Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Некрономикон. Книга запретных тайн - Говард Филлипс Лавкрафт на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Хуже всего, однако, то, что прежние страхи съежились в сердцах молодых людей Кингспорта, обнаруживших склонность прислушиваться по ночам к слабым дуновениям северного ветра. Они клянутся в том, что никакого зла или боли не может обретаться в доме с остроконечной кровлей, ибо новые голоса пульсируют счастьем и слышны в них переливы смеха и музыки. Неведомо им, какие повести могут принести морские туманы на эту населенную призраками северную вершину, однако томятся они, желая увидеть хотя бы намек на те чудеса, которые стучатся в закрытую над пропастью дверь, когда небо укутывают самые плотные облака. И патриархи боятся того, что однажды, один за одним, молодые люди отправятся на неприступный, исчезающий в небе утес и узнают те вековые секреты, что таятся под крутой, крытой дранкой крышей, давно ставшей частью скал и звезд и древних страхов Кингспорта. В том, что эти предприимчивые юнцы вернутся назад, старики не сомневаются, однако они полагают, что свет может оставить молодые глаза, а воля – сердца. И они не хотят, чтобы старомодный и изящный Кингспорт с его крутыми улочками и старинными крышами бесцельно влачил свои дни, пока голос за голосом смеющийся хор становится все громче и энергичней в этом ужасном и жутком орлином гнезде, где туманы и грезы туманов останавливаются передохнуть на своем пути от моря на небо.

Они не хотят, чтобы души молодых людей покидали милые очаги и таящиеся под мансардными кровлями таверны старого Кингспорта, как не хотят они и того, чтобы смех и песня на высокой скале делались громче. Ибо если пришедший голос приносит с собой свежий туман с моря и свежий сполох с севера, говорят они, то другие голоса принесут еще больше туманов и еще больше сполохов, или, быть может, старые боги (на существование которых они намекают только шепотком, чтобы не услышал проповедник Конгрегационалистской церкви) появятся из глубин моря и из неведомого Кадата, что в холодной пустыне, и поселятся на сей страшно подходящей для этого скале, столь близко к тихим холмам и долинам простого и бесхитростного рыбацкого люда. Этого не хотят они, ибо простые люди не рады вещам неземным; и к тому же Жуткий Старец часто вспоминает, что именно рассказывал ему Олни о стуке, напугавшем одинокого отшельника, и о черном любопытствующем силуэте, который он заметил в тумане через странные прозрачные круглые стекла в окнах со свинцовыми переплетами.

Впрочем, рассудить все это могут только сами Древние; а тем временем утренний туман, как и прежде, восходит вдоль головокружительного обрыва к островерхому старинному дому… дому седому, с низкими карнизами, возле которого не видно людей, а в окнах каждый вечер зажигаются неяркие огоньки, а северный ветер рассказывает странные повести. Белым перышком возносится он из глубин к братьям своим облакам, полный грез о влажных пастбищах и пещерах левиафана. И когда повести густо роятся в гротах тритонов и раковины в подводных городах трубят бурные мелодии, усвоенные от Древних, тогда великие и ревностные туманы устремляются к небу, нагруженные знанием; и Кингспорт, неловко гнездящийся на своих малых утесах под вселяющим трепет каменным часовым, видит над океаном только таинственную белизну, как если бы край утеса был краем всей земли, и торжественные колокола бакенов вызванивают свою песню в чудесном эфире.

Напр

…как указ. Напр в «Жизнеописаниях важнейших поэтов».

Из школьного сочинения

Ошибочное представление о том, будто Напр является автором почти всех жизнеописаний, весьма часто разделяют даже люди, претендующие на определенный культурный уровень, и потому на него следует обратить особое внимание. Следует довести до всеобщего сведения, что эти лавры с ним разделяют Смотристр и Сравни. С другой стороны, главным трудом Напра следует считать знаменитое «Ук. Соч.», в котором раз и навсегда были сформулированы все существенные тенденции греко-римского выразительного искусства – и с восхитительной остротой, несмотря на тот удивительный факт, что Напр творил в столь поздний период. Есть очень часто воспроизводимое в современных книгах неверное сведение, проистекающее из монументальной «Истории остготов в Италии» (Geschichte der Ostrogothen in Italien) фон Швайнкопфа, что Напр – латинизировавшийся вестгот из орды Атаульфа, поселившийся в Плацентии около 410 года нашей эры. Никакое отрицание этого не может быть чрезмерным, ибо сам же фон Швайнкопф, а позднее Литтлвит[3] и Бетнуар[4] неопровержимо доказали, что сия уникальная личность была истинным римлянином – или, по крайней мере, настолько истинным, насколько это было возможно в эту эпоху вырождения и ухудшения породы, – и о нем можно было бы сказать то же, что Гиббон сказал о Боэции: «Он был последним, кого Катон или Цицерон могли бы признать соотечественником». Подобно Боэцию и почти всем выдающимся людям своего времени, он принадлежал к великому роду Анициев и с великой точностью и большим самодовольством прослеживал свое происхождение от всех героев Республики. Его полное имя – длинное и помпезное согласно обычаю эпохи, в которую была утрачена трехименная простота классических римских именований, – по утверждению фон Швайнкопфа[5], было Кай Аниций Магн Фурий Камилл Эмилиан Корнелий Валерий Помпей Юлий Напр, хотя Литтлвит[6] отвергает «Эмилиан» и добавляет «Клавдий Децийфуниан», тогда как Бетнуар[7] выдвигает совсем иную версию, указывая полное имя как Магн Фурий Камилл Аврелий Антонин Флавий Аниций Петроний Валентиниан Эгидий Напр.

Этот выдающийся критик и биограф родился в 486 году, вскоре после того как Хлодвиг сокрушил римское владычество в Галлии. Честь называться местом его рождения оспаривают Рим и Равенна, хотя не вызывает сомнений, что риторике и философии он обучался в афинских школах, степень подавления которых Феодосием в предыдущем столетии сильно преувеличена людьми поверхностными. В 512 году, в период милостивого правления остготского Теодориха, мы видим его учителем риторики в Риме, а в 516 году он занимал должность консула вместе с Помпилием Нуманцием Бомбастом Марцеллином Деодамнатом[8]. После смерти Теодориха в 526 году Напр удалился от общественной жизни, чтобы написать свое знаменитое сочинение (чистый Цицеронов стиль которого – столь же замечательный пример атавизма классического письма, как и стихи Клавдия Клавдиана, творившего за столетие до Напра); но позднее он был снова призван на подмостки роскоши и великолепия, чтобы стать придворным ритором Теодата, племянника Теодориха.

После узурпации власти Витигесом Напр впал в немилость и был на некоторое время заключен в тюрьму; но приход византийско-римской армии под командованием Велизария вскоре вернул ему свободу и почести. Во время осады Рима он храбро сражался в армии защитников, а затем последовал за орлами Велизария в Альбу, Порту и Центумцеллу. После франкской осады Милана Напра избрали сопровождать в Грецию ученого епископа Дация, и в 539 году они обосновались в Коринфе. Около 541 года Напр переехал в Константинополь, где был всячески обласкан императором Юстинианом, а затем Юстином Вторым. Императоры Тиберий и Маврикий великодушно чтили его преклонные годы и внесли весомый вклад в его бессмертие – особенно Маврикий, которому доставляло удовольствие прослеживать свою родословную до старого Рима, хотя родился он в Арабиссе, в Каппадокии. Именно Маврикий на 101-м году жизни поэта распорядился принять его сочинение в качестве учебника во всех школах империи – честь, обернувшаяся роковым бременем для пожилого ритора, который от избытка чувств мирно скончался в своем доме близ церкви святой Софии за шесть дней до сентябрьских календ 587 года нашей эры, на 102-м году жизни.

Его останки, невзирая на смутные времена в Италии, перевезли в Равенну для погребения; но, преданные земле в предместье Классе, они были извлечены из могилы лангобардским герцогом Сполето и подвергнуты глумлению, после чего череп Напра герцог отвез королю Аутари в качестве заздравной чаши. Череп этот торжественно передавали от короля к королю ломбардской линии. После взятия Павии Карлом Великим в 774 году череп, изъятый у неверного Дезидерия, очутился в обозе франкского завоевателя. Именно из этого сосуда папа Лев совершил помазание на царство, сделавшее героя-кочевника императором Священной Римской империи. Карл Великий увез череп Напра в свою столицу в Аахен, а вскоре за тем подарил его своему саксонскому наставнику Алкуину. По смерти Алкуина в 804 году череп отослали родственникам усопшего в Англию.

Вильгельм Завоеватель, обнаружив череп в нише в аббатстве, куда его поместила благочестивая семья Алкуинов (полагая, что это череп святого[9], чудесным образом уничтожившего лангобардов своими молитвами), с уважением отнесся к древним костям, и даже грубые солдаты Кромвеля, разрушившие в 1650 году ирландское аббатство Баллилог (куда череп в 1539 году, после роспуска Генрихом VII английских монастырей, тайно перевез набожный папист), не решились уничтожить столь почтенную реликвию.

Череп оказался у рядового Смотри-В-Карты-И-Плачь Хопкинса, который вскоре сменял его у Осподи-Егове Стаббса на фунт свежего виргинского табаку. Стаббс, отправляя в 1661 году своего сына Зоровавеля искать счастья в Новой Англии (ибо полагал, что воздух Реставрации пагубен для благочестивого юного йомена), подарил ему череп святого Напра – или скорее брата Напра, поелику питал отвращение ко всему папистскому, – в качестве талисмана. Обосновавшись в Салеме, Зоровавель построил скромный домик близ городской водокачки и хранил череп в шкафу у печной трубы. Однако ему не удалось полностью избегнуть влияния Реставрации, и, пристрастившись к азартным играм, он проиграл череп некоему Эпенету Декстеру, заезжему представителю третьего сословия из Провиденса.

После того череп хранился в доме Декстера в северной части города, неподалеку от нынешнего перекрестка Норт-Мейн и Олни-стрит, вплоть до набега Канончета 30 марта 1676 года во время Войны короля Филиппа; проницательный сахем, сразу распознав в нем предмет особого почитания и достоинства, отправил череп в Коннектикут в ознаменование союза с общиной пекотов, с которой вел переговоры. 4 апреля вождя захватили колонисты и вскоре казнили, но аскетичная голова Напра продолжила свои скитания.

Пекоты, ослабленные предыдущей войной, не могли оказать побежденным наррагансетам никакой помощи, и в 1680 году голландский торговец мехами из Олбани Петрус ван Шаак приобрел знаменитый череп за скромную сумму в два гульдена, прознав про его ценность из полустертой надписи, вырезанной на ломбардских миниатюрах (палеография, следует пояснить, была одним из главных достижений новонидерландских мехоторговцев семнадцатого века).

Как ни печально, в 1683 году реликвию выкрал у ван Шаака французский торговец Жан Гренье, в папистском рвении сумевший отождествить ее черты с чертами того, кого еще на коленях матери научился чтить как святого Напра. Воспылав праведным гневом – протестант владеет священной реликвией! – Гренье однажды ночью размозжил ван Шааку голову топором и бежал со своей добычей на север; вскоре, однако, его ограбил и убил полукровка-бродяга Мишель Савар, забравший череп (несмотря на невежество, не позволившее ему опознать его), чтобы добавить его к коллекции аналогичных предметов более позднего происхождения.

После смерти Савара в 1701 году его сын, полукровка Пьер, продал череп в числе иных предметов неким посланникам сауков и фоксов, и в следующем поколении тот был замечен у вигвама вождя Чарльзом де Ланглейдом, основателем фактории в Грин-Бей, в штате Висконсин. Де Ланглейд отнесся к священному предмету с должным почтением и выкупил его за множество стеклянных бус; однако после его смерти тот стал переходить из рук в руки сперва среди поселенцев в верхней части озера Виннебаго, затем в племенах по берегам озера Мендота и, наконец, на заре девятнадцатого века попал к некоему французу Соломону Жюно в новой милуокской фактории на реке Меномини и озере Мичиган.

Проданный позже Жаку Кабошу, другому поселенцу, он в 1850 году был проигран в шахматы или покер новому эмигранту по имени Ганс Циммерман; тот использовал его в качестве пивной кружки, пока однажды под воздействием его содержимого не выпустил его из рук, и череп, беспрепятственно скатившись с крыльца на тропу в прерии, свалился в нору луговой собачки, так что хозяин после пробуждения не смог ни найти его, ни даже вспомнить, куда он делся.

Так священный череп Кая Аниция Магна Фурия Камилла Эмилиана Корнелия Валерия Помпея Юлия Напра, римского консула, любимца императоров, святого Римской церкви, на многие поколения был сокрыт в земле под разрастающимся городом. Поначалу ему поклонялись посредством мрачных обрядов луговые собачки, видя в нем божество, ниспосланное из верхнего мира, но затем он впал в страшное небрежение, когда раса простых бесхитростных землероев пала под натиском арийских завоевателей. Явилась канализация, но его это не коснулось. Выросли дома – сначала 2303, потом еще – и наконец в роковую ночь произошло нечто титаническое. Нежная Природа, бурля духовным экстазом, подобно пене на издавна почитаемом в этих краях напитке, ниспровергла надменных и вознесла смиренных – и вот! Едва затеплился рассвет, горожане Милуоки узрели на месте прерии гористую местность! Великое преобразование затронуло обширнейшее пространство. Наконец были явлены подземные тайны, долгие годы скрытые от глаз. И там, уцелевший в катаклизме, лежал, белесый и безмятежный в своем консульском, святом и кротком великолепии, куполообразный череп Напра!

Потустороннее

Странная, неподдающаяся объяснению перемена произошла с моим другом Кроуфордом Тиллингастом. Я не видал его два с половиной месяца, с того самого дня, когда он признался мне, с какой целью ведет физические и метафизические исследования, и в ответ на мои опасения и увещевания в приступе ярости выгнал меня из лаборатории и выдворил из своего дома. Я знал, что после этого он заперся в лаборатории в мансарде с этой ненавистной мне машиной, отвергая пищу и помощь прислуги, но, увидев его, с трудом поверил, что человеческое существо может настолько сильно измениться и так обезобразиться за всего лишь десять недель. Не так уж приятно видеть некогда полноватого человека внезапно сильно похудевшим, а еще неприятнее заметить, что его обвисшая кожа пожелтела, а местами стала серой, глаза ввалились, стали обведены кругами и жутко поблескивают, лоб покрылся сетью морщин, а руки дрожат и подергиваются. Если добавить к этому отталкивающую неряшливость, беспорядок в одежде, начинающую редеть нерасчесанную шевелюру, давно не стриженную седую бороду, почти скрывшую некогда гладко выбритое лицо, то невольно испытываешь нечто близкое к шоку. Таким предстал передо мной Кроуфорд Тиллингаст в ночь, когда его невразумительная записка заставила меня после многих недель нашего разрыва вновь появиться у дверей знакомого дома; стоявший передо мной со свечой в трясущейся руке на пороге старого, уединенно расположенного дома на Беневолент-стрит, поминутно озиравшийся по сторонам и пугавшийся чего-то невидимого или видимого только ему одному, скорее напоминал призрака.

То, что Кроуфорд Тиллингаст занимался наукой и философией, было ошибкой. Заниматься подобным следовало бы беспристрастному человеку с холодным рассудком, а для чувствительного и импульсивного человека, каким был мой друг, наука сулила два в равной мере трагических исхода: отчаяние в случае неудачи или невыразимый и неописуемый ужас в случае успеха. Однажды Тиллингаст уже потерпел неудачу, в результате чего обрел склонность к затворничеству и меланхолии, а по страху, который он испытывал теперь, я понял, что на сей раз он пал жертвой успеха. Я предупреждал его об этом десять недель назад, когда, увлеченный своей фантастической идеей, он с головой погрузился в исследования. В тот момент он был чрезвычайно возбужден, раскраснелся и излагал свои идеи неестественно высоким, но, как всегда, уверенным и спокойным голосом.

– Что известно нам, – говорил он, – о мире и окружающей вселенной? Органы чувств сообщают нам о них до абсурдного мало, а наши представления об окружающих предметах невероятно скудны. Мы видим вещи такими, какими мы созданы их видеть, и не в состоянии постичь их абсолютную суть. Слабыми пятью чувствами мы лишь обманываем себя, лишь тешим себя иллюзией, что воспринимаем всю безграничную сложность окружающего пространства, тогда как существа с более широким спектром и большей глубиной чувств могут не только по-иному воспринимать предметы, но способны видеть и изучать целые миры иной материи, энергии и жизни, которые окружают нас, но которые нельзя постичь земными чувствами. Я всегда верил, что эти странные, недосягаемые миры существуют у нас под боком, и теперь, похоже, придумал способ преодолеть разделяющий нас барьер. Я говорю это совершенно серьезно. Еще какие-то двадцать четыре часа, и вот эта машина, что стоит у стола, начнет генерировать лучи, оживляющие наши атрофированные или рудиментарные чувства. Эти лучи откроют нам доселе неведанное человеку в отношении органической жизни. Мы узреем причину, по которой собаки ночью воют, а кошки навостряют слух. Мы увидим это и многое другое, недоступное простым смертным. Мы преодолеем время и границы измерений и, не перемещаясь физически, проникнем в глубь мироздания.

Когда Тиллингаст сказал это, я принялся отговаривать его, ибо, зная его достаточно хорошо, скорее испугался, чем обрадовался его достижениям, но он был фанатично одержим этой идеей и, не пожелав более со мной разговаривать, выставил из своего дома. Его одержимость не пропала и сейчас, но желание выговориться оказалось сильнее обиды, и он прислал мне записку в несколько строк в повелительном тоне, написанную таким почерком, что я едва смог его разобрать. Войдя в жилище своего друга, который так внезапно превратился в трясущуюся от страха горгулью, я ощутил холод страха, которым, казалось, были пропитаны все тени в полумраке этого дома. Слова и заверения, прозвучавшие здесь десять недель тому назад, словно бы пребывали где-то за пределами маленького круга света от свечи, и я вздрогнул при звуке глухого, изменившегося до неузнаваемости голоса Тиллингаста. Я попытался окликнуть прислугу, но он тут же заверил меня, что вся челядь покинула этот дом три дня тому назад, и это сообщение показалось мне зловещим. По меньшей мере странно, что старый и преданный Грегори оставил хозяина, даже не сообщив об этом мне, его давнему и проверенному другу. Именно от Грегори я узнавал, что происходило с Тиллингастом после того, как он в припадке гнева выдворил меня из своего дома.

Но постепенно мой страх вытеснялся возрастающим любопытством. Я мог только догадываться, чего именно хотел от меня Кроуфорд Тиллингаст сейчас, но не вызывало сомнений, что он обладал великой тайной, которой жаждал поделиться. Прежде я противился его неестественной жажде прорваться в непредставимое, а сейчас, когда он почти наверняка добился успеха, я готов был разделять его веру и последовать за ним куда угодно, хотя страшную цену этой победы мне еще предстояло осознать. Но пока что я следовал через мрачную пустоту дома за неярким желтым огоньком свечи в дрожащей руке этой пародии на человека. Электричество по всему дому было отключено, а когда я спросил почему, Кроуфорд ответил, что для этого есть веские причины.

– Это будет уже слишком… Я не осмелюсь… – бурчал он себе под нос. Это бормотание привлекло мое внимание, ибо раньше за ним не водилось привычки разговаривать с самим собой. Мы поднялись в мансарду, в лабораторию, и я снова увидел эту отвратительную электрическую машину, излучавшую жуткий, зловещий фиолетовый свет. Она была подключена к мощной химической батарее, но, похоже, сейчас не работала, поскольку не вздрагивала и не издавала устрашающих звуков, как это бывало раньше. На мой вопрос Тиллингаст пробубнил, что свечение, исходящее от машины, вовсе не электрическое в том смысле, как я это понимаю.

Он усадил меня возле машины так, что она находилась справа от меня, и повернул выключатель, расположенный под рядом стеклянных ламп. Послышались знакомые мне звуки, сначала напоминающие плевки, затем жалобный вой и наконец затихающее жужжание. При этом свечение то усиливалось, то ослабевало, и вскоре приобрело какой-то бледный, тревожащий цвет такого оттенка, который я не то что описать, а даже представить себе не могу. Тиллингаст, внимательно при этом наблюдавший за мною, усмехнулся, увидев мою озадаченность.

– Хочешь знать, что это? – прошептал он. – Это ультрафиолет. – Он удовлетворенно хмыкнул, заметив изумление на моем лице, и продолжил: – Ты полагаешь, что ультрафиолетовые лучи не воспринимаются зрением, и в этом абсолютно прав. Но сейчас ты можешь наблюдать их, как и многое другое, ранее недоступное человеческому глазу. Послушай, я объясню. Волны, излучаемые машиной, пробуждают в нас тысячи дремлющих чувств, выработанных эволюцией за бесчисленные тысячелетия от первых до последних шагов – от состояния свободных электронов до синтеза человека органического – и переданных нам по наследству. Я узрел истину и хочу открыть ее тебе. Желаешь ли ты узнать, как она выглядит? Я покажу тебе. – Тиллингаст опустился на стул напротив меня, задул свечу и тяжелым взором уставился мне в глаза. – Органы чувств, которые у тебя есть, в первую очередь уши, уловят множество новых, доселе неведанных им ощущений. Затем включатся другие. Ты когда-нибудь слышал о шишковидном теле? Этот жалкий эндокринолог вызывает у меня лишь смех – этот запутавшийся вконец человечишко, выскочка Фрейд. Я открыл, что это тело есть величайший из всех органов чувств, какие имеются у человека. Оно в чем-то подобно глазам и передает зрительную информацию непосредственно в мозг. Если у тебя с ним все в порядке, ты получаешь эту информацию в полной мере… я имею в виду образы из потустороннего.

Я окинул взором пространство мансарды с наклонной южной стеной, залитое особым светом, недоступным обычному глазу. Дальние ее углы были по-прежнему темны, и все помещение казалось окутанным дымкой загадочности, скрывающей его настоящий вид и увлекающей воображение в область символизма и фантазмов. Пока Тиллингаст молчал, мне представилось, что я нахожусь в каком-то огромном и удивительном храме давно забытых богов, далекие стены которого закрыты туманом, с бесчисленными колоннами черного камня, вздымающимися от влажных плит пола до заоблачной выси за пределами моего видения. Какое-то время я видел это даже вполне отчетливо, но постепенно это сменилось более жуткой концепцией: ощущением полного, абсолютного одиночества посреди бесконечного, невидимого и беззвучного пространства. Казалось, меня окружает лишь пустота и больше ничего, я ощутил, как на меня наваливается такой ужас, какого я не испытывал с самого детства; этот ужас заставил меня вытащить из кармана револьвер, который я постоянно ношу с собой по вечерам с тех пор, как на меня как-то напали в Восточном Провиденсе. Затем откуда-то из бесконечного удаления в пространстве и времени ко мне начал пробиваться какой-то звук. Он был едва различимым, слегка резонирующим и, вне всякого сомнения, музыкальным, но в то же время в нем были нотки какой-то исступленной дикости, изощренно истязавшие мое естество, как скрип гвоздя по стеклу. В то же время возникло ощущение чего-то вроде сквозняка, казалось, исходившего из того же источника, что и звук. Пока я, затаив дыхание, напряженно вслушивался, звук и поток воздуха усиливались, и внезапно я увидал себя привязанным к рельсам на пути приближающегося огромного локомотива. Но едва я заговорил с Тиллингастом, видение это мгновенно развеялось. Снова я видел только человека, уродливую машину и мрачное помещение. Тиллингаст непроизвольно оскалился, увидев револьвер, почти бессознательно вынутый мною из кармана, и по его лицу я понял, что он видел и слышал все то, что видел и слышал я, если не больше. Я шепотом пересказал ему свои впечатления, после чего он посоветовал мне стараться оставаться спокойным и внимательным.

– Не двигайся, – предупредил он. – Мы можем видеть в этих лучах, но не забывай о том, что и нас видят. Я уже сообщил тебе, что слуги покинули дом, но не рассказал, каким образом. Моя глупая экономка включила внизу свет, хотя я строго-настрого запретил это делать. Естественно, колебания тока в электросети тут же пришли в резонанс с излучением. Это, без сомнения, было страшно: их истошные вопли прорывались ко мне сквозь пелену всего того, что я видел и слышал из потустороннего, и, признаться, меня пробрал озноб, когда я обнаружил в доме кучки одежды. Возле выключателя в холле лежала одежда миссис Апдайк, и тогда я все понял. Их утащило всех до одного. Но пока мы не двигаемся, мы в безопасности. Не забывай о том, что мы контактируем с миром, в котором абсолютно беспомощны… Не шевелись!

От этого шокирующего признания и последовавшего за ним резкого приказа я впал в подобие паралича, и в этом необычном состоянии мой разум вновь стал воспринимать картины, идущие из того, что Тиллингаст называл «потусторонним». Я оказался среди водоворота звуков, расплывчатых движений и размытых образов. Очертания комнаты окончательно поблекли, и из какого-то места в пространстве возле меня потек, постепенно расширяясь, поток непонятных клубящихся форм, проходящий передо мной и пробивающий невидимую мне крышу дома где-то правее и выше меня. Снова я увидел храм, но на сей раз колонны упирались в океан света, из которого вниз вырывался слепящий луч. Вслед за тем картины и образы стали сменять друг друга в бешено вращающемся калейдоскопе. Вскоре я ощутил в себе желание раствориться и исчезнуть насовсем в этом потоке видений, звуков и незнакомых мне доселе чувственных восприятий. Один из таких ярко вспыхивающих образов я запомнил очень хорошо. На какое-то мгновение мне привиделся клочок ночного неба, густо усеянного светящимися вращающимися сферами, затем это видение удалилось, и я увидел мириады светящихся солнц, составляющих нечто вроде созвездия или галактики необычной формы, смутно напоминавшей искаженные очертания лица Кроуфорда Тиллингаста. В следующий момент я почувствовал, как эти огромные одушевленные тела касаются, а некоторые даже просачиваются сквозь меня. Тиллингаст, судя по всему, внимательно наблюдал за их движением своим более натренированным восприятием. Я вспомнил, что он говорил о шишковидном теле, и заинтересовался, какие же удивительные откровения являются его сверхъестественному взору.

Неожиданно все окружающее предстало мне как бы со стороны. Сквозь мерцающий эфемерный хаос нечетко, но все же вполне ясно проступали элементы некой связности и постоянства. Это было нечто очень знакомое, сверхъестественным образом наложенное на привычную окружающую действительность, что-то типа кинокадра, проецируемого на расписной театральный занавес. Я видел лабораторию в мансарде, электрическую машину и расплывчатые очертания Тиллингаста, сидевшего напротив меня. Но пространство, свободное от привычных глазу вещей, было до предела заполнено недоступными описанию живыми и неживыми формами. Они сплетались друг с другом в безумные клубки, и каждая знакомая форма сливалась с сонмами непостижимых чужеродных. Казалось, все земные предметы состояли в сложных взаимосвязях с чужеродными, и наоборот. Среди живых объектов выделялись желеобразные, чернильного цвета чудовища, извивавшиеся в унисон с вибрацией машины. Их было вокруг пугающе много, и я с ужасом наблюдал, как они проникали друг сквозь друга – их текучесть позволяла им просачиваться сквозь что угодно, даже сквозь тела, которые мы аксиоматично принимаем за твердые. Эти существа ни секунды не пребывали на одном месте, а неустанно плавали во все стороны, как если бы были одержимы какой-то зловещей целью. Временами они пожирали друг друга: одно из них стремительно бросалось на другое, и в следующее мгновение атакуемый бесследно исчезал. Внутренне содрогнувшись, я понял, что теперь понимаю, как исчезли несчастные слуги, и уже не смогу изгнать из своего разума знание об этих существах. Тиллингаст, внимательно наблюдавший за мной, произнес:

– Ты их видишь? Ты их видишь? Видишь этих плавающих и прыгающих вокруг тебя, проникающих сквозь тебя ежесекундно всю твою жизнь существ? Ты видишь то, что пронизывает наш чистый воздух и наше голубое небо? Ну как, разве не преуспел я в преодолении барьера и не показал тебе мир, скрытый от глаз простых смертных?

Он истошно выкрикивал это в окружающий нас хаос, угрожающе приблизив свое лицо к моему. Глаза его горели, как два раскаленных уголька, и только теперь я заметил, что в них светится ненависть. Его машина начала издавать какое-то совсем мерзкое завывание.

– Ты, наверное, решил, что вот эти неповоротливые существа забрали моих слуг? Глупец, они безобидны! Но слуг ведь нет, правда? Ты пытался остановить меня; ты пытался разуверить меня как раз тогда, когда я больше всего нуждался в твоей поддержке. Ты побоялся узнать правду о пространстве, жалкий трус, но сейчас ты в моих руках! Что забрало слуг? Что вынудило их кричать?.. Ага, не знаешь! Погоди, сейчас узнаешь. Смотри мне в глаза и слушай меня внимательно. Ты полагаешь, что действительно существуют такие вещи, как пространство и время. Ты также уверен, что миру присущи материя и форма. Так вот, слушай. Я исследовал такие глубины мироздания, которые твой слабый мозг не в состоянии даже представить. Я заглянул за границы бесконечности и призвал демонов звезд… Я смог покорить духов, которые, путешествуя из одного мира в другой, сеют повсюду смерть и безумие… Отныне космос принадлежит мне. Ты слышишь меня? Сейчас эти существа охотятся за мной – существа, пожирающие и поглощающие все живое; но я знаю, как спастись от них. Вместо меня они заберут тебя, как до этого забрали слуг… Испугался, милый друг? Я же предупреждал тебя, что здесь опасно шевелиться. Этим я спас тебя от смерти, но спас для того лишь, чтобы ты мог еще немного посмотреть на это да послушать меня. Если бы ты хоть чуточку шелохнулся, они бы уже давным-давно слопали тебя. Не беспокойся, больно тебе не будет. Они и слугам не сделали ничего плохого – просто сам их вид заставил бедняг орать что есть мочи. Мои любимцы не очень-то красивы, но ведь они из миров, где эстетические стандарты… ну, несколько отличаются от наших. Уничтожение, уверяю тебя, проходит совершенно без боли. Но я хочу, чтобы ты посмотрел на них. Сам я их однажды едва не увидел – но, к счастью, я знаю, как этого избежать. Тебе это любопытно? Нет? Я всегда знал, что ты не настоящий ученый. Дрожишь, да? Дрожишь от жажды лицезреть высшие существа, которых я открыл. Почему же ты не хочешь шевельнуться? Устал? Ну, не волнуйся, мой друг, они уже близко… Взгляни, взгляни же, черт тебя побери, смотри, одно из них висит над твоим левым плечом!..

Остальное можно рассказать вкратце, к тому же вы наверняка знаете о нем из газет. Проходившие мимо полицейские услышали выстрел в доме Тиллингаста и нашли нас там: Тиллингаста мертвым, а меня без сознания. Сначала меня арестовали, так как в моей руке был револьвер, однако уже через три часа отпустили, поскольку установили, что Тиллингаст скончался от апоплексического удара, а я стрелял по ужасной машине, бесполезные обломки которой валялись по всему полу лаборатории. Я постарался поменьше рассказывать о том, что видел, опасаясь, что следователь отнесется к этому с вполне оправданным недоверием; но из моих уклончивых показаний врач заключил, что я находился под гипнотическим воздействием мстительного и одержимого жаждой убийства маньяка.

Мне хотелось бы поверить врачу. Тогда я смогу пересмотреть в обратную сторону свои новые представления об устройстве воздуха и неба надо мной. С тех пор я никогда не испытывал комфорта или хотя бы просто душевного спокойствия из-за гнетущего ощущения чьего-то постоянного присутствия у меня за спиной. Сомневаться до сих пор в правоте доктора меня заставляет только один факт: полиции так и не удалось найти тела пропавших слуг, убитых, по их мнению, Кроуфордом Тиллингастом.

Потомок

Записывая сии строки на ложе, которое мой доктор считает моим смертным одром, более всего я страшусь того, что человек этот ошибается. Полагаю, что меня собираются хоронить на следующей неделе, но…

В Лондоне есть такой человек, который визжит от страха, когда звонит церковный колокол. Вместе со своим полосатым котом, который только и разделяет его одиночество, он проживает в Грейс-инн[10], и люди считают его безвредным сумасшедшим. Комната его полна книг самого кроткого и детского содержания, и час за часом он пытается затеряться между их ветхих страниц. В жизни ему нужно только одно – возможность не думать. По какой-то неведомой причине рассуждение и мысль враждебны ему, и от всякого предмета, способного возмутить его воображение, он спасается, как от чумы. Человек этот тощ, сед и морщинист, однако некоторые утверждают, что он не настолько стар, как кажется. Страх вцепился в него своими жестокими когтями, и даже звук способен заставить его вздрогнуть, оцепенеть и покрыться бисеринками пота. Друзей и компаньонов он отвергает, ибо не хочет отвечать ни на какие вопросы. Те, кто знал его как ученого и эстета, утверждают, что им горько видеть его таким. Он утратил все связи с ними многие годы назад, и никто не испытывает уверенности в том, покинул ли он страну или просто укрылся в неком тайном убежище. Прошло десять лет с тех пор, как он переселился в Грейс-инн, a о том, где был прежде, он не говорил никому до той самой ночи, когда молодой Вильямс приобрел «Некрономикон».

Молодому мечтателю Вильямсу было всего двадцать три года, и, перебравшись в сей старинный дом, он ощутил некое дыхание космического ветра, исходящее от странного седого человека, занимавшего соседнюю комнату. Он сумел навязать свою дружбу, пускай старые друзья и не осмеливались на это, дивясь страху, не отпускавшему этого тощего и изможденного слушателя и наблюдателя. Ибо в том, что человек этот всегда слушал и наблюдал, усомниться не мог никто. Впрочем, наблюдал и слушал он скорее умом, чем глазами и ушами, и использовал каждый момент для того, чтобы утопить нечто в своем бесконечном сосредоточении над веселыми и пресными романами. A когда ударяли церковные колокола, он зажимал уши и визжал, и к голосу его присоединялся серый кот, вопивший в унисон, пока не умолкал последний отголосок звона.

Однако, как ни старался Вильямс, ему никак не удавалось заставить своего соседа заговорить о чем-нибудь глубинном или тайном. Не обращая внимания на все его заходы и маневры, старик с деланой улыбкой начинал непринужденным тоном увлеченно и лихорадочно трещать о всяких милых пустяках; и голос его с каждым мгновением возвышался, набирая все большую силу, пока наконец не оказывался на грани срыва в пискливый и неразборчивый фальцет. О том, что познания его обладали глубиной и тщательностью, убедительно свидетельствовали даже самые тривиальные замечания этого человека; и Вильямс не был удивлен, когда узнал, что сосед его получил образование в Харроу и Оксфорде[11]. С течением времени выяснилось, что им является не кто иной, как лорд Нортэм, o расположенном в Йоркшире древнем наследственном замке которого рассказывают много странностей; но когда Вильямс попытался заговорить о замке, о его предположительном основании в римские времена, старик отказался признать, что в этом замке есть нечто необычайное. Он даже порассуждал пронзительным тоном, когда возникла тема тайных крипт, вырубленных в недрах утеса, хмурящегося над Северным морем.

Так продолжалось до того вечера, когда Вильямс принес домой купленный им печальной памяти «Некрономикон», созданный безумным арабом Абдулом Альхазредом. О существовании этой жуткой книги Вильямс знал с шестнадцати лет, когда зародившаяся любовь ко всяким странностям заставила его задавать не совсем обычные вопросы согбенному старику-букинисту на Чендос-стрит; и он всегда удивлялся, отчего мужчины бледнеют при одном упоминании этой книги. Старый книготорговец рассказал ему о том, что всего пять экземпляров пережили гневные эдикты потрясенных священников и законодателей и что все они с ужасом и осторожностью были отправлены под замок хранителями, осмелившимися начать чтение этого мерзкого, написанного старинным готическим шрифтом тома. Однако теперь наконец он не просто отыскал доступный себе экземпляр, но и приобрел его за смехотворно низкую цену. Произошло сие в еврейской лавчонке в нищей окрестности рынка Клэр-маркет[12], где он часто приобретал всякие необыкновенные вещицы; Вильямсу даже показалось, что скрюченный старый левит улыбнулся в бороду, когда им было сделано сие великое открытие. Хотя внушительный кожаный переплет с медной застежкой и выделял книгу, цена за нее оказалась абсурдно низкой.

Один только взгляд на заглавие заставил вострепетать душу молодого человека, и несколько диаграмм в мутном латинском тексте возбудили в его мозгу самые напряженные и тревожные воспоминания. Вильямс ощутил, что просто не может не доставить внушительный том домой и не приступить без промедления к дешифровке этого ребуса, и потому бросился вон из лавки буквально очертя голову, чем немало рассмешил старого еврея, возмутительным образом захихикавшего за его спиной. Однако, наконец оказавшись в тишине и покое собственной комнаты, он обнаружил, что сочетание готического шрифта и устаревших идиом превышает его лингвистические способности, и с некоторым смущением обратился к своему скрюченному страхом другу за помощью в расшифровке текста, написанного на витиеватой средневековой латыни. Лорд Нортэм как раз нашептывал какие-то пустые нежности своему полосатому коту и вздрогнул, когда молодой человек вошел в комнату. Затем он увидел книгу, и тело его сотрясла дрожь, a когда Вильямс произнес ее название, вовсе лишился сознания. Однако, придя в себя, Нортэм рассказал собственную историю, все ее фантастическое безумие, ради того чтобы его друг поторопился сжечь проклятую книгу и развеять ее пепел по ветру.

Должно быть, шептал лорд Нортэм, нечто было в нем плохо с самого начала; однако такое не могло прийти ему в голову, пока он не зашел слишком далеко в своих исследованиях. Он был девятнадцатым бароном в семействе, корни которого далеко уходили в самое неуютное прошлое – невероятно далеко, если верить легенде, ибо, согласно семейному преданию, относились еще к досаксонским временам, когда некий Луний Габиний Капитон, военный трибун Третьего Августова легиона, расквартированного тогда в Линдуме, в Римской Британии, был в общем итоге отстранен от командования за участие в неких обрядах, не связанных с какой-либо из известных религий.

Габиний, согласно слухам, явился в некую тайную пещеру в утесе, где сходился на встречи странный народ, и во тьме произвел Старинный Знак; странный народ же, который бритты даже поминали с ужасом, состоял из последних уцелевших жителей, населявших затонувший на западе великий материк, оставив после себя лишь острова с их стоячими камнями, кругами и святилищами, среди которых величайшим был Стоунхендж. Нельзя, конечно, полностью доверять легенде, утверждающей, что Габиний построил неприступную крепость над запретной пещерой и основал династию, которой не могли пресечь ни пикты, ни саксы, ни датчане с норманнами; или невысказанному предположению о том, что из этого рода происходил отважный спутник и лейтенант Черного принца[13], которого Эдвард Третий сделал бароном Нортэмским. Подобные связи отнюдь не были очевидными, однако их часто упоминали; и по правде говоря, каменная кладка Нортэмского замка самым тревожным образом напоминала кладку стены Адриана[14]. Еще ребенком лорда Нортэма посещали странные сны, когда он ночевал в самых старинных частях замка, и он выработал постоянную привычку озираться назад в своей памяти, разыскивая в ней полуаморфные сценки, образы и впечатления, не существовавшие в его бодрствующем бытии. Он превратился в мечтателя, находившего жизнь тусклой и неинтересной, занятого поисками неведомых краев и прежде знакомых связей, нигде более не обнаруживаемых в зримых краях земли.

Исполненный чувства того, что ощущаемый нами мир представляет собой всего лишь атом в ткани громадной и грозной и что неведомые сферы теснят и пронизывают известное нам в каждой точке, Нортэм в юности и в молодые годы черпал из источников официальной религии и оккультных тайн. Однако нигде не мог он найти легкости и удовлетворения; a когда повзрослел, затхлость и ограничения жизни сделались все более и более безумными для него. К двадцати годам он уже успел познакомиться с сатанизмом и во всякое время с жадностью поглощал любое учение или теорию, которая, на его взгляд, обещала избавление от тесных перспектив науки и тупых в своей неизменности законов природы. Он с пылом поглощал книги, подобные коммерческому описанию Атлантиды Игнатия Донелли – такие книги он проглатывал единым духом, a несколько забытых предшественников Чарлза Форта* поразили его своей выдумкой. Он всегда был готов проехать много лиг, следуя мутным деревенским россказням о какой-нибудь аномалии, а однажды отправился в Аравийскую пустыню – искать Безымянный город, которого никогда не зрел ни один из людей. Все это воспитало в нем полную соблазна веру в то, что где-то существуют доступные врата, которые, если только их удастся найти, откроют ему вольный доступ к тем безднам, память о которых смутными отголосками доносилась из самых глубин его существа. Врата эти могли пребывать как в видимом мире, так и в его разуме или душе. Что, если внутри еще далеко не исследованного наукой мозга пребывает то самое таинственное звено, которое пробудит его к прежним и будущим жизням в забытых измерениях, свяжет его со звездами и с теми вечностями и бесконечностями, которые прячутся за ними?

Злой священник

В комнату на чердаке меня провел серьезный, интеллигентного вида человек в скромной одежде и со стального цвета бородой, заговоривший со мной следующим образом:

– Да, он жил здесь, но я не советую вам что-либо предпринимать. Любопытство делает вас безответственным. Мы никогда не приходим сюда по ночам, и делаем так только благодаря его завещанию. Вам известно, чем он занимался. Это отвратительное общество наконец одержало верх, и мы не знаем, где он погребен. Ни закон, ни что-либо другое не могло повлиять на это общество.

– Надеюсь, что вы не станете оставаться здесь после наступления темноты. И умоляю оставить в покое эту похожую на спичечный коробок вещицу, что лежит на столе. Нам неизвестно, что это такое, однако мы подозреваем, что предмет этот как-то связан с его занятиями. Мы даже стараемся не смотреть на него пристально.

Спустя некоторое время этот человек оставил меня в одиночестве. Чердачная комната показалась мне очень мрачной, пыльной и весьма скудно обставленной, и все же она выглядела опрятно, указывая тем самым на то, что не является обителью трущобного жителя. На книжных полках теснились друг к другу теологические и классические книги, другой книжный шкаф занимали трактаты по магии – Парацельса, Альберта Великого, Тритемия, Гермеса Трисмегиста, Бореля[15], с которыми соседствовали другие, написанные незнакомыми мне буквами. Мебель была очень простой. Единственная дверь в комнате открывалась в чулан. Входом и выходом же служило отверстие в полу, к которому вела грубая и крутая лестница. Круглые окошки и почерневшие дубовые балки свидетельствовали о невероятной старине. Дом этот явно принадлежал к Старому Свету. Кажется, я знал, где нахожусь, но не могу вспомнить того, что знал тогда. Бесспорно, город этот не был Лондоном. Скорее я находился в небольшом морском порту.

Небольшой предмет на столе приковывал мое внимание. Я явно знал, что нужно с ним делать, ибо достал из кармана электрический фонарик – во всяком случае, нечто похожее на него – и нервным движением опробовал его. Свет оказался не белым, но фиолетовым, и напоминал истинный свет не более чем радиоактивное излучение. Помнится, я и не считал этот фонарик обыкновенным – обыкновенный-то находился у меня в другом кармане.

Уже темнело, и древние крыши и колпаки дымовых труб снаружи казались очень странными в круглых проемах окон. Наконец я набрался отваги и поставил небольшой предмет на столе торчком возле книги – и затем посветил на него таинственными фиолетовыми лучами. Свет казался теперь скорее дождем или градом, потоком капель, а не лучом. Попадая на стеклянную поверхность в центре странного устройства, он производил треск, несколько напоминавший шипение вакуумной трубки, сквозь которую пролетают искры. Темная стеклянистая поверхность начинала светиться розоватым светом, и в середине ее уже как бы формировался некий белый силуэт. Тут я заметил, что нахожусь в комнате не один, и опустил лучевой проектор в карман. Однако пришедший не заговорил – более того, я не услышал ни звука во все непосредственно последовавшие мгновения. Все вокруг приобрело облик сумрачной пантомимы, рассматриваемой издали через некую промежуточную дымку – хотя, с другой стороны, новопришедший и все последовавшие за ним казались рослыми и близкими, точнее, одновременно близкими и далекими, согласно некоей аномальной геометрии.

Новопришедший оказался тощим и темноволосым человеком среднего роста в священническом облачении англиканской церкви. С виду ему было лет тридцать, желтовато-оливковая кожа покрывала достаточно правильные черты, которые дополнял ненормально высокий лоб. Черные волосы его были хорошо подстрижены и аккуратно причесаны, синел густым волосом хорошо выбритый подбородок. На носу его сидели очки без оправы со стальными дужками. Сложение и лицо его ничем не выделялись в ряду всех виданных мной священников, разве что куда более высоким лбом, однако лицо было несколько смуглее и интеллигентнее – но также и более закосневшим в тонко скрываемой злобе.

В это самое мгновение – только засветив неяркую керосиновую лампу – он казался нервозным и, прежде чем я успел что-то сообразить, принялся швырять все свои магические книги в незамеченный мною прежде камин, находившийся в комнате со стороны окна (там, где стена резко наклонялась). Пламя с жадностью принялось пожирать фолианты – вспыхивая странными красками и источая неописуемо гнусные оттенки зловония, пока исписанные непонятными иероглифами страницы и источенные червем фолианты покорялись всеразрушающей стихии. Тут я немедленно заметил, что в комнате присутствуют и другие лица – серьезные с виду мужчины в священнических одеяниях, на одном из которых были ленты и бриджи епископа. Хотя я и не мог ничего слышать, мне было ясно, что явились они с решением высшей важности для первопришедшего. Они одновременно и ненавидели его и боялись, и он явно разделял эти чувства по отношению к ним. На лице его застыло угрюмое выражение, но я видел, как трясется его правая рука, которой он пытался опереться о спинку стула. Епископ указал рукой на опустевший ящик и на камин (где язычки пламени уже гасли на обугленной, бесформенной груде), явно наполняясь при этом особенным отвращением. Пришедший первым тут сухо улыбнулся и протянул левую руку к находившемуся на столе небольшому предмету. Всех охватил испуг. Процессия клириков по одному начала спускаться вниз по крутой лестнице через люк в полу, поворачиваясь к пришедшему первым и грозя ему. Епископ ушел последним.

Пришедший первым теперь подошел к шкафу, находившемуся на внутренней стороне комнаты, и извлек из него моток веревки. Став на кресло, он привязал конец веревки к крюку на толстой серединной балке черного дуба и начал вязать удавку на другом ее конце. Осознав, что он намеревается повеситься, я шагнул вперед, чтобы отговорить и спасти его. Увидев меня, он прекратил свои приготовления, поглядев на меня с победоносным видом, чем немало озадачил и даже смутил меня. Ступив вниз с кресла, он скользнул ко мне с чисто волчьим выражением на смуглом, тонкогубом лице.

Каким-то образом я ощутил, что нахожусь в смертельной опасности, и извлек из кармана свой лучевой проектор, чтобы воспользоваться им в качестве средства обороны. Не знаю, почему я решил, что это орудие способно помочь мне. Включив его, я направил проектор прямо ему в лицо, и смуглая кожа осветилась сперва фиолетовым, а потом розовым светом. Волчий восторг начал сползать с его лица, сменяясь выражением глубочайшего страха, впрочем, не до конца вытеснившего восторг. Он замер на месте – а потом, отчаянно размахивая руками в воздухе, отшатнулся назад. Я заметил, что за спиной его находится в полу открытый лестничный люк, и попытался выкрикнуть предостережение, однако он не слышал меня. Еще через мгновение он шатнулся в отверстие и скрылся из виду.

Не без труда я заставил себя подойти к люку, однако, сделав это, не увидел внизу никакого искалеченного падением тела. Напротив, внизу затопали люди, поднимавшиеся наверх с фонарями, ибо легшая на комнату фантастическая тишина разлетелась вдребезги и я снова услышал звуки и увидел нормальные трехмерные силуэты. Итак, нечто привлекло сюда толпу. Неужели это был звук, которого я не услышал?

Наконец двое из них (простые крестьяне с виду), далеко опередившие остальных, заметили меня и замерли как вкопанные. Один из них громко и звонко вскрикнул:

– Ахти мне!.. Ён, видишь? Снова?

Тут все они повернулись и ударились в бегство. То есть все, кроме одного. Когда толпа растворилась, я увидел степенного бородатого человека, который провожал меня к этому месту, стоявшего в одиночестве с фонарем в руках. Он смотрел на меня завороженным и изумленным взглядом, но не был испуган. Поднявшись по лестнице, он присоединился ко мне и сказал:

– Итак, вы не оставили этот предмет в покое! Жаль. Мне известно, что с вами случилось. Такое уже было здесь прежде, однако тот человек испугался и застрелился. Вам не следовало позволять ему вернуться. Вам известно, чего он хочет. Однако вам не обязательно пугаться, как тому человеку, которого он забрал. С вами произошло нечто очень странное и жуткое, однако случившееся не зашло настолько далеко, чтобы повредить вашему уму и личности. Если вы будете сохранять спокойствие и признаете необходимость радикальных изменений в собственной жизни, то сможете по-прежнему наслаждаться жизнью и плодами собственной учености. Однако жить здесь вам нельзя, и я сомневаюсь в том, что вы хотите вернуться назад в Лондон. Советую перебраться в Америку.

– Но не смейте вновь баловать с этой… вещью. Теперь уже ничего нельзя повернуть назад. Если попробуете что-либо сделать или… вызвать нечто, станет только хуже. Вы отброшены не так далеко, как могло быть, но отсюда вам надо убираться немедленно и никогда не возвращаться обратно. Лучше благодарите Небо за то, что процесс не зашел дальше…

– Хочу предупредить вас со всей откровенностью: в вашей внешности произошла… некоторая перемена. Он всегда производит их. Однако в новой стране вы привыкнете. В дальнем конце комнаты есть зеркало, и я намереваюсь подвести вас к нему. Вас ждет потрясение, хотя вы не увидите ничего отвратительного.

Смертный страх сотрясал теперь мое тело, и бородачу пришлось поддерживать меня на пути к зеркалу со слабой лампой (той, что прежде находилась на столе, а не еще более слабой, которую он принес с собой) в свободной руке. И вот что я увидел в стекле: худощавого и смуглого человека, облаченного в одеяния священника англиканской церкви, тридцати примерно лет от роду, в лишенных оправы очках со стальными дужками, поблескивавшими под оливково-желтым, необычайной высоты лбом.

Облик безмолвного незнакомца, сжигавшего свои книги.

И всю свою жизнь внешне мне предстояло быть этим человеком!

Очень древний народ

Четверг [3 ноября 1927 г.]

Дорогой Мельмот —

…Итак, вы все же занялись изучением темного прошлого этого несносного юного азиата Вария Авита Бассиана? Фу! Мало кого я ненавижу сильнее, чем эту гнусную сирийскую крысу!

Меня самого перенесло в римские времена недавнее чтение «Энеиды» Джеймса Родса, перевода, прежде мною не читанного и более верного П. Марону, чем любой другой из попадавшихся мне – даже неопубликованный перевод моего покойного дяди доктора Кларка. Сей вергилианский досуг наряду с размышлениями о призраках, навеянными кануном Дня всех святых с его шабашами ведьм на вершинах гор, вызвал у меня в прошлый понедельник «римский сон» такой невероятной яркости и четкости и с такими титаническими проступающими контурами скрытого ужаса, что я всерьез полагаю когда-нибудь использовать его в художественной литературе. «Римские сны» не были редкостью в моей юности – я ночи напролет следовал за божественным Юлием по всей Галлии в качестве tribunus militum, – но я так давно их не видел, что нынешний произвел на меня необычайное впечатление.

Начался он во время пламенеющего заката или на исходе дня в крошечном провинциальном городке Помпело у подножия Пиренеев в Ближней Испании. Год, судя по всему, относился к периоду поздней Республики, поскольку провинцией все еще управлял назначенный сенатом проконсул, а не претор, легат императора, а день как раз предшествовал ноябрьским календам. К северу от маленького городка вздымались окрашенные в пурпур и золото горы, и красноватый свет клонящегося к западу солнца таинственно озарял обступившие пыльный форум новые здания, сложенные из необработанного камня, и более старые, обмазанные глиной, и, чуть восточнее, – деревянные стены арены. Горожане – широкоплечие римские колонисты и косматые олатинившиеся туземцы, а также явные помеси этих двух разновидностей, все одинаково облаченные в простые шерстяные тоги, с вкраплениями легионеров в шлемах и чернобородых представителей местного племени васконов в грубошерстных накидках – собирались на немногих мощеных улицах и на форуме, одолеваемые смутной тревогой.

Сам я только что вышел из носилок, в которых носильщики (иллирийцы, судя по всему) спешно доставили меня из Калагурры, расположенной южнее, на другом берегу Ибера. Оказалось, что я квестор провинции, мое имя Л. Целий Руф, а вызвал меня сюда проконсул П. Скрибоний Либон, прибывший несколько дней назад из Тарракона. Воины были пятой когортой XII легиона; командовал ею военный трибун Секс. Аселлий; также из Калагурры, из своей постоянной резиденции, прибыл легат всей области Гн. Бальбуций.

Причиной сбора был гнездящийся в горах ужас. Когорту из Калагурры призвали объятые страхом горожане. Началось осеннее Грозное Время, и дикари в горах совершали приготовления к жутким обрядам, известным горожанам только по слухам. Этот очень древний народ обитал высоко в горах и говорил на отрывистом языке, которого васконы не понимали. Видели их редко, но несколько раз в год от них приходили низкорослые, желтокожие, косоглазые посыльные, похожие на скифов, и на языке жестов вели торг с лавочниками, а каждую весну и осень они отправляли на вершинах гор отвратительные обряды, и тогда их вопли и жертвенные костры вселяли ужас во всех сельских жителей. Это всегда повторялось в определенное время – в ночь перед календами Майи и в ночь перед ноябрьскими календами. Накануне этих ночей кто-нибудь из горожан исчезал, и больше о них никто никогда не слышал. Кроме того, ходили слухи, что местные пастухи и земледельцы настроены к очень древнему народу вовсе не враждебно и что перед наступлением полуночи, когда происходили эти отвратительные шабаши, немало крытых соломой хижин пустело.

В этом году ужас был особенно силен, ибо люди знали, что очень древний народ зол на Помпело. Три месяца назад пятеро низкорослых, косоглазых торговцев спустились с гор, и в стычке, случившейся на рынке, трое из них были убиты. Уцелевшие двое, не сказав ни слова, вернулись в горы – и осенью не исчез ни один сельский житель. В такой неприкосновенности чудилась угроза. Невозможно было представить, чтобы очень древний народ отказался от жертв на своих шабашах. Не верилось, что это действительно так, и селян мучил страх.

На протяжении многих ночей с гор долетал глухой барабанный бой, и наконец эдил Тиб. Анней Стилпон (наполовину местный по крови) послал к Бальбуцию в Калагурру за когортой, чтобы та пресекла шабаш в эту страшную ночь. Бальбуций, не особенно вникая, отказал на том основании, что страхи сельских жителей не имеют под собой оснований и что отвратительные обряды горцев не интересны народу Рима, если никто из римских граждан не подвергается опасности. Однако я, будучи, судя по всему, близким другом Бальбуция, не согласился с ним и заявил: глубоко изучив запретное темное знание, я верю, что очень древний народ способен наслать гнусную погибель на город, а он как-никак римское поселение, где живет значительное число наших граждан. Мать обратившегося за помощью эдила, Гельвия, была чистокровной римлянкой, дочерью М. Гельвия Цинны, прибывшего сюда с армией Сципиона. Поэтому я послал к проконсулу раба – шустрого невысокого грека по имени Антипатр – с письмами, и Скрибоний, вняв моим доводам, приказал Бальбуцию отправить пятую когорту под командованием Аселлия в Помпело; в канун ноябрьских календ ей надлежало с наступлением сумерек отправиться в горы, пресечь все гнусные оргии, какие там обнаружатся, и доставить в Тарракон на суд проприетора столько пленников, сколько удастся. Бальбуций, однако, заявил протест, и потому переписка продолжилась. Я раскрыл проконсулу так много, что он всерьез заинтересовался и решил лично разобраться в этом ужасе.

Кончилось тем, что он сам с ликторами и слугами отправился в Помпело; здесь ему сообщили довольно слухов, чтобы те произвели на него сильное впечатление и встревожили; он решительно настаивал на своем приказе пресечь шабаш. Желая получить совет того, кто изучал этот вопрос, он приказал мне сопровождать когорту Аселлия – и Бальбуций тоже отправился с нами с намерением и далее выступать против задуманного, ибо искренне верил, что решительные военные действия породят опасную смуту среди васконов, и кочевых, и ведущих оседлую жизнь.

Вот так мы все оказались здесь во время колдовского заката в осенних горах – старый Скрибоний Либон в тоге с пурпурной каймой (блики золотого света скользили по его блестящей лысине и морщинистому ястребиному лицу), Бальбуций в сверкающем шлеме и блестящем нагруднике (начисто выбритые губы сжаты в нескрываемом упорном несогласии), высокомерно ухмыляющийся молодой Аселлий в начищенных поножах и любопытная смесь горожан, легионеров, представителей местных племен, крестьян, ликторов, рабов и слуг. Сам я, кажется, был в обычной тоге и не имел никаких особых отличительных признаков. И над всем нависал ужас. Горожане и сельские жители не осмеливались говорить в полный голос, а люди из свиты Либона, проведшие здесь почти неделю, казалось, тоже заразились невыразимым ужасом. Сам старый Скрибоний глядел мрачнее тучи, и резкие голоса тех из нас, кто только что подошел, казались странно неуместными, будто звучали в месте смерти или в храме какого-то таинственного бога.

Мы вошли в преториум и начали нелегкое обсуждение. Бальбуций настаивал на своих возражениях; его поддерживал Аселлий, который, казалось, относился ко всем коренным местным жителям с невероятным презрением и при этом считал неразумным их будоражить. Оба воина утверждали, что лучше злить бездействием меньшинство, состоящее из колонистов и цивилизованных местных жителей, чем, искореняя ужасные ритуалы, навлечь на себя гнев вероятного большинства местных племен и селян.

Я же, в свою очередь, вновь потребовал действий и предложил сопровождать когорту в любом походе, какой она для этого предпримет. Я напомнил, что варвары-васконы по меньшей мере непокорны и ненадежны, почему стычки с ними рано или поздно неизбежны, какую бы тактику мы ни избрали, что в прошлом они не показали себя опасными противниками наших легионов и что представителям народа Рима не пристало позволять варварам нарушать порядок, которого требуют правосудие и репутация Республики. Что, с другой стороны, успешное управление провинцией зависит, прежде всего, от безопасности и благорасположения цивилизованной части общества, чьими стараниями обеспечиваются местная торговля и процветание и в чьих жилах течет в основном наша италийская кровь. Эта часть хоть и составляет меньшинство, но она – тот надежный элемент, на чью верность можно положиться и чье содействие крепко-накрепко связывает провинцию с верховной властью сената и народа Рима. Наш долг и высшее благо – предоставить этим людям защиту, положенную римским гражданам, пусть даже (тут я бросил саркастический взгляд на Бальбуция и Аселлия) ценой некоторого беспокойства и усилий, а также краткого перерыва в игре в шашки и петушиных боях в калагуррском лагере. Мои изыскания избавили меня от сомнений в том, что городу и жителям Помпело грозит нешуточная опасность. Я прочел немало свитков из Сирии и Египта, а также из загадочных городов Этрурии и долго беседовал с кровожадным жрецом Дианы Арицийской в его храме в глубине леса близ озера Неми. В горах во время шабашей могло твориться страшное – то, чему не место в землях народа Рима; если бы мы допустили те оргии, что, как известно, творятся на шабашах, это весьма мало соответствовало бы обычаям тех, чьи предки при консуле А. Постумии казнили немало римских граждан за участие в вакханалиях, память о чем жива благодаря выгравированному в бронзе и доступному взору каждого senatus consultum de Bacchanalibus. Обнаруженный вовремя, прежде чем ритуал пробудит нечто такое, с чем не совладает железо римского пилума, шабаш легко остановить силами одной когорты. Задерживать следовало только непосредственных участников, пощадив многочисленных зрителей, что должно было существенно смягчить негодование симпатизирующих оргии селян. Короче говоря, и нормы поведения, и политика требовали решительных действий; я не сомневался, что Публий Скрибоний, памятуя о достоинстве и обязательствах народа Рима, останется верен своему плану и, вопреки настойчиво повторяемым возражениям Бальбуция и Аселлия, чьи речи подобали скорее провинциалам, чем римлянам, отправит туда когорту, которую я буду сопровождать.

Клонящееся к горизонту светило висело теперь очень низко, и весь притихший город, казалось, сковали призрачные зловещие чары. Наконец проконсул П. Скрибоний выразил согласие с моими словами и временно включил меня в когорту, наделив полномочиями центуриона primipilus; Бальбуций и Аселлий изъявили согласие, причем первый с большей учтивостью, нежели второй. Когда на поросшие дремучим лесом осенние склоны гор спустились сумерки, вдали послышался омерзительный мерный бой странных барабанов; ритм его внушал страх. Отдельные легионеры выказали робость, но резкие окрики вернули их в строй, и вскоре вся когорта выстроилась на открытой равнине к востоку от арены. Либон, а также и Бальбуций решили лично сопровождать когорту; но оказалось чрезвычайно трудно найти местного проводника, который бы указал путь вверх через горы. Наконец молодой человек по имени Верцеллий из семьи чистокровных римлян согласился провести нас хотя бы через предгорья.

В сгущающихся сумерках мы выступили в путь; над лесом слева от нас повис тонкий серебряный серп нарождающейся луны. Пуще всего нас беспокоило то, что шабаш все же предполагалось начать. Слухи о приближении когорты не могли не достигнуть гор, и даже задержка с нашим окончательным решением не делала эти слухи менее настораживающими – а все же зловещие барабаны звучали так, словно у участников действа были особые причины оставаться безразличными к тому, что против них выступили войска народа Рима. Пока мы пробирались вверх по складке между горами, звук набирал громкость. По сторонам вздымались крутые лесистые склоны, и в свете наших покачивающихся факелов проступали причудливые стволы деревьев.

Все шли пешком, кроме Либона, Бальбуция, Аселлия, двух или трех центурионов и меня, но наконец тропа сделалась такой крутой и узкой, что всем всадникам пришлось спешиться; отряд из десяти человек остался охранять лошадей, хотя вряд ли какая-нибудь разбойничья шайка могла появиться здесь в такую страшную ночь. Время от времени нам чудилось, будто по ближнему лесу кто-то или что-то крадется, а спустя еще полчаса крутизна подъема и узость тропы сделали продвижение такого большого отряда – в общей сложности более 300 человек – весьма затруднительным и тяжелым. Затем с ужасающей внезапностью мы услышали страшные звуки, донесшиеся снизу. Их издавали привязанные лошади – они визжали, не ржали, а именно визжали – и там не было ни света, ни звука людских голосов, способных прояснить, что происходит. В тот же миг на всех вершинах над нами запылали костры, и стало казаться, что ужас затаился и впереди, и позади нас.

Высматривая впереди юного Верцеллия, нашего проводника, мы нашли только бесформенную груду в луже крови. В его руке был короткий меч, выхваченный из-за пояса субцентуриона Д. Вибулана, а на лице выражение такого ужаса, что самые стойкие ветераны, увидев его, побледнели. Он покончил с собой, услышав визг лошадей… человек, родившийся здесь и проживший в этих краях всю свою жизнь, знающий, что рассказывают шепотом про эти горы. Все факелы тотчас начали тускнеть, и крики испуганных легионеров слились с непрерывным визгом привязанных лошадей. Воздух стал ощутимо прохладнее, он остывал стремительнее, чем это бывает на пороге ноября, и его баламутили ужасающие колыхания, которые казались мне порождением взмахов огромных крыльев.

Когорта замерла, и, когда факелы стали гаснуть, я заметил нечто, показавшееся мне фантастическими тенями, очерченными в небе призрачным сиянием Via Lactea, когда они скользили через Персея, Кассиопею, Цефея и Лебедя. Затем внезапно с неба исчезли все звезды – даже яркие Денеб и Вега впереди и одинокие Альтаир и Фомальгаут позади нас. А когда факелы погасли, над потрясенной вопящей когортой осталось только пламя гибельных, ужасных жертвенных костров в вышине на горных вершинах; адское, красное, оно высветило силуэты колоссальных скачущих тварей, безумных и невероятно гнусных, о ком никогда не рассказывали даже шепотом фригийские жрецы или кампанские старухи в самых жутких из тайных сказаний.

Демонический барабанный бой, заглушавший истошные людские крики и лошадиное ржание, достиг предела громкости, и тогда ледяной ветер с потрясающей осторожностью и неспешностью заструился вниз с запретных высот и овеял каждого в отдельности; вся когорта начала дергаться и вопить в темноте, будто изображая участь Лаокоона и его сыновей. Только старый Скрибоний Либон казался покорным судьбе. Среди общего вопля он произнес слова, эхо которых еще звучит в моих ушах: «Malitia vetus – malitia vetus est… venit… tandem venit…»

А затем я проснулся. Это было самое яркое за многие годы сновидение, черпавшее из глубин подсознания образы, долгое время пребывавшие в забвении. О судьбе той когорты не сохранилось никаких записей, но город, во всяком случае, был спасен – ибо энциклопедии свидетельствуют, что Помпело существует и по сей день под современным испанским названием Памплона…

Искренне преданный вашему готическому превосходительству —

C · IVLIVS · VERVS · MAXIMINVS

Милая Эрменгарда, или Сердце селянки

Сочинил Перси Простак

Часть 1

Простая деревенская девушка

Эрменгарда Стаббс – красивая белокурая дочь Хирама Стаббса, бедного, но честного фермера-самогонщика из Хогтона, штат Виргиния. Первоначально ее звали Этил Эрменгарда, но после принятия 18-й поправки отец настоял на отказе от первого имени, утверждая, что оно пробуждает в нем жажду выпить, напоминая об этиловом спирте C2H5OH. Его собственный продукт содержал изрядную примесь метилового, или древесного, спирта CH3OH. Эрменгарда признает, что ей уже минуло шестнадцать, и клеймит как лживые слухи о том, будто ей под тридцать. У нее большие черные глаза, ярко выраженный римский нос, светлые волосы, темнеющие у корней лишь тогда, когда в местной аптеке заканчивается краска, и прелестная, хотя и лишенная пышности фигура. С ростом около 5 футов (5,33 на каблуках) и весом 115,47 фунта согласно шкале весов ее отца (столько же вне их), она считалась красавицей у всех деревенских лоботрясов, восхищавшихся фермой ее отца и обожавших его жидкий зерновой продукт.

Руки Эрменгарды добивались двое пылких влюбленных. Старый фермерский дом был заложен сквайру Крутому, очень богатому и немолодому. Этот смуглый жестокий красавец всегда ездил верхом и имел при себе хлыст. Он давно засматривался на сияющую Эрменгарду, а теперь его любовный пыл раздула до лихорадочного жара тайна, известная ему одному, – на скромных акрах фермы Стаббса он нашел богатую золотую жилу! «Ах! я пленю девушку прежде, чем ее родитель узнает о своем неожиданном богатстве, и присоединю к своему капиталу еще больший!» И он стал заглядывать к Стаббсам дважды в неделю, а не один раз, как прежде.

Но на беду для коварных замыслов злодея сквайр Крутой оказался не единственным поклонником прелестницы. Неподалеку от их деревни жил другой – красавец Джек Бывалый, чьи золотистые кудри нравились милой Эрменгарде, еще когда они оба малыми детьми ходили в деревенскую школу. Джек долго стеснялся признаться в своей страсти, но однажды, прогуливаясь с Эрменгардой по тенистой аллее у старой мельницы, нашел в себе мужество выразить то, что было у него на сердце.

– О светоч жизни моей, – сказал он, – душа моя глубоко взволнована тем, что я должен сказать! Эрменгарда, мой идеал (он произнес это как «э-ти-ил»), без тебя моя жизнь пуста и никчемна. Обожаемый смысл моего существования, взгляни на просителя, стоящего перед тобой на коленях в пыли. Эрменгарда, о, Эрменгарда, вознеси меня на небеса радости и скажи, что когда-нибудь станешь моей! Да, я беден, но разве у меня нет молодости и сил, чтобы пробиться к славе? Я способен на это только ради тебя, дорогая Этил… прости, Эрменгарда – моя единственная, моя драгоценная… – И тут он умолк, чтобы вытереть глаза и утереть лоб, а красавица ответила:

– Джек… мой ангел… наконец-то… Я хочу сказать – это так неожиданно и совершенно беспримерно! Мне и в голову не приходило, что ты питаешь нежные чувства к столь ничтожному существу, как дитя фермера Стаббса – ведь я еще почти ребенок! Твое природное благородство таково, что я боялась… то есть думала… что ты будешь слеп к моим незначительным прелестям и станешь искать счастья в большом городе; там ты встретишься и обвенчаешься с одной из тех миловидных девиц, чье великолепие нам показывают модные журналы.

Но, Джек, уж если ты и впрямь обожаешь меня, давай отбросим ненужное многословие. Джек, дорогой, мое сердце давно уже волнует твоя мужская привлекательность. Я питаю к тебе нежные чувства – можешь считать, что я твоя, и непременно купи кольцо в скобяной лавке Перкинса, с витрины, где такие симпатичные поддельные бриллианты.

– Эрменгарда, я люблю тебя!

– Джек, мое сокровище!



Поделиться книгой:

На главную
Назад