Ратбоун был человек деловой и поспешил сдать дом на Бенифит-стрит внаем, несмотря на желание Уильяма, чтобы дом пустовал: он считал своим долгом сделать все, чтобы увеличить состояние подопечного. Ратбоун и впредь не озадачивался большим количеством смертей и болезней в доме, из-за которых там часто сменялись жильцы, а также растущей недоброй славой особняка. Похоже, он чувствовал только раздражение, когда в 1804 году городской совет обязал его обработать дом серой, дегтем и нафталином после очередных четырех смертей, о которых много говорили в городе, и не верил, что причиной их была все та же эпидемия лихорадки, уже сходившая на нет. По мнению же совета, о наличии источника инфекции говорил стоявший в доме гнилостный запах.
Самого Дьюти мало заботила его собственность: он вырос, стал морским офицером и проявил себя наилучшим образом в войне 1812 года, служа на судне «Виджилент» под командованием капитана Кехуна. С войны он вернулся в добром здравии, в 1814 году женился и стал отцом в ту незабываемую ночь двадцать третьего сентября 1815 года, когда в заливе бушевал невиданной силы шторм. Затопив полгорода, он вынес на улицы сторожевой шлюп, мачты которого уперлись прямо в окна дома Хэррисов на Уэстминстер-стрит, как бы символически подтверждая, что новорожденный Уэлком – сын моряка.
Уэлком погиб с честью у Фредерикберга в 1862 году, уйдя из жизни раньше своего отца. Ни он, ни его сын Арчер не были знакомы со страшной историей дома, относясь к нему просто как к неудачной собственности, которую трудно сдать из-за вечной сырости и гнилостного запаха, неудивительного в таком неухоженном и старом жилище. После нескольких смертей, последовавших одна за другой (кульминацией в количественном их нарастании стал 1861 год), дом никогда уже больше не сдавался, и только бурные события начавшейся войны заставили горожан позабыть обстоятельства этих зловещих кончин. По разумению Кэррингтона Хэрриса, последнего в семье представителя мужской линии, дом был заброшенным родовым гнездом, обросшим за долгое время множеством живописных легенд. Когда я поделился с ним жутким знанием, он хотел было тут же снести особняк и выстроить на освободившемся месте гостиницу. Но после того, как я открыл ему
Можно себе представить, как потрясла меня хроника семьи Хэррисов. Уйдя с головой в эти записи, я прямо-таки непосредственно ощущал присутствие там непостижимого, чудовищного зла, равного которому я не знал в природе. И связано оно было не с семьей, а с домом. Это мое впечатление подкреплялось множеством документальных свидетельств, обстоятельно собранных дядей, рассказами слуг, вырезками из газет, копиями медицинских свидетельств о смерти и тому подобным. Я не могу, разумеется, привести здесь все документы: дядя, страстный коллекционер по натуре, глубоко заинтригованный историей заброшенного дома, собрал их изрядное количество. Но кое-что повторялось во многих источниках, и вот об этом-то следует упомянуть. Из рассказов слуг, например, выходило, что злая сила таилась в смрадном, заросшем грибковой плесенью подвале. Некоторые слуги, особенно Энн Уайт, вообще избегали туда заглядывать. И еще: по меньшей мере в трех обстоятельных версиях упоминались корни деревьев и плесенные наросты, в дьявольских очертаниях которых угадывались искаженные формы человеческих фигур. Эти рассказы меня особенно заинтересовали, так как и я видел в детстве нечто подобное, хотя у меня было чувство, что каждый рассказчик привносил в историю колорит своего родного фольклора.
Энн Уайт, с ее эксетерскими предрассудками, предлагала самую экстравагантную и одновременно самую логичную версию. Она утверждала, что под домом похоронен один из тех вампиров, которые, чтобы сохранить свою плоть, должны пить кровь и красть дыхание у живых людей. Именно с этой целью ужасные полчища мерзких созданий бродят по ночам в виде привидений или прикидываясь людьми. Энн требовала поскорее взяться за поиски в подполе гнусной могилы, и эта ее упрямая настойчивость стала одной из причин, по которой с ней предпочли расстаться.
Ее рассказы пользовались, однако, большим успехом у соседок, оно и понятно – дом и вправду стоял на земле, где когда-то было кладбище. Это обстоятельство, хоть и весьма существенное, было для меня все же не столь важно рядом с другим: предположения Энн подтверждались жалобами Презервида Смита, слуги, уволившегося до прихода Энн и знать ее не знавшего. Смит утверждал, что кто-то по ночам «высасывает из него силы». Как тут не вспомнить свидетельства, подписанные доктором Чэдом Хопкинсом, о смерти четырех людей, скончавшихся якобы от желтой лихорадки в 1804 году! В них тоже говорилось о патологическом малокровии жертв. И несчастная Роби Хэррис кричала в бреду о некоем призрачном существе с остекленевшими глазами и острыми клыками.
Хотя я с предубеждением отношусь к разного рода предрассудкам, но здесь стоило призадуматься, особенно после знакомства с двумя газетными заметками разных лет, в которых говорилось о странных смертях в заброшенном доме. В статье из «Провиденс газетт энд кантри» от 12 апреля 1815 года и в другой – из «Дейли транскрипт энд кроникл» от 27 октября 1845 года – сообщалось о поразительно похожих, приводящих в содрогание случаях. Казалось, что описывалась одна и та же кончина. И благочестивая пожилая леди Стэффорд, почившая в 1815 году, и школьная учительница Элизар Дюрфи перед самой агонией чудовищным образом преображались: взгляд их стекленел, а при осмотре они старались впиться зубами в горло врача. Еще более удивительные обстоятельства сопутствовали той череде смертей, после которых дом на Бенифит-стрит навсегда опустел. Больные теряли рассудок, а потом стремительно погибали от прогрессирующей анемии. Впав в безумие, они покушались на жизнь близких, изобретательно изыскивая возможность вцепиться зубами им в горло или запястье.
Мой дядя занялся врачебной практикой то ли с 1860-го, то ли с 1861 года, и уже тогда слышал об этих таинственных случаях от старших коллег. Самым необъяснимым в них представлялось то, что жильцы (а последние годы дом снимали неграмотные, темные люди – чистую публику отпугивал мерзостный запах и плохая репутация дома), не знающие ни слова по-французски, заболевая, проклинали всех и вся именно на этом языке. Как тут было не вспомнить бедную Роби Хэррис, скончавшуюся почти столетие назад! На дядю произвело сильное впечатление все услышанное, и, вернувшись с фронта, он занялся сбором информации о странных смертях в заброшенном доме, в чем ему очень помогли доктора Чейз и Уитмарш, давшие, как говорится, сведения из первых рук. Дядя много и серьезно размышлял над этим феноменом и был несказанно рад моему неподдельному интересу: теперь ему было с кем обсуждать то, над чем посмеивались другие. Он не обладал моей пылкой юношеской фантазией, но опыт подсказывал ему, что таинственное место способно воспламенить воображение и превосходит все известное в области таинственного и ужасного.
Я же отнесся ко всему исключительно серьезно и, не желая ограничиваться пассивной ролью слушателя, старался сам добыть новые сведения. Беседуя много раз с престарелым владельцем заброшенного дома Арчером Хэррисом вплоть до его смерти в 1916 году, – я получил от него, а также от незамужней сестры Арчера Алисы, здравствующей и ныне, подтверждение собранной дядей информации. На мой вопрос, что могло связывать дом с Францией, оба недоуменно молчали. Арчер вообще ничего не знал, а мисс Хэррис в конце концов припомнила, как ее дед, Дьюти Хэррис, что-то такое рассказывал. Старый моряк, переживший на два года своего сына Уэлкома, павшего в сражении, не знал всей легенды полностью, но вспоминал, как его старая няня, Мария Роббинз, говорила о бредовых выкриках на французском языке Роби Хэррис, за которой ухаживала до самой ее кончины. Мария жила в доме Хэррисов с 1769 по 1783 год, в пору, когда семья окончательно покинула опасное жилище, и присутствовала при смерти Мерси Декстер. Как-то она упомянула малолетнему Дьюти о странном поведении Мерси в ее последние минуты, но он вскоре все забыл, помня только, что речь шла о какой-то дикости. Впрочем, даже эти, крайне неопределенные, подробности внучка Дьюти вспомнила с большим трудом. И она, и ее брат мало интересовались историей дома, в отличие от нынешнего его хозяина – Кэррингтона Хэрриса, сына Арчера, которому я без утайки рассказал о жутком нашем расследовании.
Собрав всю доступную информацию о семействе Хэррисов, я стал внимательно изучать документы, относящиеся к прошлому города, занимаясь с захватывающим интересом тем, чему дядя не уделил должного внимания. Мне хотелось составить связное представление об истории поселения начиная с 1636 года, а может, и с более ранних времен, если посчастливится разыскать индейские легенды, бытовавшие в районе Наррагансетского залива. Я узнал, что земля, на которой впоследствии построили дом, была частью протянувшегося вдоль побережья владения, пожалованного в свое время Джону Торкмортону. Земли, дарованные другим колонистам, начинались также недалеко от реки, где теперь пролегает Таун-стрит, и тянулись вверх по холму в направлении нынешней Хоуп-стрит. Земли Торкмортонов, по мере разрастания рода, дробились, и мне надлежало установить, к кому же перешел злосчастный участок на Бэк-стрит, или, что то же самое, на Бенифит-стрит. По слухам, там располагалось кладбище рода Торкмортонов, но, порывшись в старых бумагах, я выяснил, что их останки со временем перезахоронили на Северном кладбище, близ дороги на Потакен-Уэст.
Затем я наткнулся на документ – надо сказать, по чистой случайности, так как он лежал отдельно от всех остальных, – который возбудил мое острейшее любопытство: документ прояснял наиболее странные обстоятельства дела. Это была запись о сдаче в аренду Этьену Руле и его жене в 1697 году небольшого участка земли из владения Торкмортонов. Вот он французский элемент! Я начал досконально изучать расположение отдельных участков перед тем, как проложили, а затем и выровняли Бэк-стрит, то есть за 1747–1758 годы, и тут на меня дохнуло ужасом, пожалуй, не меньшим, чем с самых зловещих страниц когда-либо читанных оккультных книг. То, что я подсознательно уже знал, подтвердилось: там, где теперь стоял заброшенный дом, было кладбище семейства Руле; оно непосредственно примыкало к их жилищу – одноэтажной постройке, и не существовало никаких свидетельств, что останки захороненных там людей куда-либо переносились. Так как из найденного мною документа ничего более нельзя было извлечь, мне пришлось перерыть всю Историческую библиотеку Род-Айленда, а затем и Библиотеку Шепли, прежде чем я выяснил, кто же такие были эти Руле.
Семейство Руле прибыло в наши места, как выяснилось, из Ист-Гринвича, расположенного на западном берегу Наррагансетского залива. Власти Провиденса долгое время колебались, разрешить ли этим гугенотам из Кода обосноваться в городе. В Ист-Гринвиче, куда Руле приехали после отмены Нантского эдикта, их недолюбливали. Эта неприязнь проистекала, по слухам, не из расовых или национальных предрассудков и не из-за споров о земле – вечном поводе для раздоров между французскими и английскими колонистами, которые не смог притушить даже губернатор Эндрос. Но, учтя их стойкую приверженность к протестантизму, слишком уж яростную, по мнению некоторых, – а также их неподдельную скорбь по утраченному домашнему очагу, которого их практически насильственно лишили, власти даровали им приют в Провиденсе. Более того, смуглолицего Этьена Руле, который мало что смыслил в сельском хозяйстве, зато много преуспел в чтении мудреных книг и часами рисовал диковинные диаграммы, назначили клерком при товарном складе, обслуживающем верфи в южной части Таун-стрит. Именно там позднее разразился бунт, но это было лет сорок спустя, когда старик Руле уже умер. После этого события семейство покинуло город, и дальнейшая его судьба покрыта тайной.
Но о них не забывали еще долго; в течение целого столетия, а может, и больше, пребывание здесь Руле вспоминали как бурный эпизод в размеренной жизни морского порта Новой Англии. Особенно часто обсуждали сына Этьена, Поля, мрачного субъекта, своим странным поведением спровоцировавшего бунт, после которого семейство убралось из города. В Провиденсе никогда не практиковалась охота за ведьмами, что частенько случалось в пуританских селениях по соседству, но о Поле поговаривали, что он никогда не преклоняет колена в отведенное для молитвы время, да и молится-то непонятно кому. Эти слухи и лежали в основе легенды, известной старой Марии Роббинз. Однако все это не объясняло, какая существовала связь между семейством Руле и бредом на французском языке Роби Хэррис и прочих домочадцев. Не знаю, сопоставлял ли кто-нибудь из жителей города эти легенды с ужасными событиями, известными мне из старой литературы. Я имею в виду то зловещее дело, которое неписаная история мирового Зла связывает с именем
Я все чаще посещал проклятое место, изучал необычную растительность в саду, обследовал стены дома, тщательно просмотрел каждый дюйм земляного пола в подвале и, наконец, с разрешения Кэррингтона Хэрриса, подобрал ключ к той всеми забытой двери, которая выходила прямо на Бенифит-стрит. Мне хотелось иметь на будущее возможность побыстрее выбраться отсюда на свет божий, а не плутать мрачными переходами и темными лестницами, ведущими к парадной двери. Здесь, в подвале, единственном месте, где могла таиться вековая нечисть, я проводил в поисках и размышлениях долгие послеобеденные часы. От мирной городской улицы меня отделяло лишь несколько шагов, да и заходящее солнце пробивалось сквозь затянутые паутиной щели в двери. Но ничего нового мне пока не открылось – все та же удушающая затхлость, плесневые контуры на полу и временами доносящийся откуда-то омерзительно гнилостный запах. Иногда кто-нибудь из прохожих замечал сквозь разбитые стекла в двери неясную фигуру и недоуменно останавливался, с любопытством приглядываясь.
Спустя какое-то время дядя посоветовал мне посетить подвал после захода солнца, и вот одной ненастной ночью я начал осмотр земляного пола, освещая электрическим фонариком жутковатые плесневые наросты и уродливые, слабо фосфоресцирующие грибы. На этот раз подвал подействовал на меня как-то особенно удручающе, и поэтому я даже не удивился, когда различил – или мне показалось? – среди беловатых плесневых разводов четко обозначенную «скорченную» фигурку, похожую на ту, что я видел ребенком. Сейчас она особенно хорошо выделялась на полу, и, всматриваясь, я заметил поднимающийся от нее тонкий желтоватый дымок, так поразивший меня одним дождливым днем много лет тому назад.
Легкое светящееся испарение, исходящее от плесневого нароста, постепенно обретало в подвальной сырости пугающие очертания, которые, зарождаясь среди гнили, уплывали в темную дыру дымохода, источая на своем пути удушливую вонь. Зрелище было ужасным, особенно для меня, так много знавшего об этом гиблом месте. Но я все же не обратился в бегство, а неотрывно смотрел на проплывающее призрачное существо, оно же в свою очередь жадно пожирало глазами меня – что я больше ощущал, чем видел. Услышав мой рассказ о ночном приключении, дядя пришел в большое волнение и после упорных размышлений выработал твердый план дальнейших действий. Учитывая важность предприятия, а также нашего участия в нем, дядя настаивал, чтобы мы оба ближайшую ночь, а может, и несколько ночей подряд, провели в сыром, заросшем гнусными грибами подвале, подстерегая монстра, а дождавшись, постарались бы понять его природу и в случае удачи уничтожить.
В среду 25 июня 1919 года, поставив в известность Кэррингтона о ночной нашей экспедиции, но не вдаваясь в детали и не сообщив, что мы предполагаем делать, мы с дядей перенесли в подвал два складных стула, раскладную кровать и один весьма тяжелый и сложный прибор. Укрывшись от любопытных взоров за обтянутым бумагой оконцем, мы разместили все эти вещи еще днем, готовясь вечером вернуться сюда на ночное дежурство. Мы также заперли дверь, ведущую из подвала на первый этаж, не желая рисковать прибором, который нам с большим трудом и за изрядные деньги удалось заполучить: кто знает, сколько ночей суждено нам здесь провести! Было решено первую половину ночи дежурить вместе, вторую же – поодиночке, по два часа: сначала я, следующим – мой дядя, чтобы каждый мог немного вздремнуть.
Дядя, несомненно, был главой нашего предприятия: ведь это он достал необходимые приборы в Университете Брауна и на оружейном заводе, что на Крентон-стрит, да и теперь продолжал руководить нашими действиями. Какая жизненная сила, какая энергия таилась в этом человеке, которому шел уже восемьдесят второй год! Илайхью Уиппл прожил свою жизнь в соответствии с теми правилами, которые он исповедовал и пропагандировал как врач, и, если бы не трагические обстоятельства, был бы и сейчас в добром здравии. Только двое во всем мире могли догадываться, что с ним произошло, – Кэррингтон Хэррис и я. Мне пришлось все рассказать Хэррису: ведь он как владелец дома должен был знать, что скрывалось в нем. Кроме того, мы предупредили его о нашем расследовании, так что после исчезновения дяди я надеялся, что он все поймет и поможет мне создать для горожан правдоподобную версию случившегося. Услышав мой рассказ, он побледнел, но помочь согласился и признал, что теперь, видимо, можно будет сдать дом.
Было бы грубой и нелепой ложью сказать, что мы не волновались в дождливую ночь нашего первого ночного дежурства. Обывательскими предрассудками мы не страдали, однако путем размышлений и научных исследований пришли к выводу, что трехмерная вселенная, где обитает человечество, является лишь одним из вариантов огромного мира вещества и энергии. В нашем же случае почти все свидетельства из достоверных источников говорили за то, что в доме прочно обосновались некие могущественные силы, представляющие исключительную опасность для человека. Нельзя сказать, что мы безусловно верили в вампиров или оборотней, однако допускали существование некой неизвестной науке модификации жизненной силы и деградированного биологического вещества. Такие организмы могли только изредка проникать в трехмерное пространство, да и то лишь в том случае, если их собственный мир граничил с нашим. У нас же не было никакой надежды разгадать подоплеку этих эпизодических визитов, ибо, не имея отправной точки, невозможно даже подступиться к разгадке.
Короче говоря, дяде и мне казалось, что неопровержимая цепь фактов говорит о наличии в гиблом доме некоего стойкого воздействия неизвестных сил, прослеживаемого с появления в городе двести лет назад зловеще знаменитого французского семейства. Под воздействием неведомых нам законов атомистического и электронного движения это влияние сохранилось до сих пор. Вся история Руле неоспоримо доказывала, что члены этого рода обладали редкой способностью выхода в другие круги бытия, в темные сферы, вызывающие у обычных людей только ужас и содрогание. Возможно, неприязнь населения к семейству в тридцатые годы восемнадцатого века и связанные с нею городские волнения как-то повлияли на одного из Руле, скорее всего на мрачного Поля, задействовав определенные кинетические механизмы в его извращенном сознании. Высвободившаяся энергия продолжала жить и после его смерти в ограниченных пределах прежнего жилища, где Руле окружала яростная ненависть горожан.
В свете последних научных открытий, включая теорию относительности и внутриатомное устройство, все это не вступало в противоречие ни с физическими, ни с биохимическими законами. Можно представить себе материю или энергию, организованные вокруг чужеродного ядра в виде какой-то формы или бесформенно; можно также предположить, что эта субстанция поддерживает свое существование, паразитируя на жизненной силе, плоти или дыхании других, реально осязаемых существ, в которые она проникает, иногда полностью с ними сливаясь.
Этот симбиоз может проводиться с активно враждебной целью, а может быть и нейтральным средством, поддерживающим существование данной субстанции. Но как бы то ни было, подобный монстр все равно является аномалией. В нашем понимании он захватчик, и первейший долг каждого из нас, если он не враг рода человеческого и печется о его душевном и физическом здоровье, уничтожить злую силу.
Мы не знали, в каком образе явится к нам чудовище, и это беспокоило нас. Никто, будучи в здравом рассудке, не видел его, и лишь немногие непосредственно ощущали его воздействие. Возможно, он представлял собой чистую энергию – неземную сущность, стоящую вне царства материи, а может, был частично материальной субстанцией – неизвестной науке, нечетко выраженной плазменной массой, способной по своему усмотрению принимать размытые формы твердого, жидкого, газообразного вещества или комбинации из них. И в плесневом наросте на полу, и в форме желтоватого дымка, и в искривленных корнях, о которых говорилось еще в старых легендах, просматривалось отдаленное сходство с очертаниями человеческой фигуры, однако кто мог с уверенностью сказать, было ли это сходство устойчивым состоянием.
Для борьбы с монстром у нас имелось два средства. Во-первых, большая и специально приспособленная для наших целей трубка Крукса, работавшая на мощных батареях и снабженная особыми экранами и рефлекторами: если чудовище окажется неосязаемым, мы надеялись уничтожить его лучевой радиацией высокой мощности. На тот случай, если монстр хотя бы частично является материальным существом, которое можно убить механическим путем, мы припасли два огнемета, с успехом применявшихся на фронтах мировой войны: как и суеверные эксетерские крестьяне, мы собирались сжечь сердце чудовища, если таковое у него сыщется. Эти орудия уничтожения мы установили в подвале между нашими уголком со стульями и раскладной кроватью и местом у печи, где росла столь необычной формы плесень. Когда мы расставляли наши вещи и позднее, когда вернулись на ночное дежурство, белесое пятно было еле заметно. На какое-то мгновение я даже заколебался: а не привиделось ли мне то призрачное существо?
Наше бдение началось в десять часов вечера: смеркалось поздно, а при свете дня ожидаемые явления не происходили. Еле пробивающийся сквозь пелену дождя свет уличных фонарей и слабое фосфоресцирование омерзительных грибов освещали влажные каменные стены, с которых полностью сошла побелка, и весь подвальный интерьер: сырой, зловонный и заплесневелый земляной пол с этими гнуснейшими грибами; прогнившее старье – табуретки, стулья, столы и еще какую-то, не поддающуюся определению мебель; массивные балки и доски над головой; обветшалую дощатую дверь, ведущую в погреба; лестницу с выщербленными каменными ступенями и поломанными деревянными перилами; грубо сложенную из потемневшего кирпича печь, проржавевшие железные части которой указывали, в каких местах ранее находились подвесные крюки, железные решетки для дров, вертел, поддувало и дверца жаровни; а кроме того – наше аскетическое ложе, складные стулья, а также объемистую и сложную технику уничтожения.
Как и в мои прежние вылазки, мы оставили дверь на улицу незапертой, чтобы иметь путь к отступлению на тот случай, если почувствуем, что не в силах контролировать ситуацию. Мы надеялись, что наши ночные дежурства привлекут в конце концов внимание затаившейся в подвале злой силы и она каким-то образом проявит себе, а там уж мы, разобравшись, что к чему, сумеем с помощью наших мощных приспособлений совладать с ней. Однако трудно было предположить, сколько на это потребуется времени. Наше предприятие становилось небезопасным: кто знает, какой силой обладало чудовище. Но игра стоила свеч, и мы не колеблясь пошли на риск, даже не помышляя о посторонней помощи – нас бы только высмеяли, а возможно, и помешали бы нам. Обо всем этом мы долго говорили, сидя ночью в подвале, пока я не заметил, что у дяди слипаются глаза, и не заставил его лечь отдохнуть.
Когда я остался один в эти предутренние часы, меня пронизал страх. Нет, это не оговорка: тот, кто сидит рядом со спящим, особенно одинок. Дядя тяжело дышал, его вдохи и выдохи слышались даже сквозь шорох непрекращающегося дождя. Более всего действовала мне на нервы сочившаяся с сырых стен вода – стук капель будто буравил голову. Дом не просыхал даже в сухую погоду – что уж говорить про такой потоп, как сегодня. От нечего делать я заинтересовался старинной кладкой стен, но при тусклом свете глаза мои быстро утомились, да и доносившиеся отовсюду неприятные звуки постоянно отвлекали. Когда они стали совершенно непереносимыми, я отворил дверь наружу и вдохнул полную грудь воздуха, с удовольствием глядя на милые сердцу картины.
Снаружи все выглядело так обыденно, что мне сразу полегчало. Я глубоко зевнул: усталость брала свое.
Вскоре дядя заворочался во сне. За последние полчаса он уже несколько раз переворачивался с боку на бок, теперь же необычно тяжело задышал, изредка испуская вздохи, напоминающие сдавленный стон. Я посветил на него фонариком, но дядя лежал, повернувшись в другую сторону. Поднявшись, я обошел раскладушку и снова направил луч света на спящего. А вдруг он заболел? То, что я увидел, по непонятным причинам взволновало меня. Возможно, подействовала сама обстановка – зловещий дом и наша ответственная миссия, – ведь картина была самая что ни на есть мирная. Несколько обеспокоенное лицо дяди хранило, впрочем, его обычное выражение, во вздохах тоже не было ничего странного – ситуация вполне к этому располагала и дядины сны могли ей соответствовать. И все же в его чертах было нечто слишком уж экспрессивное. Обычно дядя, с его безукоризненным воспитанием, держался ровно и доброжелательно, его манеры были мягки и спокойны. Теперь же его, казалось, сотрясали эмоции. Особенно, помнится, меня поразила резкая смена чувств, отражавшаяся на лице спящего. Возбуждение его все нарастало. Судорожно глотая воздух и беспокойно ворочаясь на своей кровати, он наконец открыл глаза. И тут мое впечатление подтвердилось: в нем действительно как бы жило несколько человек, и все – из другого, не нашего времени.
Он что-то быстро забормотал, и в складках его губ, в манере речи появилось нечто новое и неприятное. Поначалу я ничего не мог разобрать, но затем с удивлением услышал такое, от чего похолодел. И это говорил образованнейший человек своего времени, писавший статьи по антропологии и археологии для французского журнала «Ревю де Дё Монд»? Илайхью Уиппл бредил на французском языке, и те несколько фраз, что я сумел разобрать, по своему мракобесию не уступали самым мрачнейшим мифам на страницах этого журнала.
Неожиданно на лбу дяди проступил пот, и он, еще в полудреме, резко вскочил с раскладушки. Французские слова сменились истошным воплем на родном языке: «Дышать! Трудно дышать!» Наконец дядя проснулся, полностью, лицо его обрело обычное свое выражение, и, схватив меня за руку, он начал рассказывать свой сон, зловещий смысл которого я прозревал со страхом.
Вскоре после того, как он погрузился в сон, обычные земные сновидения сменились чем-то иным, настолько ни на что не похожим, что он даже затруднился в словах. Это был наш мир и одновременно какой-то другой, где происходила невероятная геометрическая путаница: привычные вещи выступали в необычных, тревожащих конфигурациях. Совмещались, казалось, несоизмеримые вещи, разрозненные фрагменты реальности, как если бы пространство и время, распавшись, вновь слились в причудливых сочетаниях. И в этом вихре фантастических образов вдруг возникали моментальные, если можно так выразиться, фотографии – чрезвычайно четкие видения, ошеломляющие, правда, своей разнородностью.
В один момент дяде почудилось, что он лежит в небрежно вырытой яме, а на него сверху смотрит множество угрюмых физиономий в треуголках поверх растрепанных кудрей. И тут же он очутился в доме – по-видимому, очень старом, – обстановка и жильцы в котором непрерывно менялись, и он, помнится, никак не мог уразуметь, в какой находится комнате и кто стоит рядом, потому что двери и окна тоже участвовали в этой дикой круговерти. Все это было странно, чертовски странно, и дядя рассказывал сон с какой-то даже робостью, видимо боясь, что я ему не поверю, особенно после того, как он прибавил, что люди в доме очень напоминали чертами лиц семейство Хэррисов. Одновременно он испытывал страшное удушье и неприятное чувство, как если бы кто-то невидимый проникал в него, желая похитить жизненную силу. Я с ужасом представил себе, как изношенный организм восьмидесятилетнего старца сопротивляется проникшим в него злым силам, представил неравную борьбу, где неизбежно победит сильнейший. Но уже минуту спустя успокоился, утешив себя, что сон – это всего лишь сон, да и сами неприятные видения – реакция дяди на предысторию нашего расследования и на непривычную обстановку эксперимента. Ведь в последнее время именно он занимал все наши мысли.
Постепенно беседа рассеяла мои страхи, и, почувствовав сонливость, я в свою очередь занял место на раскладушке. Дядя же, казалось, совершенно не хотел спать и с радостью согласился подежурить, хотя ночные кошмары оборвали его сон задолго до того, как истекли отведенные ему два часа. Заснул я мгновенно, но и мои сновидения были тревожны. Мне снилась темница, где я лежал, ощущая космическое, беспредельное одиночество и зная, что отовсюду надвигается на меня враждебная злая сила. Связанный, с кляпом во рту, я слушал доносящиеся издалека издевательские вопли монстров, жаждущих моей крови. Эхо разносило эти страшные крики по всей темнице. Помнится, надо мной склонялось дядино лицо, но выражение его было не столь приятным, как наяву. Безуспешно пытаясь освободиться от пут, я силился закричать. Сон становился все неприятнее, и я почувствовал облегчение, когда пронзительный вопль, прокатившись эхом по дому, разорвал оковы сна и резко вывел меня из забытья. И тут подвал и все находящиеся в нем предметы вдруг предстали предо мной с какой-то пугающей отчетливостью.
Очнувшись, я не увидел дяди – он сидел за моей спиной, перед моими же глазами были дверь на улицу и фрагмент выходящей на север стены с оконцем и потолком. Я видел их гораздо лучше, чем при свете фосфоресцирующих грибов и тусклых уличных фонарей. Нельзя сказать, чтобы освещение стало ярче, нет, книгу с обычным шрифтом, например, нельзя было бы читать. Но появился новый источник света, отбрасывающий тень от меня и раскладушки; он излучал желтоватое сияние и обладал особой проникающей силой, при которой предметы обрисовывались рельефней, чем при обычном освещении. Я стал гораздо зорче, но два других органа чувств – слух и обоняние – переживали страшный шок. В ушах по-прежнему стоял душераздирающий крик, и, кроме того, я почти задыхался от невыносимого гнилостного запаха. Всем своим существом ощутив непонятную угрозу, я почти автоматически спрыгнул с раскладушки и бросился к поставленным нами перед плесневым пятном орудиям защиты. Признаюсь, мне страшно было обернуться; к этому времени я уже осознал, что кричал дядя, и боялся заглянуть в лицо опасности, от которой придется защищать себя и его.
Зрелище превзошло самые худшие ожидания. Безграничный космос иногда посылает отдельным несчастливцам кошмарные, инфернальные видения, но то, что я увидел, было ни с чем не сравнимо. Оттуда, где раньше стелились плесневые грибы, восходило мертвенно-желтое испарение; поднимаясь вверх, оно пузырилось и побулькивало, принимая наполовину человеческие, наполовину звероподобные очертания. Сквозь чудовищную тварь просвечивали печь и дымоход. Говоря, что видел это существо, я не совсем точен: его формы как бы додумывались позднее в моем сознании. Тогда же передо мной клубилось только слабо фосфоресцирующее облако плесневых испарений, оно окутывало и постепенно превращало в омерзительную вязкую массу того, к кому было приковано мое внимание. Этим кем-то был мой дядя, почтенный Илайхью Уиппл, чье потемневшее и расплывающееся лицо глядело на меня со злобной плотоядной усмешкой. Он свирепо тянулся ко мне, желая растерзать, но жуткие когти, не успевая коснуться моей одежды, рассыпались в прах.
Только активность спасла меня от безумия. Я готовился к решительным действиям, и этот настрой оказался бесценным. Мгновенно осознав, что клубящееся зло не принадлежит к субстанции, которую можно сокрушить материальными или химическими средствами, и потому даже не взглянув на огнемет, неясно вырисовывавшийся слева от меня, я бросился к трубке Крукса и направил на богохульственное зрелище мощнейшую дозу радиации. Раздалось что-то вроде оглушительного всплеска, все заволоклось голубоватой дымкой, и желтое свечение несколько поблекло. Но почти сразу же я понял, что цели не достиг: сильнейшее радиоактивное излучение не произвело на чудовищную субстанцию никакого эффекта.
Демонический спектакль, напротив, лишь набирал силу. Новое душераздирающее зрелище исторгло из меня дикий вопль и заставило броситься к незапертой двери, ведущей на улицу. Тогда я не думал о том, что за мной в безмятежную городскую тишь могут вырваться адские силы, и уж тем более меня не заботило, какое впечатление я произведу на случайного прохожего. В голубовато-желтом освещении тело дяди как-то омерзительно разжижалось, обретая ни на что не похожую консистенцию; одновременно лицо его претерпевало множество совершенно немыслимых изменений, которые могли зародиться разве что в воображении безумца. За мгновение он успевал побывать дьяволом и толпой, склепом и карнавальным шествием. В тусклом свете эта студенистая масса сменяла десятки, дюжины, сотни обличий и, ухмыляясь, опускалась все ниже к земле, оседая вместе с таявшим, как свеча, телом. Некоторые из множества мелькавших карикатурных видений ничего и никого не напоминали, другие были знакомы.
Я узнавал лица Хэррисов, мужчин и женщин, взрослых и детей, но одновременно видел и другие лица – старые и молодые, грубые и утонченные, знакомые и незнакомые. На секунду мелькнула плохая копия с миниатюры несчастной Роби Хэррис, которую я видел в Художественном музее, затем мне показалось, что я узнал лицо костлявой Мерси Декстер, запомнившееся мне во время посещения дома Кэррингтона Хэрриса, где висел ее портрет. Все это производило кошмарное впечатление, и я стоял, застыв на месте, провожая взглядом последнее, сложившееся из черт слуги и младенца, видение, мелькнувшее уже на уровне заплесневелого пола, где растеклась сальная зеленая лужица. Мне показалось, что в этот последний момент разрозненные черты ужасной маски яростно боролись друг с другом, пытаясь слиться в дорогой мне образ доброго дядюшки. Мне приятно вспомнить, что на мгновение его доброе лицо возобладало над хаосом и он даже попытался послать мне последний привет. Кажется, я тоже сумел выдавить из сведенного судорогой горла слова прощания, а потом бросился на улицу, куда за мной на мокрый от дождя тротуар устремилась тонкая сальная струйка.
Остальная часть ужасной ночи прошла как в тумане. Улица под дождем была пустынна. Мне не пришло в голову обратиться к кому-нибудь за помощью, – что я мог рассказать? Я бесцельно брел куда-то к югу вдоль Колледж-Хилл и Городской библиотеки, а затем, миновав Хопкинс-стрит, перешел мост, оказавшись в деловой части города, где высокие здания – символ современного материального мира – казалось, оберегали меня от стародавнего фантастического бытия. Затем забрезживший на востоке сероватый рассвет осветил древний холм с его почтенными склонами, как бы призывая меня вернуться и завершить начатое. Я пошел – мокрый, без шляпы на голове, почти ничего не соображая, и ранним утром уже стоял у той зловещей двери на Бенифит-стрит, которую оставил распахнутой. Она и теперь – на глазах у ранних прохожих, с которыми я не осмеливался заговорить, – стояла таинственно приоткрытой, как бы приглашая войти.
Сальная лужа исчезла, впитавшись в ноздреватую поверхность пола. Перед печкой на плесенном наросте не было даже следов огромной скорченной фигуры. Я стоял и смотрел на раскладушку, стулья, инструменты, забытую мной шляпу, на соломенный головной убор дядюшки. Мысли мои все еще путались, и я не мог бы с точностью сказать, что мне приснилось, а что произошло на самом деле. Но вскоре память моя прояснилась, и тут я наконец осознал, свидетелем какого кошмара мне случилось быть. Присев, я стал соображать, насколько позволяло состояние, что же все-таки произошло и как совладать со всем этим ужасом, если он действительно имел место. Очевидно, что явившаяся мне субстанция была не материальна, не обладала она также и эфирными свойствами, впрочем, и какими-либо иными, известными человеку. Не представляла ли она в таком случае некую неведомую эманацию, выделяемую вампирами и таившуюся, согласно эксетерским легендам, на некоторых погостах? Решив, что отыскал ключ к тайне, я вновь стал разглядывать то место у печки, где обретались странной формы плесневые грибы. Через десять минут у меня созрело решение, и, надев шляпу, я поспешил домой. Там я принял ванну, позавтракал и попросил по телефону доставить завтра утром к заброшенному дому на Бенифит-стрит мотыгу, лопату, противогаз и шесть оплетенных бутылей с серной кислотой. Затем я постарался заснуть, но сон не шел, так что оставшееся время я провел в чтении и, чтобы как-то снять напряжение, сочинял бессмысленные стихи.
На следующий день в одиннадцать часов утра я уже копал землю. День выдался солнечный, и это взбодрило меня. Я по-прежнему был в одиночестве: при одной только мысли поделиться с кем-нибудь пережитым меня охватывал страх еще больший, чем перед самой встречей с загадочным злом. Только необходимость заставила меня позже рассказать все Хэррису, да и то я пересилил себя лишь потому, что он слышал старые легенды и был хоть в какой-то степени расположен поверить мне. Переворачивая пласты вонючей черной почвы, я рассекал лопатой белые грибы и, видя, как из них сочится густая, желтая, похожая на гной жидкость, трепетал от мысли,
Руки мои тряслись, но я неуклонно продвигался к цели и вскоре стоял уже в глубокой яме около шести футов шириной. Неприятный запах все возрастал, и я не сомневался, что вот-вот вступлю в контакт с дьявольской тварью, захватившей дом полтора века назад. Я не знал, в каком она предстанет обличье, какова ее форма, субстанция, какой объем она набрала за те годы, что похищала у людей жизненную силу. Прошло изрядно времени, прежде чем я выбрался из ямы, утрамбовал края и расставил по двум сторонам огромные бутыли с серной кислотой, чтобы в случае необходимости незамедлительно вылить их содержимое в зияющее отверстие. После этого я откидывал грунт только на две другие стороны, работая медленно и в противогазе: запах становился все непереносимее. Сознание близости к таящемуся подо мной неведомому монстру почти лишало меня рассудка.
Внезапно лопата вошла во что-то более мягкое, чем земля. Я задрожал от страха и хотел было выбраться из ямы, которая к тому времени стала мне по шею, но затем, собрав остатки мужества, начал осторожно, светя себе электрическим фонариком, соскребать лопатой верхний слой земли. То, что открылось моим глазам, напоминало протухший, полупрозрачный студень, тускло поблескивавший на свету. Продолжая счищать землю с желеобразной массы, я постепенно дошел до того места, где она закруглялась, и понял, что непонятная субстанция имеет форму. Очищенная мною часть дугообразно выступала массивной белесой трубой, расширенной на неровном изгибе до двух футов в диаметре. Я еще немного поскреб лопатой студенистую поверхность и… Не помню, как я очутился наверху, спасаясь от гнусной твари, помню только бешеную торопливость, с какой опрокидывал одну за другой тяжелые бутыли, выливая их едкое содержимое в зияющую кладбищенскую бездну с чудовищным монстром, чье гигантское
Вряд ли мне суждено когда-либо забыть ослепительный зеленовато-желтый вихрь, взметнувшийся из потаенных глубин, залитых разъедающим потоком кислоты. Живущие на ближайших склонах люди долго вспоминали потом этот, как они говорили, желтый день, когда от якобы фабричных отходов, сброшенных в реку Провиденс, поднимались ядовитые испарения. Если бы они знали всю подноготную! По их словам, страшный рев, сотрясший округу, раздался из-за разрыва водопроводный трубы или неполадок в газовой магистрали. Насчет этого я тоже мог бы внести ясность. Рев и вправду был оглушительный, едва выносимый. Опорожнив четвертую бутыль, я потерял сознание – ядовитые пары проникли-таки под противогаз, а когда пришел в себя, все уже было позади.
Последние две бутыли, вылитые мною после обморока, никакого нового эффекта не дали, и, почувствовав, что с опасностью покончено, я стал зарывать яму. Только после полуночи земля в подвале сровнялась, теперь уже работать было не страшно – здесь все изменилось. Воздух больше не отдавал гнилью, странные грибы сморщились и распались, превратившись в безобидную серую труху, присыпавшую, как пеплом, подвальный пол. Навсегда канул в небытие один из самых чудовищных монстров, когда-либо терроризировавших землю, и если есть ад, эта тварь несомненно там. А я, бросив поверх засыпанной ямы последнюю лопату земли, смог наконец заплакать. Это были первые слезы, пролитые мною по незабвенному дядюшке. Первые – из многих.
На следующий год во взбегающем на холм саду вокруг заброшенного особняка не росли уже ни блеклая трава, ни странного вида сорняки, и вот тогда-то Кэррингтон Хэррис с легким сердцем сдал дом жильцам. У дома по-прежнему таинственный вид, но теперь это только придает ему особую прелесть. И мне, право, будет жаль, если его снесут и построят на этом месте галантерейную лавку или гостиницу. Прежде голые деревья, окружавшие дом, вдруг зазеленели и неожиданно принесли плоды – небольшие и очень вкусные яблоки. А в прошлом году на их шишковатых сучьях птицы свили свои первые гнезда.
Холодный воздух
Интересуетесь, отчего я боюсь сквозняков, отчего меня пробирает озноб, едва я вхожу в холодную комнату, и отчего, когда вечерняя прохлада прогоняет тепло погожего осеннего дня, меня обуревают тошнота и отвращение? Кое-кто утверждает, что я реагирую на холод так, как иные – на неприятный запах. Не стану уверять, будто это впечатление ложно. Я расскажу вам о своем ужасающем приключении, а вы сами решайте, объясняет ли это странности моего поведения.
Было бы ошибкой полагать, что непременные спутники ужаса – темнота, тишина и одиночество. Я испытал его при ярком полуденном свете, среди лязга и грохота большого города, в тесноте и суете заурядной обшарпанной гостиницы с непримечательной хозяйкой, где я жил на одном этаже с двумя крепкими мужчинами. Весной 1923 года я устроился на скучную низкооплачиваемую работу в одном нью-йоркском журнале и, будучи не в состоянии оплачивать приличную съемную квартиру, принялся скитаться по дешевым пансионам в поисках комнаты опрятной и чистой, со сносной мебелью и сносной ценой. Вскоре выяснилось, что выбирать можно только меньшее из зол, а через некоторое время на Западной Четырнадцатой улице мне попался дом, внушавший не столь острое отвращение, как прочие осмотренные.
Это был четырехэтажный особняк из темно-коричневого песчаника, выстроенный, судя по всему, в конце сороковых годов и отделанный мрамором и деревянными панелями; их поблекшее великолепие свидетельствовало о прежней изысканной роскоши. В комнатах, просторных, с высокими потолками, с безумными обоями и нелепо вычурной лепниной, чувствовалась удручающая затхлость и витал душок странной стряпни; но полы были чистыми, постельное белье меняли с приемлемой регулярностью, а горячая вода не слишком часто оказывалась холодной или пропадала, и потому я счел это место годным для прозябания в ожидании лучших времен, когда ко мне вернется достаток. Хозяйка, неряшливая и только что не бородатая испанка по имени Эрреро, не изводила меня сплетнями и не пеняла за то, что я допоздна жгу электричество в своей гостиной на третьем этаже, а соседи за стеной были тихими и неразговорчивыми, чего и следовало ожидать от грубоватых испанцев, происходящих почти из самых низов. Лишь неумолчный шум уличного движения серьезно досаждал мне.
С первой странностью я столкнулся, прожив там почти три недели. Как-то вечером, часов около восьми, я услышал стук капель по полу и вдруг осознал, что уже некоторое время ощущаю резкий запах нашатыря. Осмотрев комнату, я увидел, что потолок мокрый и с него капает; вода, судя по всему, просачивалась в углу у внешней стены дома. Желая поскорее разобраться с этим, я поспешил в подвал поставить в известность хозяйку, и она заверила меня, что сейчас же все уладит.
– Это доктэр Муньос, – выкрикнула она, устремляясь наверх впереди меня, – он опьять пролить свои ‘эмикальи. Слишком больной, чтобы сам себя выльечил – солобее и солобее все время, – но никого, чтоб помогай ему. Такой очень странный больезнь – целый день брать ароматный ванна, и его нельзя тревожь и впускай тепло. Он сам поддерживать порядок в своих комнатах, его малая комната весь занят бутылки и машины – он сейчас не работать как доктэр, никто не лечить. Но когда-то он был великий доктэр – мой папа в Барселона слышать о нем – и совсем недавно выльечить руку водопроводчик, которая внезапно стала болей. Он никогда не выходить из дома, только на крыша, а мой мальчик, Эстебан, носить ему еда, белье, лекарства и ‘эмикальи. Боже мой, он использовать нашатырь для поддержка прохлады!
Госпожа Эрреро ушла по лестнице на четвертый этаж, а я вернулся к себе. Нашатырь перестал капать; вытерев лужу, я уже открывал окно, чтобы глотнуть воздуха, и тут услышал над собой тяжелые шаги хозяйки. Перемещений доктора Муньоса я никогда не замечал, лишь иногда сверху доносились звуки работы какого-то механизма с бензиновым двигателем; по-видимому, доктор ступал осторожно и мягко. На мгновение я задумался, что за странное несчастье постигло этого человека и не может ли быть причиной его упорных отказов от посторонней помощи всего-навсего беспочвенное чудачество? Ведь выдающиеся люди, спустившись с небес на землю, лениво подумал я, порой грешат излишней напыщенностью.
Я бы никогда не познакомился с доктором Муньосом, если бы однажды поздним утром, когда я работал над статьей в своей комнате, у меня не случился сердечный приступ. Врачи предупреждали меня об опасности таких приступов, и я знал, что нельзя терять ни минуты; поэтому, вспомнив рассказ хозяйки о том, как Муньос помог захворавшему рабочему, я с мучительной медлительностью поднялся на этаж и робко постучал в дверь над моей дверью. В ответ где-то справа на хорошем английском поинтересовались, кто я такой и по какому делу; когда я ответил, открылась дверь рядом с той, в которую я стучался.
Меня встретило дуновение прохладного воздуха, и, хотя стоял один из самых жарких дней на исходе июня, я вздрогнул, очутившись в этих просторных апартаментах, где богатая, со вкусом подобранная обстановка составляла разительный контраст с прочими уголками нашей обители убожества и ветхости. Раскладная кушетка была навечно назначена диваном, а мебель красного дерева, роскошные драпировки, старинные картины и плотно заставленные книжные полки напоминали скорее о кабинете джентльмена, чем о номере в дешевой гостинице. Теперь я увидел, что прихожая этих апартаментов, расположенная как раз над моей комнатой, – «малая комната» с бутылками и машинами, о которых упомянула госпожа Эрреро, – служила доктору лабораторией, а роль главной, жилой, комнаты досталась смежной с ней, более просторной, где удобные ниши и большая прилегающая ванная позволяли разместить комоды, шкафы и прочее необходимое для житья. Доктор Муньос, вне всякого сомнения, был родовит, образован и отличался тонким вкусом.
Стоявший передо мной человек был невысок, но идеально сложен и одет в строгое платье безупречного покроя. Благородное лицо, властное, однако не заносчивое, обрамляла короткая седая борода, а сквозь старомодное пенсне на орлином носу смотрели внимательные темные глаза, придававшие доктору сходство с мавром, хотя остальные его черты были скорее кельтиберскими. Густые аккуратно подстриженные волосы, свидетельствовавшие о регулярности визитов парикмахера, разделял над высоким лбом элегантный пробор; все это в целом создавало впечатление поразительного ума и превосходства в происхождении и воспитании.
Тем не менее в тот миг, когда в овеявшем меня порыве холодного воздуха я увидел доктора Муньоса, я почувствовал отвращение, не оправданное ничем в его облике. Лишь мертвенно-бледное лицо и ледяные руки могли бы дать физическую основу этому чувству, но и их легко было бы извинить его нездоровьем. Возможно также, что мое отвращение вызвал именно странный холод, ведь подобная промозглость в жаркий день ненормальна, а отклонения от нормы всегда внушают гадливость, недоверие и страх.
Но на смену отвращению почти тотчас пришло восхищение, ибо, невзирая на подрагивание и ледяной холод бескровных рук странного врача, моментально стала очевидна его необычайная искусность. Он с первого взгляда безошибочно понял, что требуется, и умело оказал мне помощь, заверяя при этом красивым, мелодичным, но, однако ж, странно приглушенным голосом без интонаций, что он – злейший из заклятых врагов смерти и что за время странного эксперимента, посвященного созданию для нее помех и ее сокрушению, растратил все свое состояние и растерял всех друзей. В нем чувствовался доброжелательный фанатизм; прослушивая мне грудь и приготовляя лекарственную смесь из того, что он принес из своей маленькой лаборатории, доктор беспрерывно бормотал что-то не слишком связное. Очевидно, общество человека благородного он находил редкой отрадой в таком сомнительном месте и под наплывом воспоминаний о лучших временах сделался необычно разговорчивым.
Его голос, как бы странно он ни звучал, действовал, по меньшей мере, успокоительно, и я не замечал, как он переводит дух, тараторя на манер городских жителей. Рассказывая о своих теориях и экспериментах, он старался отвлечь мои мысли от приступа, и я помню, как он тактично утешал меня относительно слабости моего сердца, настаивая на том, что воля и сознание сильнее телесной жизни и посему, если телесный каркас в целом не поврежден и с ним обращаются бережно, то благодаря продуманному развитию упомянутых качеств он может сохранять определенную активность нервной системы, невзирая на самые серьезные нарушения, изъяны или даже отсутствие некоторых органов. Могу, сказал он полушутя, когда-нибудь научить вас, как жить – или хотя бы поддерживать своего рода сознательное существование – вовсе без сердца! Сам он страдал от осложнений каких-то болезней, почему нуждался в весьма строгом режиме, подразумевавшем и постоянную прохладу. Небольшое повышение температуры, излишне затянувшись, могло стать для него роковым. Прохладу в его жилище, примерно 55–56 градусов по Фаренгейту, поддерживала абсорбционная аммиачная холодильная система; именно бензиновый двигатель ее компрессоров я часто слышал в своей комнате этажом ниже.
Избавившись от приступа за удивительно короткое время, я покинул эту внушающую трепет обитель последователем и поклонником одаренного затворника. С того дня я, облачившись в пальто, частенько навещал его, слушал рассказы о тайных исследованиях и их близких к ужасающим результатах и с трепетом листал страницы удивительных, неправдоподобно древних фолиантов, хранившихся на книжных полках. Можно добавить, что в конце концов благодаря умелому уходу я почти избавился от своего недуга. При этом доктор не пренебрегал магическими формулами Средневековья, полагая, что их загадочные заклинания содержат некие психологические стимулы, способные оказать особое воздействие на ткани нервной системы, в которых прекратились органические пульсации. Меня тронул его рассказ о пожилом докторе Торресе из Валенсии – тот помогал ему когда-то проводить опыты и выхаживал его во время тяжелой болезни, приключившейся восемнадцать лет назад и ставшей причиной его нынешних хворей. Но едва только многоопытный практик спас своего коллегу, как сам пал жертвой зловещего врага, с которым сражался. Похоже, битва эта была до крайности тяжелой, ибо доктор Муньос шепотом дал понять, пусть и не вдаваясь в подробности, что методы исцеления применялись весьма необычные, среди прочего – действия и процедуры, не встречающие одобрения у престарелых косных последователей Галена.
Проходили недели, и я с прискорбием заметил, что мой новый друг и впрямь медленно, но верно слабеет, как выразилась госпожа Эрреро. Его лицо делалось все бледнее, голос все глуше, речь – невнятнее, движения теряли уверенность, а ум и воля утрачивали гибкость и твердость. Об этих печальных переменах он, судя по всему, не подозревал, и мало-помалу вид его лица и предметы бесед начали раздражать меня все сильнее, и вновь пробудилось то бессознательное отвращение, которое я испытал в самом начале.
У него появились странные причуды: он пристрастился к экзотическим ароматам и египетским благовониям, и теперь запах в его комнате наводил на мысли о погребальных камерах фараонов в Долине Царей. Вдобавок его потребность в холодном воздухе возросла, и с моей помощью он удлинил аммиачную трубу в своей комнате и усовершенствовал компрессоры и привод холодильной машины, благодаря чему смог поддерживать температуру от 34 до 40 градусов по Фаренгейту, а затем даже 28 градусов; ванная комната и лаборатория, конечно, охлаждались менее, чтобы вода не замерзала и химические процессы протекали не слишком медленно. Его сосед по этажу стал жаловаться на холод, проникающий сквозь дверь меж комнатами, и я помог ему завесить эту запертую дверь тяжелыми портьерами, дабы избежать лишней неловкости. Казалось, им все более овладевал ужас самого мрачного и болезненного свойства. Он беспрестанно говорил о смерти, но при любом упоминании о похоронах или ритуальных услугах лишь глухо смеялся.
Итак, общество его стало для меня неприятным и даже жутковатым, но, обязанный ему исцелением, я не мог оставить его в окружении одних лишь незнакомцев и, кутаясь в нарочно для этого приобретенное тяжелое пальто марки «Ольстер», каждый день старательно вытирал пыль в комнате Муньоса и обеспечивал его потребности. Я также взялся делать покупки по его просьбам, но некоторые химикалии из тех, что он заказывал в аптеках и лабораториях, повергали меня в недоумение.
Казалось, в апартаментах доктора сгущается необъяснимая тревога. Во всем доме, как я уже отметил, чувствовалась затхлость, но в его комнате пахло еще хуже, несмотря на все ароматы, благовония и едкий химический запах постоянных теперь ванн, которые он принимал, упорно отказываясь от сторонней помощи. Я усматривал в этом явную связь с его болезнью и с трепетом гадал, что же это может быть за недуг. Госпожа Эрреро, заглянув к доктору, перекрестилась и безоговорочно препоручила его моим заботам, запретив своему сыну Эстебану выполнять его поручения. Когда я предложил Муньосу обратиться к врачам, страдалец впал в самую бурную ярость, какую, казалось, смел себе позволить. Его явно страшили физические последствия сильных переживаний, но его воля и целеустремленность скорее крепли, нежели слабели, и постельный режим он решительно отвергал. На смену апатии первых дней нашего знакомства пришло пламенное стремление добиться цели, и он как будто готов был повергнуть демона смерти, если бы даже этот древний враг вцепился ему в горло. Он фактически перестал притворяться, что принимает пищу (это и прежде больше походило на выполнение повинности), и только сила духа, казалось, удерживала его от полного краха.
Теперь он взялся регулярно писать какие-то длинные послания (их он тщательно запечатывал и оставлял на конвертах предназначенные мне предписания передать их после его смерти определенным указанным лицам), адресованные по большей части в Индию, но среди прочих – знаменитому когда-то, а ныне, вероятно, покойному французскому врачу, о котором ходили самые невероятные слухи. После случившегося я сжег эти бумаги, никому ничего не отослав и ничего не распечатав. Вид и голос доктора стали вовсе пугающими, а находиться рядом с ним было почти непереносимо. У человека, явившегося однажды в сентябрьский день починить электрическую настольную лампу, взгляд, внезапно брошенный на обитателя комнаты, вызвал эпилептический припадок, который доктору легко удалось остановить, просто уйдя с глаз несчастного. Человек этот, что удивительно, не испытывал столь сильного испуга, даже пройдя через ужасы мировой войны.
Наконец в середине октября с ошеломляющей внезапностью наступила страшная развязка. Однажды вечером, около одиннадцати часов, сломался один из компрессоров холодильной машины, и охлаждение аммиака прекратилось. Три часа спустя доктор Муньос вызвал меня, стуча кулаком в пол, и я начал безнадежные попытки исправить неполадку, тогда как хозяин апартаментов извергал проклятия неописуемо безжизненным глухим дребезжащим голосом. Мои дилетантские усилия, однако, оказались тщетными, а когда я привел механика из ближайшей круглосуточной автомастерской, мы узнали, что до утра ничего нельзя сделать, поскольку среди ночи негде раздобыть новый поршень. Неимоверно выросшие ярость и страх умирающего отшельника, казалось, вот-вот разрушат изнутри то, что осталось от его слабеющего тела, но в какой-то миг судорога заставила его закрыть ладонями глаза и броситься в ванную. Оттуда он выбрался ощупью, с плотной повязкой на лице, и больше я его глаз не видел.
Леденящий холод апартаментов между тем заметно смягчился, и часов в пять утра доктор забрался в ванну, распорядившись нести ему весь лед, какой мне удастся достать в ближайших кафе и ночных аптеках. Возвращаясь из своих порой обескураживающих вылазок, я складывал добычу перед закрытой дверью ванной и слышал беспокойный плеск внутри и хриплые выкрики: «Еще!.. еще!..» Наконец наступило теплое утро, и одна за другой открылись лавки. Я попросил Эстебана либо помочь мне с доставкой их постояльцу льда, пока я раздобуду поршень для компрессора, либо заняться поисками поршня, пока я буду приносить лед; но он, следуя указанию матери, категорически отказался.
В конце концов на углу Восьмой авеню я нанял какого-то случайно встреченного бездельника-оборванца снабжать пациента льдом из маленького магазинчика, представил его продавцу, а сам вплотную занялся поисками поршня и мастера, способного его установить. Мои старания не приносили плодов, и я бушевал не хуже отшельника, сознавая, как пролетают часы в бесплодных и напряженных телефонных переговорах и лихорадочных метаниях по городу туда и обратно на метро и наземном транспорте. Около полудня в самом городе, но на приличном расстоянии от центра я нашел подходящего поставщика запчастей и примерно в час тридцать пополудни прибыл туда, где снимал жилье, с необходимыми инструментами и двумя крепкими толковыми механиками. Я сделал все, что мог, и надеялся, что не опоздал.
Черный ужас, однако, опередил меня. В доме царил переполох, и сквозь гул проникнутых трепетом голосов я услышал, как кто-то глубоким басом читает молитву. Что-то сатанинское витало в воздухе, а жильцы, чуя запахи, распространяющиеся из-под закрытой двери доктора, перебирали четки. Нанятый мною бездельник, похоже, с воплями сбежал, глядя безумным взором, почти сразу после второй доставки льда; возможно, его подвело чрезмерное любопытство. Он, конечно же, не мог запереть за собой дверь, но теперь она была закрыта на ключ, по-видимому, изнутри. Оттуда не доносилось ничего, кроме зловещего мерного стука крупных капель.
Наскоро посовещавшись с госпожой Эрреро и рабочими и презрев страх, терзавший мою душу, я посоветовал выломать дверь, но хозяйка ухитрилась с помощью какого-то проволочного приспособления провернуть ключ снаружи. Перед тем мы открыли двери всех прочих комнат на этаже и настежь распахнули окна. Теперь, прикрывая носы платками, мы с трепетом вторглись в треклятую южную комнату, залитую теплым послеполуденным солнцем.
Темная скользкая полоса шла от открытой двери ванной к входу в апартаменты и дальше, к письменному столу, подле которого натекла мерзкая лужица. На столе, на клочке бумаги, заляпанном чем-то гадким, карандашом было что-то нацарапано, очень коряво, будто когтистой лапой, а по столу от торопливо начертанной предсмертной записки тянулось нечто вроде следа когтей. Дальше полоса вела к дивану и упиралась в нечто неописуемое.
Что находилось или когда-то находилось на диване, я не могу и не смею здесь сказать. Но вот что я с трепетом прочел на липкой бумаге, прежде чем достать спичку и сжечь ее до хрупкой корочки; вот что я в ужасе высмотрел после того, как хозяйка и двое механиков суматошно кинулись прочь из этого адского места, чтобы затем дать бессвязные показания в ближайшем полицейском участке. Эти тошнотворные слова казались почти невероятными при желтом солнечном свете, в грохоте грузовиков и шуме множества автомобилей, доносящемся снизу, с запруженной ими Четырнадцатой улицы, но, сознаюсь, тогда я им поверил. Верю ли сейчас… честно говоря, не знаю. Кое о чем лучше не размышлять; могу сказать только, что ненавижу запах нашатыря и вздрагиваю от резких дуновений холодного воздуха.
«Конец, – гласили уродливые каракули, – близок. Льда больше нет – тот человек взглянул на меня и убежал. С каждой минутой становится все теплее, и ткани не выдерживают. Думается, вы поймете, ибо я говорил вам о воле, сознании и сохранении тела после того, как откажут органы. Теория недурна, но так не могло продолжаться бесконечно. Началось постепенное ухудшение – его я не предвидел. Доктор Торрес все знал, но потрясение убило его. Он не пережил того, что ему пришлось сделать – поместить меня в странное темное место в соответствии с указаниями моего письма и заняться моим возвращением. Однако мои органы уже никогда не будут работать. Это пришлось сделать ради того, чтобы сохранить меня, ведь, как вы понимаете, тогда, восемнадцать лет назад, я умер».
Странный дом в тумане на вершине горы
К северу от архаического Кингспорта карабкаются к небу высокие и необычные с виду утесы, громоздя друг на друга террасу за террасой, пока самый северный из них не повисает в небе замерзшим серым облаком. Одинокая безрадостная вершина вонзается в бесконечное пространство, ибо там берег резко поворачивает в месте, где великая река Мискатоник вытекает из распростершихся за Аркхемом равнин, принося с собой лесные легенды и коротенькие, но необычайные воспоминания холмов Новой Англии. Мореходы Кингспорта взирают снизу вверх на этот утес, как мореходы прочих краев на полярную звезду, и отмеряют ночные вахты по тому, как он закрывает и потом открывает созвездия Большой Медведицы, Кассиопеи и Дракона. Среди звезд он на равных присутствует на тверди небесной, хотя и скрывается, когда туман укутывает звезды или солнце.
Некоторые из утесов мореходы любят, как тот причудливый камень, который именуют Нептуном-батюшкой, или тот, чьи столповидные ступени называют Мощеной Дорогой; но вот этого они опасаются – потому что он так близок к небу. Приближающиеся к берегу португальские моряки, завидев его, осеняют себя крестным знамением, a старики-янки твердо уверены в том, что подняться на него можно только ценой жизни, если таковое вообще возможно. Тем не менее на вершине утеса находится старинный дом, и вечерами люди видят огни за мелкими переплетами окон.
Дом сей находился здесь всегда, и как говорили люди, в нем обитал Тот, кто беседует с утренними туманами, поднимающимися из глубин, и, быть может, видит необычайные вещи в океане в те мгновения, когда кромка утеса становится краем всей земли и торжественные колокола бакенов вызванивают в белом неземном эфире. Так говорят они понаслышке, ибо на сем запретном утесе никого не бывает, a местные жители не любят наводить на него свои подзорные трубы. Летние гости-дачники, впрочем, исследовали его через собственные не знающие опаски бинокли, но никогда не видели ничего другого, кроме старинной, крытой седой дранкой островерхой кровли, карнизы которой спускаются почти до серого фундамента, и тусклых желтых огоньков в крохотных окошках, в сумерки выглядывающих из-под карнизов. Летние жильцы эти не верят в то, что Тот обитает в этом древнем доме уже сотни лет, однако не способны убедить в своей ереси ни одного природного жителя Кингспорта. Даже Жуткий Старец, беседующий со свинцовыми маятниками в бутылках, оплачивающий свой провиант столетней давности испанскими золотыми и хранящий каменных идолов во дворе своего допотопного дома на Водной улице, может сказать на сей счет лишь то, что так было уже, когда его дед был мальчишкой, то есть в непостижимой древности, когда губернатором Его Величества провинции Массачусетс-бей был то ли Белчер, то ли Ширли, то ли Паунолл, то ли Бернард.
Но однажды летом в Кингспорт прибыл философ. Звали его Томасом Олни, и он преподавал нудные предметы в колледже возле Наррангасет-бей. Прибыл он с дородной женой и резвыми ребятишками, утомленный лицезрением одного и того же в течение многих лет и обдумыванием одних и тех же старательно вышколенных мыслей. Он взирал на туманы от венца Нептуна-батюшки и пытался войти в мир их белых тайн по титаническим ступеням Мощеной Дороги. Утро за утром проводил он, возлежа на утесах и заглядывая за кромку мира, тающую в непостижимом эфире, внимая призрачным колоколам и диким крикам – вполне возможно, что просто чаек. Позже, когда туман рассеивался и перед глазами его оказывалось прозаическое море с дымками пароходов, он вздыхал и спускался в город, в котором любил бродить по старинным узеньким улочкам, спускающимся с холмов и поднимающимся на другие холмы, исследуя попутно великолепные, но ветхие щипцы и необычайные стойки дверей, за которыми укрывались от непогоды столько поколений крепкого морского народа. Он даже разговаривал с Жутким Старцем, не испытывавшим симпатии к чужакам, и даже заслужил приглашение в его жутко древний домишко, в котором низкие потолки и источенные древоточцем панели насквозь пропитались отголосками беспокойных монологов, произносимых в темные полуночные часы.
Вполне естественным и неизбежным образом Олни заметил находящийся в небе над головой серый дом, в котором не бывает гостей, вросший в землю на том самом утесе, что сливается воедино с туманами и с твердью небесной. Всегда этот дом возвышался над Кингспортом, и о тайне его всегда перешептывались на кривых улочках этого города.
Жуткий Старец прохрипел историю, которую слышал от собственного отца: как однажды ночью молния ударила из этого домика ввысь, в облака высокого неба; a Бабуся Орн, чей крохотный домишко под мансардной крышей на Корабельной улице доверху зарос мхом и плющом, проворчала, что, дескать, ее бабушка рассказывала ей с чужих слов о силуэтах, хлопая крыльями влетавших из восточных туманов прямо в узкую дверь сего недостижимого места, ибо дверь та обращена к океану и настолько близка к краю утеса, что ее видно только с находящихся в море кораблей.
Наконец, устремившись к новому для себя и непознанному, не находя препон в виде страха кингспортцев и обычной для летних дачников лени, Олни пришел к жуткому решению. Вопреки консервативному образованию, a может быть, и благодаря ему, ибо скучная жизнь порождает томительное стремление к неизвестному, он принес великую клятву подняться на северный заповедный утес и побывать в необычайно древнем сером доме у подножия неба. Вполне понятным образом здравая часть его души твердила, что домик этот населен жильцами, которые попадают в него со стороны суши более легким путем: по гребню, вытянувшемуся вдоль эстуария Мискатоника. Возможно, они работают в Аркхеме, зная, насколько мало в Кингспорте любят их место жительства, или просто потому, что не могут одолеть склон со стороны этого города. Олни прошел вдоль малых скал до того места, где великий утес надменно вздымался ввысь, сочетаясь с предметами небесными, и вполне убедился в том, что ни одна человеческая нога не способна ни спуститься, ни подняться по нависающему южному его склону. На востоке и севере утес на тысячи футов перпендикулярно поднимался из воды, так что доступной могла оказаться только его западная сторона, обращенная к суше и Аркхему.
Итак, однажды августовским утром Олни отправился искать путь к недоступной вершине. Он шел на северо-запад по проселочным сельским дорогам, мимо Хуперова пруда и старого кирпичного порохового заводика к пастбищам, поднимающимся к гребню над берегом Мискатоника, откуда открывается очаровательный вид на белые георгианские шпили Аркхема, поднимающиеся за лигами лугов и воды. Здесь он обнаружил уводящую в Аркхем тенистую дорогу, однако так и не обрел нужной ему тропы, ведущей в сторону моря. Леса и поля теснились к высокому берегу над речным устьем, не обнаруживая никаких признаков человеческого присутствия; вокруг не было даже каменной изгороди или отбившейся от стада коровы, – лишь высокая трава, великанские деревья и чащобы колючих кустарников, которые могли видеть еще первые из индейцев. Неторопливо поднимаясь к востоку, оказываясь все выше и выше над эстуарием и все ближе и ближе к морю, он обнаружил, что путь дается ему со все большим, и большим, и большим трудом, и подивился тому, как обитатели этого немилого места ухитрялись сообщаться с внешним миром, и решил, что даже на рынке в Аркхеме они бывают нечасто.
Потом деревья вокруг поредели, и далеко внизу под собой он заметил холмы, старинные крыши и шпили Кингспорта. С такой высоты казалась гномом даже Центральная горка, и он различил очертания древнего кладбища возле Конгрегационалистского госпиталя, под которым, согласно молве, существовали некие ужасные пещеры или ходы. Впереди тянулись заросли травы и кустиков черники, a за ними на голой скале уже маячил тонкий гребень крыши страшного серого коттеджа. Здесь гребень скалы сужался, и у Олни начинала кружиться голова от собственного одиночества в небе над пропастью, обрывавшейся к югу над Кингспортом, и над вертикальным обрывом, почти на милю возвышавшимся на севере над устьем Мискатоника. Вдруг перед ним появилась глубокая, в десять футов расселина, так что ему пришлось с помощью рук спуститься вниз на наклонное дно, a затем не без труда и риска вскарабкаться на природный откос на противоположной ее стороне. Так вот как совершают свой путь между землей и небом жители этого зловещего дома!
Когда он выбрался из расселины, еще собирался утренний туман, однако впереди были отчетливо видны высокие стены обители порока, серые, словно скала; и высокий конек отважно вонзался в молочную белизну морского тумана. Тут он заметил, что в обращенной к суше стороне дома нет никакой двери, только маячит пара мрачных решетчатых окошек, застекленных круглыми панелями на манер окон семнадцатого века. Вокруг него царил облачный хаос, и Олни ничего не видел за пределами белого безграничного пространства. Он остался один в небе перед сим странным и смущающим душу домом; и когда, бочком, украдкой подобравшись к передней части дома, заметил, что стена стоит вровень с краем утеса, так что к единственной узкой двери можно было добраться только из пустого эфира, ощутил укол такого ужаса, который нельзя было полностью объяснить одним положением двери. Крайне странным было уже и то, что столь источенная дранка еще лежит на крыше и изъеденный непогодой кирпич еще способен сохранять форму трубы.
Туман сгущался, и Олни попробовал подобраться к окнам на северной, западной и южной сторонах дома, однако все они оказались запертыми. И он был отчасти рад тому, что они заперты, ибо чем более осматривал этот дом, тем менее ему хотелось попасть внутрь. Тут его приковал к месту звук. Брякнул замок, скрипнул засов и послышался долгий скрежет, как если бы кто-то долго и с опаской открывал тяжелую дверь. Звук раздался на невидимой для Олни, обращенной к океану стороне дома, где узкий портал открывался в тысячах футов над волнами туманного моря.
Потом внутри дома раздалась тяжелая, целеустремленная поступь, и Олни услышал, как открываются окна, сперва напротив обращенной к нему северной стороны дома, a потом на западной, как раз за углом. Далее последовали южные окна, под длинными и низкими карнизами, возле которых он стоял; и следует отметить, что ему стало более чем неуютно при мысли о том, что по одну сторону от него находится отвратительный дом, а по другую – зияет пустота. Когда застучали ближайшие к нему оконные створки, Олни снова перебрался на западную сторону, припав к стене возле уже открытых окон. Было очевидно, что хозяин дома вернулся домой, однако не по суше и не с помощью воздушного шара или любого мыслимого воздушного корабля. Шаги прозвучали снова, и Олни бочком скользнул на север; однако прежде чем он мог отыскать укромное местечко, прозвучал негромкий голос, и он понял, что встречи с хозяином дома уже не избежать.
Из западного окна выставилась широкая чернобородая физиономия, в глазах которой светился отпечаток зрелищ, доселе незнаемых. Однако голос был мягок и отдавал непривычно старинным обращением, так что Олни не затрепетал, когда из окна высунулась загорелая рука, чтобы помочь ему перебраться через подоконник – в низкую комнату, обитую черными дубовыми панелями и обставленную резной тюдоровской мебелью. Человек этот был облачен в весьма древние одеяния, и его осенял не знающий места и времени ореол мореходных наук и высоких галеонов. Олни не запомнил многие из чудес, о которых поведал ему незнакомец; не запомнил он и того, кем был хозяин дома; однако говорил, что держался тот со странной любезностью, в которой ощущалась наполнявшая ее магия неизмеримых пучин пространства и времени. Небольшая комнатка была залита зеленым и неярким глубинным светом, и Олни заметил, что выходившие на восток окна не открыты, но отгорожены от туманного эфира тусклыми панелями, напоминавшими донца старых стеклянных бутылей.
Из того, что бородатый хозяин казался молодым, однако в глазах его светилось знание древних мистерий, a также из поведанных им повестей о чудесных древних предметах и тварях можно было догадаться, что деревенские правильно утверждали, что он общался с морскими туманами и небесными облаками все то время, пока внизу стояло селение, из которого, с нижней равнины, можно было наблюдать за его безмолвной обителью. День близился к концу, a Олни все слушал и слушал сказания о давних временах и краях далеких: о том, как короли Атлантиды боролись со скользкими богопротивными мерзостными тварями, полезшими из щелей в океанском дне, и о том, что многоколонный и заросший водорослями храм Посейдона до сих пор можно увидеть в полночь с борта сбившегося с пути корабля, и что увидевшие этот храм на таком корабле понимали, что обратно не выплыть. Хозяин вспомянул время Титанов, однако с большой сдержанностью повествовал о сумеречном первом веке хаоса, предшествовавшего богам и даже рождению Старших из них, и о том, когда другие боги явились, чтобы плясать на вершине Хатег-Кла, что высится в каменистой пустыне возле Ултара за рекой Скай.
В этот миг раздался стук в дверь – в древнюю, обитую гвоздям дубовую дверь, за которой лежала только бездна с белыми облаками в ней. Охваченный ужасом Олни вздрогнул, однако бородач жестом приказал ему оставаться на месте, а сам на цыпочках подошел к двери, чтобы заглянуть в крохотный глазок. Увиденное ему не понравилось, и потому он приложил палец к губам и на цыпочках пошел вокруг, закрывая и запирая все окна, прежде чем возвратиться на древнюю скамью возле Олни, который по очереди узрел в прозрачных квадратах каждого из крохотных подслеповатых окошек весьма причудливый черный силуэт нового гостя, из любопытства явно пустившегося вокруг дома, прежде чем отбыть восвояси, и возрадовался тому, что хозяин дома не впустил его, ответив на стук. Ибо странные твари существуют в великой бездне, и искателю видений следует постараться не растревожить нечистые и сомнительные.
А потом начали собираться тени; сперва чуточку смутные, под столом, а затем более смелые, в темных уголках возле панелей. Тогда бородач произвел загадочные жесты молитвы и зажег высокие свечи в причудливой работы медных подсвечниках. При этом он часто поглядывал на дверь, словно бы ожидая кого-то, и наконец взгляду его ответил какой-то особый стук, видимо, следовавший какому-то весьма древнему и тайному коду. На сей раз он даже не заглядывал в глазок, но сразу отодвинул громадный дубовый засов и вынул болт, отперев тяжелую дверь и настежь распахнув ее перед звездами и туманом.
A затем под звуки забытых гармоний потекли в комнату из глубин все грезы и воспоминания Могущественных потонувшей земли. И золотые пламена играли на жидких локонах так, что ошеломленный Олни почтительно склонился перед ними. Тут был и Нептун со своим трезубцем, и спортивного вида тритоны с фантастическими нереидами, и на спинах дельфинов была пристроена огромная зубастая раковина, в которой ехал одновременно веселый и жуткий первобытный Ноденс, Владыка Серой Бездны. И таинственно вострубили тритоны, и загадочным образом вторили им нереиды, ударяя в причудливые звонкие раковины, неведомые людям хозяева которых обитают в черных подводных пещерах. А потом убеленный сединами Ноденс протянул свою морщинистую руку и принял Олни вместе со своей свитой в свою просторную раковину, под буйный и вселяющий трепет ропот раковин и гонгов. И в беспредельный эфир отправился этот сказочный поезд, звонкие голоса которого растворялись в раскатах грома.
Всю ночь из Кингспорта наблюдали за своим высоким утесом, когда позволяли это гроза и туманы, и когда чуть за полночь небольшие тусклые окошки погасли, за ними шептались об ужасе и несчастье. A дети Олни и его упитанная жена молились ласковому и благопристойному богу баптистов и надеялись на то, что их странник сумеет одолжить зонт и галоши, если только дождь не прекратится к утру. Наконец насквозь промокший рассвет выбрался на берег из покрытых туманом волн, a бакены торжественно вызванивали свое в водоворотах белого эфира. A в полдень чудесные трубы пропели над океаном, когда Олни, сухой и легконогий, спустился с утеса в древний Кингспорт, и отсветы дальних мест играли в его глазах. Он не мог припомнить того, что грезилось ему в пристроившейся на краю неба хижине по-прежнему безымянного отшельника, не мог рассказать и того, каким образом сумел спуститься с этого утеса, на который не ступала нога человека. Не мог он даже разговаривать на эти темы – иначе как с Жутким Старцем, который впоследствии бормотал ужасные вещи в свою длинную белую бороду, клятвенно утверждая, что с утеса спустился не совсем тот человек, который поднялся на него, и что где-то под серой остроконечной крышей или среди непостижимых просторов, укрытых зловещим белым туманом, до сих пор обретается потерянная душа того, кто был Томасом Олни.
Всю оставшуюся жизнь, все тусклые и тягучие годы, полные серой усталости, философ трудился, ел, спал и без жалоб исполнял все положенные гражданину обязанности. Более не томился он по чарам далеких холмов и не вздыхал о тайнах, подобием зеленых рифов выступающих из бездонного моря. Тождество дней жизни более не угнетало его, и воображение удовлетворялось вышколенными мыслями. Добрая жена его становилась все упитанней, а дети его взрослели, делались более прозаичными и полезными, и он никогда не забывал с гордостью улыбнуться, когда ситуация требовала этого. Во взгляде его более не было того беспокойного света, и он вслушивался в торжественный звон колоколов только по ночам, когда на свободе бродили прежние грезы. С тех пор он никогда не бывал в Кингспорте, ибо домашним его не понравились забавные старинные дома, да еще они жаловались на то, что канализация там невозможно плоха. Теперь у них есть домик на Бристольском нагорье, над которым не возвышаются никакие утесы, а все соседи – люди городские и современные.
Однако по Кингспорту ходят странные слухи, и даже Жуткий Старец признает вещи, неслыханные его дедом. Ибо теперь, когда горластый и буйный ветер задувает с севера мимо того старинного и древнего дома, что сливается с твердью, нарушается наконец то зловещее и задумчивое молчание, прежде бывшее проклятьем морских крестьян Кингспорта. И старики рассказывают о доносящихся оттуда поющих чудесных голосах и о смехе, полном радости, превосходящей все земные блаженства; и говорят, что по вечерам невысокие и крохотные окошки светятся ярче, чем в прежние времена. Они также рассказывают, что яркие северные сияния стали чаще посещать это место и играют на севере переливами замерзших миров, а утес и венчающий его дом кажутся черными фантастическими тенями на фоне фантастических сполохов. Гуще стали и рассветные туманы, и моряки не вполне уверены в том, что доносящийся с моря глухой перезвон создают одни только печальные бакены.