Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Жизнь пчел. Разум цветов - Морис Метерлинк на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Быть может, через сто лет многие места проникнутых этой идеей современных нам книг покажутся устаревшими, как кажутся нам устаревшими сочинения философов XVIII века, исходившие из мысли о слишком совершенном и не существующем в действительности человеке, или произведения XVII века, смягчавшего идею грубого и мелкого божества католической традиции, искаженной обильным количеством суетности и лжи.

Тем не менее за невозможностью знать истину следует принимать гипотезу, которая с того момента, как случаю угодно было произвести человека на свет, проникает, наиболее властным образом, человеческое сознание.

Многое говорит за то, что она ложна; но, пока верят в ее истинность – она полезна, ибо поддерживает бодрость духа и побуждает на новые исследования. С первого взгляда может показаться, что было бы лучше вместо всех этих замысловатых предположений объявить во всеуслышание глубокую истину о нашем полном неведении. Но эта истина была бы полезна только в том случае, если бы было доказано, что мы и вперед ничего не узнаем.

До того времени мы находились бы в состоянии такого застоя, который хуже самых ложных иллюзий. Мы созданы таким образом, что, исходя из заблуждений, мы можем достигнуть наивысшего увлечения. В конце концов, и тем немногим, что мы знаем, мы обязаны лишь гипотезам, всегда случайным, часто нелепым и по большей части менее осмотрительным, чем гипотезы современные. Если они были и безрассудны, то все же они поддержали дух исследования. Какое дело проезжему путнику, зашедшему отдохнуть и погреться в гостиницу, до того, что хозяин ее стар и слеп? Если он поддерживает огонь, то это все, что от него требуется. И благо нам будет, если мы сумеем передать дальше не уменьшающееся, а увеличивающееся пламя исследования; ничто не может так содействовать его развитию, как гипотеза трансформизма: она заставляет нас отнестись с большею строгостью и большею страстью ко всему существующему в мире, в его недрах, в глубине морской и в шири небесной. Чем можем мы ее заменить и что ей противопоставить? Не торжественное ли признание ученого невежества, познающего самого себя, но обыкновенно бездеятельного, препятствующего развитию человеческой любознательности, то есть качества, еще более необходимого человеку, чем сама мудрость, или гипотезу о постоянстве видов, либо о божественном сотворении мира? Но эти гипотезы еще менее доказуемы, чем наша. Они устраняют навсегда наиболее живые стороны проблемы и делают ее неразрешимою, ибо запрещают вопрошать.

VIII

Роскошное апрельское утро. Посреди сада, возрождающегося под божественным действием утренней росы, на грядках роз и трепетных примул, окаймленных гирляндами из белой ярутки, которую иначе называют икотной травой и серебряной корзинкой, я снова вижу диких пчел, предков пчелы, подчинившейся нашей воле, и вспоминаю уроки старого любителя пчел в Зеландии. Не раз он меня водил по своим разноцветным, ярким цветникам, разбитым и содержимым по плану, относящемуся ко временам старого, неистощимого голландского писателя в стихах и прозе, Катса. Гряды имели форму то розеток, то гирлянд, то звезд, то подвесок и жирандолей, расположенных вокруг куста боярышника или у подножия какого-нибудь фруктового дерева, обстриженного наподобие шара, пирамиды или веретена, а красующиеся вдоль краев аллеи буксы охраняли их, как овчарки стадо, от вторжения цветов. Там-то научился я распознавать имена и привычки этих независимых тружениц, которыми так мало интересуются европейцы, принимая их либо за обыкновенных мух, либо за злых ос, или за глупых жесткокрылых. Между тем каждая из них носит под двойной, характерной для нее в мире насекомых, парой крыльев целый план жизни, орудия и идею судьбы, часто чудесной и отличающей ее от судьбы других существ.

Сперва укажем на самых близких родичей наших домашних пчел. Начнем с коренастых, мохнатых шмелей, всегда огромных и покрытых, подобно первобытному человеку, бесформенным, военным плащом, опоясанным кольцами медного или красного цвета. Это – полудикари: они без всякой пощады обращаются с цветочными чашечками, разрывают лепестки и, подобно медведям, врывающимся в увешанные шелками и жемчугом шатры византийских принцесс, грубо вламываются под атласные покровы венчика. Рядом со шмелем находится размерами далеко его превосходящий Xylocope (древоточная пчела), блестящее, переливающееся огненно-зеленым и фиолетовым цветами существо. Это великан всего медоносного царства. За ним следует несколько меньший его мрачный Chalicodome, или пчела-каменница. Она одета в черную мантию и строит из глины и гравия свои крепкие, как камень, жилища. Далее следуют в беспорядке Dasypodae, Halictae, похожие на ос, Andrenidae, часто становящиеся жертвами Stylops, удивительного паразита, изменяющего совершенно вид избранной им жертвы, Panurgae – почти карлицы, – всегда обремененные тяжелыми ношами цветеня, Osmi, отличающиеся разнообразной формой и знающие сотни промыслов. Одна из них, Osmia Papaveris (осмия маковая), не ограничивается одним лишь собиранием с цветов необходимых ей яств и питий, но выкраивает из лепестков мака огромные красные лоскутья, которыми и устилает царственные покои своих дочерей. Упомянем еще об одной пчелке, самой крошечной из всех, – это пылинка, носящаяся в воздухе на четырех электрических крыльях. Называется она Maganchile centienculaire. Она вырезывает из розовых лепестков правильные полукруги с таким искусством, что можно подумать, будто они сделаны резцом, и делает из них коробочку, составленную как бы из множества крошечных, одинаковой величины, наперстков; каждый из них и составляет колыбельку для ее личинки. Но целой книги едва хватило бы для перечисления разнообразных талантов и привычек пчел. Их жаждущая меду толпа волнуется с разнообразными целями над цветами – этими прикованными к одному месту невестами, ждущими вестника любви среди своих рассеянных посетителей.

IX

Насчитывают около четырех тысяч пятисот различных видов дикой пчелы. Само собою разумеется, что мы не станем делать им здесь обзора. Быть может, в будущем появится серьезный, основанный на наблюдениях и опытах по этому поводу, труд. Он не произведен до настоящего времени, ибо требует для себя более, чем одной человеческой жизни, но лишь такой труд пролил бы яркий свет на историю эволюции пчелы. Сколько мне известно, за систематическое составление такой истории еще и не принимались. Надо пожелать, чтобы такая книга была написана, ибо ей предстоит коснуться многих не менее важных проблем, чем проблема жизни человечества. Что касается нас, то, не утверждая ничего в окончательной форме, – ибо мы входим в окутанную предрассудками область, – мы ограничимся тем, что проследим среди перепончатокрылых тенденцию к разумному существованию, к приобретению большего благосостояния и большей обеспеченности; мы коснемся также лишь слегка выдающихся явлений этого рода, обнаруживающихся в течение многотысячелетнего шествия рассматриваемых насекомых по пути к прогрессу. Племя, о котором у нас идет речь, называется, как мы уже знаем, Apiens[18]. Его основные черты так точно определены и так очевидны, что нельзя не прийти к заключению, что все его члены ведут свою родословную от одного и того же предка.

Ученики Дарвина, между прочим и Герман Мюллер, считают действительной представительницей первоначальной пчелы маленькую дикую пчелку, распространенную по всему земному шару и называемую Prosopis.

Злосчастная Prosopis по отношению к обитательницам ульев занимает то же положение, что и пещерный человек по отношению к счастливым жителям наших городов. Может быть, вы не раз видели в запущенном углу вашего сада хлопочущую в кустарниках пчелку, не обратив на нее внимания и не подозревая, что имеете перед собою почтенную прародительницу, которой мы, вероятно, обязаны большинством наших цветов и плодов (полагают, что более ста тысяч различных родов растений погибло бы, если бы пчелы перестали их посещать) или, кто знает, может быть, даже нашей цивилизацией, ибо все в природе связано друг с другом очень таинственною связью. Она красива и резва – распространена более всего во Франции, – одета в изящный черный костюм с белыми крапинками; но за этим изяществом скрывается невероятная нищета – она живет впроголодь! Она почти гола, тогда как все ее сестры снабжены пушистым и теплым руном. Она не обладает ни одним из орудий труда. У нее нет ни корзиночек для собирания цветеня, как у Apidae, ни бедренных кисточек, заменяющих у Andrénnes корзиночки, ни щеточек на брюшке, как у Gastrilégidae. Ей приходится с большим трудом собирать пыль с чашечек при помощи одних лишь лапок и проглатывать ее, чтобы отнести в свое логовище. Кроме языка, рта и лапок, у нее нет других орудий, между тем ее язык слишком короток, лапки слишком слабы, челюсти бессильны. Не будучи в состоянии ни вырабатывать воск, ни прогрызать деревья, ни копать землю, она строит неуклюжие галереи в мягкой сердцевине сухих корней, ставит туда несколько грубо слепленных ячеек, снабжает их небольшим количеством пищи, предназначаемой для детей, которых ей никогда не придется увидеть, и, таким образом исполнив свою жалкую задачу, цель которой известна ей не более, чем нам, она удаляется в какой-либо далекий угол, дабы умереть там так же одиноко, как и прожила свой век.

X

Мы не будем останавливаться на тех многочисленных промежуточных видах, на которых можно бы проследить за постепенным удлинением язычка для более успешного черпания нектара из длинных венчиков цветов, первоначальным появлением и дальнейшим развитием аппарата для сбора цветеня, за ростом шерсти, кисточек и щеточек на бедрах, пятках и брюшке; сделавши это, мы увидели бы, как мало-помалу укреплялись ножки и челюсти пчел, заметили бы образование полезных выделений и убедились бы, что гений, руководящий постройкой жилищ, делает во всех отношениях замечательные усовершенствования. Такая работа не поместилась бы в целой книге; я же хочу посвятить этому вопросу лишь одну главу, даже меньше, чем главу, – одну страницу, которая покажет нам, как через все робкие попытки воли жить и быть по возможности счастливее заметно зарождение, развитие и упрочение социального интеллекта.

Мы видели уже несчастную Prosopis, безропотно переносящую свое одинокое существование среди этого огромного и полного грозных сил мира. Многие из ее сестер, принадлежащих к племенам уже лучше вооруженным и более смышленым, например прекрасно одетая Colléte или чудесная закройщица розовых листьев Meganchile, живут в таком же полном одиночестве, и если к ним кто-либо и пристанет, то уж непременно это или враг, или паразит. Мир пчелиный населен фантомами более причудливыми, чем наш; многие виды пчел преследуются как бы таинственными, инертными двойниками, чрезвычайно схожими с избранными ими жертвами.

Они отличаются от своих жертв лишь тем, что благодаря продолжавшейся веками бездеятельности утратили все орудия труда и живут исключительно за счет трудолюбивой половины своего племени[19].

Однако ж среди пчел, которым дано слишком категорическое название Apides solitaires, подобно пламени, задушаемому тяжелой материей, тушащей всякую первоначальную жизнь, разгорается уже там и сям, в самых неожиданных направлениях, социальный инстинкт; робкими и нерешительными шагами пробивается он сквозь стоящую у него на дороге толщу.

Если все в этом мире состоит из материи, то как не поразиться проявлением здесь уже самого имматериального движения материи. Тут дело идет уже о том, чтобы превратить эгоистическое, случайное и неполное существование в братскую, более прочную и более счастливую жизнь. Дело идет о том, чтобы идеально соединить в духе то, что реально разъединено в теле, достигнуть подчинения, до степени принесения себя в жертву, индивида роду, заменить осязаемое неосязаемым. Нужно ли удивляться тому, что пчелы не могут реализовать сразу такой вещи, которую разрешить не в состоянии и мы с высоты своей привилегированной точки зрения, рассыпающей лучи света во все углы сознания? Не менее любопытно, а иногда даже трогательно, наблюдать трепетание новой идеи, пробивающейся сперва ощупью сквозь мрак, окутывающий все рождающееся на земле. Она исходит из материи, она еще вся материальна. Она состоит лишь из холода, голода да трансформированного страха, еще не получившего выражения. Она смутно соприкасается с большими опасностями, длинными ночами, приближающейся зимою, этим подобием смерти.

XI

Мы уже знаем, что Xylocopae представляют собою сильных пчел, высверливающих в сухих деревьях углубления для постройки себе гнезд. Они всегда живут одиноко. Впрочем, к концу лета случается встречать несколько особей из рода Xylocopae Cyanscens, собирающихся группами на ветви золотоцветника, чтобы вместе провести зиму. Это запоздавшее братство является исключением у Xylocopae, но у их очень близких родичей Ceratinae оно уже вошло в привычку. Вот и исходный пункт идеи общежития. Но у Xylocopidae она не получила дальнейшего развития и не перешла первой неясной линии любви.

У других Apiens эта пробивающаяся ощупью идея принимает другие формы. Chalicodomae, живущие под крышами сараев пчелы-каменщицы, вырывающие себе норы в земле Dasypodae и Halictae собираются для постройки гнезд в многочисленные колонии.

Однако ж это единение призрачно, ибо колонии состоят из отдельных единиц, не имеющих между собою ничего общего, никакой связи. Каждый индивид этого общества находится в страшном одиночестве: он строит свое жилище без чьей бы то ни было помощи и не интересуясь делами своих соседей. «Это, – говорит Перетц, – не более, как простое соединение индивидов с одинаковыми вкусами и одинаковыми способностями; девиз “всяк за себя” господствует здесь во всей своей силе; их кипучая работа напоминает рой исключительно многочисленностью участниц в ней и их усердием. Подобные общества являются единственно следствием большого скопления одинаковых существ, обитающих в одном и том же месте».

Но у Panurgi, двоюродных сестер Dasypodae, уже пробивается слабый луч света, обнаруживающий нарождение нового чувства. Они соединяются, подобно предыдущим, в общества, и хотя каждая пчела роет свою норку собственными силами, но зато вход и галерея, ведущие с поверхности земли в каждую отдельную келью, уже общи. «Таким образом, – говорит Перетц, – во время работы над камерой каждая пчела действует как будто бы она была одинока, но галерея становится общею собственностью. Все пользуются ею и освобождаются, таким образом, от излишней затраты сил и времени, потребных на постройку для каждой камеры отдельной галереи. Было бы интересно убедиться, производится ли эта предварительная работа сообща и не существует ли здесь смен, чтобы пчелы могли работать поочередно?»

Как бы там ни было, но здесь идея братства пробивает преграду, разделявшую два мира. Тут уже не холод, голод и страх смерти дают толчок ослепленному и не сознающему себя инстинкту, но внушение более широкой жизни. Хотя и на этот раз развитие идеи останавливается и не идет дальше, но что за беда? Она этим не смущается и ищет других путей. Когда она доходит до шмелей, то здесь созревает, принимает иные формы и производит свои первые решительные чудеса.

XII

Шмели – эти огромные, пушистые, вечно жужжащие, страшные на вид, но крайне безобидные по сущности пчелы – прежде всего одиночки. С первых же дней марта перенесшая все невзгоды зимы, оплодотворенная самка приступает к постройке гнезда под землею или в кустах, сообразно привычкам того вида, к которому она принадлежит. Пробуждающаяся весна застает ее в одиночестве. Она сравнивает, копает и украшает избранное ею для устройства гнезда место; строит затем довольно бесформенные восковые ячейки, наполняет их медом и цветочною пылью, кладет яйца, ухаживает за личинками, и вскоре она уже окружена целой семьей дочерей, помогающих ей во всех работах, как домашних, так и надворных. Некоторые из молодых шмелей, в свою очередь, начинают класть яйца. Благосостояние растет, постройки улучшаются, и колония увеличивается. Душой и, главное, «матерью колонии» остается основательница; она пребывает во главе царства, являющегося некоторым подобием царства нашей обыкновенной пчелы. Сходство, однако ж, довольно грубое: благосостояние у шмелей всегда ограниченное; плохо установленным законам мало кто повинуется; по временам появляются случаи первобытного каннибализма и детоубийства; архитектура безобразна и непрактична; но наибольшее различие между этими двумя обителями заключается в том, что одна из них постоянна, другая лишь временна. Действительно, обитель шмелей окончательно распадается осенью, ее три-четыре сотни жителей погибают, не оставив никакого следа после себя, все их усилия пропадают даром. Из всех их останется какая-нибудь одна самка, которая будущей весной, в таком же одиночестве и такой же бедности, в какой в прошлом году строилась ее мать, начнет снова ту же бесполезную работу. И на этот раз не видно, чтобы идея братства сознала свою силу.

У шмелей она не переступила определенных пределов, но, верная своим привычкам, неутомимая в своем метемпсихозе, вся еще волнующаяся от своего последнего успеха, она воплощается решительно и на этот раз почти совершенно в группе Meliponitae. Эта группа стоит в предпоследнем ряду от наших домашних пчел, то есть группы, в которой упомянутая идея достигает своего венца.

XIII

Организация мелипонит напоминает вполне организацию наших обыкновенных пчел. Тут налицо царица, по-видимому, единая[20], неплодные работницы и самцы. В некоторых отношениях благоустройства у них еще более. Трутни, например, не ведут вполне праздного образа жизни – они выделяют воск. Леток улья лучше устроен: в холодные ночи он затворяется дверцей, а в теплые – чем-то вроде занавески, которая, однако же, допускает в улей приток свежего воздуха.

Сама же республика менее сильна, общая жизнь менее обеспечена, благосостояние более ограничено, чем у наших пчел, и если их поместить вместе, то Meliponitae начинают погибать. Идея братства прекрасно развита у обеих рас. Только в одном отношении она не идет у Meliponitae дальше, чем у шмелей. Я говорю о механической организации общественных работ, строгой экономизации сил, словом, о постройке обители. В этом отношении Meliponitae далеко уступают нашим пчелам. Для иллюстрации этого достаточно припомнить сказанное мною по этому поводу в части III, главе XVIII, добавив еще, что в ульях наших Apitae все ячейки служат безразлично для двух целей: для вывода потомства и для запасов. Они существуют так же долго, как и сами ульи; у Meliponitae же ячейки имеют лишь одно какое-нибудь назначение, и те, которые служили колыбельками молодых нимф, уничтожаются немедленно по выходе их оттуда. Только у нашей домашней пчелы эта идея проявилась в своей самой совершенной форме, что видно из неполной и беглой картины ее прогресса. Фиксируется ли этот прогресс отдельно и неизменно для каждого вида, и не является ли соединяющая их черта лишь плодом нашего воображения? Не будем искать системы в этой малоисследованной области. Ограничимся лишь временными умозаключениями и постараемся придерживаться тех, которые более полны надеждами; ибо если уж выбор неизбежен, будем иметь в виду указания из некоторых фактов, гласящие, что более верными истинами и окажутся наиболее для нас желательные. Не забудем лишь про наше глубокое неведение и постараемся взирать на мир с открытыми глазами; тысячи опытов, которые могли бы быть сделаны, еще не производились. Например, что, если бы заставить Prasopis жить с себе подобными? Не нарушили ли бы они своего мрачного одиночества, не научились ли бы наслаждаться обществом других, подобно Dasypodae, и не приняли ли бы участия в общих трудах, как Panurgi? А если бы искусственно поставить Panurgi в анормальные условия – не перешли ли бы они от общего коридора к общей камере? А если бы взять выведенных и воспитанных вместе самок шмелей и заставить их перезимовать вместе, не научились ли бы они понимать друг друга и разделять труд сообща? Пробовали ли давать мелипонитам искусственную вощину? Предлагали ли им искусственные сосуды для меда, вместо их уродливых урн, и если это сделать, примут ли они все эти новшества, сумеют ли ими воспользоваться и согласить свои обычаи с непривычной им постройкой? Эти вопросы, на которые мы ждем ответа от столь крошечных существ, заключают в себе великий смысл наших собственных самых глубоких тайн. У нас нет ответа на эти вопросы, ибо наш опыт считается, так сказать, со вчерашнего дня. Только со времени Реомюра – а это составляет каких-нибудь полтораста лет – стали делать исследования нравов некоторых пород диких пчел. Реомюр успел изучить только немногие породы; нам удалось исследовать еще несколько; остались, однако ж, сотни и тысячи пород, которыми никто не интересовался, да никто и не замечал, кроме разве видевших их мимоходом невежественных путников. Привычки тех пчел, которых мы знаем по прекрасным работам автора «Mémoires», ни в чем не изменились. Напудренные золотом и сверкающие, подобно лучам улыбающегося солнца, шмели, насыщавшиеся медом в 1730 г. в садах Шарентона, ничем не отличались от тех, которые и ныне весною жужжат неподалеку от того же Шарентона, в Венсенском лесу. Но время, протекшее от Реомюра до нас, составляет одно мгновение ока по отношению к рассматриваемому нами периоду, и если составить цепь из многих человеческих жизней, то она, в сравнении с историей мысли природы, мелькнет как одна секунда.

XIV

Хотя идея, которую мы проследили, и приняла совершенную форму у домашней пчелы, однако ж из этого нельзя заключить, что в улье все безупречно. Без сомнения, шестигранная ячейка является шедевром их искусства; она достигла со всех точек зрения полного совершенства, и все гении мира не нашли бы в ней ничего, требующего изменения. Ни одно живое существо, даже человек, не сумел создать в своей сфере того, что создала пчела в своей. И если бы кто-нибудь пришел к нам из неведомого нам мира и попросил показать ему на нашей земле предмет, составляющий самое совершенное воплощение логики, то нам пришлось бы показать ему кусочек скромного медового сота.

Однако ж не все у пчел находится на той же степени совершенства, как соты. Мы уже замечали некоторые недостатки и пробелы; подчас они очевидны, а подчас таинственны. Возьмем хотя бы излишнее количество трутней и их разорительную праздность; далее – партеногенез, опасности брачного полета, чрезмерное роение, отсутствие жалости и почти чудовищное принесение индивида в жертву целому. Прибавим сюда еще странную наклонность пчел к собиранию, превышающую их потребности, запасов цветочной пыли, которая, оставаясь без употребления, скоро портится, сохнет и только занимает место; припомним долгое междуцарствие между временем первого роения и оплодотворением второй царицы. Таких примеров можно было бы привести бесконечное множество. Но из всех этих недостатков самый серьезный и единственный, который в наших странах ведет к роковому для пчел концу, это повторное роение. Не надо, однако ж, забывать, что естественному отбору домашней пчелы в течение уже целых тысячелетий мешал человек. Все, от египетского пчеловода времен фараона и до нашего занимающегося тем же делом крестьянина, действовали всегда вразрез с желаниями и пользой вида. Самыми лучшими ульями считаются те, которые роятся всего один раз после наступления лета. Этим удовлетворяется материнское чувство пчел, обеспечивается сохранение корня, необходимое обновление царицы. Этим же гарантируется и будущность раннего, иногда многочисленного и рано вылетевшего роя, ибо впереди тогда остается еще много времени для постройки ему прочных жилищ и снабжения их достаточным количеством пищи для осени. Разумеется, предоставленные самим себе только корни и некоторые их отпрыски пережили бы все бедствия суровых зим, которые регулярно истребляют почти все колонии различных насекомых, и, таким образом, закон ограниченного роения стал бы мало-помалу находить себе твердую почву в наших северных странах. Но именно эти-то предусмотрительные, богатые и акклиматизировавшиеся ульи и разоряет человек для овладения их сокровищами. В рутинной практике пчеловодства он оставлял всегда, да оставляет и теперь, только колонии из истощенных ульев, втораков и третьяков, запасов которых едва хватает на зиму и которым ему самому приходится подбавлять кое-какого негодного меда, чтобы им удалось пережить зиму. Результатом этого явилось, вероятно, ослабление расы и чрезвычайное, развившееся наследственно, стремление к роению; в настоящее время почти все наши пчелы, в особенности же черные, роятся с чрезвычайною экстенсивностью. Несколько лет тому назад в пчеловодстве стали бороться так называемыми мобилистическими приемами против этой опасной привычки. Необыкновенный успех, с которым искусственный подбор влияет на домашних животных – на быков, собак, овец, голубей и т. п., позволяет нам думать, что через очень короткий промежуток времени у нас разведется такой род пчел, который почти совершенно откажется от естественного роения и обратит все свое внимание на собирание меда и цветочной пыли.

XV

Но другие недостатки? Почему бы интеллекту, который сознает более ясно цель общежития, и не освободиться от них? Многое можно было бы сказать по поводу этих недостатков, вытекающих то из неведомых, кроющихся в самом улье причин, то от роения и его ошибок, в которых отчасти виноваты мы сами. Но на основании всего уже известного пусть каждый решит по-своему, имеет ли пчела интеллект или у нее его нет. Я не имею в виду защищать пчел. Лично мне кажется, что в иных случаях они проявляют разум; но даже если бы они делали и безотчетно все то, что они проделывают, то мой интерес к ним от этого ничуть не уменьшится. Интересно наблюдать те способы, к которым прибегает мозг для борьбы с холодом, голодом, смертью, непогодой, пространством, одиночеством и со всеми врагами материи, в которую вдохнута жизнь; не менее интересно и не менее удивительно и то, каким образом живое существо поддерживает свою сложную и глубокую маленькую жизнь, не переступив границ инстинкта и совершая лишь самые обыкновенные вещи. Обыкновенное и чудесное сливаются и сравниваются, когда они поставлены на своих местах на лоне природы. Не эти с узурпированными названиями вещи, а непонятное и непостижимое – вот что должно привлекать к себе наши взоры, оживлять нашу жизнедеятельность и придать новую, более определенную форму нашим мыслям, чувствам и речам. Мудрость заключается в том, чтобы понимать это именно так.

XVI

Сверх того, у нас недостает многих данных, чтобы, основываясь на нашем интеллекте, произносить приговор над недостатками пчел; разве мы не видим, как наш собственный интеллект и сознание долго уживаются рядом с ошибками и заблуждениями и еще дольше не находят средств для борьбы с ними? Если кому судьбою и предназначено, специально и почти органически, мыслить, жить и организовать общественную жизнь согласно законам чистого разума, то, конечно, это – человеку. Между тем посмотрите, что он сделал с этою общественною жизнью, и сравните промахи улья с промахами нашего общества. Если бы мы были пчелами, наблюдающими за людьми, то нас очень многое изумило бы. Возьмем, например, бессмысленную и несправедливую организацию труда среди существ, проявляющих, по-видимому, в других отношениях превосходный разум. Мы увидели бы, что поверхность земли, единственный источник всякой общей жизни, обрабатывается плохо и с большим трудом лишь двумя-тремя десятыми всего населения, что одна десятая, ведя совершенно праздный образ жизни, пожирает лучшие плоды трудов первых, и что остальные семь десятых, будучи обречены на существование вечно впроголодь, изнуряются беспрестанными и бесплодными трудами, плодами которых им никогда не придется воспользоваться; их труды, по-видимому, служат лишь для того, чтобы сделать существование тунеядцев еще более непонятным и еще более необъяснимым. Из всего этого нам пришлось бы заключить, что разум и нравственное сознание коренятся в совершенно чуждой для нас сфере и что нам нечего и надеяться понять когда-либо принципы, которыми люди эти руководствуются в жизни. Но не будем углубляться в исследование наших недостатков. Они всегда живо предстоят пред нашим разумом, хотя верно и то, что от этого дело мало изменяется. И только раз когда-нибудь за целое столетие один из сдавленных проснется от своего глубокого сна, издаст крик удивления, протянет залежавшуюся руку, на которой покоилась голова, переменит положение, снова уляжется и заснет до тех пор, пока его не разбудит новая боль – результат слишком долгого лежания.

XVII

Допустив, что у Apiens или, по меньшей мере, у Apitae существует эволюция, – ибо это более вероятно, чем неподвижность, – мы должны задать вопрос: каково же постоянное и общее направление этой эволюции? Она имеет, по-видимому, ту же тенденцию, что и эволюция нашего рода. Она ясно стремится уменьшить тяжесть труда, необеспеченность, нищету и увеличить благосостояние, шансы в борьбе за существование и влияние рода. Для этой цели она, не колеблясь, жертвует индивидом, компенсируя силою и счастьем целого независимость, – впрочем, иллюзорную и печальную, – индивида. Можно подумать, что природа рассуждает подобно Периклу у Фукидида: «Лучше бедствующие индивиды в процветающих городах, чем процветающие индивиды в гибнущем государстве». Природа покровительствует рабу, влачащему трудовой образ жизни среди богатого города, и предоставляет тем бесформенным безыменным врагам, которые существуют в каждый данный момент времени, наполняют все живое во вселенной, каждого прохожего, не имеющего обязанностей и не принадлежащего к постоянной организации. Здесь не место обсуждать эту идею природы или вопрос о том, должен ли человек следовать ей; но не подлежит сомнению, что всюду, где бесконечная масса дает нам возможность подметить проявление идеи, оно идет по пути, окончание которого теряется во мраке. Относительно нас самих достаточно будет указать на заботу, с которой природа старается сохранить и упрочить в эволюционирующей расе все то, что было отвоевано у его враждебной инерции материи. Она отмечает всякое счастливое усилие двинуться вперед и облегчает всякими благоприятными специальными законами борьбу против неизбежного после того движения попятного. Этот прогресс, – существование которого едва ли можно отрицать у разумнейших существ, – не имеет, быть может, другой цели, кроме своего собственного движения вперед, причем человек не ведает сам, куда он идет. Во всяком случае, в нашем мире, где, помимо немногих фактов указанного рода, ничто не обнаруживает присутствия точной воли, получает знаменательное значение уже одно то обстоятельство, что с тех пор, как открылись наши глаза, мы видим постоянный прогресс у некоторых существ. И если бы пчелы возбуждали в нас один только этот луч света в непроглядной тьме всего окружающего, то и этого было бы достаточно, чтобы заставить нас не жалеть времени, потраченного на изучение их крошечных жизней и их скромных привычек, столь далеких и в то же время столь близких нашим огромным страстям и нашему гордому мнению о своем назначении.

XVIII

Возможно, что это и не так и что наша светящаяся спираль, равно как и спираль пчел, светит только для забавы тьмы. Возможно тоже, что какое-нибудь огромное, исшедшее извне, из другого мира или из совершенно нового феномена, обстоятельство придаст вдруг определенный характер усилиям природы или окончательно их уничтожит. Но будем идти по нашему пути прямо, как будто по дороге не может случиться ничего необычного. Если бы завтра произошло нечто совершенно новое – сообщение, например, с планетой более древней и более светосознательной, – если бы это новое перевернуло окончательно все наши понятия, уничтожило наши страсти, наши законы и самые коренные истины нашего бытия, то разумнейшим употреблением оставшегося у нас всего одного дня было бы – посвящение его изучению именно этих страстей, этих законов, этих истин и стремление объединить их в нашем духе, и затем довериться своей судьбе, которая требует, чтобы мы сумели подчинить себе и возвысить хоть на несколько градусов окутывающие нас темные силы жизни. Возможно, что после обновления из старого не останется ничего; но невозможно, чтобы те, которые исполняли до конца возложенную на них миссию – миссию человеческую par excellence, не были в первых рядах при встрече новой жизни; если бы даже они поняли тогда, что единственный долг человека состоит в отсутствии любознательности и в смирении перед непознаваемым, то и тогда они лучше других были бы в состоянии постигнуть значение такого требования антилюбознательности и смирения и извлечь из него должные заключения.

XIX

Но не будем заноситься нашими мечтами слишком далеко в эту сторону. Да не войдет в наши расчеты ни возможность всеобщего уничтожения, ни чудесное действие случая. До сих пор, несмотря на все обещания нашей фантазии, мы были всегда предоставлены самим себе и своим собственным ресурсам. И все то, что мы успели осуществить полезного и прочного на земле, обязано одним лишь нашим стараниям, как бы скромны они ни были. Мы вольны ожидать лучшего или худшего от вмешательства какого-либо обстоятельства извне, но под условием, чтобы такое ожидание не тормозило нисколько нашей чисто человеческой деятельности. И здесь пчелы преподают нам снова такой же превосходный урок, как и все уроки природы. Для них вмешательство высшей силы в их жизнь – факт неоспоримый. Они находятся гораздо более, видимо, чем мы, в руках силы, которая может их уничтожить, изменить их расу или трансформировать их назначение; но от этого они исполняют свой глубокий и первоначальный долг не менее добросовестно. И оказывается, что именно те из них, которые добросовестнее всех исполняют этот долг, те и умеют наилучшим способом воспользоваться сверхъестественным вмешательством, улучшающим ныне их род.

В сущности, не так трудно понять, как это кажется, в чем состоит непреложный долг всего сущего. Его всегда можно прочесть в органе, которым данное существо отличается от всех других и которому подчинены все другие органы. И подобно тому, как у пчел начертано на языке, во рту и в желудке, что они должны собирать мед, так и в наших глазах, ушах, мозгу, во всех впадинах нашего черепа, во всей нервной системе нашего тела начертано, что мы созданы для того, чтобы трансформировать все потребляемое нами в особую энергию, свойства которой единственные в своем роде на всем земном шаре.

Насколько известно, ни одному существу, кроме нас, не было назначено производить ту странную субстанцию, которую мы называем мыслью, интеллектом, разумом, рассудком, душою, духом, мозговою силою, добродетелью, добротою, справедливостью, знанием; хотя она имеет тысячу названий, но сущность ее одна и та же. Все внутри нас пожертвовано ей. Наши мускулы, наше здоровье, подвижность наших членов, уравновешенность наших функций, спокойствие нашей жизни носят видимый след преобладания над ними высшей силы. Она представляет драгоценнейшее и высочайшее состояние, до которого только может достигать материя. Пламя, теплота, свет, сама жизнь, потом более тонкий, чем сама жизнь, инстинкт, равно как и большинство неуловимых сил, увенчавших мир еще до нашего в нем появления, бледнели при соприкосновении с этой новой субстанцией.

Мы не знаем, куда она нас ведет, что с нами сделает или что сделаем мы с нею, но ей одной предстоит научить нас этому, когда она достигнет полноты своей силы. В ожидании же этого времени будем думать только о том, чтобы отдавать ей все, чего она от нас требует, принести ей в жертву все то, что задерживает ее развитие. Без сомнения, пока еще наша первая и главная обязанность заключается именно в этом. Позже она же научит нас и другим обязанностям. Она вскормит и взрастит их по мере того, как будет расти и развиваться сама, подобно тому, как воды, падающие с высот, питают и увеличивают ручьи долин соответственно количеству таинственной пищи, ими получаемой сверху. Не будем же мучить себя вопросом, кто воспользуется силой, которая разовьется за наш счет. Пчелы не ведают того, кто съест собранный ими мед. Равным образом и мы не ведаем, кто воспользуется плодами рассеваемой нами по всей вселенной духовной силы. Как пчелы перепархивают с цветка на цветок и собирают мед в большем количестве, чем то надо для их потомства, так пойдем и мы от реальности к реальности в поиски за всем тем, что может снабдить пищей непостижимое пламя психической жизни. Только тогда мы встретим всякое событие с уверенностью, что исполнили свой органический долг. Напитаем же это пламя нашими чувствами, стремлениями, всем тем, что видит, обоняет, понимает, осязает, его собственною сущностью, то есть идеями, которые оно извлекает из опыта, наблюдения и своего отношения ко всему, с чем оно приходит в соприкосновение. Тогда настанет момент, когда все обратится вполне естественно во благо для духа, сумевшего подчиниться по доброй воле обязанностям истинно человеческим. Тогда подозрение, что его усилия, быть может, бесцельны, сделает человека еще светлее, еще чище, еще бескорыстнее, еще независимее и еще благороднее в его горячих поисках истины.

1901

Разум цветов

Разум цветов

I

Я намерен здесь привести несколько фактов, известных всякому ботанику. Я не совершил никакого открытия, и мой скромный вклад сводится к немногим, к тому же элементарным наблюдениям. Само собой разумеется, у меня нет намерения перечислить все проявления разума, которые мы находим у растений. Эти проявления неисчислимы и непрерывны, в особенности среди цветов, в которых сосредоточено стремление растительной жизни к свету и разуму.

Если попадаются растения и цветы неловкие и неудачливые, то нет ни одного, совершенно лишенного мудрости и находчивости. Все напрягают силы к достижению своего призвания. Все исполнены гордого притязания захватить и покорить поверхность земного шара, умножая до бесконечности представляемую ими форму бытия. Для достижения этой цели растениям, вследствие закона притяжения, приковывающего их к почве, приходится одолеть гораздо большие трудности, нежели те, которые препятствуют размножению животных. Поэтому большинство растений прибегает к хитростям, комбинациям, к устройству снарядов и силков, которые в отношении механики, баллистики, воздухоплавания и наблюдений над насекомыми часто превосходят изобретения и знания людей.

II

Излишне было бы начертать картину наиболее общих способов растительного оплодотворения: действие тычинок и пестиков, приманку посредством запахов, призыв при помощи гармонически ярких цветов, выработку нектара, совершенно бесполезного для цветка, фабрикуемого с единственной целью – привлечь, удержать воздушную освободительницу, вестницу любви, пчелу, муху, бабочку – дневную или ночную, которая должна передать цветку поцелуй далекого, незримого, неподвижного возлюбленного…

В растительном мире, который на первый взгляд кажется нам столь мирным и кротким, исполненным духа послушания и безмолвным, на самом деле возмущение против судьбы обнаруживается с наибольшим напряжением и упрямством. Самый главный питательный орган растения – корень приковывает его неразрывно к почве. Если среди великих законов, тяготеющих над нами, трудно указать, какой из них более всего давит на наши плечи, то по отношению к растениям тут нет никаких сомнений: самым тяжелым оказывается закон, осуждающий растение на неподвижность от рождения до смерти. Поэтому растение лучше нас знает, против чего оно должно направить свое возмущение, не разбрасывая, подобно нам, своих сил. И энергия этой idée fixe, которая возникает из мрака корней для того, чтобы окрепнуть и распуститься в свете цветка, представляет собой несравненное зрелище. Вся она выражается в одном неизменном порыве, в стремлении победить высотою роковую тяжесть глубины, обмануть, преступить, обойти тяжелый мрачный закон, вырваться на волю, разбить узкую сферу, изобрести или приманить к себе крылья, убежать из плена как можно дальше, победить пространство, в котором заключил его рок, дотянуться до другого царства, проникнуть в мир движущийся и оживленный… И то, что растение этого достигает, столь же изумительно, как если бы нам удалось жить вне времени, к которому мы прикованы своим роком, или проникнуть во вселенную, освобожденную от наиболее тяжелых законов материи. Мы дальше увидим, что цветок дает человеку удивительный пример непокорности, мужества, неутомимости и находчивости. Если бы мы в борьбе с подавляющими нас нуждами, например в борьбе со страданиями, со старостью или со смертью, употребили половину той энергии, которую развивает любой маленький цветок в нашем саду, то позволительно думать, что наша судьба во многом отличалась бы от того, чем она пребывает теперь.

III

Эта потребность в движении, этот голод пространства у большинства растений обнаруживается одновременно и в цветке, и в плоде. Это легко объясняется по отношению к плоду, в котором, во всяком случае, мы открываем менее сложную опытность и меньшую силу предвидения. В противоположность тому, что замечается в мире животном, и вследствие рокового закона безусловной неподвижности, первым и злейшим врагом зерна оказывается родной ствол. Перед нами странный мир, где родители, неспособные к передвижению, знают, что они осуждены заморить голодом или задушить свое потомство. Всякое семя, упавшее к подножию дерева или растения, погибло или осуждено на жалкое прозябание. Отсюда великое усилие свергнуть с себя ярмо и победить пространство. Отсюда удивительные снаряды для семярассеяния, семяразбрасывания, воздушного полета семян, которые мы наблюдаем повсюду в лесу и в поле. Назовем мимоходом некоторые, наиболее любопытные из них: воздушный винт, или крылатку, клена, прицветник липы, летательную машину чертополоха, одуванчика, змеедушника, взрывчатые пружины молочая, необыкновенный разбрызгивающий снаряд тыквенного растения Momordica, зацепляющиеся крючки эриофильных цветов, – наряду с тысячью других неожиданных и поразительных механизмов, ибо, можно сказать, нет ни одного сорта семян, которые бы сами не измыслили какой-нибудь способ действия для того, чтобы вырваться на свет из мрака материнского лона.

Кто не занимался ботаникой, тот с трудом поверит, сколько изобретательности расходуется всей этой зеленью, которая ласкает наши взоры. Взгляните, например, на прелестный семенной котелок красного курослепника, на пять клапанов бальзамина, на пять ударных капсулей герани и т. д. Не забудьте при случае изучить ближе строение обыкновенной маковой головки, которую можно найти в любом аптекарском магазине. Эта добрая толстая головка построена с мудрым расчетом, достойным величайших похвал. Она, как известно, заключает в себе тысячи чрезвычайно мелких черных семян. Дело в том, чтобы разбросать эти семена как можно ловче и как можно дальше. Если бы полость, заключающая их, лопалась или открывалась снизу, драгоценный черный порошок образовал бы бесполезное пятно у подножия стебля. Но семена могут выходить лишь из отверстий, проколотых наверху оболочки. Достигнув зрелости, эта оболочка повисает на своей ножке и при малейшем движении словно кадит в воздухе и обсеменяет большое пространство, подражая точь-в-точь движению сеятеля.

Нужно ли говорить о семенах, которые предвидят возможность их рассевания птицами и для того, чтобы приманить последних, скрываются на дне обсахаренной оболочки, как это делает омела, можжевельник, рябина и др. В подобном устройстве скрыто столько разума, столько понимания конечной цели, что боишься настаивать на всем этом из страха повторить наивные ошибки Бернар-ден-де-Сен-Пьера. Однако факты эти иначе не могут быть объяснены. Сладкая оболочка так же не нужна для семян, как не нужен цветку нектар, приманивающий пчел. Птица склевывает плод потому, что он сладок, и в то же время проглатывает семена, которые ее желудок не может переварить. Она улетает и мало-помалу возвращает семена, освобожденные от футляра и готовые пустить корни вдали от опасностей родного угла.

IV

Но вернемся к более простым механизмам. Сорвите у края дороги среди любого пучка травы какой-нибудь стебель – и вы подглядите в действии маленький независимый разум, неустанный и непредвиденный. Вот два жалких ползучих растения, которые мы встречали тысячу раз во время своих прогулок, ибо они растут всюду, не исключая самых неблагодарных уголков, куда только попала щепотка чернозема. Я говорю о двух разновидностях дикого клевера (Medicago), двух сорных травах в самом скромном значении этого слова. Одна из них увенчана красноватым цветком, другая желтой кисточкой величиной с горошек. Глядя, как они скромно прячутся в мураве среди горделивых злаков, никогда не поверишь, что, задолго до знаменитого геометра и физика из Сиракуз, они открыли и постарались применить к действию не для поднятия тяжести, а для воздушного полета – изумительные свойства архимедова винта. Они вмещают свои семена в легких спиралях в три или четыре оборота, удивительно построенных с расчетом замедлить таким образом их падение и при помощи ветра продлить их воздушное путешествие. Один из этих цветков, именно желтый, усовершенствовал аппарат красного цветка, снабдив края спирали двойным рядом колючек, с очевидной целью, чтобы она попутно зацепилась за платье прохожих или за шерсть животных. Очевидно, что он таким образом надеется совместить шансы эриофилии, т. е. рассевания семян при посредстве баранов, коз, кроликов и т. д., с шансами анемофилии, т. е. рассевания их при помощи ветра.

Самым трогательным в этом громадном усилии является то, что оно совершенно бесполезно. Бедные красный и желтый клеверы обманулись в своем расчете. Их замечательные винты ни к чему не служат. Они могли бы функционировать только падая с известной высоты, с вершины высокого дерева или длинного злакового растения. Но, построенные в уровень с низкой травой, они касаются земли, едва совершив четверть оборота. Тут перед нами любопытный образчик тех ошибок, нащупываний, опытов и маленьких неудач, которые весьма часто встречаются в природе; утверждать, что она никогда не ошибается, может лишь тот, кто ее никогда не изучал.

Заметим мимоходом, что другие разновидности клевера, не говоря уже о кашке, – другом мотыльковом бобовом растении, которое часто смешивают с теми, о которых мы здесь говорим, – не усвоили себе этих летательных аппаратов, а придерживаются первобытного способа стручков. У одной из них – Medicago aurantiaca – явственно можно заметить переход от извилистого стручка к винту. Другая разновидность – Medicago scutellata – закругляет этот винт наподобие шара и т. д. Таким образом кажется, что мы присутствуем при волнующем зрелище целого вида, трудящегося над изобретением, при опытах целого семейства, которое еще не установило своей судьбы и продолжает отыскивать лучшие способы обеспечения своего будущего. Не во время ли этих поисков разочарованный спиралью желтый клевер прибавил к ней колючки или крючки, рассуждая не без основания, что так как его зелень привлекает к себе овец, то необходимо и справедливо, чтобы эти последние взяли на себя заботу о его размножении? И не благодаря ли наконец этому новому усилию, этой счастливой мысли желтый клевер бесконечно более распространен, чем его более могучий родич, приносящий красные цветы?

V

Признаки осторожной, живой мысли наблюдаются не только в семени или цветке, но и во всем растении, в стебле, листьях, корнях, если пожелать на миг склониться над их скромной работой. Вспомните об удивительных усилиях наткнувшихся на препятствия ветвей в их стремлении к свету или об отважной и хитрой борьбе деревьев, которым угрожает опасность. Никогда не забуду я удивительного примера героизма, преподанного мне однажды в Провансе огромным столетним лавровым деревом среди дикого и прелестного Волчьего ущелья, пропитанного ароматом фиалок. На истерзанном и, так сказать, застывшем в судорогах стволе дерева легко было прочесть всю драму его упорной тяжелой жизни. Птицы или ветер – властелины судьбы – занесли семя на поверхность утеса, падающего отвесно, как железный занавес. И дерево родилось здесь в двухстах метрах над потоком, недоступное и одинокое среди раскаленных, бесплодных камней. С первых часов жизни оно отправило свои слепые корни в долгие и трудные поиски случайной влаги и чернозема. Но то была наследственная забота растения, привыкшего к сухости южного климата. Молодому стволу предстояло решить задачу более трудную и неожиданную. Он возник в вертикальной плоскости, так что его чело, вместо того, чтобы подниматься к небу, наклонялось над бездной. Поэтому необходимо было, несмотря на растущий вес ветвей, выправить первоначальное движение, упрямо вровень со скалой согнуть коленом сбитый с толку ствол и таким образом, подобно пловцу, закинувшему вверх голову, силой неутомимой воли, постоянного напряжения, вечной судороги сохранить в прямом положении среди лазури тяжелую корону листвы.

С той минуты все заботы, вся энергия, весь свободный гений растения сосредоточились вокруг этого жизненного узла. На чудовищно разросшемся изгибе ясно видны одна за другой все последовательные тревоги своеобразной мысли, сумевшей использовать все предостережения дождей и гроз. Из года в год тяжелела корона листвы, беззаботно распускаясь в свете и тепле, между тем как тайная язва глубоко разъедала поддерживавшую ее в пространстве трагически напряженную руку. Тогда, послушны бог весть какому инстинкту, два мощных корня, два мохнатых каната, выросши из ствола на два фута выше над изгибом, явились к ней на помощь и прикрепили ее к гранитной скале. Действительно ли они были вызваны к жизни угрожавшим бедствием, или же, одаренные даром предвидения, они с первых дней жизни ожидали часа острой опасности, чтобы удвоить силу своей помощи? Или то было лишь делом счастливого случая? Какой глаз человеческий сможет когда-либо подглядеть эти драмы, безмолвные и слишком длительные для нашей короткой жизни?[21]

VI

Среди растений, в жизни которых мы наблюдаем наиболее разительные примеры инициативы, право на особенно внимательное изучение принадлежит тем, которые можно бы назвать одушевленными или чувствительными. Я ограничусь упоминанием о грациозном испуге «не-тронь-меня» всем нам знакомой чувствительной мимозы. Другие травы, одаренные способностью произвольных движений, менее известны, а именно Hedysareae, среди которых Hedysarum gyrans, или качающийся эспарцет, движется самым поразительным образом. Это маленькое бобовое растение родом из Бенгалии, но часто разводимое в наших теплицах, совершает в честь света нечто вроде непрерывной и сложной пляски. Его листья состоят из трех листочков, одного – широкого верхушечного и двух поуже, расположенных у основания первого. Каждый из этих листочков воодушевлен различным, ему одному свойственным движением. Они живут в стройном волнении, почти хронометрическом и непрерывном. Их чувствительность к свету так велика, что пляска их замедляется или ускоряется в зависимости от того, покрывают ли тучи или обнажают кусок неба, к которому они обращены. Как видно, это истинные светоизмерители или естественные отеоскопы, существовавшие ранее открытия Крука.

VII

Но эти растения, к которым следует еще отнести росянку, мухоловку и некоторые другие, уже представляют собою нервные существа, значительно поднимающиеся над таинственной и, по всем вероятиям, воображаемой чертой, которая отделяет растительное царство от животного. Нет надобности ходить так далеко, ибо примеры разумной мысли и почти видимой свободной воли можно отыскать на другом конце занимающего нас мира, на самых низких ступенях, где растение мало чем отличается от ила или от камня. Я говорю о баснословной семье тайнобрачных, которых можно исследовать лишь в микроскоп. Поэтому мы обойдем их молчанием, несмотря на то что движения спор шампиньона, папоротника и в особенности хвоща, или мышехвостника, отличаются точностью и целесообразностью, ни с чем не сравнимыми. Но чудеса менее таинственные можно подглядеть у водяных растений, обитающих в иле и тине. Так как оплодотворение их цветов не может совершиться под водою, то каждое из этих растений придумало свою собственную систему для того, чтобы цветочная пыль могла рассеяться в сухом воздухе. Так, взморники, или обыкновенные водоросли, которые употребляют для набивки матрацев, заключают свой цветок в настоящем водолазном колоколе. Кувшинки выгоняют свой цветок на поверхность пруда, поддерживают его и питают на бесконечной ножке, которая удлиняется, как только поднимается уровень воды. Ложная кувшинка (Villarsia nymphoides), не имея удлиненного стебля, просто бросает свои цветы, которые поднимаются на поверхность и лопаются, как пузыри. Чилим, или водяной орех (Trapa natans), снабжает свои цветы чем-то вроде пузыря, наполненного воздухом. Они поднимаются на поверхность воды, раскрываются, затем, по окончании оплодотворения, воздух в пузыре заменяется слизкой жидкостью, более тяжелой, чем вода, и весь аппарат погружается в ил, где плоды должны созреть. Еще более сложной оказывается система пузырчатки. Вот как ее изображает М. Г. Бокильон в своей «Жизни растений»: «Растения эти, часто попадающиеся в прудах, во рвах, в ямах для стока воды, в торфяных лужах, остаются невидимыми в течение зимы; они лежат на илистом дне. Их удлиненный, хрупкий, растянутый стебель снабжен листьями, превращенными в разветвляющиеся волокна. У пазухи этих листьев находится нечто вроде маленького грушевидного мешочка, верхняя оконечность которого заострена и снабжена отверстием. Это отверстие, в свою очередь, снабжено клапаном, открывающимся снаружи внутрь. Края его покрыты расщепленными волосками, а внутренность мешочка выстлана другими секретирующими волосками, придающими ей вид бархата. Когда наступает пора цветения, маленькие пазушные меха наполняются воздухом; чем сильнее этот воздух стремится выйти наружу, тем плотнее он закрывает клапаны. В результате он придает растению большую легкость и выводит его на поверхность воды. Тогда только распускаются прелестные маленькие желтые цветы, похожие на странные рыльца с более или менее разверстой пастью, нёбо которой испещрено оранжевыми или железистыми чертами. В течение июня, июля и августа их яркие цветы красуются среди растительных отбросов, красиво поднимаясь над грязной водой. Но вот оплодотворение совершилось, плод начинает развиваться, и роли меняются. Окружающая вода давит на клапаны сумочек, открывает их, врывается в углубление, отягчает растение и заставляет его вернуться на илистое дно».

Не любопытно ли, что в этом маленьком, с незапамятных времен существующем аппарате сосредоточено много новейших наиболее плодотворных человеческих открытий, касающихся действия клапанов, давления жидкостей и воздуха и основанных на тщательном изучении Архимеда? Как замечает цитированный нами автор, «первый инженер, который снабдил погруженный на дно сруб плавательным аппаратом, едва ли подозревал, что подобное устройство уже практикуется в течение тысячи веков». Мы воображаем, что малейшая наша идея создает новые комбинации и соотношения в мире, который нам кажется бессознательным и лишенным разума. Но если ближе присмотреться к действительности, то окажется более правдоподобным, что мы не способны создать что бы то ни было. Явившись на этой земле последними, мы только отыскиваем то, что уже до нас существовало, и, подобно изумленным детям, вторично проходим дорогу, которую жизнь уже свершила до нас. Впрочем, такой порядок вещей вполне естественен и утешителен. Но мы еще вернемся к этому соображению.

VIII

Нельзя закончить главу о водяных растениях, не нарисовав вкратце жизнь наиболее романтичного среди них – легендарной валлиснерии, одной из Hydrocharideae, брак которой принадлежит к наиболее трагическим эпизодам в истории любовных приключений цветов.

Сама по себе валлиснерия является незначительной травой, не имеющей ничего общего с красотою кувшинок или других подводных мочковатых растений. Но можно думать, что природа с особенным удовольствием внушила этой траве счастливую мысль. Все существование этого маленького растения протекает в глубине вод, в полусонном состоянии до того брачного часа, когда оно начинает стремиться к новой жизни. Тогда женский цветок медленно развертывает длинную спираль своей ножки, поднимается, выныривает из воды и пышно распускается на поверхности пруда. Из соседнего корня мужские цветы, виднеясь сквозь освещенные солнцем воды, полные надежды, в свой черед, поднимаются на свидание с той, которая, качаясь, поджидает их и зовет в очарованный мир любви. Но, достигнув половины пути, они внезапно останавливаются: их стебель, источник их жизни, оказывается слишком коротким, и никогда не дотянуться им до царства света, единственного, где могло бы совершиться соединение тычинок и пестика.

Существует ли в природе бо́льшая оплошность или более жестокое испытание? Вообразите себе драматизм этого желания, недоступность счастья, почти достигнутого, его прозрачную несбыточность, невозможность без видимого препятствия.

Драма эта была бы неразрешима, как и драма нашей собственной судьбы на земле. Но вот в дело вмешивается неожиданная стихия. Было ли у мужских цветов предчувствие ожидающего их разочарования? Во всяком случае, несомненно то, что каждый из них спрятал в своем сердце воздушный пузырек, как мы прячем в душе надежду на чудесное избавление. Минуту они как бы застывают в нерешительности, но вдруг, сделав героическое усилие навстречу счастью, – самое поразительное, какое я знаю в жизни насекомых и цветов, – решительно порывают связь, которая соединяет их с жизнью. Они отрываются от своей ножки, и лепестки их в несравненном порыве, среди жемчужной радости, лопаются на поверхности воды. Смертельно раненные, но светлые и свободные, они некоторое время плавают рядом со своими беспечными невестами; соединение совершается, после чего жертвы погибают, унесенные течением, в то время, когда их супруга, уже ставшая матерью, замыкает свой венчик, где живет их последнее дыхание, скручивает свою спираль и снова опускается в водную глубину, чтобы там вынашивать плод героического поцелуя.

Эту светлую картину, строго воспроизводящую действительность, но рассматривающую ее лишь со стороны света, – следует ли омрачить, созерцая ее также со стороны тени? Почему бы нет? С теневой стороны можно увидеть истины столь же любопытные, как и со стороны света. Эта очаровательная трагедия является совершенной, если мы будем в ней изучать разум и стремление вида. Но если обратим внимание на отдельные особи, то убедимся, что они часто в этом идеальном плане движутся ощупью и в противоположные стороны. То мужские цветы поднимаются на поверхность, когда еще нет поблизости ни одного пестикового цветка. То при низком уровне воды, который позволил бы им легко соединиться с подругами, они тем не менее машинально и бесполезно отрываются от стебля. Здесь мы еще раз констатируем, что гений принадлежит виду, всеобщей жизни или природе и что отдельная особь почти лишена разума. У одного только человека замечается соревнование между разумом вида и особи, стремление все более и более резкое и активное к какому-то равновесию, которое является великой тайной нашего будущего.

IX

Удивительное зрелище злостного разума представляет собою жизнь чужеядных растений и, между прочим, той удивительной повилики, которую в простонародье называют «бородой монаха» (Barbe de moine). Она лишена листьев, и едва ее стебель достигает длины в несколько сантиметров, как она добровольно покидает свои корни для того, чтобы обвиться вокруг избранной жертвы, в которую вонзает свои сосальцы. С той поры она живет исключительно за счет своей добычи. Невозможно обмануть ее прозорливость. Она откажется от всякой поддержки, которая ей не нравится, и отправится в поиски, если нужно – довольно далекие, стебля конопли, хмеля, клевера или льна, отвечающего ее темпераменту и вкусам.

По поводу повилики внимание наше естественно обращается к вьющимся растениям, нравы которых весьма замечательны и заслуживают упоминания. Впрочем, всякий живший в деревне имел случаи удивляться инстинкту, какому-то чувству, похожему на зрение, направляющему усики дикого винограда или вьюнка по направлению к палке прислоненных к стене граблей или лопаты. Поставьте грабли на другое место, и на следующий день завитки повернутся в другую сторону и дотянутся до них. В своем трактате «О воле в природе», в главе, посвященной физиологии растений, Шопенгауэр делает по этому предмету вывод из множества наблюдений и опытов, о которых здесь было бы слишком долго говорить. Я отсылаю читателя к этой книге, в которой он найдет указания на многочисленные источники и справочные книги. Нужно ли прибавить, что с тех пор, за последние 50–60 лет, источники эти страшно разрослись и что предмет сам по себе кажется почти неисчерпаемым…

Среди столь многочисленных проявлений находчивости, хитрости, предусмотрительности укажем еще, в качестве примера, на благоразумную осторожность светящегося овражника – маленького растения с желтыми цветами, по виду весьма похожего на одуванчик, обильно растущего на старых стенах Ривьеры. Для того чтобы обеспечить семярассеяние и вместе с тем устойчивость своей расы, овражник приносит в одно время два рода семян; одни из них отделяются легко и снабжены крыльями для того, чтобы унестись с ветром, между тем как другие, лишенные крыльев, остаются замкнутыми в цветохранилищах и освобождаются только тогда, когда последние истлевают.

Пример колючего дурнишника (Xanthium spinosum) показывает нам, до какой степени хорошо задуманы и достигают цели известные системы семярассеяния. Этот дурнишник является уродливой сорной травой, усаженной жестокими колючками. Еще недавно он был совершенно неизвестен в Западной Европе, и никто, конечно, не думал о его разведении. Своими завоеваниями он обязан крючкам, которыми усажены оболочки его плодов и которые прицепляются к шерсти животных. Будучи родом из России, он прибыл к нам вместе с тюками шерсти, ввозимой из глубины московских степей, и по карте можно проследить все этапы этого великого скитальца, покорившего себе новый мир.

Итальянская силена (Silene italica) – маленький простодушный белый цветок, растущий в изобилии в тени олив, – заставила работать свою мысль в другом направлении. По-видимому, весьма робкая и подозрительная, она, чтобы избегнуть посещения неудобных и невежливых насекомых, снабдила свои стебли волосками, усеянными железками, откуда сочится липкая жидкость, в которой насекомые так плотно вязнут, что крестьяне южных стран пользуются в своих домах этим растением как мухоловкой. Некоторые разновидности силены с мудрым расчетом упростили эту систему. Так как они всего более боятся муравьев, то нашли, что для того, чтобы преградить им дорогу, достаточно расположить под узлом каждого стебля широкое липкое кольцо, – точь-в-точь как поступают наши садовники, смазывая кольцеобразно дегтем ствол яблони, чтобы помешать гусеницам взобраться на нее.

Тут нам предстояло бы указать на способы защиты, употребляемые растениями. В превосходной популярной книге «Les plantes originales», к которой я отсылаю читателя, желающего узнать подробности по этому предмету, Анри Купен исследует некоторые из этих странных орудий защиты. Прежде всего возникает полный волнующего интереса вопрос о шипах, по поводу которых ученик Сорбонны Лотелье произвел весьма любопытные опыты, показывающие, что тень и влага ведут к исчезновению колючих частей растений. И наоборот, чем суше и открытее лучам солнца местонахождение растения, тем более оно утыкано колючками, как будто оно понимает, что, будучи единственным живым существом среди пустынных скал или на жгучем песке, оно обязано удвоить свою энергию в защите против врага, у которого нет свободы выбора добычи. Удивительно также и то, что большинство колючих растений, культивируемых человеком, мало-помалу отказывается от своего оружия, как бы предоставляя заботу о своем спасении сверхъестественному защитнику, который приютил их за своей оградой[22].

Некоторые растения и, между прочим, бурачниковые, заменяют свои шипы весьма жесткими волосками. Другие, подобно крапиве, защищаются сверх того и ядом. Есть и такие, вроде герани, мяты, руты и др., которые издают сильный запах для того, чтобы удалить насекомых. Но наиболее странными следует признать те растения, которые защищаются механически. Я упомяну лишь о хвоще, который окружен настоящим панцирем из микроскопических зерен кремня. Впрочем, все злаки заключают в своих тканях известь, защищающую их от прожорливости улиток и слизней.

X

Прежде чем перейти к изучению сложных аппаратов, необходимых для оплодотворения через скрещивание, среди тысячи брачных церемоний, совершающихся в наших садах, упомянем об остроумном устройстве многих весьма простых цветов, у которых оба супруга рождаются, любят друг друга и умирают в одном и том же венчике. Типические черты этого устройства общеизвестны: тычинки[23], или мужские органы цветка, обыкновенно хрупкие и многочисленные, расположены вокруг могучего и терпеливого пестика. «Mariti et uxores uno eodemque thalamo gaudent» – по прелестному выражению великого Линнея. Но расположение, форма, привычки этих органов меняются с каждым цветком, как будто бы у природы была мысль, которая не могла вполне установиться и найти точное выражение, или как будто она из самолюбия решила никогда не повторяться в созданиях своего воображения. Часто цветочная пыль, созрев, сама собою падает с высоты тычинок на пестик. Но столь же часто пестик и тычинки бывают одной высоты, или же последние слишком удалены от пестика, или пестик в два раза их выше. Тогда для соединения требуются бесконечные усилия. В таком случае тычинки склоняются на своих стебельках в глубине венчика, как это мы видим у крапивы. В момент оплодотворения тычинка развертывается, подобно пружине, и венчающий ее пыльник или мешочек с цветнем осыпает рыльце облаком пыли. Или же, как мы видим на барбарисе, для того, чтобы соединение могло совершиться лишь в ясные часы светлого дня, тычинки, удаленные от пестика, прижимаются к стенкам цветка тяжестью двух влажных желез. С восходом солнца влага испаряется, и облегченные тычинки устремляются к рыльцу. Наблюдается еще иное устройство. Так, у белой буквицы женские органы бывают то длиннее, то короче мужских. У лилии, тюльпана и т. д. супруга, слишком высокая ростом, употребляет все усилия, чтобы собрать и закрепить цветень. Но самым оригинальным и фантастическим следует признать устройство руты (Ruta graveolens), лечебной травы, довольно плохо пахнущей, одно из пользующихся дурной репутацией месячногонных средств. Спокойно и мирно ютясь в желтом венчике, тычинки ждут, обступив кольцом толстый коренастый пестик. В брачный час, повинуясь приказу жены, которая, очевидно, производит именную перекличку, один из супругов приближается и касается рыльца. За ним третий, пятый, седьмой, девятый – пока не будет исчерпан весь нечетный ряд. Тогда к делу приступает четный ряд, и очередь доходит до второго, четвертого, шестого и т. д. То любовь, как видно, по команде. Этот цветок, умеющий считать, показался мне столь необыкновенным, что сначала я не поверил ботаникам и перестал сомневаться лишь тогда, когда сам много раз проверил это чувство чисел. Я убедился, что цветок очень редко ошибается.

Я не хочу злоупотреблять, умножая примеры. Простая прогулка среди полей или в лесу позволит сделать на этот счет тысячи наблюдений, не менее любопытных, чем те, о которых говорят ботаники. Но прежде чем заключить эту главу, я бы хотел отметить еще один цветок, не потому, что он проявляет необыкновенную силу воображения, а потому, что его любовный жест отличается особенною, легко видимою прелестью. Я говорю о дамасской чернушке (Nigella damascem), получившей в простонародье забавные прозвища: венериного волоса, черта в кусте (Diable dans le buisson), пышноволосой красавицы (Belle aux cheveux denoue’s) и т. д., в которых сказываются счастливые и трогательные попытки народной поэзии изобразить маленькое, понравившееся ей растение. В диком состоянии чернушка растет на юге у края дорог и в тени олив, на севере же ее довольно часто культивируют в старомодных садах. Цветок нежно-голубого цвета, простенький, как цветочки примитивов; «венериными же волосами» называются его спутанные, тонкие легкие листья, которые окружают венчик «кустом» воздушной зелени. У основания цветка, в центре лазурной короны находятся пять необыкновенно длинных пестиков, подобных пяти царицам, – гордым, недоступным, одетым в зеленые мантии. Вокруг них безнадежно теснится несчастная толпа их возлюбленных тычинок, не достигающих высоты их колен. И вот в глубине этого дворца из бирюзы и сапфиров, среди блаженства летних дней, начинается бессловесная, безысходная драма, которую можно было предвидеть, – драма бессильного, бесцельного, неподвижного ожидания. Но проходят часы – годы в жизни цветка. Блеск его омрачается, лепестки отпадают, и гордость высоких цариц наконец как бы склоняется под тяжестью жизни. И вот наступает миг, и, как бы повинуясь тайному и неодолимому приказу любви, считающей, что испытание длилось достаточно долго, все они согласным симметрическим движением, похожим на гармоническую игру пятиструйного фонтана, ниспадающего в водоем, опрокидываются назад и грациозно подбирают на устах своих смиренных возлюбленных золотую пыль брачного поцелуя.

XI

Во всем этом, как видно, много чудесного и неожиданного. О разуме цветов можно было бы написать столь же толстую книгу, как книга Романеса о разуме животных. Наш очерк не имеет претензии сделаться подобным руководством. Я хочу лишь обратить внимание на некоторые любопытные явления, происходящие поблизости от нас в мире, среди которого мы с излишним высокомерием считаем себя привилегированными существами. Явления эти не подобраны, но взяты в качестве примеров, по прихоти наблюдений и обстоятельств. Я намерен и впредь в этих коротких очерках заняться главным образом цветком, так как именно в нем обнаруживаются самые большие чудеса. Я на время устраняю плотоядные цветы, росянковые, кувшинолистники, все Sarracenieae и т. д., которые соприкасаются с животным царством и потребовали бы подробного изучения, и сосредоточусь только на цветке растительном, на цветке в собственном смысле этого слова, который обыкновенно считается бесчувственным и неодушевленным.

Для того чтобы отделить факты от теорий, мы будем говорить о цветке так, как если бы он, по примеру людей, предвидел и соображал все свои поступки. Дальше мы увидим, какую долю разума следует за ним признать и в какой нужно ему отказать. А пока пусть он один остается на сцене, подобно великолепному принцу, одаренному разумом и волей. Трудно отрицать, что он одарен ими. Для того же, чтобы отказать ему в разуме, приходится прибегать к довольно темным гипотезам. И вот мы видим цветок, неподвижный на своем стебле, укрывающий в блистательном святилище воспроизводительные органы растения. Ему как будто ничего не остается делать, как дать совершиться в глубине этого святилища любви таинственному единению тычинок и пестика. И множество цветов дает свое согласие на этот союз. Но для многих других возникает чреватая ужасными угрозами и при нормальных условиях неразрешимая проблема оплодотворения через скрещивание. Вследствие каких бессчетных и повторяющихся с незапамятных времен опытов цветы узнали, что самооплодотворение, т. е. оплодотворение рыльца цветнем, упавшим с пыльников, окружающих его в том же самом венчике, быстро ведет к вырождению рода? Нам скажут, что цветы ничего не познали, никаким опытом не воспользовались. Сила вещей сама по себе мало-помалу устранила из жизни семена и растения, ослабленные самооплодотворением. Вскоре остались в живых только те, которым какая-нибудь аномалия, например чрезмерная длина пестика, недоступного для пыльников, помешала самооплодотворяться. Среди тысячи перипетий пережили только эти исключительные явления, затем наследственность окончательно закрепила дело случая, и нормальный тип исчез.

XII

Дальше мы увидим, насколько такие объяснения освещают вопрос. А пока выйдем еще раз в сад или в поле для того, чтобы ближе присмотреться к двум-трем любопытным открытиям, сделанным гением цветка. И вот, не удаляясь от дома, мы видим посещаемый пчелами ароматный пучок зелени, в которой живет искусный механик. Нет никого, даже среди наименее знакомых с деревней, кто бы не знал доброго шалфея. Это одно из губоцветных растений, лишенное всяких претензий. Оно увенчано скромным цветком, который энергически раскрывается, подобно голодному зеву, для того чтобы перехватить на пути солнечный луч. Встречается большое число разновидностей, которые – и я обращаю внимание на эту любопытную подробность – не все приняли или не все довели до того же совершенства систему оплодотворения, предстоящую нашему рассмотрению.

Но теперь меня занимает самый обыкновенный шалфей – тот, который в эту минуту, как бы прославляя шествие весны, покрывает фиолетовым ковром все стены на террасах моей оливковой рощи. Уверяю вас, что балконы великих мраморных дворцов, ожидавших прихода королей, никогда не были украшены так роскошно, так счастливо, так благоуханно. Кажется, как будто чувствуешь аромат солнечных лучей, когда они жгут с наибольшей силой, когда бьет полдень…

Переходя к деталям, скажем, что рыльце, или женский орган, заключается в верхней губе, образующей нечто вроде капюшона, в котором равным образом помещены две тычинки, или мужские органы. Для того чтобы они не могли оплодотворить рыльце, которое находится под тем же брачным балдахином, пестик вдвое длиннее их, так что у тычинок не остается никакой надежды достигнуть его. Впрочем, чтобы избежать всякой случайности, цветок сделался протерандрическим, т. е. таким, в котором тычинки созревают раньше пестика, так что когда самка становится способной зачать – самцы уже исчезли. Необходимо поэтому, чтобы вмешалась внешняя сила и перенесла отчужденную цветочную пыль на покинутый пестик для того, чтобы совершилось соединение. Одни из таких цветов, называемые анемофильными, предоставляют эту заботу ветру, но шалфей – и это случай наиболее часто встречающийся – принадлежит к цветам энтомофильным, т. е. любит насекомых и рассчитывает лишь на их содействие. Впрочем, ему небезызвестно – ибо он хорошо знает жизнь, – что он живет в мире, где нельзя положиться ни на чью симпатию, ни на чью бескорыстную помощь. Поэтому он не станет терять время, бесплодно взывая к благородству пчелы. Подобно всем существам, борющимся со смертью на нашей земле, пчела существует лишь для себя и для своего вида и нисколько не заботится о том, чтобы оказывать услуги цветам, которые ее питают. Как же заставить ее против воли, или по крайней мере неведомо для себя, исполнить эту брачную услугу? Вот какую шалфей придумал удивительную сеть любви: в глубине своего шатра, сотканного из фиолетового шелка, он выделяет несколько капель сладкого сока, служащего приманкой. Но, преграждая доступ к этому нектару, поднимаются два параллельных стебля, весьма похожих на вращающиеся балки подъемного голландского моста. Наверху каждого стебля находится большая сумка, до края выполненная цветнем; внизу две сумки поменьше служат противовесом. Когда пчела проникает в цветок, чтобы добраться до нектара, она должна толкнуть головкой маленькие сумки. Оба стебля, вращающиеся на оси, немедленно наклоняются, и верхние пыльники касаются боков насекомого, покрывая их оплодотворяющей пылью.

Как только пчела удаляется, шпили, образующие пружину, приводят механизм в первоначальное положение, и все готово действовать при новом визите.

Все это тем не менее представляет собою лишь первую половину драмы: остальная часть разыгрывается при других декорациях. В соседнем цветке, где тычинки уже завяли, на сцену выступает пестик, ожидающий цветня. Он медленно высовывается из капюшона, удлиняется, наклоняется, сгибается, раздваивается, чтобы, в свою очередь, загородить вход в беседку. Направляясь к нектару, голова пчелы свободно проходит под нависшей вилкой, но последняя касается ее спины и боков как раз в тех точках, к которым прикасались тычинки. Двураздельный пестик жадно проглатывает серебристую пыль, и оплодотворение совершается. Впрочем, нетрудно, вводя в цветок соломинку или конец спички, привести аппарат в движение и дать себе отчет в трогательной, поразительной точности всех ее движений.

Разновидности шалфея весьма многочисленны, их насчитывают около пятисот, и я не стану утомлять ваше внимание перечислением их научных названий, не всегда изящных: Salvia pratensis, officinalis (растущий на наших огородах), horminum, horminoides, glutinosa, sclarea, Roemeri, azurea, Pitcheri, splendens (великолепный красный шалфей наших цветочных корзин) и т. д. Между ними нет ни одной разновидности, которая не видоизменила бы какую-нибудь подробность в только что описанном нами снаряде. Одни из них, – и это усовершенствование кажется нам спорным, – удвоили, иногда утроили длину пестика, так что он не только выходит из капюшона, но пышным султаном висит перед входом в цветок. Они таким образом избегают опасности, в крайнем случае возможной, оплодотворения рыльца пыльниками, лежащими в том же капюшоне, но, с другой стороны, если протерандрия (т. е. более раннее созревание тычинок в сравнении с пестиком) не строго соблюдена, возможен случай, когда пчела при выходе из цветка покроет пестик цветнем тех пыльников, с которыми он вместе вырос. Другие разновидности, при движении коромысел, заставляют пыльники сильнее расходиться, так что они с большей точностью ударяют по бокам насекомого. Есть, наконец, и такие, которым не удалось установить и как следует приладить все части механизма. Так, например, поблизости от моего фиолетового шалфея, подле колодца, под зеленью олеандров, я нахожу семью белых цветов с бледно-лиловыми крапинками. В них нельзя отыскать ни следа весов. Тычинки и пестик вперемежку наполняют середину венчика. Все кажется в них неустроенным и рассчитанным на случай. Я уверен, что, объединив многочисленные разновидности этого губоцветного растения, можно восстановить всю историю, проследить все этапы совершенного открытия, начиная с первобытного хаоса белого шалфея, который у меня перед глазами, и кончая последними усовершенствованиями аптечного шалфея. Что же это значит? То ли, что у семьи этих ароматических трав устройство механизма находится еще в периоде изучения? Все ли еще мы присутствуем при установке и окончательных опытах, как это мы видим в семье эспарцета относительно архимедова винта? Превосходство автоматически действующих весов все ли еще не признано единогласно? Не все, следовательно, остается неизменным и предначертанным, но многое подлежит спорам и проверке при посредстве опытов в этом мире, который мы считаем фатально и органически отсталым?[24]

XIII

Как бы то ни было, большинство шалфейных цветов являет нам изящное решение великой проблемы оплодотворения через скрещивание. Но подобно тому, как среди людей всякое новое открытие немедленно подхватывается, упрощается, совершенствуется толпою маленьких неутомимых исследователей, так и в мире цветов, которые можно назвать «механическими», патент шалфея был немедленно украден и во многих подробностях странным образом усовершенствован. Одно из норичниковых растений, неблагозвучная лесная вшивая трава, которую вы, без сомнения, встречали в теневых частях рощиц, в местах, поросших вереском, внесла в механизм чрезвычайно остроумные видоизменения. Форма венчика у нее почти общая с шалфеем. Пестик и два пыльника втроем помещаются в верхнем колпачке. Только маленький влажный шарик рыльца высовывается из колпачка в то время, когда пыльники остаются в нем плотно запертыми. В этой шелковистой скинии органы обоих полов живут, таким образом, в тесной близости и даже в непосредственном соприкосновении; тем не менее, благодаря устройству, вполне отличному от устройства шалфеев, самооплодотворение является, безусловно, невозможным. В самом деле, пыльники образуют два мешочка, наполненных цветнем. Эти мешочки, снабженные каждый одним отверстием, расположены таким образом, что их отверстия совпадают и закрываются одно другим. На своих свернутых, пружинообразных стебельках они внутри колпачка поддерживаются двумя зубовидными отростками. Пчела или шмель, проникая в цветок, чтобы выпить его нектар, по необходимости раздвигают эти зубы. Тогда освобожденные мешочки немедленно выпрямляются, выбрасываются вперед и ударяются о спинку насекомого.

Но на этом не останавливается гений и предусмотрительность цветка. Как заметил Г. Мюллер, первый вполне изучивший чудесный механизм вшивой травы, «если бы тычинки, ударяя насекомое, сохраняли прежнее взаимное расположение, то ни одна пылинка цветня не вышла бы из них, так как их отверстия закупориваются одно другим. Но эта трудность побеждена устройством столь же простым, как и остроумным. Нижняя губа венчика, вместо того чтобы быть симметрической и горизонтальной, имеет неправильную, косую форму, так что одна ее сторона выше другой на несколько миллиметров. Садясь на нее, шмель по необходимости должен сам принять согнутое положение. В результате получается то, что головка его ударяет отростки венчика один за другим. Вследствие этого отскакивание тычинок производится так же последовательно, и они, одна за другой, имея свободные отверстия, ударяют насекомое и осыпают его оплодотворяющей пылью.



Поделиться книгой:

На главную
Назад