу значения определения «железный» делают допустимыми эти «многократные употребления».
Другая игра слов может облегчить нам переход к новому разряду техники двусмысленности. Упомянутый выше врач-острослов в ходе дела Дрейфуса[53] отпустил следующую шутку: «Эта девушка напоминает мне Дрейфуса. Армия не верит в ее невинность».
Слово «невинность», на двусмысленности которого построена эта шутка, в одном случае имеет смысл, противоположный виновности, преступлению; в другом случае – смысл, противоположный сексуальной опытности. Существует много примеров такого рода двусмысленностей, в которых действие шутки сводится к сексуальному толкованию. Для этой группы можно предложить обозначение «двоякое толкование» (double entendre).
Прекрасным примером такого double entendre служит приведенная выше шутка Д. Шпицера: «По мнению одних, муж много зарабатывает и при этом откладывает кое-что впрок (sich etwas zurückgelegt); по мнению других, жена слегка прилегла (sich etwas zurückgelegt) и тем много заработала».
Но если сравнить этот пример двусмысленности в сочетании с double entendre с другими примерами, то бросится в глаза различие, немаловажное для техники остроумия. В шутке о «невинности» одно значение слова столь же ясно, сколь и другое. Трудно установить, какое значение слова является более употребительным и более подходящим – сексуальное или несексуальное. Иначе обстоит дело в примере Шпицера, где повседневный смысл словосочетания «sich etwas zurückgelegt» выступает вперед и как будто прячет сексуальный смысл, который может совсем ускользнуть от простодушного читателя. Приведем противоположный пример, где нет сокрытия сексуального значения. Вот гейневская характеристика услужливой дамы: «Sie konnte nichts abschlagen, ausser ihr Wasser» («Она не может ни в чем отказать, кроме своей воды» или «Она не может мочиться». –
Мы уже ознакомились с изрядным числом технических приемов остроумия, так что возникает опасность растеряться. Попытаемся поэтому дать сжатый их перечень.
I. Сгущение:
а) с образованием смешанных слов;
б) с изменениями.
II. Многократное употребление материала:
в) целиком и частично;
г) перестановка;
д) с малыми изменениями;
е) со значимыми и «пустыми» словами.
III. Двусмысленность:
ж) имя собственное и нарицательное;
з) метафорическое и буквальное значение;
и) собственно двусмысленность (игра слов);
к) double entendre;
л) двусмысленность с намеком.
Это разнообразие сбивает с толка. Мы можем испытать обеспокоенность из-за того, что слишком много внимания уделили техническим приемам остроумия; неужели, гложет нас мысль, мы переоцениваем их значение для познания сущности остроумия? Вот только данное предположение опровергается тем непреложным фактом, что шутка всякий раз исчезает, стоит лишь устранить деятельность таких технических приемов в способе выражения. Поэтому, несмотря на сказанное выше, мы ищем единство в этом разнообразии. Возможно, что все эти технические приемы можно привести к одному знаменателю. Соединить вторую и третью группы, как уже было сказано, нетрудно. Двусмысленность (игра слов) есть идеальный образчик многократного употребления одного и того же материала. Причем последнее, по-видимому, является объемлющим понятием. Примеры разделения, перестановки одного и того же материала, многократного употребления с малыми изменениями (пункты в, г, д) можно, не без некоторой натяжки, отнести к разряду двусмысленностей. Но что общего между техникой первой группы (сгущение с образованием смешанных слов) и техникой двух последних групп (многократное употребление одного и того же материала)?
Что ж, между ними существует, полагаю, простая и очевидная связь. Употребление одного и того же материала – только частный случай сгущения. Игра слов – не что иное, как сгущение без замещения. То есть сгущение остается объемлющей категорией. Стремление к уплотнению – или, правильнее, к экономии языковых средств – управляет всеми этими техническими приемами. Все сводится к той самой экономии, как говаривал принц Гамлет («Расчет, расчет, приятель!»).
Проверим эту экономию на отдельных примерах. Фраза «C’est le premier vol de l’aigle» – первый полет орла, но полет с целью грабежа. Слово «Vol», к счастью для существования шутки, означает и «полет», и «грабеж». Случились ли здесь сгущение и экономия? Несомненно. Вся вторая мысль опущена, причем без всякой замены. Двусмысленность слова «vol» сделала замену излишней. Или, что будет тоже правильно, слово «vol» содержит в себе замену подавленной мысли без того, чтобы первому предложению понадобилось присоединение нового или внесение какого-либо изменения. Таково преимущество двойного толкования.
Другой пример: «Железный лоб – железная касса – железная корона». Какая чрезвычайная экономия в изложении мысли в сравнении с изложением, где слово «железный» отсутствует! («При достаточной дерзости и бессовестности нетрудно нажить большое состояние, и в награду за такие заслуги, разумеется, не замедлит явиться дворянство».)
Действительно, в этих примерах сгущение, а, следовательно, и экономия, очевидны. Но их наличие нужно доказать во всех примерах. Где же таится экономия в таких шутках, как «Rousseau – roux et sot», «Antigone – Antik? O nee», в которых мы поначалу отметили отсутствие сгущения, что и побудило нас заняться рассуждениями о технике многократного употребления одного и того же материала? Здесь мы, конечно, не обойдемся одним процессом сгущения, но если ввести более объемлющее понятие «экономия», то дело пойдет на лад. Что экономится в примерах Rousseau, Антигоны и т. д., выявить нетрудно. Мы экономим материал на критику и необходимость придавать форму суждению; все это дано в самих именах. В примере «Leidenschaft – Eifersucht» («страсть – ревность») мы экономим, отказавшись от утомительного составления определений «Eifersucht, Leidenschaft» и «Eifer sucht (ревностно ищет), Leiden schafft (причиняет страдание)». Если прибавить сюда вспомогательные слова, то определение готово. То же справедливо для всех остальных проанализированных нами примеров. Там, где экономии меньше всего, как в игре слов Сафира, все-таки экономится, по крайней мере, необходимость вновь создавать текст ответа: исходный вопрос «Sie kommen um ihre 100 Dukaten?» достаточен и для ответа. В этой малой экономии и заключается шутка. Многократное употребление тех же слов для обращения и для ответа относится, конечно, к «экономии». Гамлет, напомню, образно характеризует слишком короткий срок между смертью своего отца и свадьбой матери:
Прежде чем принять «склонность к экономии» в качестве общей характерной черты техники остроумия и задаться вопросом, откуда она происходит, что означает и каким образом из нее проистекает удовольствие от острот, нужно предоставить место сомнению, которое заслуживает быть выслушанным. Возможно, каждый технический прием остроумия проявляет склонность к экономии в способе своего выражения, но обратное утверждение не обязательно верно. Не каждая экономия в способе выражения, не каждое сокращение уже в силу употребления оказываются шутками. Мы уже приближались к этому вопросу выше, когда надеялись отыскать в каждой шутке процесс сгущения; еще тогда было приведено обоснованное возражение, что лаконизм нельзя считать сущностью остроумия. Должен существовать, следовательно, особый вид сокращения и экономии, от которых зависит характер шуток. Пока мы не установили эту особенность, нахождение общности в технических приемах остроумия не приблизит нас к разрешению нашей проблемы. Кроме того, давайте наберемся мужества и признаем, что эта экономия, создающая технику остроумия, нас не слишком-то привлекает. Она напоминает, быть может, экономию некоторых хозяек, которые тратят время и деньги на поездку на отдаленный рынок только потому, что там можно купить овощи на несколько монет дешевле. Какую экономию выгадывает остроумие благодаря своей технике? Произнесение нескольких новых слов, которые в большинстве случаев находятся без труда. Шутка же, что называется, лезет вон из кожи, чтобы найти одно слово, сразу раскрывающее смысл обеих мыслей. К тому же ей часто приходится превращать способ выражения первой мысли в неупотребительную форму, которая обеспечит опору для соединения со второй мыслью. Не проще бы, легче и экономнее выразить обе мысли так, как они приходят, пускай при этом не возникнет общность выражения? Не будет ли экономия, добытая произнесенными словами, сполна уравновешена излишней тратой умственной энергии? И кто при этом экономит, кто получает выгоду?
Мы пока можем оставить эти сомнения в стороне, если перенесем их в другую плоскость. Изучили мы или нет все виды техники остроумия? Конечно, стоит проверить себя, собрать новые примеры и подвергнуть их анализу.
До сих пор мы фактически не обращали внимания на еще одну большую – возможно, самую многочисленную группу острот (причина, быть может, в том, с какой снисходительностью к этим остротам принято относиться). Это те остроты, которые обыкновенно причисляют к каламбурам (
Особенно охотно в остротах меняются гласные в том или ином слове. Например, Хевеши[57] (1888) рассказывает об одном враждебно относившемся к империи итальянском поэте, которому позже пришлось воспевать немецкого кайзера в гекзаметрах: «Поскольку он не мог истребить цезарей (Cäsaren), то довольствовался упразднением цезуры (Cäsuren)».
При всем обилии каламбуров в нашем распоряжении особенно интересно, быть может, выделить поистине неудачный образчик, тяготивший Гейне[58]. Он долгое время разыгрывал перед своей дамой «индийского принца», но все же сбросил маску и признался: «Madame! Я солгал вам. Я не граф Гангский. Никогда в жизни не видал я ни священной реки, ни цветов лотоса, отражающихся в ее благочестивых водах… Я бывал в Индии не более, чем жареная индейка, съеденная мной вчера за обедом». Недостаток этой остроты заключается в том, что оба сходных слова не просто сходны – они тождественны. Птица, жаркое из которой герой Гейне, называется так потому, что она происходит или должна происходить из Индии[59].
Фишер (1889) уделил этим формам шуток много внимания и хотел принципиально отделить их от «игры слов». «Каламбур – это неудачная игра слов, потому что он играет словом не как словом, а как созвучием». Игра же слов «переходит от созвучия слова в само слово». С другой стороны, он причислял к остротам по созвучию и такие шутки, как «фамилионерно», «Антигона – Antik? O nее» и т. д. Лично я не вижу необходимости следовать за ним в этом отношении. В игре слов, по-моему, само слово является для нас звуковым образом, с которым увязывается тот или иной смысл. Но и здесь повседневная речь не проводит строгого различия. Если она относится к «каламбуру» с пренебрежением, а к «игре слов» – с некоторым уважением, то эта оценка, по-видимому, обусловливается иными точками зрения, а не техническими приемами. Нужно учитывать, какого рода остроты воспринимаются как «каламбуры». Некоторые люди наделены даром в веселом расположении духа и в течение продолжительного времени отвечать каламбуром едва ли не на каждое обращение к ним. Один из моих друзей, вообще-то образец скромности, когда речь заходит о его серьезных достижениях в науке, славится таким даром. Однажды он совсем уморил общество своими каламбурами, и кто-то восхитился его выдержкой. На это он ответил: «Ja, ich liege hier auf der Ка-Lauer», то есть «Да, я нахожусь в засаде». (Kalauer – каламбур; auf der Lauer – быть начеку. –
Из спорных мнений о различиях между каламбуром и игрой слов мы заключаем, что каламбур не способен помочь в изучении совершенно новой техники остроумия. Не притязая на многосмысленное употребление одного и того же материала, каламбур все же переносит центр тяжести на повторение уже известного, на аналогию между участвующими в каламбуре словами. Также каламбур составляет всего-навсего подвид той группы, вершина которой – сама игра слов.
Однако имеются остроты, в технике построения которых почти отсутствует связь с рассмотренными нами до сих пор группами.
О Гейне рассказывают, что как-то вечером он встретился в парижском салоне с французским драматургом Сулье и вступил в беседу. Тут в залу вошел один из тех местных денежных царей, которых недаром сравнивают по богатству с Мидасом. Его тотчас окружила толпа, которая обходилась с этим человеком с величайшей почтительностью. «Посмотрите-ка, – сказал Сулье, обращаясь к Гейне, – вот девятнадцатое столетие поклоняется золотому тельцу». Бросив беглый взгляд на объект почитания, Гейне, словно внося поправку, сказал: «Думаю, он должен быть намного старше» (
В чем заключается техника этой великолепной остроты? В игре слов, по мнению К. Фишера. «Например, слова “золотой телец” могут обозначать Маммону и служение идолам. В первом случае центром тяжести становится золото, во втором – статуя животного. Слова эти можно применить и для не совсем лестного прозвища, данного какому-то человеку, у которого много денег и мало ума». Если убрать выражение «золотой телец», мы тем самым упраздним шутку. Тогда Сулье следовало бы сказать: «Посмотрите-ка, как люди лебезят перед глупцом только потому, что он богат»; это вовсе не остроумно. Ответ Гейне тогда тоже был бы другим.
Но мы должны помнить, что нас интересует вовсе не удачное сравнение Сулье (быть может, шуточное), а остроумный ответ Гейне. Потому мы не вправе обсуждать фразу о золотом тельце. Эта фраза остается необходимым условием для слов Гейне, но редукция должна затронуть только эти последние. Если и расширять слова поэта, то единственный способ это сделать прозвучит приблизительно так: «О, это уже не теленок, это уже взрослый бык». Итак, для шутки Гейне излишне трактовать выражение «золотой телец» метафорически: оно применяется в личностном смысле, к самому денежному тузу. Не содержалась ли, кстати, эта двусмысленность в предыдущих словах Сулье?
Но погодите – мы замечаем, что редукция не полностью уничтожает остроту Гейне; наоборот, она оставляет в неприкосновенности ее сущность. Теперь дело обстоит так, что Сулье говорит: «Посмотрите-ка, вот девятнадцатое столетие поклоняется золотому тельцу!», а Гейне отвечает: «О, это уже не телец, это уже бык». В этом редуцированном изложении шутка остается шуткой. Иная редукция слов Гейне невозможна.
Жаль, что в этом прекрасном примере содержатся такие сложные технические условия. Мы не можем здесь прийти ни к какому выводу, а потому поищем другой пример, в котором станет возможным уловить внутреннее родство с предыдущим.
Это одна из «купальных шуток», посвященных свойственной галицийским евреям боязни перед купанием. Мы не требуем от наших примеров дворянской грамоты, не спрашиваем об их происхождении. Нам важна только их способность вызвать у нас смех, важно понимать, представляют ли они для нас теоретический интерес. Именно еврейские шутки больше всего отвечают обоим требованиям.
Два еврея встречаются вблизи бани. «Ты уже взял ванну?»[60] – спрашивает первый. «Как, – удивляется второй, – разве какая-то пропала?»
Когда человек смеется над шуткой от всего сердца, он не особенно расположен исследовать ее технику. Поэтому выполнить анализ в данном случае несколько затруднительно. «Это комическое недоразумение» – такое объяснение напрашивается как бы само собой. Хорошо, но какова техника этой шутки? Очевидно, что это двусмысленное употребление слова «взять». Для одного еврея оно – бесцветный вспомогательный глагол, для другого – глагол в прямом значении. Итак, это случай значимого слова, потерявшего свой первоначальный прямой смысл (группа II, пункт е). Если заменить выражение «взять ванну» равноценным и более простым словом «купаться», то шутка пропадет. Ответ больше не годится. Итак, шутка происходит, опять-таки, за счет выражения «взять ванну».
Однако кажется, что и тут редукция ошибочна. Шутка ведь относится не к первому предложению диалога, а к ответному: «Как? Разве какая-то пропала?». Ответ нельзя лишить заключенного в нем остроумия рассуждениями об изменения или дополнениях, если те не нарушают общий смысл. Создается впечатление, что в ответе второго собеседника пренебрежение к купанию важнее однозначности слова «взять». Но и здесь не удается различить путь ясно, а потому обратимся к третьему примеру.
Это опять-таки еврейская шутка, но на сей раз от евреев в ней только общая обстановка, так сказать, а ядро принадлежит человечеству в целом. Разумеется, и этот пример отягощен рядом нежелательных привходящих факторов, но, к счастью, они не относятся к разряду тех, которые до сих пор препятствовали ясности нашего понимания.
«Один обедневший человек занял 25 гульденов у зажиточного знакомого, многократно заверив того в своем бедственном положении. В тот же день благотворитель застал его в ресторане – за семгой с майонезом – и стал упрекать: «Как, вы занимаете у меня деньги, а потом заказываете в ресторане семгу с майонезом? Вот для чего вам понадобились мои деньги?» «Я не понимаю вашего недовольства, – отвечал должник. – Без денег я не могу кушать семгу с майонезом, а с деньгами, выходит, я не смею кушать семгу с майонезом? Когда же мне заказывать это блюдо?»
Здесь наконец-то пропадает всякий след двусмысленности. Повторение слов «семга с майонезом» тоже не является техникой этой шутки, ибо перед нами вовсе не «многократное употребление» одного и того же материала, а фактическое повторение материала, которое требуется по содержанию выражения. На некоторое время этот анализ наверняка нас смутит, и, возможно, мы захотим увильнуть от него, оспаривая за анекдотом, пускай тот заставил нас смеяться, характер шутки.
Но что такого особенного в ответе упомянутого должника? Что ж, это очевидно: ответу совершенно наглядно придан характер логичности – причем несправедливо, ведь ответ, конечно, нелогичен. Человек оправдывает свое поведение, тратит полученные взаймы деньги на лакомый кусок и с невинным видом спрашивает, когда же ему позволят съесть семгу. Логики тут нет и в помине. Благодетель упрекает должника не в том, что ему захотелось семги как раз в тот день; он лишь указывает, что при своем нынешнем затруднительном положении должник вообще не имеет права думать о подобных тратах. Этот единственно возможный смысл укора обедневший bon vivant[61] оставляет без внимания и отвечает, по сути, на какой-то другой вопрос, будто не поняв упрек.
Не заложена ли техника остроумия в данном случае именно в увиливании от ответа на неприятный вопрос? Если да, то подобное искажение подлинного смысла, смещение психологической значимости, следует доказать и в двух предыдущих примерах, родственных, по нашему мнению, третьему.
Итак, что получается? Наше предположение легко доказуемо, благодаря чему раскрывается подлинная техника остроумия всех трех примеров. Сулье обращает внимание Гейне на то, что общество девятнадцатого столетия поклоняется «золотому тельцу», как поступали некогда иудеи в пустыне. Надлежащим ответом были бы, полагаю, следующие слова: «Да, такова человеческая природа, минувшие тысячелетия ничего не изменили», – или иная фраза, выражающая согласие. Но Гейне уклоняется в ответе от таких соображений. Он отвечает не по существу, пользуется двусмысленностью, заложенной в словосочетании «золотой телец», чтобы выбрать некий побочный путь. Он выхватывает составную часть выражения, слово «телец», и отвечает так, будто как раз на это слово падало ударение в речи Сулье: «Это уже не телец» и т. д.[62]
Еще яснее уклонение в шутке о купании. Этот пример требует, так сказать, графического представления.
Первый еврей спрашивает: «Ты взял ванну?» Ударение падает на элемент «ванна».
Второй отвечает так, будто вопрос содержал ударение на слове «взял».
Это смещение ударений становится возможным только вследствие самого словосочетания «взять ванну». Если бы первого еврея спросили: «Ты уже искупался?», то, конечно, никакого смещения не возникло бы. Неостроумный ответ гласил бы тогда: «Искупался? О чем ты? Я не знаю, что это такое». Техника же шутки опирается на перенос ударения со слова «ванна» на слово «взять»[63].
Вернемся к шутке по поводу «семги с майонезом», которую можно счесть наиболее показательным образчиком смещения. Новое в этом примере заслуживает нашего внимания с разных точек зрения. Прежде всего нужно как-нибудь назвать предъявленную здесь технику. Я предлагаю обозначить ее как смещение, поскольку она заключается в отклонении хода мыслей, в переносе психологического ударения с начальной темы на другую. Далее нужно заняться исследованием отношений между техникой смещения и способом выражения шутки. Наш пример «семги с майонезом» показывает, что шутка со смещением во многом независима от словесного выражения. Она сводится не к словам, а к ходу мыслей. Никакое смещение слов не позволит нам избавиться от шутки, пока мы не изменим смысл ответа. Редукция возможна, только если мы изменим ход мыслей и заставим гурмана прямо ответить на упрек, которого он сознательно не замечает в нашей шутке. Тогда редуцированное изложение будет гласить: «Я не могу отказать себе в том, что мне нравится. А откуда я беру деньги для этого – мне безразлично. Вот мое объяснение тому, почему я ем семгу с майонезом после того, как вы дали мне денег взаймы». Но это уже не шутка, а цинизм.