– Понятно, в обычном англо-японском словаре, я думаю, его нет.
Ясукити с хмурым видом объяснил, что означает это слово.
– Ах вот оно что!
На лице лейтенанта по-прежнему светилась радостная улыбка – улыбка, которая, казалось, жила своей собственной жизнью, но при этом не раздражала. Но Ясукити всё же почувствовал искушение бросить в счастливое лицо лейтенанта слова, почерпнутые у Крафта-Эбинга.
– Вы сказали, что слово это появилось благодаря человеку по имени Мазох. У него хорошие романы?
– Все его сочинения ничего не стоят.
– Но Мазох как человек всё же представляет определённый интерес?
– Мазох? Мазох глупец. Он горячо ратовал за то, чтобы правительство тратило деньги не на государственную оборону, а на защиту не имеющих лицензий проституток.
Узнав о глупости Мазоха, лейтенант Танака освободил наконец Ясукити от своего присутствия. Правда, самому Ясукити не было доподлинно известно, действительно ли Мазох предпочитал обороне государства защиту проституток, не имеющих лицензий. Может быть, достаточно уважительно он относился и к государственной обороне. Но если бы он не сказал этого, то вряд ли смог бы вытравить из сознания жизнерадостного лейтенанта несколько превратные сексуальные представления…
Оставшись один, Ясукити закурил новую сигарету и начал бесцельно слоняться по комнате. Уже говорилось о том, чему он учил на занятиях английский язык. Это не было его специальностью. Во всяком случае, он не считал это своей специальностью. Делом всей его жизни был писательский труд. Действительно, даже став преподавателем, он примерно раз в два месяца публиковал по одной короткой новелле. Одна из них, написанная в духе басен Эзопа на материале легенды о святом Христофоре – была закончена лишь первая часть, – публиковалась в этом месяце в одном журнале, в нём же в следующем месяце должна была появиться вторая её часть. Крайний срок сдачи – седьмое, так что писать надгробную речь было совсем не ко времени. Хотя он и работал не покладая рук, но все же сомневался, удастся ли успеть в срок. Ясукити начал ненавидеть эту чёртову надгробную речь.
В это время настенные часы тихо пробили половину первого, что для Ясукити было равносильно падению Ньютонова яблока. До начала занятий оставалось ещё целых тридцать минут. Если бы ему удалось за это время написать надгробную речь, то, выполняя эту тягостную работу, можно было бы не думать, как это печально. Правда, за каких-то тридцать минут оплакать капитана третьего ранга Хонду, умного, достойного человека, который был для всех чуть ли не родным братом, довольно сложно. Но спасовать перед такими трудностями – значит превратить в пустую похвальбу горделивое утверждение о доступности ему всего богатства лексики, начиная с Какиномото Хитомаро и кончая Мусякодзи Санэацу. Ясукити снова сел к столу и, обмакнув в чернильницу перо, на бумаге, предназначенной для экзаменов, начал быстро писать надгробную речь.
День похорон капитана третьего ранга Хонды можно было без преувеличений назвать прекрасным осенним днём. Ясукити, во фраке и шёлковом цилиндре, вместе с двенадцатью-тринадцатью гражданскими преподавателями шёл в конце похоронной процессии. Неожиданно обернувшись, он вдруг обнаружил, что сзади идут начальник школы вице-адмирал Сасаки и капитан первого ранга Фудзита, а из гражданских – преподаватель Аванс. Сильно смутившись, Ясукити поклонился шедшему прямо за ним капитану первого ранга Фудзите и предложил ему пройти вперёд. Однако тот со странной улыбкой отказался. Разговаривавший с начальником школы преподаватель Авано тоже улыбнулся и, обращаясь к Ясукити, сказал, то ли в шутку, то ли всерьёз:
– Хорикава-кун, по положению вы находитесь ниже высших должностных лиц и, согласно этикету, принятому в военно-морском флоте, ни в коем случае не можете идти за Фудзитой-саном.
Ясукити смутился ещё больше. Когда ему это сказали, он обратил внимание на то, что тот самый обаятельный лейтенант Танака и его товарищи идут в первых рядах. Быстрым шагом Ясукити подошёл к ним. Лейтенант, будто это не похороны, а свадебная церемония, весело заговорил с Ясукити:
– Прекрасная погода, правда… Вы только сейчас присоединились к траурной процессии?
– Нет, я просто шёл в самом хвосте.
Ясукити рассказал о том, что произошло. Лейтенант рассмеялся так, будто церемонии похорон в самом деле причинён непоправимый ущерб.
– Вы впервые на таких похоронах?
– Нет, уже приходилось бывать – когда хоронили, например, младшего лейтенанта Сигэно, капитан-лейтенанта Кимуру.
– И как же вы тогда вели себя?
– Шёл, разумеется, далеко сзади начальника школы и начальника отдела.
– Здорово! Выходит, вы причислили себя к рангу полного адмирала.
Траурная процессия вступила на улицу, ведущую к храму. Разговаривая с лейтенантом, Ясукити не забывал осматривать людей, вышедших поглазеть на похороны. Жители этой улицы с детских лет были свидетелями несчётного числа подобных похорон, благодаря чему обрели способность точно определять затраченную на них сумму. Действительно, когда за день до начала летних каникул хоронили отца преподавателя математики Кириямы, он сам слышал, как стоявший у дома старик в плотном летнем кимоно, обмахиваясь коричневым круглым веером, сказал: «Ха, пятнадцатииеновые похороны». А сегодня… нет, сегодня, к сожалению, никто не проявил своих способностей, как в прошлый раз. Но, вспоминая сейчас жреца школы Омото, державшего тогда на плечах бледного мальчика, скорее всего сына, он воспринял происходившее как редкое зрелище. Ясукити подумал, что в новелле, которую можно было бы назвать «Похороны» или ещё как-нибудь, стоило бы описать людей этой улицы.
– В этом месяце вы написали рассказ «Святой», я не ошибся? – продолжал болтать добродушный лейтенант Танака. – О нём уже есть рецензия – по-моему, во вчерашней «Дзидзи»… хотя нет, в «Ёмиури». Я вам потом покажу. Газета у меня в пальто.
– Ничего, не беспокойтесь.
– Видимо, статьями, рецензиями вы не занимаетесь. А вот мне хочется писать именно статьи. Например, о Гамлете Шекспира. О том, что он собой представляет.
Ясукити сделал великое открытие. Такое изобилие в мире обозревателей, критиков, безусловно, не случайно.
Траурная процессия вошла наконец в ворота храма. За храмом росла сосновая роща, сквозь которую проглядывало безмятежное море. Видимо, здесь всегда царит покой. Но сейчас весь двор заполнили находившиеся в первых рядах похоронной процессии ученики школы. Ясукити, сняв у входа в храм лаковые туфли, пошёл по длинной веранде к устланным новыми татами местам, отведённым для участников похорон.
Напротив были места для родственников. На самом почётном сидел отец капитан-лейтенанта Хонды. Лицом он тоже напоминал лысого грифа и, хотя был совершенно седым, излучал энергию, которой недоставало его покойному сыну. Рядом с ним сидел студент, безусловно сын покойного. Третьей была его сестра, очень миловидная девушка. Четвёртым… хотя о нём, как и об остальных, следующих за ним, ничего особенного сказать было невозможно. Во главе участников похорон сидел начальник школы. Рядом с ним – начальник отдела. Ясукити расположился сзади него, во втором ряду. Причём сидел не на пятках, подогнув колени, как начальник школы и начальник отдела, а свободно скрестив ноги, будто они у него затекли и он хочет немного отдохнуть.
Вскоре началось чтение сутр. Ясукити нравилось чтение любых сутр, особенно в стиле Синнай. Но, к сожалению, храмы в Токио и его окрестностях деградировали в мастерстве чтения сутр. В старые времена Дзао из храма Кимбусэн, Гонгэн из Кумано, Мёдзин из храма Сумиёси собирались в храме Хориндзи, чтобы послушать чтение сутр священнослужителя Домё. Но с проникновением в Японию американской культуры завораживающие звуки чтения сутр ушли навсегда. Вот и сегодня, не говоря уж о четырёх послушниках, даже настоятель в очках будто школьный учебник читал соответствующий раздел сутры Хокэкё.
Когда чтение было закончено, начальник школы вице-адмирал Сасаки медленно подошёл к гробу покойного капитана третьего ранга. Покрытый белым шёлком гроб стоял недалеко от входа, у самого пьедестала статуи Будды. На столике перед гробом лежали искусственные лотосы, стояли горящие свечи, а между ними была выставлена коробочка с орденами. Поклонившись гробу, начальник школы развернул лист специальной бумаги, который он держал в левой руке, с написанной на нём надгробной речью. Разумеется, это было «выдающееся произведение», написанное Ясукити пару дней назад. За это «выдающееся произведение» ему не было стыдно. Нервы его давным-давно истёрлись, как старый ремень для правки бритв. Не особенно приятным было лишь то, что в этой комедии похорон он тоже исполняет свою роль как автор надгробной речи, или, лучше сказать, его выставляют в таком качестве. Как только начальник школы откашлялся, Ясукити потупился.
Начальник школы приступил к чтению. Голос у него был хрипловатый, и от этого речь приобрела патетику, значительно превосходившую ту, которая содержалась в тексте. Никому и в голову не могло прийти, что он читает надгробную речь, написанную другим человеком. Ясукити восхитился про себя актёрским талантом начальника школы. Храм замер. Все стояли не шелохнувшись. Начальник школы читал с надрывом: «Ты всегда был для нас умным, заботливым братом». Вдруг с той стороны, где сидели родственники, раздался смех. Смех звучал всё громче. Обомлев, Ясукити через плечо капитана первого ранга Фудзиты стал искать глазами смеявшегося. И ему тут же пришла в голову мысль, что показавшийся ему смехом не к месту на самом деле был плач.
Это плакала сестра. Та самая миловидная девушка, которая склонила причёсанную в старом европейском стиле головку и уткнулась лицом в шёлковый носовой платок. Не только она, но и её младший брат, в сидевшей на нём нескладно студенческой форме, тоже всхлипывал. Да и старики всё время сморкались в бумажные платки. Увидев всё это, Ясукити испытал сначала удивление, а потом – удовлетворение искусного творца трагедии, заставившей присутствующих рыдать. Однако последнее, что он испытал, было значительно превосходившее эти чувства невыразимое раскаяние, непрощаемое раскаяние оттого, что он, не ведая, что творит, растоптал грязными ботинками души уважаемых людей. Под тяжестью этого раскаяния Ясукити впервые за часовую похоронную церемонию уныло опустил голову. Родственники капитана третьего ранга Хонды даже не догадывались о существовании этого самого преподавателя английского языка. Однако Ясукити думал в глубине души о том, что он ощущает себя Раскольниковым в шутовском наряде, готовым и сегодня, через семьдесят восемь лет, стоя на коленях в уличной грязи, молиться за всех простых людей.
Это произошло вечером в день похорон. Сойдя с поезда, Ясукити по улочкам с высаженным вдоль них низкорослым бамбуком, служившим изгородью, направился к дому на побережье, где снимал тогда жильё. Узкие улочки были сплошь засыпаны песком, налипавшим на подошвы ботинок. Спустился туман. Между росшими за изгородями соснами проглядывало небо, пахло смолой. Ясукити, не обращая внимания на окружавшие его покой и тишину, медленно шёл с опущенной головой в сторону моря.
Ясукити возвращался из храма вместе с капитаном первого ранга Фудзитой. Похвалив написанную им надгробную речь, капитан первого ранга заметил, что слова «неожиданно оборвалось ожерелье жизни» как нельзя лучше подходят к смерти капитана третьего ранга Хонды. Одних этих слов было достаточно, чтобы вселить уныние в Ясукити, видевшего, как плачет его семья. Ехавший в одном с ним поезде обаятельный лейтенант Танака показал Ясукити ежемесячный обзор в газете «Ёмиури симбун», в котором рассматривалась новелла Акутагавы. Обзор принадлежал составившему себе в то время имя N. После довольно резкой критики новеллы он нанёс сокрушительный удар и самому Ясукити: «Литературе совершенно не нужно занятие, которому предаётся в часы досуга преподаватель одной из школ военно-морского флота!»
Надгробная речь, написанная чуть ли не за полчаса, неожиданно произвела огромное впечатление. А вот новелла, которую он тщательно обрабатывал много вечеров при свете электрической лампочки, не произвела и десятой части того впечатления, на которое он рассчитывал. Разумеется, он может свободно высмеять слова N. Но сегодняшнее его состояние не позволяло ему посмеяться над N. Надгробная речь ознаменовалась успехом, а новелла принесла ему полное поражение. Это привело его в уныние. Опустит ли для него когда-нибудь судьба занавес над этой печальной комедией?
Ясукити неожиданно поднял глаза к небу. На нём сквозь сосновые ветви проглядывала тусклая, медного цвета луна. Пока он смотрел на неё, ему захотелось помочиться. К счастью, вокруг не было ни души. По обочинам дороги здесь тоже стояли шпалеры низкорослого бамбука. Он долго мочился у правой ограды.
Как раз в это время то, что он считал сплошной оградой, оказалось слившейся с ней деревянной калиткой. Из неё вышел мужчина с усами. Растерявшись, Ясукити продолжал мочиться, изо всех сил стараясь повернуться к мужчине боком.
– Простите, – с отсутствующим видом произнёс мужчина.
В голосе его звучали нотки извинения за причинённое беспокойство. Услышав этот голос, Ясукити вдруг обнаружил, что стемнело уже довольно сильно и стало не видно, что он делает.
Весна
Утро было хмурое, как всегда в пору цветения сакуры. На киотоском вокзале Хироко села в скорый поезд и теперь ехала в Токио – чтобы навестить мать, с которой не виделась уже два года после своего замужества, кроме того, ей предстояло участвовать в праздновании золотой свадьбы деда по материнской линии. Однако для нынешней поездки существовала ещё одна, куда более серьёзная причина. Хироко предстояло разобраться в сердечных делах младшей сестры Тацуко. Она считала, что обязана это сделать независимо от того, совпадает это с желанием Тацуко или нет.
О романе сестры Хироко узнала несколько дней назад из её письма. В том, что у Тацуко возникло любовное увлечение, не было для Хироко ничего неожиданного. В таком возрасте это вполне естественно. Неожиданным было другое – то, что избранником сестры оказался Ацускэ. Размышляя об этом в вагонной тряске, Хироко невольно чувствовала, как между нею и сестрой вырастает некая стена.
Хироко знала, кто такой Ацускэ. Он учился в Академии западной живописи. В гимназические годы сёстры за глаза называли этого вечно измазанного красками юношу Обезьяной. Со своим красным лицом и сверкающими странным блеском глазами он и впрямь походил на обезьяну. К тому же и одевался он довольно нелепо: даже зимой ходил в стареньком плаще, наброшенном поверх студенческой тужурки с золотыми пуговицами. Само собой разумеется, Хироко не питала к нему ни малейшей симпатии. Тацуко же и вовсе не жаловала юношу, да что там – можно сказать, просто на дух не принимала. Однажды Тацуко ехала в трамвае, и её соседом оказался Ацускэ. Уже одно это было ей неприятно. А тут ещё он вытащил завёрнутую в газету булку и принялся её жевать. Головы пассажиров разом повернулись в его сторону, и Тацуко казалось, что их осуждающие взгляды обращены и к ней. Ацускэ же глазом не моргнул – продолжал как ни в чём не бывало жевать свою булку…
«Да ведь он – сущий дикарь!» – сказала Тацуко после этого инцидента, и Хироко до сих пор помнила негодование, сквозившее в этих словах. Как же могло случиться, что она влюбилась в Ацускэ? – недоумевала Хироко, однако, зная характер сестры, она понимала, что раз уж та полюбила, то пылко, по-настоящему. Тацуко пошла в покойного отца, и если чему-нибудь отдавалась, то всей душой. Взять хотя бы её занятия живописью – она окунулась в них с такой одержимостью, какой близкие в ней даже не подозревали. Каждый день, кокетливо зажав под мышкой ящик с красками, она отправлялась в академию – ту самую, в которой учился Ацускэ. И каждую неделю на стене её комнаты появлялась новая картина. Это были небольшие полотна, в основном погрудные портреты или пейзажи с изображением европейских замков. В последние месяцы перед свадьбой, особенно долгими осенними вечерами, Хироко за полночь беседовала с сестрой в этой увешанной картинами комнате. Тацуко увлечённо рассказывала ей о Ван Гоге, Сезанне. Говорили они и о новой пьесе Мусянокодзи Санэацу. Нельзя сказать, чтобы Хироко была совершенно равнодушна к живописи и литературе, но в то время все её помыслы были сосредоточены на предстоящем браке и новой жизни, не имеющей отношения к искусству. Именно об этом размышляла она, глядя на заключённые в рамки картины: натюрморт с разложенными на столе луковицами, портрет девочки с забинтованной головой, пейзаж с изображением картофельного поля на фоне тюремной стены…
– Что это за стиль, в котором ты пишешь? – поинтересовалась однажды Хироко.
Она до сих пор помнила, как рассердил сестру этот вопрос. Впрочем, гневная реакция Тацуко была для неё не редкостью. Они часто расходились во мнениях – не только в вопросах искусства, но и в чисто житейских делах. Однажды поводом для размолвки послужила всё та же пьеса Мусянокодзи. В ней рассказывалось о девушке, которая, жертвуя собой ради ослепшего брата, выходит замуж за нелюбимого человека. Посмотрев театральную постановку этой пьесы (чтение романов и пьес наводило на неё скуку), Хироко сказала, что ей совсем не симпатичен образ брата-художника. Потеряв зрение, он, дескать, вполне мог стать массажистом или ещё кем-нибудь, вместо того чтобы принять жертву сестры. «Это, – заявила она, – самый настоящий эгоизм».
В противоположность ей Тацуко с сочувствием отнеслась и к герою пьесы, и к его сестре. Она заявила Хироко, что та ничем не отличается от обывателей, ради собственной потехи превращающих высокую трагедию в фарс.
Подобные перепалки неизменно заканчивались ссорой. И первой всегда надувалась Тацуко, вызывая в Хироко чувство собственного превосходства. Это чувство проистекало от сознания, что она лучше сестры разбирается в людях и в отличие от неё не находится во власти ложных идеалов.
«Сестричка, хотя бы на этот раз постарайся быть для меня просто старшей сестрой, а не мудрой наставницей, как всегда». Хироко уже в третий раз вспомнила эту фразу из письма сестры, как обычно, густо испещрённого выведенными тонким пером знаками. Однако о своих отношениях с Ацускэ Тацуко почти ничего не сообщала, лишь настойчиво повторяла, что они любят друг друга. Разумеется, Хироко пыталась прочесть между строк, как далеко они зашли в своих отношениях. Кое-что в письме её настораживало; впрочем, по зрелом размышлении она решила, что скорее всего её подозрения беспочвенны. С невольным раздражением она представила себе меланхоличного Ацускэ. Ей даже показалось, что она чувствует исходящий от него особый запах, напоминающий запах сухого сена. Чутьё подсказывало ей, что мужчинам с таким запахом свойственны низменные, животные инстинкты. Хироко сделалось не по себе при одной мысли о том, что её целомудренная сестра может стать женой такого человека.
Мысли Хироко беспорядочно перескакивали с одного на другое. Она посмотрела в окно вагона. Поезд только что миновал границу префектуры Мино и теперь мчался над ущельем в префектуре Ооми. Между зарослями бамбука и криптомерий мелькали опушённые белыми цветами деревья сакуры. «Здесь, должно быть, намного холоднее, чем у нас», – подумала Хироко, вспомнив, что в Арасияме цветы сакуры начали уже опадать.
По приезде в Токио Хироко не сразу улучила момент для разговора с сестрой. Он состоялся лишь на второй или третий день, когда около десяти часов вечера сёстры вернулись с празднования золотой свадьбы деда. В комнате Тацуко, как и прежде, стены были увешаны картинами, а лампа под жёлтым абажуром, стоящая на круглом столике, светила в точности как два года назад. Переодевшись в ночное кимоно, Хироко набросила на плечи парадную накидку с гербами и опустилась в кресло рядом с круглым столиком.
– Давай я налью тебе зелёного чая, – нарочито серьёзным тоном проговорила Тацуко, усаживаясь напротив сестры.
– Нет, спасибо, не хочу.
– Тогда, может быть, чёрного чая?
– Да нет, я уже напилась. Расскажи лучше, как у тебя дела, – беззаботно сказала Хироко, глядя сестре в лицо. Под этим беззаботным тоном она пыталась скрыть владеющие ею чувства: и любопытство, окрашенное довольно сложными оттенками, и осуждение, и сочувствие. Кроме того, ей не хотелось, чтобы сестра ощущала себя словно подсудимая на допросе. Однако, как ни странно, Тацуко держалась совершенно спокойно. Если что-то и казалось в ней необычным, то лишь едва заметная тень насторожённости на её смуглом лице.
– Да я и сама хотела с тобой поговорить, – откликнулась она.
В глубине души Хироко почувствовала облегчение оттого, что пролог оказался таким кратким. Но Тацуко неожиданно умолкла. Хироко расценила эту паузу как желание собраться с мыслями перед трудным разговором. Понукать её было бы немилосердно. К тому же нерешительность сестры доставила Хироко удовольствие. Откинув на спинку кресла голову с завитыми по европейской моде волосами, она вдруг без всякой связи с предыдущим воскликнула:
– Надо же, стоило мне сесть в это кресло, и я почувствовала себя так, будто вернулась в прошлое!
По-детски растроганная собственным признанием, Хироко обвела глазами комнату. И кресло, и лампа, и круглый столик, и картины на стенах были в точности такими, какими запечатлелись в её памяти. И тем не менее что-то здесь изменилось. Но что именно? Хироко неожиданно поняла, что перемена связана с картинами. Натюрморт с разложенными на столе луковицами, портрет девочки с забинтованной головой, пейзаж, изображающий картофельное поле на фоне тюремной стены, словно куда-то вдруг исчезли. Вернее, даже не исчезли, а поблёкли, растворившись в лучах какого-то мягкого света, которого она не замечала два года назад. Внимание Хироко привлекла висящая напротив неё небольшая картина. На ней был нарисован сад. Несколько деревьев со стволами, покрытыми коричневым мхом, ветки цветущих глициний, виднеющийся за деревьями пруд… Вот и всё, но от этой картины исходило удивительное нежное сияние.
– Это тоже твоя работа, там, на стене?
Не оборачиваясь, Тацуко поняла, какую картину имеет в виду сестра.
– Нет, Омуры.
Хироко показалось забавным, что сестра назвала Ацускэ по фамилии, но в то же время на какое-то мгновение она ощутила нечто похожее на зависть. Между тем Тацуко, с равнодушным видом теребя завязки своей накидки, спокойным голосом продолжала:
– Он изобразил здесь сад своего родового имения. Омура происходит из старинного рода.
– Чем занимается его отец?
– Кажется, он член префектурального собрания или чего-то в этом роде. К тому же владеет банком и какой-то компанией.
– У Ацускэ есть старшие братья?
– Нет, он старший сын. И притом единственный.
Хироко поймала себя на мысли, что разговор неожиданно вывел их к самому главному и, более того, многое решил. С тех пор как она узнала о романе сестры с Ацускэ, вопрос о материальном положении юноши беспокоил её больше всего. Внешний вид Ацускэ, отнюдь не свидетельствовавший о достатке, придавал этой житейской проблеме особую остроту. Теперь, после того, что рассказала Тацуко, об этом можно было не беспокоиться. На душе у Хироко сделалось так легко, словно они с сестрой болтали о каких-то пустяках.
– Значит, он богатый наследник?
– Да, но ведёт богемную жизнь. Если бы ты знала, где он снимает комнату! На втором этаже склада какого-то суконщика! – с лукавой усмешкой сказала Тацуко, и Хироко уловила в выражении её лица нечто уже не девическое, а присущее зрелой женщине. Она не раз замечала в сестре эту перемену с тех пор, как та встретила её на Токийском вокзале, но сейчас это ощущение было особенно отчётливым и внушало Хироко определённые подозрения относительно характера её отношений с Ацускэ.
– Ты там бывала?
– Да, и не раз.
В памяти Хироко всплыл один эпизод, происшедший накануне её замужества. В тот вечер, принимая ванну, мать сообщила ей, что день свадьбы определён. А потом, то ли в шутку, то ли всерьёз, поинтересовалась её самочувствием. Хироко досадовала на себя за то, что не решается задать Тацуко такой же прямой вопрос. Она лишь пристально посмотрела на сестру, но та с безмятежной улыбкой глядела на неё, щуря глаза от света.
– Ты находишь это приличным?
– С точки зрения Омуры?
– Да нет, с твоей собственной. Ты не боишься, что это может быть превратно истолковано?
– Люди вечно всё превратно истолковывают. Что предосудительного в желании навестить соученика или коллегу?
Слова сестры не только вызвали в Хироко раздражение, но и посеяли в её душе подозрение, что та разыгрывает перед ней какой-то спектакль. Тацуко оставила в покое завязки своей накидки и неожиданно спросила:
– Как ты думаешь, мама даст согласие на наш брак?
В Хироко с новой силой вспыхнуло раздражение, направленное и на сестру, беззастенчиво рвущуюся напролом, и на себя, оказавшуюся загнанной в угол. Переведя сумрачный взгляд на картину Ацускэ, она пробормотала что-то неопределённое.
– Ты не могла бы с ней поговорить? – с чуть заискивающей интонацией спросила Тацуко, пытаясь поймать её взгляд.
– Как я могу с ней говорить? Ведь я почти ничего не знаю о ваших отношениях.
– Поэтому я и хочу, чтобы ты спросила меня обо всём, что тебя интересует. Но, похоже, ты совсем не расположена…
В самом начале их беседы Хироко расценила молчание сестры как желание собраться с мыслями перед трудным разговором. Оказывается, она обманулась: Тацуко, преодолевая в себе желание заговорить первой, ждала, чтобы к этому её побудила сестра. Хироко почувствовала досаду, но при этом не преминула обратить слова сестры в свою пользу.
– Вот те раз! По-моему, это ты не расположена рассказывать. Ну что ж, выкладывай всё по порядку. А я подумаю, что можно сделать.
Глядя сестре прямо в глаза, Тацуко принялась рассказывать о своём романе. Хироко слушала её, склонив голову набок, и время от времени молча кивала. Она стремилась получить ответ на два мучивших её вопроса: во‑первых, каким образом получилось, что отношения между молодыми людьми переросли во влюблённость, и, во‑вторых, как далеко они зашли в своих отношениях? На первый вопрос рассказ сестры при всей своей откровенности почти не проливал света. Из слов Тацуко выходило, что, встречаясь с Ацускэ каждый день, они постепенно подружились, а потом дружба незаметно переросла в любовь. На второй вопрос Хироко также не удалось получить ясный ответ. Тацуко рассказала, каким образом Ацускэ сделал ей предложение, так, словно речь шла о ком-то совершенно постороннем. Более того, сама эта ситуация была начисто лишена романтического флёра и скорее походила на фарс.
– Омура сделал мне предложение по телефону. Забавно, правда? Он сказал, что работа над очередной картиной у него не ладится, и вот, валяясь на татами, он решил со мной объясниться. И потребовал, чтобы я немедленно дала ему ответ. Представляешь себе мою растерянность? А тут ещё в комнату вошла мама – она что-то искала. Мне ничего не оставалось, как пробормотать в трубку: «Oui, oui[33]»…
А потом? О том, что было потом, Тацуко рассказала с той же легкомысленной весёлостью. Они вместе ходили на выставки, ездили на этюды в Ботанический сад, слушали выступления пианиста из Германии. При этом, если верить Тацуко, их отношения с Омурой не выходили за рамки сугубо дружеских. Однако Хироко была начеку: не спускала глаз с сестры, вдумываясь в подтекст её слов, и раза два даже пыталась задавать ей провокационные вопросы, – но в спокойном взгляде Тацуко не было ни тени замешательства.
– Ну вот, пожалуй, и всё, – сказала наконец Тацуко. – Да, кстати, Омура знает, что я написала тебе о наших отношениях.
Хироко не могла отделаться от чувства, что кое-чего Тацуко всё же недоговаривает, однако понимала, что подвигнуть сестру на большую откровенность вряд ли удастся и исчерпывающего ответа на свой второй вопрос она так и не получит. В этих обстоятельствах ей ничего не оставалось, кроме как попытаться прояснить для себя до конца первый вопрос.
– Послушай, но ведь ты столько раз говорила, что терпеть его не можешь! – с вызовом произнесла Хироко, но Тацуко лишь улыбнулась в ответ:
– Вначале Омура тоже терпеть меня не мог. Он думал, что я из тех девиц, которые не моргнув глазом могут выпить несколько коктейлей с джином.
– Среди вас есть и такие девушки?
– Конечно. Некоторые сидят на татами развалясь, как мужчины. А многие даже режутся в карты.