Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Настигнут радостью. Исследуя горе - Клайв Стейплз Льюис на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ее прошлые страдания. Откуда мне знать, что все ее страдания – в прошлом? Прежде я не верил – я считал совершенно немыслимым, – чтобы самая наиправеднейшая душа перенеслась прямиком в благодать и мир, едва угаснет предсмертный хрип. Уверовать в это сейчас – значит в полной мере предаться самообману. Х. была редкой красоты созданием: с душой прямой, яркой и закаленной, как стальной клинок. Но совершенной святой она не была. Грешная женщина, замужем за грешным мужчиной; двое Божьих пациентов, еще не исцеленных. Я знаю, что здесь предстоит не только осушить слезы, но и оттереть клинок дочиста. И он засияет еще ярче.

Но мягче, о Боже, мягче. Ты уже месяц за месяцем и неделю за неделей колесовал ее тело, пока она еще его носила. Или этого недостаточно?

Ужас в том, что абсолютно благой Господь здесь не менее грозен, чем Вселенский Садист. Чем больше мы верим, что Господь причиняет боль только исцеления ради, тем бессмысленнее молить о снисхождении. Жестокого человека можно подкупить, он может устать от своей гнусной забавы, может в кои-то веки проявить милосердие, как алкоголику порою случается протрезветь. А представьте себе, что вы имеете дело с хирургом, который желает вам только блага. Чем он добрее и ответственнее, тем неумолимее он будет продолжать резать. Если он уступит вашим мольбам, если прервется, не закончив операцию, вся боль, причиненная вплоть до сего момента, окажется бессмысленной. Но как поверить в то, что такие запредельные пытки для нас необходимы? Что ж, выбирайте. Пытки имеют место. Если в них нет необходимости, значит, Бога нет или Он зол. Если Бог существует и Он благ, значит, пытки необходимы. Ибо в противном случае никакое даже сравнительно благое Существо никак не могло бы ни применять, ни попускать их.

Как ни кинь – всё клин, деваться некуда.

Что люди имеют в виду, когда говорят: «Я не боюсь Бога, я знаю, что Он благ»? Они что, никогда у зубного врача не были?

Однако ж пытка невыносима. И тут кто-нибудь лепечет: «Если бы я только мог пострадать вместо нее, забрать себе худшее или хотя бы какую-то часть боли». Да только никто не знает, всерьез ли это предложено, ведь на кон не поставлено ровным счетом ничего. Если бы такая возможность внезапно стала реальной, тогда мы впервые выяснили бы, в самом ли деле на такое готовы. Но дозволено ли оно?

Такое было дозволено Одному, говорят нам, и я понимаю, что снова способен верить: Он делал и делает за другого все, что возможно. На наш жалкий лепет Он отвечает: «Вы не можете, и вы не смеете. Я мог и посмел».

Сегодня случилось нечто совершенно неожиданное – с утра споразанку. По ряду причин, которые сами по себе ничуть не загадочны, у меня на душе полегчало – впервые за много недель. Во-первых, я, по-видимому, постепенно прихожу в себя – восстанавливаюсь после крайнего физического истощения. Накануне день выдался очень утомительный, зато бодрящий, так что ночью я спал как убитый; и после того, как десять дней кряду серое небо висело совсем низко и в недвижном воздухе разливалась душная промозглая сырость, вновь засияло солнце и подул легкий ветерок. И вдруг, в тот самый момент, когда я, постольку поскольку, меньше всего скорбел о Х., я вспомнил ее отчетливо как никогда. Действительно, это было нечто лучшее (ну, почти), чем воспоминание; внезапное, неопровержимое воздействие. Сказать, что это походило на встречу наяву, значит зайти слишком далеко. И однако ж хочется произнести именно эти слова. Утихла тоска – и словно бы убрали некую преграду.

Почему никто мне об этом не рассказывал? Как превратно я бы судил о ком-то другом в сходной ситуации! Я того гляди сказал бы: «Он справился с горем. Он позабыл жену», – в то время как правда такова: «Он помнит жену куда лучше, потому что отчасти справился с горем».

Вот как было дело. И, сдается мне, я способен понять смысл случившегося. Ты ничего толком не видишь, пока в глазах стоят слезы. В большинстве случаев нельзя получить то, что хочешь, если хотеть безудержно; и даже если и получишь, то по-настоящему не насладишься. Фраза «Ну же, давайте-ка поговорим по душам!» всех повергает в молчание. «Сегодня я просто должен как следует выспаться» предвосхищает многочасовую бессонницу. Тот, кого мучает нестерпимая жажда, не оценит тонкого вина. Наверное, вот так же и неуемная тоска опускает железный занавес и заставляет нас чувствовать, будто мы глядим в пустоту, когда думаем о тех, кого потеряли? «Много просишь (во всяком случае, если просишь слишком назойливо), мало получишь». Видимо, получить больше просто не сможешь.

Вот так же, видимо, и с Богом. Я постепенно приходил к ощущению, что дверь уже не закрыта и не заперта. Уж не моя ли отчаянная нужда захлопнула дверь перед моим носом? Возможно, в то время, когда в душе нет ничего, кроме крика о помощи, Господь просто не может ее дать: ты – словно утопающий, помочь которому нельзя, ведь он беспорядочно барахтается и хватается за что попало. Возможно, твои собственные неумолчные вопли заглушают тот голос, который ты так надеялся услышать.

С другой стороны, сказано же: «Стучите, и отворят вам»[153]. Но разве «стучать» означает барабанить в дверь что есть мочи и исступленно пинать ее ногами? Сказано также: «Ибо кто имеет, тому дано будет»[154]. Если на то пошло, нужно обладать способностью принимать, или даже всемогущество Господне ничего дать не сможет. Возможно, ваши собственные страсти временно уничтожают эту способность.

Когда имеешь дело с Ним, каких только ошибок не совершаешь! Давным-давно, еще до того, как мы поженились, однажды утром Х., пока она работала, одолело некое смутное ощущение, что Господь «совсем рядом, поблизости» (если можно так выразиться) и требует ее внимания. Разумеется, не будучи совершенной святой, она предположила, что речь пойдет, как оно обычно и бывает, о каком-нибудь нераскаянном грехе или скучной обязанности. Наконец она сдалась – уж я-то знаю, как оно бывает – вечно откладываешь на потом! – и обратилась к Нему. И услышала: «Я хочу дать тебе кое-что», – и ее тотчас же захлестнула радость.

Кажется, я начинаю понимать, почему горе ощущается как неопределенность. Ведь столько побуждений, давно вошедших в привычку, ни к чему не приводят. Мысль за мыслью, чувство за чувством, действие за действием были направлены на Х. Теперь цель исчезла. Я по привычке вкладываю стрелу в тетиву, затем вспоминаю – и опускаю лук. Столько дорог направляют мысль к Х.! Я выбрал одну и шагаю по ней. Да только не пройти: теперь ее перегораживает пограничная застава. Сколько было дорог, столько теперь тупиков.

Ведь хорошая жена так многолика! Кем только Х. для меня не была? Дочерью и матерью, ученицей и наставницей, подданной и владычицей; и всегда, будучи всеми ими в совокупности, еще и моим верным товарищем, и другом, и соратником. Она была моей возлюбленной; но в то же время и всем тем, чем когда-либо был для меня друг мужеского пола (а у меня много хороших друзей). Может, даже бо́льшим. Если бы мы не влюбились друг в друга, мы все равно были бы вместе – то-то скандал бы разразился! Вот что я имел в виду, когда однажды похвалил ее за «мужские качества». Но она быстро положила этому конец, поинтересовавшись, а не похвалить ли меня за женские. Мастерский ответный выпад, родная. И однако было в ней нечто от амазонки, нечто от Пентесилеи и Камиллы[155]. И ты так же, как и я, радовалась этим качествам. И тому, что я их оценил.

Соломон называл невесту – сестрой. А что, если женщина становится женой в полном смысле этого слова, только когда на краткий миг, в особом умонастроении, мужчине вдруг захочется назвать ее братом?

Есть искушение сказать: «Наш брак был слишком идеален, чтобы продлиться долго». Но это можно понимать двояко. Например, в мрачно-пессимистичном ключе – Господь, едва увидев, что двое из Его творений счастливы, немедленно кладет этому счастью конец («Чтоб я здесь больше такого не видел!»). Как будто Он – хозяйка на приеме, где подают херес и другие вина: лишь только замечает, что двое гостей по-настоящему увлеклись разговором, тут же разводит их в разные стороны. Однако возможно и такое толкование: «Брак достиг совершенства. Он стал таким, каким по сути своей должен быть. Потому, конечно же, продлевать его нет нужды». Как если бы Господь сказал: «Отлично, с этим упражнением вы справились. Результатом я очень доволен. А теперь переходим к следующему упражнению». Как только вы научитесь решать квадратные уравнения и начнете делать это с удовольствием, вам их перестанут задавать. Учитель перейдет к следующей теме.

Мы ведь действительно чему-то научились и чего-то достигли. Мужчин и женщин разделяет меч – спрятанный или выставленный напоказ, – пока единение брака их не сблизит. Мы свысока называем прямодушие, справедливость и рыцарственность «мужскими» качествами, когда встречаем их в женщине; женщины свысока описывают чувствительность, такт или нежность в мужчине как «женские» качества. И какими же жалкими, искореженными фрагментами человечества должны быть просто мужчины и просто женщины в большинстве своем, чтобы такое самолюбование прозвучало правдоподобно! Но супружество исцеляет. Соединившись, двое становятся людьми в полном смысле этого слова. «По образу Божию <…> мужчину и женщину сотворил их»[156]. Так, парадоксально, торжество сексуальности выводит нас за пределы различия полов.

И тут кто-то из супругов умирает. Мы это воспринимаем как оборванную любовь, как танец, остановленный в самом разгаре, как цветок, у которого на беду обломили венчик, – как нечто обрубленное и изувеченное и потому утратившее истинный облик. Не знаю, не знаю. Если, как я сильно подозреваю, мертвые тоже чувствуют боль разлуки (возможно, для них это одно из очистительных страданий), тогда для обоих любящих и для всех любящих пар без исключения утрата – универсальная и неотъемлемая часть нашего опыта любви. Она следует за браком так же естественно, как брак – за ухаживанием, а осень – за летом. Это не прерывание процесса, но одна из его стадий; не прерывание танца, но следующая фигура. Возлюбленная, пока она здесь, «выводит нас за пределы своего “я”». И тут начинается трагическая фигура танца, в которой мы должны научиться выходить за пределы своего «я», хотя вживе возлюбленной рядом уже нет, любить именно Ее, а не наше прошлое, или нашу память, или наше страдание, или наше облегчение страдания, или нашу собственную любовь.

Оглядываясь назад, я вижу, что еще совсем недавно я переживал из-за своих воспоминаний о Х. – как бы они не обернулись ложью. В силу какой-то причины – милосердного здравомыслия Божьего, не иначе! – я на этот счет больше не беспокоюсь. И что примечательно, как только я перестал беспокоиться, она встречает меня везде.

«Встречает» – слишком сильно сказано. Я не имею в виду голос или привидение – ничего даже отдаленно похожего. Я даже не имею в виду сильное эмоциональное переживание в каждый отдельно взятый момент. Это скорее что-то вроде ненавязчивого, но могучего ощущения, что она есть – ровно так же, как и прежде, она – непреложный факт, с которым нельзя не считаться.

«Нельзя не считаться» – больно неудачно сказано. Звучит так, словно она – боевая секира. А как выразиться лучше? «Судьбоносно-настоящая» или «упрямо-настоящая» – подойдет? Это как если бы опыт говорил мне: «Ты, выходит, чрезвычайно рад, что Х. по-прежнему – непреложный факт. Но не забывай: она все равно была и будет непреложным фактом, хочешь ты того или нет. Тебя никто не спрашивает».

Ну и как далеко я зашел? Да наверное, так же далеко, как вдовец иного склада, который остановится, обопрется на лопату и скажет в ответ на наши расспросы: «Спасибочки. Грех сетовать. Я по ней ужасть до чего скучаю. Но говорят, это нам испытание такое ниспослано».

Мы пришли к одному и тому же: он со своей лопатой и я, своим собственным инструментом копать почти разучившийся. Конечно же, «ниспосланное испытание» нужно понимать правильно. Господь не пытается поэкспериментировать с моей верой или любовью, чтобы выявить их подлинное качество. Ему и так все давно известно. А вот мне – нет. В этом испытании Он усаживает нас на скамью подсудимых, на свидетельскую скамью и на судейское место. Он-то всегда знал, что мой храм – это карточный домик. А донести эту мысль до меня Он может одним-единственным способом – разрушив его до основания.

Так быстро оправился? Но эти слова двусмысленны. Сказать, что пациент идет на поправку после того, как ему аппендицит вырезали, – это одно; после того, как ему ампутировали ногу, – совсем другое. После такой операции либо культя заживет, либо пациент умрет. Если заживет, жгучая незатухающая боль прекратится. Со временем к пациенту вернутся силы и он сможет ковылять на деревянной ноге. Он «оправился». Но он, скорее всего, всю жизнь будет страдать от рецидивирующей боли в культе, причем, возможно, крайне мучительной; и он навсегда останется одноногим калекой. Он ни на миг об этом не забудет. Теперь, что бы он ни делал – принимал ванну, одевался, садился и снова вставал, даже просто лежал в постели, – все это будет ощущаться совсем по-другому. Весь ход его жизни поменяется. Всевозможные удовольствия и занятия, которые он прежде воспринимал как данность, придется просто-напросто списать со счетов. И обязанности тоже. Сейчас я учусь передвигаться на костылях. Со временем меня, вероятно, снабдят деревянным протезом. Но на двух ногах мне уже не ходить.

Однако не приходится отрицать, что в каком-то смысле «мне стало лучше». А вместе с этим осознанием приходит своего рода стыд и ощущение, что ты вроде как обязан лелеять, и подпитывать, и длить свое несчастье. Я про такое читал в книгах и думать не думал, что испытаю то же самое на себе. Я уверен, Х. бы такого не одобрила. Она бы сказала мне: не будь дураком. Так что, ручаюсь, Богу оно бы тоже не понравилось. А что же за этим стоит?

Отчасти, несомненно, тщеславие. Мы пытаемся доказать самим себе, что мы – воистину паладины любви, трагические герои, а не просто самые обыкновенные рядовые в громадной армии обездоленных, которые бредут по жизни, пытаясь худо-бедно справиться с безнадежной ситуацией. Впрочем, этим объяснение не исчерпывается.

Думаю, тут еще вот какое недоразумение. На самом деле мы, конечно, не хотим, чтобы горе длилось до бесконечности, такое же мучительно-острое, как поначалу; никто бы такого не выдержал. Горе – обычный симптом того, что мы хотим на самом деле, вот мы и путаем одно с другим. Прошлой ночью я написал, что утрата – это не прерывание супружеской любви, но одна из ее естественных стадий, – как медовый месяц. Так вот, на самом-то деле мы хотим прожить достойно и честно и эту стадию нашего супружества. Если нам больно (а больно нам непременно будет), мы принимаем страдания как неизбежную часть этой стадии. Мы не хотим их избегнуть ценой предательства или развода. Не хотим убивать мертвого вторично. Мы были единой плотью. Теперь, когда эту плоть рассекли надвое, мы не желаем притворяться, будто она по-прежнему целостна и нераздельна. Мы настаиваем на том, что мы все еще женаты, все еще любим друг друга. Поэтому мы будем мучиться и дальше. Но мучения эти для нас – если только мы понимаем самих себя – вовсе не самоцель. Лишь бы брак сохранить, а так-то боли хотелось бы поменьше. И чем больше радости в браке между мертвым и живым, тем лучше.

Лучше во всех смыслах. Ведь, как я обнаружил, бурное горе не связывает нас с мертвыми, но отсекает от них. Это становится все яснее. Именно когда я меньше всего горюю – например, когда утром принимаю ванну, – Х. врывается в мое сознание во всей своей неподдельной инаковости. Не сакрализованной, исполненной патетики проекцией моих горестей, как в худшие мои моменты, а – как есть, в своем праве. И это хорошо, это бодрит.

Я смутно припоминаю – хотя так, с ходу, процитировать не смогу – что в разнообразных балладах и сказках мертвые говорят нам, что наша скорбь им во вред. И просят перестать печалиться. Возможно, в этом куда больше смысла, чем мне казалось. Если так, то наши дедушки и бабушки зашли куда-то не туда. Все эти ритуалы горевания (иногда пожизненные) – навещать могилы, отмечать годовщины, в опустевшей спальне сохранять все в точности так же, как при жизни «ушедших»; о мертвых либо не упоминать вообще, либо если и заговаривать, то этаким особенным голосом, или даже (как королева Виктория) каждый вечер выкладывать для покойного костюм – переодеться к ужину – были все равно что мумификацией. Тем самым мертвые становились еще более мертвыми.

А не ради этого ли (пусть неосознанно) все и делалось? Возможно, здесь задействовано нечто глубоко архаичное. Дикарь всерьез озабочен тем, чтобы мертвые оставались мертвыми, чтобы не прокрались обратно в мир живых. Их надо любой ценой умиротворить, чтоб «не высовывались». Разумеется, все эти ритуалы снова и снова подчеркивают: мертвые – мертвы. Возможно, такой результат на самом деле не так уж и нежелателен, что бы там про себя ни думали приверженцы обрядности.

Не мне их судить. Все это только догадки; свое мнение я предпочту держать при себе. Как бы то ни было, а для меня план действий ясен. Я стану как можно чаще обращаться к ней в радости. Я стану встречать ее смехом. Чем меньше я буду о ней скорбеть, тем ближе к ней окажусь.

Отличный план действий, что и говорить. Жаль, что невыполнимый. Сегодня ночью я снова был ввергнут в геенну горя, острого, как поначалу: безумные слова, жестокая обида, подташнивание, кошмарное ощущение нереальности происходящего и слезы – море разливанное слез. Ведь горе ни в чем не знает удержу. Ты выбираешься из очередной стадии – а она возникает опять и опять. Все повторяется. Я хожу кругами – могу ли я надеяться, что это спираль?

А если это спираль, то вверх или вниз я по ней двигаюсь? Сколько еще – неужели так будет всегда? – сколько еще мне суждено, словно впервые, ужасаться безысходной пустоте и восклицать: «Только сейчас понимаю, как много потерял»? Одну и ту же ногу ампутируют раз за разом. Скальпель рассекает плоть – снова и снова, как в первый раз.

«Трус умирает многажды», – гласит пословица; вот и с любимыми так же. Ведь, сколько бы орел ни прилетал отобедать Прометеевой печенью, всякий раз она отрастала заново, так?

Часть 4

Это четвертая – и последняя чистая тетрадка, что нашлась в доме; ну, почти чистая – несколько страниц в самом конце заполнены какими-то старыми подсчетами Дж. Я твердо решил, что этой тетрадкой свое бумагомарание и ограничу. Покупать новые для этой цели я точно не стану. Какая-то польза от моих записок была – в той мере, в какой они послужили предохранительным клапаном и спасли от полного краха. А вторая моя цель, как выяснилось, была следствием недопонимания. Я полагал, что могу описать состояние; составить карту горя. Однако оказалось, что горе – это не состояние, а процесс. Тут нужна не карта, а хроника, и если я в какой-то произвольный момент не прикажу себе поставить точку, вряд ли я вообще когда-нибудь остановлюсь. Ведь каждый день находится что-то новое. Горе – как протяженная, извилистая долина, где за любым поворотом может открыться совершенно новый пейзаж. Но, как я уже отмечал, открывается отнюдь не за каждым. Иногда, к своему изумлению, обнаруживаешь совершенно не то, чего ждал: в точности ту же самую местность, которая вроде бы давным-давно осталась позади. Тут-то и задумываешься: а может, эта долина – на самом деле круговая траншея? Но нет. Кое-что частично повторяется, но не последовательность в целом.

Вот, например, новая стадия и новая потеря. Я стараюсь как можно больше ходить пешком – в моем положении глупо ложиться спать, не измотав себя как следует. Сегодня я отправился на одну из тех долгих прогулок, которым так радовался в былые холостяцкие дни, и снова побывал в любимых когда-то местах. И на сей раз лик природы не был лишен красоты и мир не походил (как я жаловался несколько дней назад) на трущобы. Напротив, каждая изгородь, каждая купа деревьев звали меня в былое счастье – счастье, предшествовавшее Х. Но приглашение это меня ужасало. Счастье, в которое меня приглашали, ощущалось безвкусным и пресным. Я понимаю, что не хочу назад, не хочу быть счастлив – так. Мне становится жутко при одной мысли о том, чтобы взять и вернуться. Что может быть страшнее такой судьбы – достичь состояния, когда годы любви и брака по прошествии времени покажутся просто милым эпизодом – вроде каникул, – который ненадолго вклинился в мою нескончаемую жизнь и вернул меня в привычное русло таким же, как прежде. А затем эпизод этот представится и вовсе нереальным – настолько чуждым обычной канве моей биографии, что я почти поверю, будто все это случилось с кем-то другим. Тем самым Х. вторично умрет для меня: такая утрата ударит по мне еще больнее, чем первая. Что угодно, лишь бы не это.

Понимала ли ты, родная, сколь многое ты забрала с собою, когда ушла? Ты отняла у меня даже мое прошлое, даже все то, что мы с тобою никогда не разделяли. Не прав я был, когда сказал, что культя уже не так болит после ампутации. Я обманывался – видов боли так много, что я обнаруживаю их лишь постепенно, по одному.

Однако ж я дважды в выигрыше – но теперь я слишком хорошо себя знаю, чтобы называть свои приобретения «непреходящими». Обращаясь к Богу, мой разум больше не натыкается на запертую дверь; обращаясь к Х., больше не обнаруживает пустоты – или этого моего суетливого беспокойства о ее мысленном образе. Мои записки этот процесс сколько-то отражают – но не настолько, как я надеялся. Возможно, обе перемены не так уж и заметны. Ведь резкого, пронзительного, впечатляющего перехода не было. Так согревается комната, так занимается день. Когда впервые замечаешь, что потеплело или посветлело, оказывается, что это произошло уже какое-то время назад.

Это записки обо мне, о Х. и о Боге. Именно в таком порядке. Порядок и соотношение именно такие, неправильные. А еще я вижу, что ни разу не думал ни о Боге, ни о ней в том ключе, что называется прославлением. А ведь так было бы всего лучше для меня.

Прославление – это вид любви, в котором всегда есть толика радости. Славятся в должном порядке: Он – как даритель, она – как дар. Разве, восхваляя, мы неким образом не сочетаемся с тем, чему возносим хвалу, как бы далеко от него ни находились? Надо бы мне делать это почаще. Я утратил прежнее единение с Х. Я далек, далек в долине собственной чужеродности от соединения с Богом, которое, если Его милости беспредельны, я однажды смогу обрести. Но, прославляя, я по-прежнему в некоторой степени сочетаюсь с нею и в некоторой степени сочетаюсь с Ним. Лучше, чем ничего.

Но, может статься, мне такое не дано. Вижу, выше я писал, что Х. подобна мечу. Это правда – постольку-поскольку. Но совершенно недостаточно само по себе и вводит в заблуждение. Такое сравнение надо было уравновесить. Надо было сказать: «А еще она подобна саду. Подобна лабиринту садов, где за стеной обнаруживаешь еще стену, за изгородью – новую изгородь, и чем дальше в сокровенные глубины заходишь, тем больше они полнятся изобильной и благоуханной жизнью».

И тогда я сказал бы, – и о ней, и обо всех восхваляемых мною творениях: «Так или иначе, неким непостижимым образом все это подобно Ему, сотворившему мир».

Так, от сада – к Садовнику, от меча – к Кузнецу. К животворящей Жизни и к Красоте, красотой наделяющей.

«Она в руках Божиих». Эти слова обретают новую силу, когда я думаю о ней как о мече. Что, если земная жизнь, которую я разделял с нею, была лишь одной из стадий закалки? А теперь, возможно, Он берется за рукоять, взвешивает в руке новый клинок, со свистом рассекает им воздух. «Этот меч сделан в Иерусалиме»[157].

Один из моментов прошлой ночи можно описать не иначе как через сравнения. Вообразите себе человека, который находится в кромешной темноте. Он думает, что он в подвале или в темнице. И вдруг раздается некий звук. Ему кажется, что звук этот доносится издалека – это шумит прибой, или ветер гудит в кронах, или где-то в полумиле оттуда пасется стадо. А если так, выходит, он ни в каком не в подвале, а на воле, под открытым небом. Или, допустим, совсем рядом слышится звук потише – приглушенный смешок. А если так, значит, рядом с ним, в темноте, друг. Так или эдак, отрадный звук, очень отрадный. Я не настолько безумен, чтобы засчитать этот опыт за доказательство чего бы то ни было. Это я прокручиваю в воображении мысль, которую всегда чисто теоретически допускал, – мысль о том, что я, равно как и любой смертный в любой момент времени, могу глубоко заблуждаться относительно того, где на самом деле нахожусь и что со мной происходит.

Пять чувств; неисправимо абстрактное мышление; хаотично избирательная память; набор предрассудков и допущений настолько обширный, что проанализировать я смогу лишь немногие – и всех никогда не осознаю. Ну и много ли подлинной реальности способен такой аппарат пропустить сквозь себя?

Я, по возможности, избегал бы крайностей. В сознании моем борются два прямо противоположных убеждения. Первое – что Вечный Ветеринар еще более неумолим и вероятные операции куда более болезненны, чем в самых наших страшных фантазиях. А второе – «Все должно быть хорошо, и все будет хорошо, и все, что бы то ни было, будет хорошо»[158].

И неважно, что у меня нет ни одной хорошей фотографии Х. Неважно – не особо важно, – что я помню ее нечетко. Образы и подобия, будь то на бумаге или в голове, сами по себе не так уж и значимы. Это просто связующие звенья. Возьмем аналогию из неизмеримо более высокой сферы. Завтра утром священник даст мне маленькую, кругленькую, тоненькую, холодную, безвкусную облатку. Разве это недостаток – разве это в некотором роде не достоинство – что она не претендует ни на малейшее сходство с тем, с чем меня воссоединяет?

Мне нужен Христос, а не что-то, на Него похожее. Мне необходима Х., а не то, что ее напоминает. Действительно удачная фотография в конечном итоге может стать ловушкой, кошмаром и препятствием.

Полагаю, подобия небесполезны, иначе они не были бы столь популярны. (И неважно, идет ли речь о картинах и статуях вне нашего сознания или о воображаемых образах внутри его). Мне, однако, опасность их представляется более очевидной. Изображения Священного легко становятся священными изображениями – иконами. Мое представление о Боге – не божественная идея. Ее нужно разбивать вдребезги снова и снова. Да Он и Сам это делает. Ведь Он – великий иконоборец. Наверное, мы даже могли бы сказать, что такое разрушение – одно из свидетельств Его присутствия? Боговоплощение – лучший тому пример; все прежние представления о Мессии рассыпались в прах. А большинство иконоборчеством «оскорблены»; блаженны те, кто нет. Но то же самое случается и в наших личных молитвах.

Действительность по сути своей – иконоборчество. Земная возлюбленная, даже в этой жизни, неизменно торжествует над вашим представлением о ней. Именно этого вы и хотите. Вам нужна именно она – она, со всем своим упрямством, слабостями и недостатками, со всей своей непредсказуемостью. То есть настоящая, свободная, во всей своей правде. Именно ее – не воображаемый образ и не воспоминание – мы продолжаем любить и после того, как она умерла.

Но «именно она» воображению не подвластна. В этом смысле Х. и все умершие подобны Богу. В этом смысле любить ее теперь – в какой-то мере все равно что любить Его. В обоих случаях я простираю руки и ладони любви – глаза здесь бессильны! – к действительности, сквозь и через все изменчивые фантасмагории моих мыслей, страстей и выдумок. Я не должен довольствоваться фантасмагорией и поклоняться вымыслу вместо Него или любить вымысел вместо Х.

Не мое представление о Боге, а Сам Бог. Не мое представление о Х., а сама Х. Да, и не мое представление о ближнем, а сам ближний. Разве мы не допускаем частенько ту же самую ошибку в отношении живых – тех, кто сейчас в одной с нами комнате? Мы разговариваем и общаемся не с самим человеком, а с картинкой – можно сказать, с «резюме», что сами же создали у себя в голове. И замечаем мы это, только если человек поведет себя совсем уж вразрез с нашим образом. В настоящей жизни – и в этом она отличается от романов – слова и поступки человека, если понаблюдать внимательно, для него не то чтобы «характерны» – то есть не соответствуют характеру, который мы ему приписываем. У ближнего всегда на руках карта, о которой мы и не догадывались.

Почему я предполагаю, что проделываю это по отношению к другим людям, – да потому, что слишком часто обнаруживаю, как другие люди самоочевидно проделывают то же самое со мной. Мы все убеждены, что видим друг друга насквозь.

Не исключено, что все это время я опять складывал карточный домик. А если так, то Он снова опрокинет мою постройку. Опрокинет столько раз, сколько понадобится. Разве что меня наконец признают безнадежным, и буду я вечно возводить картонные дворцы в аду, «между мертвыми брошенный»[159].

А что, если я, скажем, робко возвращаюсь к Богу, потому что знаю: путь к Х. если и есть, то лежит через Него? Но я, разумеется, отлично понимаю: как дорогу Его использовать нельзя. Если попытаться к Нему приблизиться не как к конечному итогу, а как к дороге, то вы к Нему вообще не приблизитесь; Он – цель, а не средство. Вот что на самом деле не так с популярными картинками о счастливом воссоединении «на дальнем берегу»; дело не в том, что это наивные, приземленные образы; дело в том, что они объявляют Целью то, что можно обрести лишь в качестве довеска на пути к истинной Цели.

Боже, неужто твои условия в самом деле таковы? Я смогу снова встретиться с Х., только если научусь любить Тебя так сильно, что мне станет все равно, встречусь я с ней или нет? Ты только представь Себе, Господи, как это выглядит в наших глазах. Что обо мне подумают, если я скажу мальчикам: «Сейчас – никаких ирисок. А вот вырастете и ирисок больше не захотите, тогда – сколько угодно!»

Если бы я знал, что, навеки разлучившись со мной и навеки меня позабыв, Х. обретет бо́льшую радость и величие, разумеется, я сказал бы: «Идет!» Точно так же, как если бы на земле я мог вылечить ее от рака на том условии, что никогда ее больше не увижу, я бы расстался с ней навсегда. А как иначе? Любой порядочный человек так поступит. Но на самом-то деле все не так. Ситуация совсем другая.

Когда я задаю эти вопросы Богу, ответа мне нет. Но это «Нет ответа» совершенно особого толка. Это не запертая дверь. Это скорее безмолвный, не то чтобы вовсе лишенный сочувствия взгляд. Как если бы Он покачал головой – не в знак отказа, но словно давая понять: не сейчас. Вроде как: «Полно, дитя. Тебе не понять».

Может ли смертный задать вопросы, на которые у Бога ответа нет? Думаю, с легкостью. Все вопросы-бессмыслицы не имеют ответа. Сколько часов в миле? Желтый – он круглый или квадратный? Возможно, добрая половина всех тех вопросов, что мы задаем – половина наших великих богословских и метафизических проблем, – того же рода.

Если подумать, то теперь никакой практической проблемы передо мной не стоит. Мне известны две великих заповеди, и лучше бы мне им следовать. Действительно, со смертью Х. практическая проблема исчезла. Пока она была жива, я мог фактически поставить ее выше Господа, то есть мог бы делать то, что хотела она, вместо того что хотел Он, если бы возникло противоречие. Та проблема, что осталась, касается не поступков. Речь идет о бремени чувств, о мотивах и все в таком роде. Эту проблему я создал себе сам. Не думаю, что ее поставил передо мною Господь.

Сочетание с Богом. Воссоединение с умершими. В моем сознании это просто фишки. Незаполненные чеки. Мое представление, если слово «представление» здесь уместно, о первом – это грандиозная, рискованная экстраполяция немногих кратких впечатлений здесь на земле. Возможно, не таких уж ценных, как мне кажется. Возможно, даже менее ценных, чем другие, которых я не принимаю в расчет. Мое представление о втором – тоже экстраполяция. Подлинная их сущность – обналичивание каждого из чеков, – возможно, камня на камне не оставит от наших представлений о том и другом (и уж тем более от наших представлений о том, как они друг с другом соотносятся).

Мистическое единение с одной стороны. Телесное воскресение – с другой. Мне не дано ни смутно представить, ни вычислить, ни даже почувствовать, что их объединяет. А вот действительности это, по-видимому, под силу. Действительность снова выступает иконоборцем. Небеса решат наши проблемы, но, сдается мне, никаких изощренных способов примирить все наши якобы противоречивые понятия нам не покажут. У нас просто выбьют из-под ног почву – вместе со всеми нашими представлениями. И мы увидим, что никакой проблемы и не было.

Не раз и не два меня захлестывало ощущение, которое я не могу описать иначе, кроме как: тихий смешок в темноте. Чувство, что сокрушительная, обезоруживающая простота – вот он, настоящий ответ.

Есть мнение, будто мертвые нас видят. А мы полагаем, неважно, обоснованно или нет, что если они нас все-таки видят – то видят яснее, чем прежде. Значит, Х. теперь разглядела в точности, сколько вздора и показухи было в том, что она и я называли моей любовью? Что ж, пусть так. Смотри внимательно, любимая. Я прятаться не буду, даже если бы и мог. Мы друг друга не идеализировали. Мы старались не иметь секретов друг от друга. Ты и без того знала едва ли не все мои изъяны и червоточины. Если теперь ты увидишь что-то похуже, что ж, я выдержу. И ты тоже. Упрекай, объясняй, высмеивай – и прости. Ибо таково одно из чудес любви; оно дает – обоим, но, наверное, женщине в большей степени – способность видеть сквозь завесу чар – и не разочароваться.

Видеть в какой-то мере подобно Богу. Его любовь и Его знание неотделимы друг от друга – и от Него самого. Можно сказать, что Он видит, потому что любит, и любит, хотя и видит.

Порою, о Господи, возникает соблазн сказать: если Ты хотел, чтобы мы вели себя как полевые лилии, Ты мог бы сделать нас более похожими на них. Но, видимо, таков Твой грандиозный эксперимент. Или нет, не эксперимент; Тебе же незачем выяснять, как и что устроено. Скорее, это твой грандиозный замысел. Создать организм, который не только тело, но еще и дух; осуществить этот безумный оксюморон: «духовное животное». Взять бедолагу примата, клубок нервов; существо, которое только и думает о том, чтобы набить живот; племенное животное, которое рвется спариваться, и сказать: «Ну же, давай. Становись-ка богом».

Я уже говорил в одной из первых тетрадок, что даже если бы я получил какое-то подтверждение того, что Х. здесь, рядом, я бы не поверил. Проще сказать, чем сделать. Однако ж даже теперь я не готов признавать что бы то ни было за доказательство. Что заставляет меня записать опыт прошлой ночи, так это его особенность – не то, что он доказывает, но то, каким он был. А был он на удивление неэмоционален. Просто почудилось, будто ее разум на миг соприкоснулся с моим. Разум, не «душа» в том смысле, как мы обычно думаем о душах. Нечто совершенно противоположное тому, что зовется «душещипательным». Никоим образом не ликующее воссоединение влюбленных. Скорее что-то вроде телефонного звонка или телеграммы от нее по поводу дел чисто практического свойства. Никакого «откровения» тоже не было – просто понимание и внимание. Никакой радости или печали. Или даже любви – в обычном нашем понимании. Никакой нелюбви. Никогда, ни в каком настроении, я и вообразить не мог, что мертвые настолько… ну, деловиты. И однако ж была в этом глубочайшая, радостная близость. Близость, которую не передавали ни чувства, ни эмоции.

Если это была отрыжка моего бессознательного, выходит, мое бессознательное куда более интересная область, нежели внушают мне психоаналитики. Начнем с того, что оно, по всей видимости, гораздо менее примитивно, чем мое сознание.

Откуда бы это переживание ни пришло, в моем сознании оно учинило что-то вроде генеральной уборки. Очень может быть, что мертвые таковы: разумы в чистом виде. Греческий философ ничуть не удивился бы тому, что испытал я. Он вполне ожидал бы, что если после смерти от нас что-то остается, то как раз это. Вплоть до сего момента такая мысль казалась мне пресной и жутковатой. Безэмоциональность меня отталкивала. Но в этом контакте (подлинном или кажущемся) ничего подобного не произошло. В эмоциях нужды не было.

Близость обрела полноту – живительная и бодрящая – безо всяких эмоций. Возможно ли, что такая близость и есть сама любовь – а в земной жизни ей всегда сопутствуют эмоции не потому, что сама она эмоция или нуждается в сопровождающей эмоции, но потому, что наши животные души, наши нервные системы, наше воображение вынуждены так на нее отзываться? А тогда сколько предрассудков мне нужно отбросить! Общество, общность чистых разумов, вовсе не окажется таким уж холодным, скучным и неуютным. С другой стороны, оно будет не слишком похоже на то, что люди обычно имеют в виду, прибегая к таким словам, как «духовный», «мистический» или «священный». Оно, если мне и впрямь довелось мельком его увидеть, будет – право же, я почти боюсь прилагательных. Свежим? Веселым? Пронзительно-острым? Чутким? Насыщенным? Недремлющим? А самое главное, цельным. Абсолютно надежным. Прочным. Мертвые – они народ серьезный, глупостей не терпят.

Когда я говорю «разум», я подразумеваю и волю. Внимание – это волевой акт. Ум в действии – это преимущественно воля и есть. Та сущность, с которой я, по-видимому, столкнулся, была исполнена решимости. Однажды, незадолго до конца, я попросил: «Если ты сможешь – если это дозволено, – приходи за мной, когда я сам уже буду при смерти». «Дозволено! – фыркнула она. – Небесам придется здорово потрудиться, чтобы удержать меня, а уж что до ада, так я его по камушку разнесу». Она знала, что говорит на языке мифа, который, помимо прочего, включает в себя и элемент комедии. В глазах ее искрился смех – и поблескивала слеза. Но воссиявшая в ней воля – глубже, чем любое чувство, – не имела отношения ни к мифу, ни к шутке.

Однако мне не следует перегибать палку только оттого, что я понимаю чуть менее неправильно, на что похож чистый разум. Есть еще телесное воскресение, что бы это ни значило. Нам не понять. Возможно, то, что мы менее всего понимаем, – всего лучше. Ведь некогда люди спорили: конечное видение Бога – это скорее акт разума или любви? Наверное, это еще один из вопросов-бессмыслиц. Как гадко было бы с нашей стороны призвать мертвых обратно, если бы мы могли. Она сказала не мне, но священнику: «Я в мире с Господом». Она улыбнулась, но не мне. Poi si tornò all’ eterna fontana. «И вновь – к сиянью Вечного Истока»[160].



Поделиться книгой:

На главную
Назад