Не просто будет донести до Бесси, что именно произошло, что теперь у нее нет матери, что ее мать сварили до смерти безответственные элементы. Что те, чьей работой было тушить пожары, бастуют уже которую неделю, требуя прибавки. Что армия – запуганная или в силу искренней идеологической убежденности в своем праве отказывать в работе – взбунтовалась. Но «бунт» – старомодное слово, его единственный жалкий слог ассоциировался только со старыми фильмами про английский флот. Оно было из того же мира, что слова «честь» и «долг». Что мужчины и женщины могут отказывать в своем труде из принципа, повсеместно считалось правом, а право наконец-то (после бессмысленных препирательств о чести и долге) перескочило из цехов на плацы. Он решил пока ничего не говорить Бесси. Ему было о чем подумать, равно как и от чего страдать, не мучаясь еще и от тщетных попыток выискать мыслящую область в мозгу Бесси. Бесси смотрела какой-то старинный фильм про войну американцев с японцами. Она ела мюсли из коробки, в которую налила молока, не обращая внимания, что жидкость просачивается через картон или что сахар сыплется через край. Последствия были видны на полу вокруг нее. И все потому, что в спешке он забыл запереть кухню, в которую Бесси нельзя пускать. Теперь он прошел туда и начал потихоньку готовить Бесси горячий обед. У всех есть право на горячий обед во время ленча. Время ленча давно прошло, но право превыше дурацких аргументов хронологии и физики. А сам он сегодня на работу не вернется. Завтра будет иначе. Завтра будет совсем по-другому.
Он поджарил сосиски, залил кипятком картофельное пюре из пакетика, заварил чай.
– Бесси, милая, – сказал он, относя ей тарелку.
Бедная осиротевшая девочка смотрит, как янки выбивают дух из япошек. Он сел в потертое кресло цвета баклажана и, сложив руки, смотрел, как она ест. Еду она в себя заталкивала, почти не глядя. В окончание она рыгнула, почесав оголенный лобок. Бедная осиротевшая невинная девочка. Когда под басовые фанфары появилось слово «КОНЕЦ», он тихонько выключил телевизор. Бесси издала животный рев обиды и протянула руку, он нежно эту руку поймал.
– Я должен кое-что тебе рассказать.
– Но сейчас будут «Спиро и Сперо».
– Спиро и Сперо, кто бы они ни были, придется подождать. Я должен тебе сказать, что твоя мама умерла. Она сгорела при пожаре в больнице. Ты меня понимаешь, Бесси? Твоя милая мама, моя дорогая, милая жена. Мы никогда больше не увидим. – И тут он заплакал, гнусавя: – Извини, ничего не могу поделать. – Он начал обшаривать карманы в поисках носового платка.
Но банда куминов забрала и его. Сквозь слезы он видел, как Бесси смотрит на него, разинув рот, пытаясь осознать его слова. Она смотрела в будущее, пытаясь представить себе жизнь без мамы.
– А кто нам тогда приготовит рождественский обед? – спросила она.
Это было начало: она задумалась о будущем, из которого удалили привычный комфорт.
– Ты готовишь хуже мамы, – продолжила она, а потом начала шмыгать носом. До нее доходило все больше. – Бедная мама. Бедная я.
– Я научусь, мы вместе научимся. Мы с тобой остались вдвоем, Бесси-дружок.
И он глядел на нее с безнадежной жалостью, на тринадцатилетнюю девочку, которая выглядела как двадцатилетка, и притом неряшливая двадцатилетка, вполне созревшая вынашивать недоумков-рабочих для ОК, иначе Объединенного Королевства, которое пришло на смену Королевству Соединенному. Бев попытался прикинуть, сумеет ли она вообще чему-то научиться, а не просто усвоить число кнопок на панели телевизора, – жертва скверной медицины, северного воздуха, скверной еды, фарсового образования, презренной массовой культуры. Мозг дорос до семи лет и остановился. В прошлом году была принудительная вставка контрацептивной спирали – поглубже, чтобы шаловливые пальчики не достали. Ну и правильно, думал он, вот это правильно. «Не дай, чтобы им сошло это с рук». Если он собирается бросить вызов системе, помощи от Бесси ждать нечего.
Усвоив толику будущей пустоты, Бесси взялась ее заполнять, включив конец «Спиро и Сперо». Бев со вздохом покачал головой. Спиро и Сперо оказались парой мультяшных дельфинов, которые говорили по-английски на китайский манер: «Ты говоришь он не прийти я знаю он прийти я знаю он прийти скоро».
Он понимал, что скоро горе накроет его с головой, поэтому постарался подготовиться. В кухонном шкафу стояло полбутыки австралийского («Опасайтесь иностранных подделок») бренди на чрезвычайный случай. Достав бутылку, он сел за кухонный стол и начал прихлебывать прямо из горлышка. Кран скучно капал – как жизнь. С календаря на стене смотрели голые девушки в снегу, в осклабленных от зимней радости ртах видны были пломбы на задних зубах. Декабрь 1984-го. Эллен обвела 10 декабря как день, когда ей ложиться в больницу, и 20-го – как день, когда скорее всего выпишется. Надо было выяснить, действительно ли у нее заболевание Тойя, а для того потребуются бесконечные мучительные тесты, чтобы проверить, верен ли был диагноз доктора Зазибу, и, если результаты будут позитивными, последует удаление селезенки. Безопасная в общем и целом операция, как сказал хирург, доктор Мэнинг, а его взгляд обращал слова в ложь. Благодарите судьбу, молодой человек, за государственную службу здравоохранения. Но Бев почитал про болезнь Тойя в публичной библиотеке. Совершенно небезопасно.
Сдерживая слезы, он отхлебывал бренди. Вкус жженого сахара на языке был как бы префиксом важного, жгучего слова в самом его нутре, а с этого слова начался романтичный или сентиментальный стих о чистом чувстве: есть, существует план, смысл, всепредвидящий Промысел. Он перестал сдерживать слезы и начал ими упиваться. Совершенно небезопасно. И потом он понял, что ни потрясения, ни шока не испытывает. Ничего непредвиденного, по сути, не случилось. Болезнь Тойя. «Удаление селезенки может привести к временной ремиссии симптомов, но в восьмидесяти пяти процентах случаев прогноз негативный». Он подспудно знал, что Эллен умрет – хотя и не такой страшной смертью. Что до ее последних слов, до того, что ему предстояло, – что ж, дело принципа обрело острые зубы. «Последние слова моей жены, братья! Разве я не должен исполнить предсмертную волю жены?» Но зубки у принципа прорезались еще пять лет назад, хотя вскоре они и притупились…
В шестидесятых годах его дядя Джордж и тетя Роза эмигрировали в Австралию. Они счастливо прижились в Аделаиде, этом довольно чопорном городе: ходили в церковь, ели устрицы, Джордж преуспевал в своей линотипии. И так почти двадцать лет. Они стали закоренелыми осси, ни слезинки не пролили по Англии, которую бросили. А потом, в 1978-м, Роза заболела, с ней случилось самое худшее – паралич легких, а потому в гостиной «глория-соум» (так, как сообщил в письме дядя, называется на австралийском диалекте особняк) на Парксайд-авеню навсегда поселился аппарат искусственного дыхания.
Потом без предупреждения забастовали работники электростанции. «Забастовка» – правильное, ужасное слово. Не было времени везти ее и ее аппарат в больницу, где имелся аварийный генератор. Не стало живящего тока, и она умерла. Была убита, вопил Джордж. А потом… э-э… это было во всех газетах. Он обвинил в убийстве Джека Риза, лидера забастовки. Сам профсоюз вину на себя не взял. Забастовка была «дикой», неофициальной. Да, вопил дядя, но кто изобрел такое оружие? Проклятие на всю профсоюзную систему, к чертям синдикализм. И раз я уж начал, позвольте сказать, что ни один человек не имеет права отказывать в своем труде, ни при каких обстоятельствах, ибо только готовность работать делает человека человеком. Как раз в таком приступе явного безумия дядя Джордж застрелил Альфреда Уигга, генерального секретаря синдиката рабочих электротехнической промышленности Австралийского Союза[14], когда Уигг выходил из своего служебного лимузина возле своей частной резиденции. Джек Риз остался на свободе. Дядя Джордж доживал свои затуманенные и иногда полные вспышек гнева дни в приятном зеленом месте под названием «Убежище Патрика Уайта».
И было еще кое-что, что так и не попало в британские, или ОКские, газеты, – причина на то могла быть любой: вопрос журналистской этики, запугивание, подкуп или тихое упоминание о каком-то постановлении касательно общественного порядка. Тем не менее одним январским днем в Миннеаполисе, штат Миннесота, США (про которые кое-кто, возможно, в шутку говорил, что сокращение означает Апатичный Штатовский Синдикат), когда температура опустилась до 37,2 градуса ниже нуля, Федеральный профсоюз рабочих электротехнической промышлености пригрозил бессрочным прекращением подачи электричества всему городу, если только чрезвычайный президентский указ не гарантирует удовлетворение чрезмерных требований о повышении заработной платы членам означенного профсоюза. Пятнадцать тысяч жертв переохлаждения очень трудно замолчать, а именно таков был результат отказа подчиниться угрозе. И – вполне предсказуемо – члены профсоюза получили желаемое. А тогда другие рабочие попробовали прибегнуть к тому же дьявольскому методу в других областях городского хозяйства: газ, вода, топливо, поставки продовольствия. Власти подняли национальную гвардию, все еще понимавшую смысл слова «бунт». Потасовки с пикетчиками, выстрелы, наконец, стыд и восстановление порядка и порядочности, когда был жестоко убит сын профсоюзного босса, самого Большого Джима Шелдона. Бев доподлинно это знал. Двоюродный брат Бева Берт уже давно осел в Дулуте, Миннесота. Он присылал письма. Когда письма не доходили, то случалось это не из-за цензуры, а исключительно из-за забастовки почтовиков. В то время почтовые служащие не бастовали, поэтому и письма дошли, и смысл их дошел.
А потому предсмертные слова «Не дай, чтобы им это сошло с рук» прозвучали эхом старой песни. Бев вздохнул над почти пустой бутылкой австралийского бренди, предвидя, что давно накапливающееся недовольство вскоре преобразится в действие. Он не хотел становиться мучеником во имя свободы, в которую все равно мало кто верил и которую мало кто понимал. Но у него возникло ощущение, что он покупает билет на поезд, места назначения которого не знает, и что может оказаться единственным в нем пассажиром. Он знал лишь, что поездка необходима.
2. Бравый ОК
Девлин подслеповато всмотрелся в распечатку.
– Бев? – спросил он. – Это правда ваше имя? Не сокращение от Беверли или еще какого-нибудь?
– Может означать три вещи, – отозвался Бев, – Бевридж, Бивен и Биван. Все три имени были на слуху, когда я родился. У социалистов. Мой отец был большим социалистом.
– Бевридж был либералом, – согласился Девлин. – Но, разумеется, социальное страхование было идеей, по сути, радикальной.
– Радикальной идеей, позаимствованной у бисмарковской Германии, – поправил его Бев.
Девлин нахмурился:
– Говорите как человек образованный.
Само выражение звучало старомодно, но Девлину было за шестьдесят, и его словарный запас не всегда поспевал за Яром, или Языком Рабочих.
– Вы говорите не как, – он опустил взгляд на распечатку, – оператор кондитерского конвейера. Ах да, конечно, тут все есть. На самом деле вы преподавали историю Европы. В общеобразовательной школе Джека Смита. Тут не сказано, почему вы бросили.
– Из-за директивы из министерства, – ответил Бев. – Нам жестоко урезали содержание курса. Сам-то я знал, что история профсоюзного движения это еще не вся история и даже не самая важная ее часть, но свое мнение держал при себе. Не протестовал публично. Я просто сказал, что хочу достигнуть большего.
– Портить детям желудки, – улыбнулся Девлин, – вместо того чтобы образовывать их умы. И что на это скажут ребята из отдела по оценочным суждениям?
– Но я же достиг большего, – сказал Бев. – Я на двадцать фунтов в неделю больше зарабатываю. А с Нового года будет на тридцать фунтов больше.
– Вот только в будущем году вы на «Шоколадной фабрике Пенна» работать не будете, верно? Если и дальше будете упорствовать в этом… этом… этом атавизме.
– Я должен упорствовать. А вы бы не упорствовали, зная, в какую пакость вылилось все это злодейство. То, что началось как самозащита, превратилось в безнравственный рычаг давления на общество. А мы все проспали, но пора наконец проснуться. Система, эта долбаная аморальная система, прикончила мою жену. Вы ожидаете, что я и дальше буду мириться с ее окаянной мерзостью? Моя жена у меня на глазах превратилась в обгорелые кости и пузырящуюся кожу. И вы хотите, чтобы я поддерживал паскудную забастовку аморальных пожарников?
– Вас и делать-то ничего не просят, – мягко возразил Девлин и подтолкнул через стол пачку сигарет. Бев покачал головой. – Пора бы уж завязать, – сказал Девлин, закуривая. – Кому они теперь, черт побери, по карману?
На пачке сигарет красовалось маленькое, но весьма живописное легкое, пожираемое раком. Директива Министерства здравоохранения. От словесных предостережений большого проку не было.
– Пожарные идут своим путем. Армия идет своим путем. В принципе мы, естественно, одобряем. Мы одобряем забастовку как оружие пролетариата. Но постарайтесь быть разумным. Не возлагайте вину за смерть жены на необходимое воплощение принципа синдикализма. Вините гнусного гада, который поджег больницу.
– Еще как виню! – сказал Бев. – Но заодно я восстаю против самого принципа зла. Потому что те, кто это сделал, были злобной сворой ублюдков-убийц. Если бы их поймали, их бы заставили пострадать! Нет, не страдать, это старомодно, правда? Их бы перевоспитывали. Но даже если бы я мог до них добраться и их убить, а знаете, как бы я их убил…
– И это пройдет, – сказал, пуская колечко, Девлин.
– Даже если бы я мог посмотреть, как они горят, вопят, как, наверное, вопила моя жена, я все равно бы чувствовал себя беспомощным, недовольным, зная, что за зло воздается злом, что я внес свою лепту в разрастание зла и что зло все равно будет существовать и твориться дальше – неуничтожимое, неразрушимое, животное и вечное.
– Это не наша область, – возразил Девлин. – Это теология, это дело церковников. Вы очень хорошо высказались, очень красноречиво. Конечно, такое полезно, всегда, по-своему, будет полезно. Я сам в молодости к такому прибегал, вот только я говорил что-нибудь вроде: «Зло капитализма должно быть ликвидировано, стерто с лица земли». Хорошие метафоры у теологов. Извините, что прервал.
– Давайте скажу иначе, – продолжал Бев. – На человека напали на улице, ограбили, сорвали одежду, избили, даже изнасиловали. А прохожие стояли кругом и ничего не делали. Разве не следует винить тех, кто не вмешался, так же как и тех, кто совершил преступление?
– Не в той же мере. Они ничего дурного не сделали. Они вообще ничего не сделали. Людей винят за то, что они совершили, а не за то, что не совершали.
– И это неправильно, – возразил Бев. – Их, пожалуй, еще больше следует винить. Поскольку те, кто творит зло, неотъемлемая часть человеческого бытия, доказывающая, что зло существует и что его нельзя истребить законами, реформами или наказаниями. Но долг других – остановить творящееся зло. Как раз этот долг делает их людьми. Если они не исполняют свой долг, их надо винить. Винить и наказывать.
– Нет больше такой штуки, как долг, – сказал Девлин. – Вы сами это знаете. Есть только права. Комиссия по правам человека – чертова чушь, правда? Всегда была чертовой чушью, и вы это знаете.
– Долг перед семьей, – продолжал Бев. – Долг перед своей профессией или ремеслом. Долг перед своей страной. Чушь гребаная. Понимаю.
– Долг гарантировать, чтобы уважались права, – вставил Девлин. – Тут я соглашусь. Но если вы говорите: «Право гарантировать, чтобы права и так далее», звучит как все та же хрень. Нет, к черту ваш долг.
– Значит, пока горит больница, у пожарных есть право стоять и ничего не делать, – запальчиво сказал Бев, – и говорить: «Дайте нам наши права, и такого больше не случится. Во всяком случае, до следующего раза». Я бы сказал, это еще большее зло, чем первое.
– Тогда вам, возможно, интересно будет узнать, – проговорил Девлин, туша окурок, – что та история с пожаром в Брентфордской больнице уже начала давать позитивные результаты. Пожарные сегодня садятся за стол переговоров с комитетом по зарплатам. Завтра забастовка, возможно, закончится. Подумайте об этом, прежде чем начнете бушевать насчет того, что зовете злом. Ничто, что улучшает участь рабочего, не может быть дурным. Подумайте об этом. Запишите это на форзаце вашего дневника за тысяча девятьсот восемьдесят пятый.
– А вы в своем вот что запишите. ЛЮДИ СВОБОДНЫ. Вы, люди, забыли, что такое свобода.
– Свобода умирать с голоду, свобода быть жертвой эксплуатации, – откликнулся Девлин с застарелой и давно уже выдохшейся горечью. – Свободы, с удовольствием скажу я вам, принадлежат к курсу истории, которую вы когда-то преподавали. Вы кровожадный индивидуалист, брат. – В тон Девлина закрался рокот. – Вы кровожадный реакционер, приятель. Вы требуете свободы, и Христом покойным, живым или не существующим, клянусь, вы ее получите. – Он помахал перед Бевом докладной запиской, которую прислал ему цеховой староста Бева. – Старые грязные свободные деньки прошли, малыш, – тут он подпустил ирландскую картавость, – для всех, кроме вас, и таких реакционеров, как вы. Вы перестали преподавать историю и к истории повернулись спиной. А не вспомнить ли вам, что каких-то двадцать лет назад нашего с вами профсоюза вообще не существовало. Он только боролся за право родиться, и, ей-богу, он родился, и родился в муках, но также родился с триумфом. Те мужчины, что стоят у конвейеров, производящих шоколадные батончики, карамельки и кремовое-кокосовое что-то там, были в худшем положении, чем шахтеры, железнодорожники и литейщики. Знаете почему? Из-за реакционеров вроде вас с вашими оценочными суждениями.
– Вы и сами знаете, что это чушь.
– Вы знаете, о чем я, черт побери! – заорал Девлин. – Архаичная и буржуазная шкала ценностей позволять шахтерам затягивать забастовку и морозить задницы потребителям, но то, что называется нежизненно важными и маргинальными товарами и предметами роскоши, могло отправляться к чертям собачьим, и работники кондитерской промышленности с ними. Так вот, с этим покончено, малыш! Когда мы забастуем, вместе с нами будут бастовать пекари. Не будет ответа на требование разумного повышения заработной платы для шоколадных парней, и население не получит хлеба. И никакая реакционная сука не даст им есть пирожные, потому что, если не получаете одно, не получите и другое. И уже не за горами то время, – возможно, все произойдет еще гораздо раньше девяностого, – когда любая забастовка станет всеобщей забастовкой. Когда каждый производитель зубных щеток сможет отказывать в своем труде, справедливо требуя повышения заработной платы, и делать это с уверенностью, что погаснет свет, что люди будут мерзнуть, не пойдут поезда и закроются школы. Вот к чему мы идем, брат. К холистическому синдикализму, как это называет Петтигрю, который так любит большие слова. А у вас хватает наглости, глупости и реакционной злобы говорить про свободу. – Он тяжело задышал и яростно закурил еще сигарету.
– Я прошу только отменить постановление о закрытии цеха. Как свободный человек я требую права на работу без принуждения к членству в профсоюзе. Что тут неразумного? Люди вроде меня, выступающие против закрытия цеха из морального принципа…
– Это не моральный принцип, и вам это, мать вашу, известно. Дело не в морали или принципах, дело в ярости, и за ярость я вас не виню. Я бы никого не винил, но я и впрямь сейчас виню вас в том, что превращаете ярость в какие-то там принципы. Вот что я вам скажу: подождите до Рождества. Напейтесь, объешьтесь индюшкой, помучьтесь от похмелья, потом возвращайтесь бросать дробленые орехи в свой шоколадный крем или что там еще…
– Моя ярость, – сказал Бев, – как вы совершенно верно ее называете, лишь эмоциональная кульминация давно растущей убежденности в том, что закрытый цех есть зло, что несправедливо принуждать людей быть всего лишь клетками в общем жирном организме, который сочетает в себе апатичное и хищническое, что у человека есть право работать, если он хочет работать, а не вскакивать по свистку цехового старосты, и что при определенных обстоятельствах у человека есть долг работать. И долг тушить пожар, если это его профессия. Долг…
Он собирался сказать: бросать дробленые орехи в шоколадный крем, но сам понял, как нелепо это звучит. А потом понял, что нет тут ничего нелепого: ребенок умирает и хочет лишь одного – коробку «Ассорти Пенна». А все бастуют, и во всем мире не осталось ни коробки, а мятежный рабочий, который превозмог угрозы и побои, идет к своему конвейеру… Нет, так не получится. Принцип, все дело в принципе.
Встав, Девлин прошел к бачку для воды. Кабинет у него был очень рациональный, с шаткой простенькой мебелью бежевого и коричневого цветов, а еще в нем было очень сухо и тепло. На стене – плакат в рамке: оригинал плаката Билла Символического Рабочего, не просто первый оттиск, но сам раскрашенный рисунок, авторства Тилсона. Билл был красивым, крепким, умным с виду и остроглазым обобщенным работягой в полотняной кепке, из-под которой выбивались курчавые волосы, одет он был в синюю робу, в руке держал большой гаечный ключ. Пока Девлин, стоя в свете из окна, пил воду из бумажного стаканчика, Бев вдруг догадался, что Билла, возможно, рисовали с самого Девлина, когда тот был лет на тридцать моложе.
– Это ведь вы? – спросил он.
Девлин глянул на Бева проницательно и как будто с угрозой:
– Что? Это? Билл? Не совсем я – мой сын.
Что-то в его тоне позволило Беву спросить:
– Нет в живых?
– Для меня. С его чертовым балетом и приголубленными ужимками.
– Гомосексуалист?
– Наверное. Откуда мне знать? Сволочи, с которыми он связался, марушки там разные, мать их растак. – Девлин понял, что, ввернув такую брань, совсем уж расслабился с этим вот чертовым упрямцем, который теперь усмехался гаденько и говорил:
– Вас, наверное, терзает ужасный конфликт, брат Девлин: знать, что хорошенькие и приголубленные так же затянуты в корсеты в своих профсоюзах, как истопники или дальнобойщики в тужурки. Я про мужчин-моделей, танцоров и даже гейпрофов.
– Гей что?
– Проституток-гомосексуалистов. Минимальные ставки оплаты и так далее. Я достаточно старомоден, чтобы черпать ироничное удовольствие в знании, что наш Билл Рабочий скорее всего орудует своим ключом, или что у него там, впервые в жизни. Ну и мир вы создали!
– По-моему, это слишком затянулось, – сказал Девлин.
Вернувшись за стол, он взял присланную цеховым старостой Бева докладную.
– Вы разорвали свой профсоюзный билет на глазах у своих братьев. Вы в полный голос заявляли о своем разочаровании системой. Ваши братья проявляли терпимость, зная, что вы не в себе. Не думаю, что в сложившихся обстоятельствах требуется дисциплинарное взыскание…
– Какое дисциплинарное взыскание?
– Прочтите устав. Параграф 15, раздел d, подраздел 12. Штраф в размере не менее двух и не более пяти годовых взносов. Мы это спустим. Порча билета – пустяк. Это как в старые христианские времена, когда людей крестили. Порвите свое свидетельство о крещении, от этого вы не выкреститесь. Вы член профсоюза, и делу конец.
– Пока не пойду своим путем и не перестану вскакивать по свистку.
– Вы член профсоюза и расчленить себя не можете. В записях так сказано, а профсоюзные архивы – все равно что скрижали Моисеевы. Но…
Тут он сурово глянул на Бева, лысый мужчина со старым грубым лицом и интеллигентными, чуть шутовскими, невзирая на суровость, глазами, с подвижными губами, которые сейчас двигались, словно он пережевывал воздух, а может, просто какую-то оставшуюся с завтрака крошку, застрявшую в пустом зубе, а теперь вывалившуюся. Билл Символический Рабочий улыбался Беву со стены с мягким одобрением.
– Но, – завершил Бев то, что само по себе было достаточно значимо, – когда я потом не приму участие в промышленной акции…
– В канун Рождества будет забастовка мельников. Надеюсь, к тому времени вы переболеете своей чушью. Если нет, считайте, задвижка задвинута.
– Вот увидите, – сказал Бев, вставая.
– Это вы, черт побери, увидите, брат, – откликнулся Девлин.
Выйдя из кабинета генерального секретаря своего профсоюза, или своего бывшего профсоюза, Бев спустился на лифте с двадцать третьего этажа в вестибюль, который все еще напоминал о былых временах, когда в этом здании, ныне отданном под Новый дом транспорта, располагался отель «Хилтон». В синдикалистской сети всей страны не было ни единого профсоюза, который не был бы тут представлен – от трубочистов до композиторов электронной музыки к кинофильмам. Огромная табличка над ресепшн гласила: «КОНГРЕСС ПРОФСОЮЗОВ ОБЪЕДИНЕННОГО КОРОЛЕВСТВА». Ниже помещалась логограмма – упрощенная карта страны с простой прописью «ОК=ОК=ОКния» – так закрепилась острота колумниста в «Таймс», расшифровавшего название страны ОК как «Объединенный коллектив». За остроту со всеми серьезностью и благодарностью ухватились профсоюзные шефы и их копирайтеры и тут же вписали ее в гимн рабочих:
Стоит ли говорить, что мало кто из рабочих знал слова.
На улице как раз сеялась теплая морось. Бев поднял взгляд на оштукатуренную громаду в потеках влаги, на хлопающий над ней флаг – серебряная шестерня на кроваво-красном фоне, ведь серп и молот уже не символизировали всемирный союз рабочих, а были отданы на откуп Продвинутым Социалистам, которые, во святое имя труда, стремились построить, или давно уже построили в Европе, репрессивные государственные системы, отрицающие синдикализм. Энейрин Беван (пожалуй, изначальный тезка Бева, поскольку тоже был уроженцем Уэльса) однажды – пусть и не прилюдно – произнес мудрые слова: «Синдикализм – это не социализм». Подразумевая, что, когда рабочие сами себе работодатели, не с кем бороться. В ОКнии древнее разделение капитала и труда продолжало существовать и, вероятно, сохранится еще долгое время, и не важно, является ли капиталистом босс-частник или (быстро исчезающее) государство.
Бев не смог сдержать улыбки, когда, все еще глядя на реющую шестерню, вспомнил, что собственность несовместима с философией труда и что ОК арендует свою штаб-квартиру у арабов. Где было бы ОК без арабов? Нефть, по ценам все более заоблачным, текла от ислама и не давала остановиться промышленности ОКнии. А ислам – это не только жаркая пустыня, но и Ледовитый океан, поскольку нефть Северного моря была заложена арабам в обеспечение правительственного займа, когда Международный валютный фонд в последний раз закрыл перед Великобританией свои закрома, и был запрошен заем, и оговорен залог, и на буровых в Ледовитом океане заполоскались флаги с полумесяцем. Арабы пришли в Британию насовсем. Им принадлежали «Аль-Дорчестер», «Аль-Клариджес», «Аль-Браунс», различные «Аль-Хилтоны» и «Аль-Ида-инны», где в барах не подавали алкоголь, а к завтраку – бекон. Люди даже не подозревали, сколько всего в ОКнии принадлежало арабам, включая винокурни и пивоварни. И вскоре на Грейт-Смит-стрит поднимется символ их силы – Масджид-уль-Харам, или Великая Лондонская мечеть. Ее строили, чтобы напомнить Англии, что ислам – это не только вера для богатых: множество усердных мусульман из Пакистана и Восточной Африки стекались сюда без помех, поскольку смягчение законов об иммиграции (в которых были прописаны чересчур скупые квоты) в пользу мусульман стало неизбежным политическим следствием финансового патроната арабов. А рабочим, которые забыли про свое христианство, полагалось петь про то, как они презирают «рай замогильный». Им бы, со вспышкой предвидения подумал Бев, следовало больше бояться тех, кто этот замогильный рай еще не отринул.
3. Ты был по телику
Подобно правоверным мусульманам, британские мельники, производившие то, что англичане назвали мукой (тонкую белую пыль с канцерогенами, но малыми питательными свойствами), начали забастовку не на рассвете, а на закате. На рассвете в канун Рождества не было хлеба, поскольку пекари заперли двери мучных складов и тоже забастовали. Забастовали и кондитеры. Домохозяйки, еще не создавшие собственный профсоюз, вышли из себя, когда не нашли нигде ни батонов, ни пирожных, и учинили беспорядки на Хай-стрит. В три часа дня комитет по заработной плате ответил обещанием положительно рассмотреть требования мельников о тройной дневной оплате за ночные часы переработки, и забастовки закончились за полчаса до того, как для обычных дневных рабочих должны были начаться рождественские каникулы, поэтому все смогли поднять бокалы в честь праздника в рабочее время за счет босса. Хлеба на Рождество так и не было.
На подгибающихся ногах, но распрямив плечи и выпятив грудь, Бев, как всегда, в восемь явился на смену к воротам «Шоколадной фабрики Пенна». Там его ждал пикет. Грызли удила полицейские лошади. Хотя и неохотно, полицейские повинтили человека, который бросил в Бева камешком, пусть даже промахнулся.
– На чьей вы стороне, держиморды поганые?! – поднялся крик.
– Вы не хуже моего закон знаете, – без удовольствия ответил сержант.
Подкатил фургон телеканала «Темза». Бев ждал. Его акция не будет иметь никакой силы, если о ней не узнает весь мир. Настали новые времена: Реально то, что Было по Телику. Из фургона вышел Джефф Фэрклаф: руки глубоко в карманах элегантного плаща «барберри», рыжие кудри развеваются на ветру. За ним последовали оператор с ручной камерой и звуковик с микрофоном. Фэрклаф и Бев обменялись кивками. Бев позвонил Фэрклафу накануне вечером. Они с Фэрклафом когда-то были коллегами: Фэрклаф преподавал английский, пока не спустили новый учебный план ЯРа. («Согласно новым правилам, употребляемое в разговорной речи – единственная допустимая форма. «You was» – форма, используемая 85 процентами населения Англии. Следовательно, «you was» – верная форма. А цепляющимся за книжное «you were» педантам напоминаем, что это была обычная форма, используемая педантами вроде Джонатана Свифта в восемнадцатом столетии».) Бев и журналисты проследовали в открытые ворота. Бастующие устроили отменный спектакль, огрызаясь и бранясь на камеру. Звуковик с микрофоном не записывал: всякие там «мать вашу» и прочую брань можно добыть из архивов. Бев повел их в крыло, где располагалась дирекция. Навстречу им вышел очень нервозный мистер Пенн-младший. Надев наушники, звуковик включил микрофон и поднял большие пальцы Фэрклафу, который сказал:
– Мотор.
– Доброе утро, мистер Пенн, – начал Бев. – Я, как обычно, пришел на работу.
– Вы не можете. Вы же знаете, мы закрыты. Будьте благоразумны.
– Вы отказываете мне в моем фундаментальном праве рабочего?
– Не глупите, черт побери. Вам прекрасно известно, какова позиция.
– Вы квакер, мистер Пенн? Член Религиозного общества друзей?
– Не понимаю, при чем тут это. А теперь убирайтесь!