Будда знает изъявление Ты по отношению к человеку – на это указывает обращение с учениками (с позиции возвышенной, но непосредственное), – но он не учит их говорить это, ибо эта любовь, которая предполагает, что «все, что возникло, неограниченно заключено в груди», чужда простому предстоянию существ в отношении друг друга. Несомненно, что в глубинах своего молчания Будда знает изъявление Ты, обращенное к изначальному, минуя «богов», с которыми Будда общается как с учениками; его деяние происходит из процесса отношения, ставшего субстанцией, и это деяние тоже есть ответ на Ты, но об этом Будда умалчивает.
Народы-наследники «Большой колесницы» превосходнейшим образом как бы отреклись от Будды. Они обратились к вечному Ты человека, обратились под именем Будды. Они знают как Будду того, кто явится в последней эпохе мира; они ждут его – того, кто должен исполнить любовь.
Все учения о погружении основаны на величайшем заблуждении обращенного к самому себе человеческого духа: якобы он совершается в человеке. На самом деле это происходит вне человека – между человеком и Тем, что человеком не является. Из-за того, что обращенный к самому себе дух отрекается от своего смысла, от смысла своего отношения, он, дух, вынужден включать его в человека. То, что не является человеком, вынуждено одушевлять мир и Бога. Это есть душевное заблуждение духа.
«Я возвещаю, друг, – говорит Будда, – что в этом аскетическом теле величиной в сажень, в теле, охваченном чувствованиями, живет мир, и возникновение мира, и уничтожение мира, и путь, ведущий к уничтожению мира».
Это истина, но в конечном счете и не истина.
Несомненно, мир «живет» во мне как представление, так же как я живу в нем как вещь. Но это не значит, что он во мне, а я в нем. Мир и я взаимно включены друг в друга. Это мыслительное противоречие, присущее отношению Оно, снимается отношением Ты, которое освобождает меня от мира, чтобы связать меня с ним.
Смысл самости, который не может быть включен в мир, я ношу в себе. Смысл бытия, который не может быть включен в представление, носит в себе мир.
Я ношу внутри себя ощущение самости, которую невозможно включить в мир. Мир носит внутри себя ощущение бытия, которое невозможно включить в представление. Это ощущение бытия, однако, не является «волей», которую можно помыслить, но просто тотальностью мира как такового, как мира, тотальностью, которую невозможно включить в представление. Так же, как чувство самости не является «познающим субъектом», но просто есть тотальность Я как такового, как Я. Здесь невозможна дальнейшая «редукция»; тот, кто не воздает чести последним единствам, сводит на нет доступный его пониманию смысл, но не смысл, целиком содержащийся в понятии.
Начало и гибель мира не во мне, но они также не вне меня; нельзя сказать, что они вообще существуют, они непрерывно происходят, связанные со мной и зависящие от меня, моей жизни, моего решения, моего труда, моего служения. Но они не зависят от того, «утверждаю» или «отрицаю» я мир в моей душе, они зависят от того, насколько я заставляю отношение моей души к жизни становиться жизнью, жизнью, воздействующей на мир, настоящей жизнью, а в настоящей жизни пути весьма разных отношений души могут пересекаться. Но тот, кто просто «переживает» свое отношение, осуществляет его только в душе, каким бы вдумчивым он ни был, лишен мира – и все забавы, искусства, экстазы, восторги и мистерии, которые в нем разыгрываются, не вызывают даже на поверхности мира ни малейшей ряби. Пока человек достигает свободы только в своей самости, он не может причинить миру ничего хорошего и ничего плохого; такой человек не соприкасается с миром. Только тому, кто верит в мир, дается сила войти в сношения с миром, и если он отдает самого себя этому, то он не может остаться без Бога. Если только мы возлюбим реальный мир, то он не позволит себе погибнуть, если мы возлюбим мир во всем его ужасе, если осмелимся обнять его руками нашего духа, то они встретятся в пожатии с руками мира.
Мне ничего не известно о «мире» и «жизни в миру», которые бы отчуждали человека от Бога. То, что описывают таким образом, есть на самом деле жизнь с отчужденным миром Оно, жизнь, посвященная опыту и использованию. Кто воистину выходит навстречу миру, тот выходит навстречу к Богу. Сосредоточение и выход необходимы, и то и другое суть истинно, это один-и-другой одновременно, и это и есть Одно.
Бог объемлет Вселенную, но он не есть Вселенная. Точно так же Бог объемлет самость, но не является моей самостью. Помня о недостаточности любого языка относительно этого факта, я могу все же сказать Ты на своем языке, как каждый человек может сказать это на своем, ввиду этого Я и Ты живы, живы диалог и речь (речь – это первичный акт духа), и Слово живо в вечности.
Религиозная ситуация человека, его наличное бытие в настоящем, характеризуется сущностной и неразрешимой антиномией. Ее сущность заключается в ее неразрешимости. Тот, кто принимает тезис и отвергает антитезис, искажает значение ситуации. Тот, кто пытается измыслить синтез, разрушает значение ситуации. Тот, кто стремится сделать антиномию относительной, полностью отменяет значение ситуации. Тот, кто старается разрешить конфликт антиномии не своей жизнью, а как-то по-другому, отступает от значения ситуации. Значение ситуации заключается в том, что она проживается, и только проживается, непрерывно, всякий раз заново, без предвидения, без предсказаний, без предписания, во всей цельности и тотальности антиномии. Прояснить это утверждение можно сравнением религиозной и философской антиномий. Кант хотел сделать относительным противоречие между необходимостью и свободой, приписав первую к миру явлений, а вторую – к миру сущности, сделав это для того, чтобы избавиться от реального их противопоставления, но чтобы они находились в состоянии примирения, такого же примирения, в каком находятся те миры, в которых они представлены. Но если я подразумеваю необходимость и свободу не в мыслимых мирах, а в реальности моего предстояния Богу, если знаю: «Я полностью предан» и также знаю: «Это зависит от меня», тогда я не смею пытаться уйти от парадокса, который я должен прожить, я не могу уйти от него путем отнесения несовместимых полаганий к двум разделенным областям значимости, тогда я не имею права прибегать и к теологическим уловкам, чтобы примирить эти полагания понятийно; я должен прожить оба эти полагания как одно, и, прожитые, они становятся одним.
Глаза животного обладают способностями великого языка. Совершенно самостоятельно, без содействия звуков и жестов, весьма и весьма красноречиво, когда они полностью покоятся в своем взгляде, выдают они тайну своей природной плененности, своего страха становления. Состояние этой тайны известно только животному, только оно может открыть ее нам – но это лишь открытие, но не откровение. Язык, в рамках которого это происходит, есть то, что он говорит: страх движения твари между царством растительной надежности и царством духовного риска. Этот язык есть лепет природы, ощутившей первый натиск духа до того, как она отдается ему в его космическом риске, который и называют человеком. Но никакая внятная речь не сможет воспроизвести того, что сообщает нечленораздельный лепет.
Иногда я смотрю в глаза домашней кошке. Это одомашненное животное вовсе не получило от нас, как мы иногда себе воображаем, дар поистине «говорящего» взгляда, но – ценой непринужденности – получило способность обращать свой взгляд на нас, которые не являются животными. При этом в его взгляде, в его утренних сумерках и в его восходе есть какое-то удивление и вопрос, которые полностью отсутствуют в изначальном взгляде со всем его беспокойством. Эта кошка под прикосновением моего взгляда начинала вопрошать меня своим вспыхнувшим от моего интереса взглядом: «Может ли быть такое, что ты и в самом деле имеешь в виду меня? Ты и правда не хочешь только того, чтобы я позабавила тебя? Тебе и правда есть до меня дело? Я правда здесь? Что здесь от тебя? Что это здесь вокруг меня? Что это во мне? Что это?!» (Здесь «я» есть перифраз отсутствующего в нашем распоряжении слова для лишенного Я обозначения самого себя; под словом «это» надо понимать струящийся человеческий взгляд в полной реальности силы его отношения.) Вот взгляд животного, речь беспокойства, взошел во всем величии, и вот он снова закатился. Мой взгляд, разумеется, был более продолжительным, но он уже не был струящимся человеческим взглядом.
За поворотом мировой оси, запускающим процесс отношения, почти непосредственно последовал другой, который завершил этот процесс. Мгновение назад мир Оно окружал меня и животное, из основания в течение всего времени взгляда лучился мир Ты, но вот он уже угас в мире Оно.
Для того только, чтобы указать на эти почти незаметные восходы и закаты солнца духа, рассказываю я об этом крошечном эпизоде, который я пережил несколько раз. Ни в каких иных ситуациях не осознавал я столь глубоко преходящий характер актуальности во всех отношениях к существам, возвышенную печаль нашей судьбы, судьбоносное превращение всякого отдельно взятого Ты в Оно. Ибо во всех других случаях между утром и вечером события длился день, пусть даже короткий, – здесь же утро и вечер жесточайшим образом слились друг с другом, светлое Ты явилось и исчезло: действительно ли мы с животным были на единый миг избавлены от бремени Оно? Я все же мог еще какое-то время вспоминать об этом, но животное снова, из лепета своего взгляда, погрузилось в безмолвное, почти лишенное памяти беспокойство.
Как все же силен континуум мира Оно, как нежны и хрупки явления Ты!
Сколь многое не может пробить корку вещественности! О сверкающая блестка, рассматривая которую я однажды впервые понял, что Я не есть нечто «во мне» – я связан с тобой только во мне, а не между мной и тобой это тогда произошло. Но когда из вещей поднимается одно, живое становится для меня сущим, подступает ко мне в близости и языке, то сколь неумолимо коротким является время, в течение которого это одно остается для меня Ты, ничем кроме Ты! Это не отношение, которое необходимо ослабевает, но актуальность его непосредственности. Сама любовь не может устоять в непосредственном отношении; она длится, но в чередовании актуальности и латентности. Каждому Ты в мире заповедано по его природе становиться для нас вещью или же снова и снова возвращаться в вещность.
Только в одном всеохватывающем отношении латентность еще есть актуальность. Лишь одно Ты по самой своей сущности никогда не перестает быть для нас Ты. Кто знает Бога, хорошо знает также и отдаленность Бога; ему знакома и мука охваченного страхом сердца, мука этой жажды; но ему неведома утрата присутствия. Только мы не всегда здесь.
Любящий из Vita Nuova верно и оправданно чаще говорит Ella и только изредка Voi; созерцающий из Paradiso, говоря Colui[3], говорит – подчиняясь поэтической необходимости – не вполне подходящее слово и знает это. Упоминают ли Бога словами Он или Оно, это всегда аллегория. Но когда мы говорим ему Ты, то в этот миг смертный смысл облекает в слово нерушимую истину мира.
Каждое действительное отношение в мире исключительно; Другое врывается в него и мстит за свое исключение. Только в отношении к Богу безусловная исключительность и безусловная включенность суть одно; Бог охватывает все.
Каждое действительное отношение в мире зиждется на индивидуации; она его блаженство, ибо только посредством ее познают друг друга различные сущности; индивидуация есть также граница мира, ибо так предупреждаются полное познание и познаваемость. Однако в полном отношении мое Ты охватывает и включает мою самость, не будучи при этом ею; мое ограниченное познание растворяется в моей безграничной познаваемости.
Каждое действительное отношение в мире осуществляется в чередовании актуальности и латентности, каждое отдельно взятое Ты должно окуклиться в Оно, чтобы снова обрести крылья. Однако в чистом отношении латентность есть короткая задержка дыхания актуальности, и в задержке этой сохраняется присутствие Ты. Вечное Ты является таковым в соответствии со своей сущностью; только наша сущность вынуждает нас втягивать его в мир и язык Оно.
Мир Оно обладает связностью в пространстве и времени.
Мир Ты не имеет связности ни в пространстве, ни во времени.
Мир Ты обладает связностью в средоточии, в котором продолженные линии отношений пересекаются в вечном Ты.
В великой привилегии чистого отношения снимаются привилегии мира Оно. В силу чистого отношения существует континуум мира Ты: изолированные моменты отношений соединяются в мировую жизнь связи. В силу чистого отношения миру Ты присуща формирующая способность: дух может проникать в мир Оно и преображать его. В силу чистого отношения мы не отдаемся на милость отчуждения от мира и утраты действительности Я, мы не отдаемся на произвол нашего покорения призрачным. Возвращение есть вновь обретенное познание средоточия, повторное обращение к самому себе. В этом сущностном деянии возрождается похороненная сила отношения человека, в живом потоке волна омывает все сферы отношений и обновляет наш мир.
И, может быть, не только наш. Ибо есть метакосмическое: миру как целому в его отношении к тому, что миром не является, внутренне присуща первоначальная форма двойственности, человеческим образом которой является двойственность положения, основных слов и аспектов мира; мы имеем право предвосхищать это двойное движение как метакосмическое – отдаление от изначальной основы, которое делает возможным сохранение сущего в становлении, а также обращение к изначальной основе, которое делает для всего сущего возможным освобождение в бытии. Оба эти движения судьбоносно развернуты во времени, милостиво защищены во вневременном творении, которое непостижимым образом является отпусканием и сохранением, освобождением и связыванием. Наше знание о двойственности умолкает перед парадоксальностью изначальной тайны.
Есть три сферы, в которых строится мир отношения.
Первая: жизнь с природой, когда отношение застревает на пороге языка.
Вторая: жизнь с людьми, когда отношение формируется в языке.
Третья: жизнь с духовными сущностями, когда отношение не нуждается в языке, но оно его порождает.
В каждой сфере, в каждом акте отношения, через всякое предстоящее нам становящееся, наш взгляд выхватывает границу вечного Ты, из каждого Ты воспринимаем мы его дуновение, в каждом Ты обращаемся мы к вечному Ты – в каждой сфере соответствующим ей способом. Все сферы заключены в нем, но оно – ни в одной из них.
Все сферы пронизаны лучами настоящего.
Мы, однако, можем лишить каждую сферу настоящего.
Из жизни с природой мы можем изъять «физический» мир, консистенцию; из жизни с людьми – «психический» мир, мир, подлежащий чувствам; из мира с духовными сущностями – «ноэтический» мир, мир значимости. Теперь у них отобрана прозрачность, а с нею – и смысл; оба они теперь доступны для использования, потускнели и остаются тусклыми, пусть мы и награждаем их блистательными именами, такими как космос, эрос, логос. На самом деле космос существует для человека только тогда, когда Вселенная становится ему домом со священным очагом, на котором он приносит жертвы; эрос существует для человека только тогда, когда живые существа становятся для него образами вечного, а общность с ними становится откровением; логос существует для человека только тогда, когда он обращается к тайне своими трудами и служением в духе.
Требовательное молчание образа, любовный человеческий язык, говорящая немота животной твари – все это врата, ведущие в присутствие слова.
Однако, когда должна произойти совершенная встреча, все входы соединяются в единые врата действительной жизни, и ты уже не знаешь, в какой из входов ты вошел.
Из всех трех сфер особо выделяется одна: жизнь с людьми. Здесь находит свое завершение язык, находит его в речи, точнее в последовательности речи и ответной речи. Единственно здесь оформленное в языке слово встречает свой ответ. Теперь здесь основное слово, сохраняющее свою форму, направляется вовне, отражается и возвращается, живое обращение и живой отклик находятся внутри Одного Языка, Я и Ты состоят не просто в отношении, но в отношении надежной «честности». Здесь и только здесь имеют место моменты отношения, связанные стихией языка, в которую они погружены. Здесь предстоящее расцветает в действительность Ты. Ибо только здесь, в этой сфере, мы созерцаем и созерцают нас, мы познаем и познают нас, мы любим и любят нас – все это дано нам как действительность, которую невозможно потерять.
Это главный портал, во всеобъемлющий вход которого открываются оба боковых входа.
«Когда муж душой заодно со своей женой, овевает их страстное желание с вечных холмов».
Отношение к человеку есть настоящее подобие отношения к Богу: в нем истинному обращению дается истинный ответ. Но только в ответе Бога открывается все: открывается Вселенная, и открывается она как речь.
– Но не является ли и одиночество вратами? Разве не может в тишайшем уединении порой открыться неожиданное созерцание? Разве не может общение с самим собой таинственным образом преобразиться в общение с тайной? Разве не тот достоин выйти навстречу предстоящему ему существу, кто не подчиняется больше ни одному существу? «Приди, Одинокий, к Одиноким», – взывает к своему Богу Симеон Новый Богослов.
– Существует два вида одиночества – в соответствии с тем, от чего оно отвращается. Если одиночеством назвать освобождение от приобретения опыта и использования в обхождении с вещами, то оно всегда нужно, чтобы вообще прийти к акту отношения, и не только высшего. Есть и другого рода одиночество, которое подразумевает отсутствие отношения: Бог примет того, кого покинули существа, которым он говорил истинное Ты, но не так происходит с тем, кто сам покинул их. Подвластен им только тот, кто обуян жаждой их использовать; тот же, кто живет в силе предстоящего, может быть только связан с ними. Тот, кто состоит в связи, и есть единственный, кто готов для Бога, ибо только он несет навстречу божественной действительности действительность человеческую.
И есть еще два вида одиночества в соответствии с тем, к чему оно обращено. Если одиночество – это место очищения, то оно также необходимо тому, кто находится в связи, прежде чем он вступит в святая святых, оно необходимо ему и в его исканиях, в его переходах от падений к взлетам, взлетам к достоверности. Если же одиночество – это град разделения, где человек ведет диалог с самим собой не для того, чтобы проверить и осознать себя перед тем, что его ожидает, а для того, чтобы самодовольно наблюдать формирование своей души, то это падение духа и его превращение в духовность. Тот, кто сможет дойти до последней бездны падения, будет в ослепляющем самолюбовании воображать, что он имеет Бога в себе и говорит с ним. Но, хотя Бог воистину объемлет нас и живет в нас, мы никогда не имеем его в себе. И мы говорим с ним только тогда, когда в нас не говорит уже ничто.
Один современный философ утверждает, будто каждый человек необходимо верит либо в Бога, либо в «идолов», то есть в какие-то конечные блага – в свою нацию, свое искусство, власть, науку, зарабатывание денег, «покорение все новых и новых женщин», то есть блага, которые превращаются для него в абсолютную ценность и становятся между ним и Богом; надо лишь указать человеку на вещность этого блага, сокрушить «идола», и отклонившийся от верного курса религиозный акт сам обратится на должный соответствующий предмет.
Такая точка зрения предполагает, что отношение человека к конечным благам, которые сделались его «идолами», по своему существу сходно с отношением к Богу и отличается от него одним только объектом, ибо только в этом случае простая замена ложного объекта истинным может спасти отступившего от верного пути. Однако отношение человека к какому-то «особенному нечто», которое завладело высочайшим ценностным троном его жизни, вытеснив с него вечное, всегда направлено на опытное познание и использование какого-то Оно, какой-то вещи, какого-то объекта наслаждения. Ибо только это отношение может закрыть нам лицезрение Бога: оно заслоняет Бога непроницаемым миром Оно; созерцание Бога открывается только в отношении, которое говорит Ты. Тот, кто подпал под власть «идолов», которых он старается заполучить, иметь и сохранить, тот, кто одержим жаждой обладания, не имеет никакого пути к Богу, кроме возвращения, каковое предполагает не одно только изменение цели, но и смену рода движения. Одержимого излечивают, пробуждая и нацеливая его к связи, а не тем, что направляют его одержимость на Бога. Если некто остается под воздействием одержимости, то что может означать тот факт, что он перестал призывать имя демона или какого-либо существа, изуродованного настолько, что оно представляется ему демоническим, но стал теперь призывать Бога? Это означает, что теперь он богохульствует. Это такое же богохульство, как если бы кто-то лежащую на алтаре поверженного идола оскверненную жертву принес в жертву Богу.
Тот, кто любит женщину, осуществляет ее жизнь в своей: Ты ее глаз позволяет ему видеть луч вечного Ты. Но если кто-то обуян стремлением к «новым и новым покорениям женщин», то неужели вы действительно хотите утолить его вожделение призраком вечного? Кто служит своему народу, пылая в бездонной судьбе, если он хочет без остатка отдать себя ему, то он служит Богу. Если же нация стала для кого-то идолом, которому он хочет подчинить все, потому что в этом образе он хочет возвысить и свой, то не воображаете ли вы, что стоит внушить ему отвращение к идолу и он немедленно узрит истину? И как можно назвать то, что кто-то смотрит на деньги, на это воплощенное не-сущее, как на Бога? Что может быть общего между сладострастием наживы и накопительства и радостью присутствия настоящего? Может ли раб мамоны сказать деньгам Ты? И как подступить ему к Богу, если он не умеет произнести «Ты»? Он не может служить двум господам одновременно и даже последовательно: сначала – одному, а потом – другому; сначала он должен научиться по-другому служить.
Обращенный посредством такой подмены человек «обладает» теперь призраком, который он называет Богом. Однако Бог, это вечное настоящее, не может быть предметом обладания. Горе одержимому, который воображает, будто он обладает Богом!
О «религиозном» человеке говорят как о человеке, которому нет нужды состоять в отношении с миром и существами, потому что ступень социального, которое определяется извне, преодолевается в этом случае силой, которая действует только изнутри. Но в понятии социального смешивают две в корне отличные друг от друга вещи: общность, вырастающую из отношения, и скопление лишенных отношения человеческих единиц, и это лишение отношения современного человека стало физически осязаемым. Но светлое здание общности, к которому в том числе ведет освобождение из темницы «социальности», есть результат действия той же силы, которая действует в отношении между человеком и Богом. Но оно не является просто одним из ряда всех прочих отношений; это всеобщее отношение, в которое, не иссякая, изливаются все потоки. Море и текущие в него потоки – кто может здесь установить или определить границы? Тут есть только одно течение – от Я к Ты, всегда все более бесконечное, безграничный поток Действительной Жизни. Невозможно разделить свою жизнь между действительным отношением к Богу и недействительным отношением Я – Оно к миру – обращаться к Богу с молитвой, а мир использовать практически. Тот, кто относится к миру как к материалу для использования, не может по-другому относиться и к Богу. Его молитва – это приносящая облегчение процедура, она обращена к уху пустоты. Такой человек – в противоположность атеисту, который среди ночи в тоске взывает к безымянному из окна своей комнаты, – начисто лишен Бога.
Есть и такие, кто утверждает, будто «религиозный» человек выступает перед Богом как одиночка, как единственный, как отделенный, потому что он перешагнул ступень «нравственного» человека, находящегося в плену у долга и вины перед миром. Якобы этот последний обременен ответственностью за поступки поступающих, ибо он полностью определен напряжением между бытием и долженствованием бытия и в эту бездонную пропасть кусок за куском бросает он в гротескной и безнадежной жертвенности свое сердце. «Религиозный» же человек освобождается от этого напряжения между миром и Богом, ибо здесь господствует заповедь, требующая снятия с себя беспокойства об ответственности и о предъявляемых к себе требованиях, ибо нет здесь собственной воли, но есть подчинение стечению обстоятельств, ибо всякое долженствование исчезает в безусловном бытии, а мир, хотя он и существует, не имеет больше никакого значения; в нем надо исполнить свое бытие, но это исполнение ни к чему не обязывает, ибо всякое деяние ничтожно. Но говорить это означает воображать, будто Бог создал мир как иллюзию, а человека – для собственного развлечения. Конечно же, тот, кто предстает перед Ликом, возносится над долгом и виной, но не потому, что отдаляется от мира, а потому, что на самом деле приближается к нему. Долг и вину несут перед чужим; к близким относятся любовно и с расположением. Тому, кто предстает перед Ликом, мир является в полноте настоящего и в сиянии вечности, и такой человек может одним изречением сказать Ты сущности всех существ. Здесь нет больше напряжения между миром и Богом, остается только одна действительность. Он не освободился от ответственности: вместо боли конечной ответственности, следующей за действием, получил он движущую силу ответственности бесконечной, мощь любовной ответственности за всю необъятность происходящего в мире, за глубокую включенность мира в лик божий. Разумеется, он навсегда покончил с нравственным суждением: «злой» – это объект более глубокой ответственности, более других нуждающийся в любви; однако самостоятельные решения в глубине спонтанности он должен будет принимать до самой смерти, безмятежные решения о верном деянии. Ибо здесь деяние не ничтожно; оно было задумано, оно было выношено, оно является необходимым, оно принадлежит творению; но это деяние не предъявляет себя миру, оно вырастает из него, как если бы оно было недеянием.
Что есть вечное: в Здесь и Сейчас присутствующий прафеномен того, что мы называем откровением? Это миг, когда человек выходит из момента высшей встречи не таким, каким в него входил. Этот момент встречи не есть «переживание», которое возбуждается и блаженно округляется в восприимчивой душе, – здесь нечто происходит с человеком. Порой это может быть дуновение, порой – поединок, но все равно что-то происходит. Человек, который выходит из сущностного акта чистого отношения, имеет в своем существе нечто Большее, нечто приращенное, о котором он раньше не ведал и происхождение которого не может отчетливо обозначить. Как и всегда, научная ориентация в мире в своем полноправном стремлении к непрерывности причин и следствий выстраивает происхождение нового: нас же, для кого речь идет о созерцании действительного, не может устроить ни подсознательное, ни какой-либо иной аппарат душевной жизни. Действительность – это когда мы воспринимаем то, чего у нас раньше не было, и воспринимаем так, что знаем: это было дано нам. Выражаясь словами Библии: «Те, кто уповает на Бога, взамен получают силу»; или, выражаясь языком Ницше, который в своих писаниях остается еще верен действительности: «Берешь, не спрашивая, кто здесь дает».
Человек воспринимает, и воспринимает не «содержание», но настоящее, настоящее как силу. Эти настоящее и сила обнимают триединство в его неделимости, но так, что мы можем наблюдать их как три обособленные сущности. Во-первых, всю полноту действительной обоюдности, соединенности, связанности; при этом невозможно указать, как возникает эта связанность, притом что эта связанность отнюдь не облегчает жизнь – она делает жизнь тяжелее, зато нагружает ее смыслом. А это уже второе – неизреченное подтверждение смысла. Смысл гарантирован. Ничто, ничто не может теперь быть бессмысленным. Нет больше вопроса о смысле жизни. А если бы он был, то уже не требовал бы ответа. Ты не знаешь, как выявить смысл, и не знаешь, как его определить, у тебя нет для него формулы и образа, и все же он для тебя вещь более несомненная, чем восприятие твоих органов чувств. Что он имеет в виду относительно нас, чего он хочет от нас – откровенный и скрытый? Он не желает быть истолкованным – мы не в состоянии его истолковать, он хочет, чтобы мы его породили. Это уже третье: это смысл не некоей «другой жизни», но этой нашей жизни, не какого-то «потустороннего», но этого нашего мира; смысл именно здесь жаждет нашего подтверждения. Смысл можно воспринимать, но его нельзя познать из опыта; его нельзя познать из опыта, но его можно произвести; именно этого он от нас и хочет. Гарантия смысла не желает оставаться заключенной внутри меня, она желает через меня родиться в мир. Но как сам смысл не позволяет переносить себя, выражать себя в общезначимом и общепринятом знании, так и его подтверждение не может быть истолковано как имеющее значение долженствование, оно не предписано, не записано ни в каких таблицах, которые можно было бы вложить во все головы. Подтвердить воспринятый смысл каждый человек может лишь неповторимостью своего существа и неповторимостью своей жизни. Так же как ни одно предписание не может привести нас к встрече, ни одно предписание не может вывести нас из нее. Так же как для того, чтобы прийти к встрече, необходимо только принятие настоящего, так это же, но в новом смысле требуется для того, чтобы выйти из нее. Так же как с одним только Ты на устах достигают встречи, так с ним на устах выходят из нее к миру.
То, перед чем мы живем, то, в чем мы живем, откуда и куда движемся, живя, – это есть тайна: она осталась такой же, какой была. Она стала для нас присутствующей и своим настоящим заявила нам о себе как о благе; мы «узнали» ее, но не обрели знания о ней, знания, которое могло бы уменьшить или смягчить ее таинственность. Мы приблизились к Богу, но не стали ближе к разгадке бытия, к снятию с него покрова. Мы ощутили разрешение, но не получили «решения». С тем, что мы восприняли, мы не можем пойти к другим и сказать: это следует знать, это следует делать. Мы можем лишь идти и подтверждать. И даже это мы не «должны» – мы можем, ибо нам это надо.
Это вечное, присутствующее в Здесь и Сейчас откровение. Я не знаю ни о каком другом, которое не было бы в прафеномене таким же самым, я не верю в другое откровение. Я не верю в самоназывание Бога, я не верю в самоопределение Бога перед человеком. Слово откровения таково: Я есть здесь как тот, который есть. Открывающийся в откровении есть открывающийся в откровении. Сущее здесь, и нет ничего, кроме него. Вечный источник силы исторгает поток, нас ожидает вечное прикосновение, звучит вечный голос, и нет ничего сверх этого.
Вечное Ты по самой своей сущности не может стать Оно, ибо его невозможно уложить ни в меру, ни в предел, так же как в меру неизмеримого и в границы беспредельного; ибо вечное Ты по самой своей сущности невозможно понять как сумму каких-то свойств и даже как бесконечную сумму свойств, возвышенных до трансцендентности; ибо его невозможно найти ни в мире, ни вне его; ибо его невозможно познать опытом; ибо его нельзя помыслить; ибо мы ошибемся и погрешим против него, воистину существующего, если скажем: «Я верю, что он есть»; «он» – это еще метафора, но «ты» метафорой не является.
И тем не менее мы все время, снова и снова, превращаем вечное Ты в Оно, в нечто, делаем Бога вещью – и делаем это в полном соответствии с нашей сущностью, но не по произволу. Вещественная история Бога, проход бога-вещи через религию и ее периферийные образования, через ее озарения и затмения, через этапы возрождения и разрушения жизни, через отход от Бога живого и возвращение к нему, через превратности настоящего, через воплощение в образ, через превращение в понятие, через растворение и обновление, – все это путь, этот путь.
Изреченное знание и установленное деяние религии – откуда они взялись? Присутствие и сила откровения (ибо все религии необходимо ссылаются на откровение – изреченное, естественное, душевное; строго говоря, не существует религий без откровения), присутствие и сила, которые человек воспринимает в откровении, – как становятся они «содержанием»?
Объяснение состоит из двух слоев. Внешний психический слой мы познаём, когда рассматриваем человека самого по себе, вне истории; с внутренним, фактическим, прафеноменом религии мы знакомимся, когда снова перемещаем человека в историю. Эти слои не существуют друг без друга.
Человек жаждет иметь Бога; он жаждет непрерывно иметь Бога во времени и в пространстве. Он не хочет удовлетворяться неизреченным подтверждением смысла, он хочет видеть его развернутым, таким, чтобы его можно было бы снова и снова брать и использовать, иметь непрерывный пространственно-временной континуум, который бы обеспечивал ему жизнь в каждой точке пространства и в любой момент времени.
Жизненный ритм чистого отношения, смена актуальности и латентности, в котором уменьшаются только сила нашего отношения и поэтому присутствие, но не изначальное присутствие, не может удовлетворить человеческое устремление к континууму. Человек стремится к развертыванию времени, к длительности. Так Бог становится объектом веры. Изначально вера дополняет во времени акты отношения; со временем она их замещает. На место постоянно обновляемого сущностного движения собирания и исхода заступает успокоение в Оно, в которое уверовали. «Уверенность, несмотря ни на что», характерная для бойца, который знает и удаление, и приближение Бога, уступает место полной уверенности человека, не упускающего своей выгоды, который верит в то, что существует некто Один, кто не допустит, чтобы с ним что-то случилось.
Жизненная структура чистого отношения, «одиночество» Я перед Ты, закон, согласно которому человек, насколько бы он ни вовлек мир во встречу, может выйти к Богу только как личность и в этом качестве встретиться с ним, не удовлетворяют тягу человека к непрерывности. Человек требует пространственного развертывания, требует действа, в котором община верующих объединяется со своим Богом. Так Бог становится объектом культа. Сначала культ дополняет акты отношения: живую молитву, непосредственное изъявление Ты он включает в пространственную взаимосвязь великой образной силы с чувственной жизнью, но постепенно и культ становится заменой; общая молитва перестает быть носителем личных молитв, она их вытесняет, и, так как сущностное деяние не допускает никаких правил, на его место заступает регламентированный молебен.
Но по-настоящему чистое отношение можно достроить до пространственно-временного постоянства, если оно воплощается во всей материи жизни. Его невозможно сохранить, его можно лишь испытать, произвести, включить в жизнь. Человек может только тогда оправдать свое участие в отношении к Богу, когда он в соответствии со своими силами, по мере каждого дня претворяет Бога в действительность мира. Только в этом можно видеть гарантию непрерывности, гарантию континуума. Гарантия длительности заключается в том, что чистое отношение может исполниться, когда существа становятся Ты, исполниться в их возвышении до Ты, когда священное основное слово находит отклик у всех; так время человеческой жизни достигает полноты действительности, и, несмотря на то что отношение Оно невозможно и не должно преодолеть, человеческая жизнь настолько сильно проникается отношением, что получает в нем лучащееся, пронизанное светом постоянство; тогда моменты наивысшей встречи перестают быть молниями, сверкающими во мраке, они уподобляются восходящей на усыпанный звездами небосклон Луне; так осуществляется истинная гарантия пространственного постоянства, она заключается в том, что отношение людей к их подлинному Ты и радиусы, исходящие из всех точек Я, устремляются к центру, к Ты, и образуют круг. Не периферия, не община первичны, но радиусы, всеобщность отношения к центру. Именно эта всеобщность обеспечивает истинное существование общины.
Связность времени в измеряемой отношением священной жизни и связность пространства в объединенной в средоточии общине – только когда возникает и то и другое, и только до тех пор, пока это существует, вокруг невидимого алтаря присутствует человеческий космос, усвоенный в духе из мировой материи эона.
Встреча с Богом происходит у человека не для того, чтобы он был занят только Богом, но для того, чтобы он подтвердил существование смысла в мире. Всякое откровение есть призвание и послание. Но снова и снова человек вместо воплощения откровения в действительность обращается назад, к тому, кто дает откровение; человек хочет иметь дело не с миром, а с Богом. Но только теперь ему, обратившемуся вспять, уже не предстоит Ты, и он не может ничего иного, как включить Оно Бога в мир вещей, поверить, что он знает о Боге как о некоем Оно, и, соответственно, говорить о нем как об Оно. Подобно тому как человек, вожделеющий к своему Я, вместо того чтобы проживать нечто – свои восприятия, свои наклонности, – рефлексирует по поводу своего воспринимающего или склоняющегося к чему-либо Я и, таким образом, упускает истину происходящего; так же рефлексирует и безудержно стремящийся к Богу человек (впрочем, в его душе любовь к Богу вполне уживается с вожделением к своему Я), вместо того чтобы позволить дару проявить себя, сосредоточивается на дающем и в результате упускает и то и другое.
Для посланного Бог остается присутствовать в настоящем; тот, кто послан и отправляется в путь, всегда имеет перед собой Бога: чем вернее исполнение, тем сильнее и более постоянна близость; разумеется, он не может иметь дело с Богом, но он может стать его собеседником. Обращение вспять, наоборот, превращает Бога в предмет. Это обращение как мнимый возврат к первооснове на самом деле принадлежит к движению мира в сторону уклонения, так же как мнимое уклонение исполняющего послание на самом деле принадлежит к возвратному движению мира.
Ибо оба основных метакосмических движения мира – расширение внутри собственного бытия и возвращение к связности – находят свой наивысший человеческий образ, собственную духовную форму своей борьбы и примирения, смешения и разделения в истории отношений человека к Богу. В возвращении рождается на Земле слово, в расширении оно окукливается в религию, в новом возвращении оно возрождается заново окрыленным.
Здесь господствует не произвол, хотя временами движение к Оно заходит так далеко, что угрожает подавить и задушить новый исход к Ты.
Мощные откровения, на которые ссылаются религии, по существу идентичны тихим откровениям, которые постоянно раздаются повсюду и во все времена. Мощные откровения, стоящие в начале великих общностей, суть не что иное, как одно вечное откровение. Но откровение изливается в мир не через воспринимающих, как через воронку; откровение воздействует на воспринимающего, оно охватывает всю его стихию во всем его наличном бытии и сплавляется с ним. Так же и человек является «устами», именно устами, а не рупором – не инструментом, но органом, подчиненным собственным законам звучания органом, и его свойства придают звукам особые оттенки.
Существуют, однако, качественные отличия между историческими эпохами. Наступают времена становления зрелости эпох, когда подавленная и, казалось бы, навеки погребенная истинная стихия человеческого духа находится под таким гнетом и напряжением, что достаточно одного прикосновения Прикасающегося, чтобы эта стихия вырвалась на волю. Явленное при этом откровение охватывает всю эту подготовленную стихию целиком – со всеми ее свойствами и признаками, переплавляет ее и вводит в нее образ, новый образ Бога в мире.
Вот так на путях истории, на путях перемен человеческой стихии все новые и новые области мира и духа возвышаются в образ, призываются к божественному образу. Все новые сферы становятся местом богоявления. Здесь действует не собственная власть человека и не чистое прохождение Бога – это смешение божественного и человеческого. Посланный в откровении несет перед своим взором образ Бога – насколько ни был бы сверхчувственным этот образ, посланный несет его в очах своего духа, через совершенно реальное, а не метафорическое духовное зрение. Дух отвечает также через созерцание,
Образ есть смешение Ты и Оно. В вере и культе он может застыть в форме предмета; но из сущности отношения, которая продолжает жить в образе, он будет снова и снова становиться настоящим. Бог остается близким своим образам до тех пор, пока человек не отдаляет их от него. В истинной молитве культ и вера соединяются и очищаются, возвышаясь до живого отношения. То, что в религиях живет истинная молитва, есть свидетельство их истинной жизни; пока жива молитва, живы и религии. Вырождение религий означает вырождение в них молитвы: сила отношения в них все больше скрадывается предметностью, все труднее становится говорить Ты всем своим нераздельным существом. В конце концов, чтобы сохранить эту способность, человек должен уйти из ложной защищенности в риск бесконечного, из покрытой сводом храма, но не сводом неба общности в свое последнее уединение. Глубочайшее заблуждение – приписывать это побуждение «субъективизму»: жизнь перед Ликом есть жизнь в Одной Действительности, в единственно истинной «объективности», и покидающий защищенность человек хочет спастись в истинно сущем от мнимой, иллюзорной объективности до того, как она успеет разрушить его истину. Субъективизм – это наделение Бога душой, объективизм – это превращение Бога в объект; первое есть ложное освобождение, второе – ложное закрепощение, и оба являются отклонением от пути действительности, попыткой ее подмены.
Бог близок своим образам, когда человек не отдаляет их от него. Однако когда расширяющее движение религии подавляет движение возвращения и образ отдаляется от Бога, то меркнет лик образа, мертвеют губы, бессильно повисают руки, Бог уже не знает его, и рушится всемирный дом, воздвигнутый вокруг его алтаря, то есть рушится человеческий космос. К тому, что происходит, принадлежит также то, что человек в разрушении своей истины уже не видит, что же здесь произошло.
Произошло же расщепление слова.
В откровении слово есть сущностное, в образе – действующее, во власти умершего оно становится значащим.
Таков путь и обратный путь вечного и вечно присутствующего слова в истории.
Времена, в которые является сущностное слово, – это такие времена, в которые обновляется связь Я с миром; времена, которые означаются словом, – это такие времена, когда утрачивается действительность, происходит отчуждение между Я и миром, совершается становление рока – до той поры, пока не случится великое потрясение, дыхание не остановится во тьме и не наступит приготовляющее молчание.
Но этот путь не круговорот. Это именно путь. С каждым эоном давящая власть рока становится все более тяжкой, а возвращение – все более взрывоопасным. И богоявление становится все
Послесловие
Когда я (более сорока лет назад) делал первые наброски этой книги, мною двигало ощущение внутренней необходимости. Одно видение, которое постоянно преследовало меня с юности и, приходя снова и снова, теряло четкость, на этот раз обрело устойчивую ясность и имело настолько откровенный надличностный характер, что я сразу осознал, что его надо засвидетельствовать. Некоторое время спустя, после того как я сумел найти подходящее Слово и отважился написать книгу в ее окончательном варианте (она вышла в 1923 году), выяснилось, что многое нужно дополнить, но в соответствующем месте и в самостоятельной форме. Так появилось несколько небольших сочинений, отчасти толковавших на примерах то виде2ние, о котором шла речь, отчасти его объяснявших в случаях, когда мне приходилось отвечать на возражения, отчасти подвергавших критике воззрения, которым эти сочинения были обязаны самым важным в их содержании, хотя мое самое существенное утверждение, а именно о тесной связи отношения к Богу и отношения к окружающим людям, было не понято многими авторами этих воззрений. Позднее появились и другие работы с указаниями на антропологические основы и на социологические последствия. При этом попутно обнаружилось, что отнюдь не все вопросы получили достаточное объяснение. Время от времени ко мне обращались читатели, чтобы узнать, что я имел в виду в том или ином случае. Долгое время я отвечал на каждое письмо, но со временем заметил, что я не в состоянии справедливо соответствовать всем требованиям и что, помимо этого, я не имею права ограничивать диалог лишь теми читателями, которые обращались ко мне, – возможно, что именно те, кто молчал, заслуживали особого внимания. Так я пришел к необходимости ответить публично, прежде всего на некоторые важнейшие вопросы, которые связаны между собой по смыслу.
Первый вопрос с удовлетворительной точностью может быть сформулирован так: если мы, как сказано в книге, можем состоять в отношении Я – Ты не только с другими людьми, но также с существами и вещами, с которыми нам приходится сталкиваться в природе, то что в таком случае составляет, собственно, разницу между теми и другими? Или еще точнее: если отношение Я – Ты обусловливает взаимность, фактически охватывающую Я и Ты, то как можно в таком случае понять в свете моей трактовки отношение Я – Ты, направленное на природные существа и предметы?
Очевидно, что на этот вопрос нет единого ответа; вместо того чтобы, как это принято, понимать природу как единое целое, нам здесь приходится рассматривать ее различные области по отдельности. Когда-то человек «приручил» животное, да и сейчас еще он способен это делать. Человек вводит животное в свою атмосферу и побуждает к тому, чтобы животное каким-то образом приняло чужака-человека за своего. Человек добивается от животного активного, и часто поразительного, ответа на свое приближение, на свое обращение, и ответа, как правило, тем более сильного и прямого, чем больше в этом обращении истинного изъявления Ты. Нередко животным, как детям, удается распознать наигранную нежность. Однако и вне сферы приручения можно иногда обнаружить подобный контакт между человеком и животным: речь преимущественно идет о людях, обладающих сущностной потенциальной способностью к партнерству с животными; причем по большей части это не люди с преобладанием животного начала, а люди, духовные по природе.
У животного, в отличие от человека, нет двойственности: животному чужда двойственность основных слов Я – Ты и Я – Оно, хотя оно может обращаться к другому существу и рассматривать предметы. Все же мы могли бы сказать, что здесь эта двойственность латентна. Поэтому мы имеем право рассматривать эту сферу в свете нашего изъявления Ты к животному как порог взаимности.
Совсем по-другому обстоит дело в тех областях природы, где отсутствует присущая нам и животным спонтанность. В наше понимание растений входит тот факт, что они не реагируют на наше воздействие на них, что они не могут «отвечать». Но это не означает, что здесь нам не уделяется никакой взаимности. Здесь, разумеется, отсутствует деяние или поведение каждого отдельно взятого существа, но есть взаимность самого бытия, взаимность, сущая в бытии, и никакая иная. Та живая и единая цельность дерева, не открывающаяся острому взгляду исследователя, открывается тому, кто говорит Ты; она есть, когда есть тот, кто говорит Ты; он гарантирует дереву сохранение цельности и возможность проявить ее как дереву, сущему в бытии. Привычное нам мышление затрудняет прозрение того, что здесь пробужденное нашим отношением нечто светит нам навстречу, исходя из сущего. В сфере, о которой идет речь, считается важным стать честными в отношении раскрывающейся нам действительности. Эту обширную, простирающуюся от камней до звезд сферу мне бы хотелось назвать предпороговой, то есть лежащей перед порогом ступенью.
Но теперь возникает вопрос о сфере, которую, пользуясь тем же образным языком, можно назвать надпороговой (superliminare), то есть сферой, которая есть балка, перекрывающая дверь сверху, то есть сферой духа.
Здесь тоже надо разграничить две области; но в данном случае это разграничение глубже, чем в природе. Это разграничение между тем, что уже вошло в мир и является доступным нашим чувствам, с одной стороны, и тем, что еще не вошло в мир, но готово в него войти и стать для нас настоящим, с другой стороны. Это разграничение на самом деле является обоснованным, потому что, мой читатель, я могу показать тебе уже вошедший в мир духовный образ, а невошедший – нет. Я могу показать тебе духовные образы, которые «находятся в наличии» в общем для нас мире в неменьшей степени, чем вещь или природное существо; я могу также указать тебе на нечто доступное тебе в действительности или в возможности, но не могу указать на то, что еще не вошло в мир. Но, если и здесь, в случае рассмотрения этой пограничной области, меня спросят, где же здесь можно найти взаимность, мне останется лишь прибегнуть к косвенному намеку на определенные, но едва ли поддающиеся описанию процессы в жизни человека, которому дух открылся как встреча; если же косвенного намека окажется недостаточно, то мне, мой читатель, не останется ничего иного, как апеллировать к свидетельству твоих собственных, пусть и погребенных, но тем не менее достижимых тайн.
Теперь мы вернемся к первой области, к области «наличного здесь и сейчас». Здесь можно привести несколько примеров.
Пусть вопрошающий представит себе вошедшее в традицию изречение какого-нибудь умершего тысячи лет назад учителя и попытается, насколько это получится, воспринять это изречение слухом, словно учитель в его присутствии сам его произносит, как будто обращаясь к вопрошающему, который должен уловить и воспринять сказанное. Для этого он должен всем своим существом обратиться к тому, кто сам не присутствует, но произносит присутствующее изречение; вопрошающий должен выказывать в отношении мертвого и живого обращение, каковое я называю изъявлением Ты. Если это ему удается (для чего, разумеется, недостаточно воли и усилий, но стоит снова и снова предпринимать попытки), то он услышит голос – поначалу, вероятно, невнятный – тождественный тому, который будет звучать для него из других подлинных изречений того же учителя. Он больше не сможет делать то, что мог делать раньше, когда обращался с изречением как с предметом: из него станет невозможно выделить никакого содержания и никакого ритма; он воспримет только неделимую полноту высказанного.