– Ну, он, возможно, и видел. Может, я маловато принял.
Кенни искоса, с очевидным весельем, взглянул на Джорджа.
– Знаете что, сэр? Спорим, если вы
– Почему вы так думаете?
– Лоис так думает. Что вы себе на уме. Вот как этим утром, например, когда слушали ту чепуху, что мы несли о Хаксли…
– Ну, положим, не
– Я наблюдал за вами… Кроме шуток. Думаю, Лоис права! Сначала вы позволяете нам молоть чушь, потом вправляете мозги. Я не говорю, что вы нас ничему не учите, вы рассказываете интереснейшие вещи, но никогда не скажете
Джордж чувствует себя удивительно польщенным. Он впервые слышит от Кенни подобное. И ему трудно отказаться от такой соблазнительной роли.
– Что же, может, и так, в некоторой степени. Видите ли, Кенни, есть вещи, о существовании которых не
Они подошли к теннисным кортам. На каждом силуэты движущихся фигур. Джордж молниеносным взглядом знатока определяет, что утренняя пара ушла, а эти игроки физически малопривлекательны. На ближайшем корте немолодой толстяк-преподаватель усиленно сгоняет жир в паре с девицей с волосатыми ногами.
– Чтобы отвечать, – продолжает Джордж многозначительно, – надо, чтобы тебя спрашивали. Вот только нужные вопросы задают редко. Большинство людей мало чем интересуются…
Кенни молчит. Размышляет об услышанном? Собирается о чем-то спросить? Пульс Джорджа учащается в предвкушении.
– Дело не в том, что я
Молчание. Джордж бросает в его сторону быстрый взгляд. Кенни смотрит, хотя и без особого интереса, на мохноногую девицу. Возможно, он его даже не слышал. Невозможно понять.
– Может, приятель Лоис и не видел Бога, – вдруг говорит Кенни. – То есть, может, он сам себя обманывает. Приняв дозу, он очень быстро отключился. Потом три месяца провел на реабилитации. Он рассказывал Лоис, что в отключке превратился в черта и мог гасить звезды. Да, я серьезно! Что он гасил их по семь штук зараз. Но при этом жутко боялся полиции. Потому что у них есть особое устройство, чтобы ловить и уничтожать чертей. Называется МО-машина. МО – это ОМ[9] наоборот, ну знаете, так индусы называют Бога.
– Если полицейские уничтожают чертей, значит, они ангелы, верно? Что же, в этом есть смысл. Заведение, где полицейские превращаются в ангелов, может быть только сумасшедшим домом.
Кенни смеется над его шуткой. Они входят в книжный магазин. Ему нужна точилка для карандашей. Вот они лежат рядами, в коробочках из разноцветной пластмассы. Красные, зеленые, синие и желтые. Кенни берет красную.
– Что вы хотели купить, сэр?
– В общем-то, ничего.
– Хотите сказать, что пришли сюда просто за компанию?
– Именно. Почему бы нет?
Похоже, Кенни искренне удивлен и польщен.
– Тогда, думаю, вы заслуживаете приз! Выбирайте, сэр. За мой счет.
– О-о, но… ладно, спасибо!
Джордж даже слегка краснеет. Словно ему преподнесли розу. Он берет желтую точилку. Кенни усмехается.
– Я ждал, что вы возьмете синюю.
– Почему?
– Разве не синий цвет духовности?
– А я жажду духовности? И почему вы взяли красную?
– Что означает красный?
– Ярость, похоть.
– Шутите?
Они молчат, улыбаясь почти интимно. Джордж чувствует, даже если двусмысленность – не самый удачный путь к взаимопониманию, все равно,
– Увидимся.
И уходит прочь. Джордж медлит в магазине несколько минут, чтобы не показалось, будто он его преследует.
Если прием пищи считать таинством, тогда столовая кафедры сравнима с самым аскетичным из домов собраний квакеров. Никаких поблажек во имя создания уютной, возбуждающей аппетит обстановки единения. Это антиресторан. Слишком стерильные столы из хрома и пластика, слишком опрятные бурые металлические контейнеры для использованной бумажной посуды и салфеток. А если сравнивать с шумом студенческой столовой, здесь слишком тихо. Тишина тут безжизненная, стеснительная, неуклюжая. Нет даже чего-то подавляющего или впечатляющего, вроде высоких подиумов Оксфорда или Кембриджа, где обедают почтенные знаменитости. Здесь почти все сравнительно молоды; Джордж один из старейших.
Боже, как грустно. Так грустно видеть на их лицах, особенно на молодых, этот мрачный, подавленный взгляд. Они настолько недовольны жизнью? Конечно, им мало платят. Конечно, здесь нет никаких материальных перспектив. И конечно, вероятность сойтись с сильными мира сего равна нулю. Но разве общение со студентами, пока еще на три четверти полными жизни, – не компенсация?
Для этих унылых лиц, очевидно, нет. Многие бы ушли, если бы решились. Но они для этого учились, теперь тянут лямку. Они израсходовали то время, когда надо было учиться врать, хитрить и хапать. Исключили себя из большинства – маклеров, спекулянтов, толкачей, – обретая сухие, сомнительных достоинств знания; сомнительные для маклеров – они без них обходятся. Маклеру подавай материальный результат этих знаний. Какие простаки, профессура эта, скажет он. Какой смысл в знаниях, если из них нельзя делать деньги? И наши унылые коллеги отчасти согласятся с этим, слегка стыдясь того, что не такие крутые и прожженные.
Джордж идет по залу. На стойке выставлены дымящиеся чаны, откуда официантка накладывает жаркое, овощи или суп. Можно взять салат, фруктовый пирог или странное, жутковатого вида желе с изумрудно-зелеными прожилками. Вот на это желеобразное нечто, словно загипнотизированный аквариумной рептилией, глядит Грант Лефану, молодой преподаватель физики, увлекающийся поэзией. Грант не из унылых, не из тех, кто сдается; Джорджу он, пожалуй, нравится. Он невысок и тонок, носит очки; дурная улыбка истинного интеллектуала обнажает крупные зубы. Его легко представить террористом царской России лет сто тому назад. Случись так, он мог бы стать фанатичным борцом за идею, без колебаний применяющим теорию на практике. Полночные речи бледных фанатов, студентов-анархистов с горящими глазами, под чаёк и сигареты при запертых дверях наутро обернутся брошенной бомбой под горделивые лозунги юного идеалиста-практика. А затем его, блаженного, хватают и волокут в застенки, под пули карательного отряда. На лице у Гранта часто блуждает странная, почти смущенная улыбка, когда ему случается излагать свои взгляды необдуманно – как если бы вечный молчун вдруг в отчаянии выкрикнул что-то во весь голос.
Между прочим, недавно Грант совершил небольшой подвиг. Выступил как свидетель защиты в суде по делу одного книготорговца, обвиненного в продаже знаменитой порнографии времен двадцатых годов. Раньше эта продукция была в ходу только в странах романских культур, но теперь, после нескольких пробных попыток, пытается закрепиться и среди американских юнцов. (Джордж не вполне уверен, что именно эту книжку он сам читал в поездке в Париж в юные годы. Но точно помнит, что ее, или подобную, он отправил в мусорный бак на странице с жаркой сценой совокупления. Не по причине недостаточной широты взглядов, – конечно, пусть себе пишут о гетеросексуалах, если хотят, а те, кому надо, пусть это читают. Но все же это смертельно скучно и, откровенно говоря, немного безвкусно. Разве современные авторы не могут писать на такие старые добрые темы, как, например, любовь юношей?)
Героизм Гранта Лефану в данном случае заключается в защите книги с риском свернуть на этом свою академическую шею. Потому что один важный и почтенный член преподавательского состава колледжа Сан-Томас уже выступал в качестве свидетеля обвинения и поклялся в том, что это грязная, дегенеративная и опасная книга. Когда призванный к ответу Грант был допрошен обвинителем, он со смущенной улыбкой заявил, что имеет мнение, отличное от выводов его коллеги. После ряда поощрений и троекратного призыва изложить оное он выпалил, что не книга, но ее обвинители заслуживают тех трех вышеупомянутых эпитетов. Что еще хуже, один из местных журналистов либерального толка жизнерадостно расписал это дело, выставив почтенного преподавателя старым отсталым козлом, Гранта – славным поборником гражданских свобод, а его высказывание в суде – личным оскорблением коллеге. Так что вопрос, останется ли Грант при своей должности до конца учебного года, еще остается открытым.
Грант приписывает Джорджа к своим соратникам по ниспровержению, только это вряд ли заслуженный комплимент, поскольку, имея солидный возраст, общепризнанное право изображать британского эксцентрика, а на самый крайний случай и некоторый личный капитал, он может позволить себе высказывать в кампусе какие угодно мысли. В то время как бедняга Грант вместо капитала обзавелся женой и тремя опрометчиво произведенными на свет детишками.
– Что новенького? – спрашивает его Джордж, имея в виду очередные шаги Неприятеля.
– Слышали про курсы для студентов-полицейских? Специальный человек из Вашингтона будет рассказывать им сегодня про двадцать способов распознавания комми[10].
– Шутите!
– Хотите сходить? Будет случай задать пару неприятных вопросов.
– В котором часу?
– В четыре тридцать.
– Не смогу. Через час мне надо быть в городе.
– Очень жаль.
– Очень жаль, – с облегчением соглашается Джордж.
Вообще-то он не уверен, что Грант предлагает это всерьез. Он уже не раз таким же полушутливым тоном подбивал его сорвать собрание Общества Джона Бёрча, или раскурить косячок с лучшим из безвестных поэтов Америки в черных кварталах Уоттса[11], или пойти на встречу с представителем черного мусульманского движения. Джордж не верит, что Грант проверяет его. Сам Грант, скорее всего, нечто эдакое периодически проделывает, и ему в голову не приходит, что Джордж боится. Возможно, он полагает, что Джордж избегает подобных вылазок из опасения умереть от скуки.
Пока они перемещаются вдоль стойки, ограничившись в итоге лишь кофе и салатами – Джорджа заботит его вес, аппетит Гранта под стать его худобе, – Грант рассказывает, как знакомые спецы из одной компьютерной фирмы убеждали его, что начала войны бояться не стоит, поскольку людей для управления страной – то есть людей при деньгах и возможностях – выживет предостаточно. Они могут себе позволить убежища получше, чем те дырявые убийственные ловушки, что жулики нынче впаривают всем за бесценок. Господа эксперты говорят: если будете строить убежище, наймите как минимум трех разных подрядчиков, чтобы никто не понял, что именно строится. Ведь если пойдет слух, что ваше убежище лучше, то при первой же тревоге вас будут осаждать толпы. По той же причине, если быть реалистами, следует обзавестись автоматическим оружием – сентиментальничать будет некогда.
Джордж смеется именно таким, в меру сардоническим смешком, какого от него Грант и ожидает. Но от этого юмора висельника больно сжимается сердце. Он знает, что страх уничтожения подобен удару ножа. Каждый военный конфликт – двадцатых, тридцатых годов, война сороковых – оставил в его душе свои шрамы. Теперь же мир стоит перед угрозой выживания. Выживания в каменном веке, когда в порядке вещей, если мистер Странк пристрелит мистера Гранта с женой и тремя детьми, поскольку тот не озаботился запастись достаточным количеством продуктов, и теперь его голодное семейство представляет угрозу Странкам – а тут уж точно не до сантиментов.
– Здесь Синтия, – говорит Грант, когда они возвращаются в столовую, – не хотите присоединиться?
– Это необходимо?
– Полагаю, да, – нервно смеется Грант. – Она заметила нас.
И верно, Синтия Лич уже машет им рукой. Эта привлекательная молодая женщина, воспитанница колледжа Сары Лоренс[12], из богатой нью-йоркской семьи. Возможно, именно назло им она недавно вышла замуж за Лича, местного преподавателя истории. Но брак их кажется вполне удачным. Энди худощав и бледноват, но не слабак; его темные горящие страстью глаза и гибкая фигура намекают на немалую сексуальную активность. Брак выбил его из привычной среды, но похоже, что усилия соответствовать уровню Синтии его увлекают. Устраиваемые ими приемы всеми одобряются уже потому, что кормят-поят там на деньги Синтии превосходно, а Энди же любили всегда. Да и Синтия не так плоха – всего лишь немного увлеклась ролью аристократки на дне канавы, даже оттуда надменно поучая всех.
– Энди не пришел, – говорит Синтия, – поболтайте со мной.
Они усаживаются, и она оборачивается к Гранту:
– Ваша жена никогда меня не простит.
– Неужели? – Грант принужденно смеется.
– Она вам ничего не сказала?
– Ни слова!
– В самом деле? – Синтия озадачена, но потом оживляется. – Нет, она наверняка рассердилась на меня! Я ей сказала, что детей здесь одевают просто чудовищно.
– Думаю, она того же мнения. Она всегда так говорит.
– Они лишены детства, – продолжает Синтия, пропустив его слова мимо ушей, – это же
– Вопрос лишь в том… – начинает Грант, пытаясь возразить, но так мямлит, что его едва слышно.
Синтия и не слышит.
– Но стоило нам этим вечером пересечь границу! Невозможно забыть! Я сказала себе: или мы, или эти люди сошли с ума. Они постоянно куда-то мчатся, словно в старой немой кинохронике. А хозяйка ресторана? Раньше я не задумывалась, но это воистину черный юмор – так их звать. Это же надо так
Грант делает новую попытку поспорить. Но мямлит еще тише. Даже Джордж ничего не понимает. Он делает здоровенный глоток кофе: такой нокаут на пустой желудок сродни хорошей дозе кайфа.
– Право, Синтия, дорогая! – слышит он свое смелое вступление. – Откуда вы взяли такую чушь?
Изумленный Грант фыркает. Синтия озадачена, но, кажется, довольна. Она любит хорошую драчку; это умеряет ее агрессивность.
– Честно, вы в своем уме? – Джордж чувствует, что его понесло, как воздушный шарик по ветру. – Боже, вы словно затхлая французская мымра, впервые оказавшаяся в Нью-Йорке! Они всегда твердят то же самое!
За пару секунд до конца своего необузданного словоизвержения Джордж, словно парящий на большой высоте циркач, замечает входящего в столовую Энди Лича. Как кстати, какое облегчение! Запас энергии Джорджа уже на пределе, он самому себе верит с трудом. С ловкостью воздушного аса он с верхотуры опускается в нужную точку. И будто из учтивости неподражаемо ловко замолкает в тот самый миг, когда Энди приближается к их столу.
– Я что-то пропустил? – ухмыляясь, спрашивает Энди.
Выступающего под куполом цирка не скроет покров опускающегося театрального занавеса, спасающий магию волшебства. Балансируя высоко под сводами на своей трапеции, он сверкает в пульсирующем свете, как настоящая звезда. Но на земле, лишенный света софитов, доступный взглядам – хотя все уже глазеют на клоунов, – он торопится мимо рядов к выходу. Ему никто не хлопает. Почти никто не провожает его взглядом.
Вслед за безвестностью Джорджа охватывает желанная усталость. Приток жизненной энергии тихо иссякает, и он покорно сникает. Своего рода отдых. Внезапное старение на великое множество лет. На парковку возвращается уже другой человек: окаменевшие плечи, неловкие скованные движения рук и ног. Опустив голову, приоткрыв рот на отупевшем застывшем лице с поникшими щеками, старик шаркает подошвами, занудно мыча себе под нос и время от времени протяжно-громко пукая на ходу.
Госпиталь стоит высоко на отдаленном холме среди пологих лугов и зарослей цветущих кустарников; он хорошо виден с автострады. Даже намекая проезжающим –
И медсестры в регистратуре приятные. Они не пристают с вопросами. Если знаешь номер палаты, можно даже не спрашивать разрешения; просто идешь куда надо.
Джордж решает сам подняться в лифте. На втором этаже кабина останавливается, и «цветной» медбрат вкатывает кресло с согбенной пациенткой. Ей на операцию, говорит он Джорджу, нам придется спуститься на первый, где операционные. Джордж из почтения предлагает удалиться, но молодой медбрат (такие сексуально мускулистые руки) не считает это обязательным, так что он остается, украдкой, подобно равнодушному зрителю на чужих похоронах, поглядывая на пациентку. Вероятно, она в полном сознании, но заговорить с ней было бы кощунством; жертва мысленно уже на пути к закланию, понимая и принимая участь свою с полным смирением. Симпатичные седые ее локоны определенно недавно завивали.
«Вот эти двери», – мысленно говорит Джордж.
Придется ли мне войти туда?
Ах, как корежит бедное тело при одном виде, запахе, близости этого места! Слепо оно мечется, съеживаясь, пытаясь сбежать. Да как они смеют вносить его сюда – отупевшее от их лекарств, исколотое их иглами, разрезанное изящными ножами, – какое немыслимое оскорбление для плоти! Даже вылеченное и отпущенное на волю тело никогда этого не забудет и не простит. Никогда не будет прежним. Его лишат веры в себя.
Джим всегда разыгрывал целую трагедию из-за легкого насморка, порезанного пальца или геморроя. Но в конце ему повезло, а лишь конец – делу венец по большому счету. Грузовик протаранил его машину в точности там, где надо, – он ничего не почувствовал. Его даже не возили в подобное заведение. Клочья истерзанных останков им ни к чему.
Палата Дорис на верхнем этаже. В коридоре сейчас пустота, двери распахнуты настежь, кровать загораживает ширма. Джордж заглядывает поверх нее, прежде чем войти. Дорис лежит лицом к окну.
Джордж уже привык к ее новому облику. Больше не считает его ужасным, утратив способность замечать трансформации. Кажется, Дорис не меняется. Просто уже превратилась в другое создание – желтушный высохший манекен с веточками рук и ног, измученной плотью и впавшим животом, угловатыми очертаниями тела под простыней. Что общего у него с тем надменным роскошным животным, каким была эта девушка? Тем бесстыдно нагим, жадно раскинутым под обнаженным телом Джима? Пухлая ненасытная вульва, коварная безжалостная плоть во всем цветущем великолепии упругой юности требует, чтобы Джордж убрался прочь, признал поражение и смирился с прерогативой женщины, покрыв от стыда свою порочную голову. Я Дорис. Я Женщина. Самка-Мать-Природа. Государство, Закон и Церковь на моей стороне. Я требую признания моих биологических прав. Я требую Джима.
Иногда Джорджа беспокоит один вопрос: желал ли он когда-либо ей, даже в то время, подобной участи?
Ответ всегда один:
Было бы твое отвращение к ней вдвойне сильнее, Джим, если бы ты мог видеть ее сейчас? Как тебе мысль о том, что, может, уже тогда, в том теле, которое ты жадно ласкал и целовал, там, куда проникала твоя возбужденная плоть, уже были семена ужасного разложения? Без отвращения ты бережно отмывал и лечил больных кошек, терпел вонь мертвых старых псов, но при этом испытывал невольный ужас перед больными и искалеченными людьми. Я знаю, Джим, кое в чем я уверен. Ты бы не захотел видеть ее здесь. Не смог бы себя заставить.
Джордж обходит ширму, входя в комнату, предупредительно шумит. Дорис поворачивает голову и смотрит на него без особого удивления. Возможно, она уже почти не отличает реальность от галлюцинаций. Силуэты появляются и исчезают. Те, что колят тебя иглой, это
– Привет, – говорит она. Сверкающие синие глаза выделяются на болезненно-желтом лице.
– Привет, Дорис.
Не так давно Джордж прекратил приносить ей цветы и подарки. Уже ничто вне этих стен не имеет особого значения для нее, даже он сам. Все важное для процесса умирания находится в этой палате. Вместе с тем она не настолько эгоистично погружена в свое исчезновение, чтобы запретить Джорджу или любому желающему принимать в этом участие. Каждому уготован финал, который настигнет в любой миг, в любом возрасте, во здравии или болезни.
Джордж садится рядом с ней, держит ее за руку. Еще пару месяцев назад это выглядело бы до отвращения фальшиво. (Один из самых невыносимо позорных моментов был тот поцелуй в щечку – злоба или мазохизм? А, к черту слова – но это произошло, когда он узнал, что она спала с Джимом. И Джим был рядом, когда Джордж нагнулся, чтобы поцеловать ее. Оцепеневший Джим в ужасе отпрянул, будто Джордж готов был ужалить ядовитой змеей.) Но теперь иное дело, держать ее за руку – даже не проявление сострадания. Как он понял из прошлых посещений, это минимально необходимый контакт. К тому же так его меньше смущает ее состояние, это их каким-то образом уравнивает:
Дорис слабо улыбается. Радуется, что он пришел? Нет. Кажется, ее что-то позабавило. Тихо, отчетливо она произносит:
– Вчера я наделала много шума.