Р. Г. Мы же общаемся.
Ф. Б.
Р. Г. Мы общались. К концу войны каждый французский летчик говорил по-английски в соответствии с его возможностями.
Ф. Б.
Р. Г. Мы были молоды, а иностранный язык дается очень легко, когда ты молод… Видишь ли, в Англии у нас среди ординарцев были и девушки. В Биггин-Хилле, например, в самой знаменитой эскадрилье истребителей — где, кстати, служил Джонни Джонсон, сбивший тридцать шесть самолетов противника, — женский персонал, на который приходилось тридцать процентов всего состава, выбирали из самых красивых девушек Англии. У бомбардировщиков их тоже было немало. Спроси у Мендес-Франса.
Ф. Б.
Р. Г. В Бистере у нас с ним была одна девушка-ординарец. Рыжеволосая. Вспоминается мне еще один случай, но поскольку в нашей эскадрилье было полно будущих государственных деятелей, имен я называть не буду: сегодня ведь в ходу блядская мораль, которая пытается порвать с чисто французской традицией наслаждения радостями жизни, чтобы избежать «американского господства», вот как… Я не хочу здесь бросить тень ни на Мендес-Франса, ни на кого-либо другого, все грехи я беру на себя и признаю, что мои свободные и откровенные отношения с сексуальной моралью объясняются моим иностранным происхождением. Какое-то время я жил в бунгало вместе с одним будущим выдающимся государственным деятелем, которого очень уважаю. И там тоже у нас была одна общая девушка-ординарец, и тоже — рыжеволосая красотка. …В то время в моей эскадрилье было какое-то невероятное количество французских государственных деятелей и рыжих красоток… Бывают такие моменты в истории… Хотя умиляться я не собираюсь. Эта была удивительно сочная девица, длинноногая, казалось, солнце встает в уголках ее рта с каждой улыбкой, а уж когда она в шесть часов утра приносила поднос с завтраком… Ах, старина! Бывают в жизни такие дивные пробуждения, которые в корне меняют твое отношение к зарождающемуся дню… И вот однажды утром она предлагает мне хлеб-соль, а потом уходит. Какое-то время еще я лежу в постели, в состоянии полного блаженства, словно индийский йог, буддист, воспаривший над собственным телом, как вдруг слышу слоновый топот за стенкой, в комнате, где ночевал один из наших выдающихся политических умов… Бегу туда — она ведь, в конце концов, была и моим ординарцем. Толкаю дверь и вижу, как наш государственный деятель, облаченный в пижаму, весело скачет вокруг стола, гоняясь за ординарцем. Он хотел забрать у нее поднос с завтраком, как ты понимаешь. Не знаю, было ли это в его привычках, возможно, он нуждался в легкой утренней пробежке. Если это неправда, государственный деятель может доказать обратное. Если он докажет, я отрекусь от сказанного и принесу ему свои извинения. Скажу, что видел эротический сон с… с одним государственным мужем, вот.
Ф. Б.
Р. Г. Я не считаю это мучением. В 1945 году я женился на англичанке и повысил свое мастерство… Не вижу тут ничего смешного.
Ф. Б.
Р. Г. Это корпус замечательных международных функционеров, символом которого был Генеральный секретарь Даг Хаммаршельд, умерший в Конго. Что касается политического содержания, то это — постоянное насилие над великой мечтой человечества. Организацию Объединенных Наций пожирал националистический рак. Национализм, особенно когда он юн, свеж и напыщен, это прежде всего право безнаказанно распоряжаться народом — посредством внутренней тирании, — спекулируя на праве народа распоряжаться самим собой. Ты можешь уничтожить, миллион человек внутри границ своей страны — и заседать в Организации Объединенных Наций в Комиссии по правам человека, подниматься на трибуну Генеральной Ассамблеи и произносить речи о свободе, равенстве и братстве, срывая аплодисменты, потому что внутренние дела государства — это святое. «Объединенные Нации» — эти слова уже сами по себе вызов языку, искажение смысла, насилие над языком. Организация Объединенных Наций — это то место, где руководящий орган, то есть Совет Безопасности, способен похоронить любой труп, проигнорировать истребление людей, рабство путем использования вето одной из сверхдержав — Франции, СССР, Соединенных Штатов, Великобритании, Китая, — и тем не менее ты слышишь, как министры иностранных дел то одной, то другой сверхдержавы требуют участия всей Организации Объединенных Наций в обсуждении того или иного вопроса. Как будто у этих сверхдержав нет права вето, позволяющего похоронить любую истину, любой труп… Но нужно вести пропаганду, ты же понимаешь, так что они стараются изо всех сил. Я когда-то попытался освободиться от этого в книге, которую опубликовал под псевдонимом Фоско Синибальди, «Человек с голубкой», но получилось слишком мягко, слишком беззубо. Я видел на трибуне Организации Объединенных Наций самых ужасных, самых кровавых поставщиков мертвечины в истории человечества, таких, как, например, Вышинский, который выступал обвинителем на всех крупных сталинских процессах и отправлял на расстрел самых выдающихся и самых честных ленинцев — отцов и творцов большевистской революции 1917 года. Я бы даже сказал, что самым показательным моментом Объединенных Наций, бесспорным моментом истины было, когда Вышинский поднимался на трибуну, чтобы высказаться о свободе народов, правах человека и заклеймить французский колониализм, а как раз в ту минуту, когда он выступал, его хозяин, Сталин, завершал депортацию татар или вел подсчет результатов истребления целых народностей, подтверждение чему ты найдешь у Солженицына в книге «Архипелаг ГУЛАГ». Мне вспоминается один из самых одиознокомичных моментов всей моей жизни. Сталина только что настигла смерть, до странности незаслуженная, поскольку он скончался внезапно, так сказать, не расплатившись. И все министры иностранных дел, все послы, представители всех наций встали в очередь, чтобы пожать руку Вышинскому и выразить ему свои соболезнования, сожаление и чувство симпатии… Это был момент братства — по версии Организации Объединенных Наций. А потом те же люди льют слезы над участью Солженицына… Посмотри, что случилось на Ближнем Востоке. Арабы и израильтяне вцепились друг другу в глотку, но Объединенные Нации не шевелятся; с общего согласия всех мачо, включая мачо израильских и мачо арабских, им дают повоевать, чтобы там произошли захваты территорий и стратегических объектов и появилось столько трупов, сколько нужно, чтобы «разрулить» ситуацию. И только после этого, после этих рек крови, — я не видел ни одной фотографии Киссинджера, где бы он не улыбался, — американцы и русские, согласно заранее достигнутой договоренности, вступают в игру и добиваются прекращения огня, что отвечает их взаимным интересам. Четыре или пять лет тому назад я написал послу Израиля в Париже, Эйтану, письмо, в котором я, зная ООН и ее хозяев, США и СССР, сообщил ему, как это произойдет, — и все произошло именно так, как я и предсказал… А Бурунди, ужас Бурунди? Два с половиной миллиона населения, меньшинство захватывает власть и уничтожает в сентябре 1973 года полтора миллиона мужчин, женщин и детей… И что Объединенные Нации? Да ничего. Генеральный секретарь Вальдхайм не стал поднимать крик, не швырнул на весы истории свою отставку… Груды трупов вдоль всех дорог… Поскольку они разрушили там всю свою фауну и охотиться стало больше не на кого, глава государства охотится на людей из вертолета… поставленного Францией… ну, в общем, техническое сотрудничество. А потом говорят, что я не стесняюсь в выражениях… Эх, старик, старик… За три года работы в ООН я истерзал всю свою душу, тщетно надеясь на установление дружбы между народами. ООН — это то место, где санкционируют акты насилия в Гватемале, Сан-Доминго, Вьетнаме, Плайя-Хирон, Будапеште, Праге и все прочие акции, продолжая разглагольствовать о братстве, свободе, священном праве народов на самоопределение…
Ф. Б.
Р. Г. Ну, скажем, человек — это недостижимое искушение, и подведем черту… Но ты поймешь, что он на самом деле не был «виновен» в том, что «защищал» Францию, в подобном контексте…
Ф. Б.
Р. Г. У меня почти постоянно перед носом маячил микрофон; телевидение, пресс-конференции — три месяца Генеральной Ассамблеи в этом смысле изнурительны. Изнурительны! Приходилось говорить с миллионами американцев, которые смотрели на Францию как на девку, находящуюся у них на содержании, но не позволяющую иметь себя столько, сколько им бы хотелось.
Ф. Б.
Р. Г. От депутатов Четвертой республики. Хотя нет, будем справедливы: от
Ф. Б.
Р. Г. Он у него уже был! Он хотел теперь заполучить офицерскую розетку. Эти люди вели себя так, словно чувствовали приближение конца света и боялись, что не успеют сделать перед смертью еще один выстрел. Кстати, в Токио тогда появились первые секс-шопы, их там называли
Ф. Б.
Р. Г. Здесь нет никакого противоречия. Это обычный вопрос лояльности. Если бы я захотел нацепить «годмише» и вышел бы в таком виде на Елисейские Поля, чтобы продемонстрировать свою мужественность, это касалось бы только меня. Но если я — Генеральный консул Франции, посол Франции, председатель Совета безопасности, министр, бывший министр, сенатор или депутат, если я нахожусь в какой-то стране
Ф. Б.
Р. Г. Этот вопрос следовало бы задать тем депутатам. Являясь членами французской делегации, возглавляемой в ходе сессий либо министром иностранных дел, либо госсекретарем, депутаты не имели полномочий обращаться вместо них к американскому народу, равно как и выступать с трибуны ООН. Они находились там в качестве
Ф. Б.
Р. Г. Нет, не по морде, я лишь слегка толкнул его в присутствии Жака Эденже, представителя «Франс Пресс» в ООН, — и там не было иностранных репортеров. Он обозвал меня гнилым отщепенцем и отъявленным голлистом, потому что в день убийства профсоюзного тунисского лидера Фархата Хашеда — не знаю, как он правильно пишется, — я должен был дать пресс-конференцию и осудить это преступление, которое тогда в ООН приписывали французским колонистам. Важно было квалифицировать это преступление как подлое убийство, каковым оно и являлось, что я и сделал. Но этот деятель рвался занять мое место на пресс-конференции, желая объяснить американскому обществу, что это сами тунисцы убили своего профсоюзного лидера, а потом возложили ответственность на французов. Я его оттолкнул, а он заявил, что добьется моей высылки в двадцать четыре часа; я ответил, что если он только пукнет, я немедленно, тут же, подам в отставку, что в моем распоряжении все средства массовой информации и я выложу все начистоту, с начала до конца, выступлю по всем радио- и телеканалам, и буду только рад. Больше я о нем не слышал.
Ф. Б.
Р. Г. Сломался, конечно, но только это было потом; мною двигало поистине благородное, отчаянное, злобное стремление драться с теми, которые «были правы во всем» и разглагольствовали о «морали», тогда как у них у самих руки были по локоть в крови, как у Вышинского, или же собирались «преподать нам урок» в Индокитае, как американцы. Но это было очень тяжело. Вспомни. Вспомни рассуждения Четвертой республики в то время: мы вот-вот должны выиграть войну в Индокитае, где уже несколько лет шли последние минуты, так? И то, о чем уже никто, конечно, сегодня не помнит: собирались создать европейскую армию, объединенные вооруженные силы, покончив тем самым с армиями национальными. И совершенно гениально объясняли невозможность предоставления независимости Тунису и Марокко — об Алжире тогда еще даже не говорили, — тем, что Северная Африка нужна для построения Европы. «Еврафрика», знаешь ли, то же самое, что пытаются нам навязать и сейчас, только в иной форме… Такая политика регулярно получала одобрение шестидесяти трех процентов избирателей и поддержку всех демократических партий, от Миттерана до Ги Молле, от Робера и Мориса Шумана до Эдгара Фора. Именно этой политикой я пичкал американское общество, ссылаясь на смягчающие обстоятельства, такие, как «холодная война», объясняя, что невозможно в разгар «холодной войны» — и один бог знает, как она свирепствовала в тот момент, — перекраивать карту планеты, что было единственной частицей правды во всем этом, так как мы переживали тогда период опасного противостояния сверхдержав, раздела мира на блоки, когда Китай еще ходил в вассалах у СССР… И вот вскоре к власти приходит Мендес-Франс и, не определив свою позицию — дабы не смущать парламент, как он сам объяснил, — предоставляет каждому голосовать по его убеждениям, а поскольку у него были известные проблемы с Ги Молле, он не оказывает влияния ни на одну из сторон — и парламент голосует
Ф. Б.
Р. Г. Ключевая фраза тут принадлежит Камю. Он сказал: «Я против всех и каждого, кто считает, что он
Ф. Б.
Р. Г. Ну как же!
Ф. Б.
Р. Г. Моя дружба с Тейяром де Шарденом[86]. Он жил в Соединенных Штатах, по сути, как в эмиграции, он был на очень плохом счету у иезуитов и особенно у Ватикана, и ему было запрещено публиковать свои произведения. Мы часто с ним виделись, и я был тронут до глубины души, узнав, после его смерти, что он хорошо обо мне отзывался в своих письмах. Я любил этого высокого капитана с профилем морского разбойника и сейчас иногда вижу его во сне: он стоит у штурвала и вглядывается в горизонт с палубы метафорического корабля, и корпус которого, и компас, и… — пусть он меня простит! — пункт назначения придуманы и выстроены им самим. Он излучал обаяние, свет, улыбку, спокойствие… Мне его не хватает. Я у него позаимствовал — я ему говорил, и это его очень забавляло — внешность сурового морского волка, а также несколько идей, которые я сильно приукрасил, для создания образа иезуита Tacсена в романе «Корни неба», над которым я тогда работал…
Ф. Б.
Р. Г. Тейяр из деликатности и почтительности всегда избегал глубины в разговорах, боясь поставить собеседника в неловкое положение. Он был полной противоположностью Мальро: тот с ходу приглашает вас окунуться вместе с ним в самую суть вещей, и тоже делает это из любезности, давая вам понять, что ничуть не сомневается, будто вы способны следить за его мыслью. Беседа Мальро заключается в том, чтобы поставить вас рядом с собой на пусковой установке, сразу подпрыгнуть раз в двадцать выше себя, три раза перекувырнувшись в воздухе, плавно пролететь над диалектической структурой речи, затем подождать вас на другом конце эллипса с замечательной формулой-заключением, подкрепленной сообщническим взглядом, который запрещает вам не понимать или спрашивать у него, как он тут очутился. С Тейяром это напоминало приятное плавание — тихие воды и неограниченная видимость, с Мальро — сплошные брызги, парение, резкие погружения и теряющиеся подводные лодки. Самое опасное, когда плаваешь с ним, это молчание. По правилам игры на выходе нужно оказаться в одной точке пути, достигнув полного взаимопонимания, подобно дельфинам, мчащимся, словно по американским горкам, под водой и над водой. Однажды мы говорили об истории, литературе, о Джин Сиберг, а потом вдруг Мальро изображает дельфина и исчезает где-то в безмолвии глубин. Долгая медитация бок о бок… В конце погружения он наклоняется ко мне, с таинственным видом поднимает указательный палец, нежно улыбается и произносит: «И все-таки она прекрасна!» Я подхватываю на лету — я тоже парень не промах — и отвечаю: «Да, но уязвима, уязвима… И последний фильм, в котором она снялась в Голливуде вместе с Ли Марвином и Клинтом Иствудом, только усугубил…» Физиономия Мальро тут же становится семафором: тики начинают посылать мне тревожные сигналы… Это его манера деликатно показать собеседнику, что тот потерял контакт и оказался не там, где нужно… Видишь ли, когда он бросил мне с восхищенной улыбкой: «И все-таки она прекрасна!» — я все еще думал о Джин Сиберг, а он уже говорил о литературе… Тейяр тоже ловчил, но так, чтобы не вводить вас в смущение, подобно человеку мыслящему, который не торгует своими запасами кислорода. Он никогда не говорил со мной о Боге, никогда. Он был полной противоположностью философу Джулиану Хаксли, который перебил однажды в моем присутствии кого-то, заладившего «Бог то, Бог се», сказав: «Послушайте, я знаю Бога лучше вас, я написал книгу на эту тему». Мы вели с Тейяром легкие беседы, это была дружба, не бессмертие. Мы ходили обедать во французские ресторанчики, а иногда он приходил ко мне на Ист-Ривер. Одно из моих самых удивительных воспоминаний о Нью-Йорке — это обед у меня дома с Тейяром де Шарденом, Мальро и сэром Глэдвином Джеббом — будущим лордом Глэдвином Глэдвином — бывший посол Великобритании в ООН и кошмар советского представителя Малика, он тогда был только что назначен послом в Париже. Тейяр был сама улыбчивость, спокойствие и вежливое нежелание скрещивать с Мальро сверкающие рапиры; Мальро — сплошной фейерверк и приплясывание, а лорд Глэдвин, Глэдвин был… ну, тебе ведь известно, что в Англии художники, писатели и мыслители не допускаются в палату лордов. Одно исключение — романист Сноу, который был выдвинут лейбористами с целью
Ф. Б.
Р. Г. Да. Он долго смеялся. У меня дома состоялась его встреча с Массиньоном, возможно, самым великим французским специалистом по исламу в нашем столетии… И внешностью, и умом он был полной противоположностью Тейяру — страстная душа, всегда как на углях, в тысячу световых лет от внутреннего покоя… Стальная нить, раскаленная добела, вибрирующая, в любой момент готовая лопнуть, всепоглощающая христианская вера, окрашенная исламистским мистицизмом и теми отблесками ада, какие порождает заблудившаяся сексуальность. Это создавало редкую, восхитительную арабо-иудео-христианскую музыку, прекрасный художественный вклад… У него было хрупкое телосложение состарившегося подростка, этакий полупрозрачный седой ворон с тем черным, жгучим взглядом, что прожигает дырки на вашем пиджаке… Что-то от танцовщицы, кружащейся на месте за неимением крыльев. Тоненьким, изможденным, но трепетным, как у вечного умирающего, голосом он принялся рассказывать нам о святых Магриба… Руку он постоянно держал в правом кармане пиджака, и мне почему-то представлялось, что там у него хлебные крошки для птиц. Но после обеда мы отправились в Центральный парк, и я увидел, что там были орешки — он бросал их белкам… Улыбаясь, Тейяр сказал мне: «Он очень похож на Мориака…» По-моему, Тейяр не придавал слишком большого значения аду…
Ф. Б.
Р. Г. Мне предоставили трехмесячный отпуск для поправки здоровья, и я провел его в доме, который был у меня тогда в Рокбрюне, работая над «Корнями неба». Я начал этот роман в Нью-Йорке, в 1952 году, писал между полуднем и двумя часами дня, а также ранним утром, — я не мог писать по вечерам, я рано ложусь. Мне нужно девять часов сна. Я продолжил в Лондоне, куда был назначен к Массильи, но сменился посол, и Шовель отказался от моих услуг. Поэтому я еще месяц провел на юге Франции, продолжая писать. Поговаривали, что «Корни неба» — это первый роман об экологии, защите окружающей среды, но я хотел главным образом выступить в защиту среды обитания человека в широком смысле, что включает уважение к самому себе, свободу, земные пространства и великодушие.
Ф. Б.
Р. Г. Они совсем не аллегоричны. Просто в них самый большой, какой есть еще на земле, заряд жизни, а значит, страдания и счастья. Разумеется, это последние из могикан, но они настоящие, со всей их неуклюжестью, свободой и потребностью в пространстве, без которых они не могут выжить, так что они являются последними из могикан не
Ф. Б.
Р. Г. Да. Но заметь, я его понимаю. Мне было бы сложно служить под началом юного поэта. Посол Жан Шовель был выдающимся послом, но он также был молодым поэтом, который только что опубликовал свои первые сборники, а поскольку мои книги были уже переведены во многих странах, и в Англии в том числе, то, разумеется, меня бы несколько тяготило его присутствие в моем окружении…
Ф. Б.
Р. Г. Хотел бы я знать, что это такое, «внешность французского дипломата», ну да ладно, его реакция понятна. Пожилой господин, о котором ты говоришь, и тот, другой, отклонивший мое назначение в свое посольство в Афинах, — что тут же положило конец его карьере, — защищали свое представление о самих себе. Тот, кого ты цитируешь, к примеру, написал одному из своих бывших сотрудников, просившему о какой-то протекции: «Знайте же, владыка, возможно, и есть, но фаворитов нет», — тогда как фаворитов, возможно, и не было, но вот владыки-то уж не было точно. Он был буржуа, которому принадлежность к «касте» Орсе — во времена «большого конкурса» — позволяла питать аристократические иллюзии. В 1945-м — это год моего появления на набережной Орсе — я входил в группу «свободных французов» и участников Сопротивления, — Жорж Бидо и Жильбер, директор по персоналу, набрали ее, чтобы освежить воздух в министерстве, сам его дух, определявшийся понятиями «большой конкурс» и «от отца к сыну», но были и другие причины… Жильбер сказал, вызвав меня к себе: «Главное, оставайтесь таким, какой вы есть. Не пытайтесь походить на них… Нам нужны ветераны и нужны новички». «Ветераны», которым было труднее всего смириться с нашим допуском в члены этого «жокей-клуба», были не «принцами» — аристократы привыкли к революциям, — а буржуа, которые, напуская на себя вид людей, «ущемленных» нашим вторжением, обеспечивали себе таким образом психологическое подтверждение своей «аристократичности». Их отношение к нам напоминало Саломона Гольденберга, новоиспеченного британского гражданина, который велит лучшему портному с Сэвил-Роу одеть его как истинного английского джентльмена. Когда все безукоризненно и у нашего «принца» есть и складной зонт, и
Сокрушаясь по поводу нашего прихода в министерство — нас называли «дополнительные кадры», — уважаемый буржуа-посол, которого ты мне цитируешь, без каких-либо усилий запасался подтверждением того, что принадлежит к принцам и что аристократии угрожают «выскочки».
Ф. Б.
Р. Г. Я никогда не просил должности, я ждал, пока меня куда-нибудь назначат. Несовместимость между двумя столь разными по рангу писателями в Лондоне сыграла мне на руку. Послом в Вашингтоне тогда был Кув де Мюрвиль, и по совету своего первого советника Шарля Люсе, сегодня нашего посла в Риме, он сделал так, что мне предложили Лос-Анджелес. Это было благословение свыше, поскольку Генеральное консульство в Лос-Анджелесе — это не только Калифорния, это также Аризона и Нью-Мехико. Я прибыл на место в феврале 1956 года, с почти завершенной рукописью «Корней неба». Консульство находилось в Голливуде, оно размещалось в восхитительном здании, построенном, как там говорят, в «испанском» стиле, с рабочими кабинетами на втором этаже и квартирами дипломатов на первом; все было пропитано запахом жасмина и со всех сторон окружено той полутропической растительностью, что в Калифорнии мгновенно вступает в свои права, стоит найтись незастроенному клочку земли. Впрочем, большая часть деревьев там тоже иммигранты, например эвкалипты и пальмы, и они адаптировались там так же хорошо, как и другие иммигранты — русские или итальянцы. Секретарши, тщательно отобранные моим предшественником, были восхитительны. Предыдущий вице-консул уехал вместе с кассой, его пришлось вылавливать в Мексике, и после недолгой отсидки в тюрьме он стал крупье в Монте-Карло. Я удостоился торжественного приема, устроенного французской колонией, председательствовал на нем некий маркиз де Лафайет, командор ордена Почетного легиона, адъютант Петена во время Первой мировой войны, — и все это была полная липа. Выслушав его речь и выступив с ответной, я пригласил его к себе в кабинет и дал ему две недели на то, чтобы подать в отставку и исчезнуть, что он охотно и сделал, сказав: «Что вы хотите, это было слишком прекрасно». У этого типа была сумасшедшая выправка, и ему не один год все сходило с рук. Мне стоило немалых трудов установить контакт с французской колонией, и только телефонистка объяснила мне в конце концов, что происходит. Один из моих ближайших сотрудников придумал забавную штуку, чтобы отрезать меня от колонии и занять мое место во французской диаспоре. Всякий раз, когда кто-нибудь из них хотел увидеться со мной или поговорить по телефону, он объяснял им: «Господина генерального консула нельзя беспокоить, он пишет роман». Понимаешь, какое это производило впечатление? В конце концов все уладилось. Два моих первых официальных визита были связаны с христианством и с еврейским юмором: кардинал Макинтайр[90] и Граучо Маркс[91].
Ф. Б.
Р. Г. Стал случайно. Я католик по техническим причинам. В глазах моей матери это была частица Франции, французского удостоверения личности. Хоть она и не выражалась таким образом, это было культурным крещением. И ты правильно сделал, что прервал меня. Я охотно дам разъяснения, потому что это касается моего рождения, корней, моего выбора… Давай.
Ф. Б.
Р. Г. Ладно. Еще до моего рождения мать вышла замуж за русского еврея по имени Леонид Касев, который подал на развод вскоре после моего появления на свет. Моя мать была скромной актрисой, она не обладала, как мне говорили, большим талантом, но была страстно влюблена в театр. Когда мне было шесть лет, я видел ее на сцене в Москве, практически в массовке: она играла очень пожилую женщину, которую эвакуировали из охваченной пожаром деревни. Двое мужчин поддерживали ее, пока она с трудом пересекала сцену. Впоследствии один из этих актеров, эмигрировавший в Ниццу, объяснил мне, что не было никакой возможности заставить мою мать пересечь сцену, она цеплялась за что попало, стремясь продлить свою роль, ее приходилось подталкивать, чтобы заставить расстаться с огнями рампы. Мозжухин, с которым она познакомилась до моего рождения, несомненно, был большой любовью ее жизни. Что же касается нашего родства, все очень просто. После смерти матери, в Ницце, одна русская дама забрала всю переписку между моей матерью и Мозжухиным, хранившуюся в семейном сундуке, в пансионе «Мермон». Эта дама — ее звали мадам Виноградофф — построила когда-то дом, где и находился наш отель-пансион, но затем разорилась и в последние годы жизни работала там консьержкой. Она показала письма всей русской диаспоре Ниццы, попам, в русском бистро на бульваре Гамбетта, моей кузине, всем, кого она знала. С той поры слухи о том, что я — сын Мозжухина, из русской колонии в Ницце пошли гулять по всему свету. Но эти письма были священной собственностью моей матери. Никто не имел права совать в них нос. Мать никогда мне не говорила, что Мозжухин мой отец, и тем не менее я часто видел этого человека у нас в отеле. Он появлялся в «Мермоне» всякий раз, когда снимался на Лазурном Берегу.
Ф. Б.
Р. Г. Допустим. Разумеется, я думал об этом. Я сотни раз размышлял над смыслом этого «целомудренного» послания, полученного, когда я уже не мог увидеть, как она «краснеет». Но за двадцать пять лет моей жизни она мне ничего не сказала. А ведь она мне всегда все рассказывала. И Мозжухин часто бывал у нас дома. Но нет, ничего… ни слова. Так что, к черту! Это я по поводу этого гребаного вопроса. Что касается религии, то я — неверующий католик. Хотя правда и то, что я питаю — и всегда питал — большую слабость к Иисусу. Впервые в истории Запада луч женственности озарил мир, но все попало в мужские лапы, и начались крестовые походы, истребление неверных, обращение насильно в другую веру, ересь, ну и все такое. Христианство — это женственность, жалость, нежность, прощение, терпимость, материнство, уважение к слабым, Иисус — это слабость. Я тебе уже говорил, что во мне есть что-то собачье, некий инстинкт, определяющий весь мой характер, и если бы я встретил Иисуса, я тут же завилял бы хвостом и дал ему лапу. На мой взгляд, речь здесь идет о человечестве, а не о потустороннем мире, о человеческом, а не о божественном. Однако посмотри, чем это стало в руках мачо. Иисус, Возрождение сделало из него высокую моду, а дешевое церковное искусство — готовое платье. После чего буржуазия сделала из него фиговый листок. Он был человеком. Я всегда хотел пожать ему руку. Конечно, он больше не попадается на глаза, поскольку демография все запутывает, но он по-прежнему подыхает где-то среди нас. Есть потерявшиеся Иисусы, клянусь тебе. В первом году нашей эры первый луч материнской нежности одарил эту землю, появился зародыш цивилизации, но пока будут душить, подавлять, высмеивать женственность, никакой цивилизации не будет.
Церковь опростоволосилась с христианством, христианство опростоволосилось с братством и стало использовать его в громких целях на всех углах. Братство теперь только и делает, что шумит. Материализм сгодился лишь на то, чтобы подготовить конец материализма. Он стал самоцелью, так что цивилизация ставит перед нами лишь одну проблему — проблему сырьевых ресурсов…
Ф. Б.
Р. Г. Был человек. Его тут же сослали в иной мир. Но для меня он не инопланетянин. Он был человеком, одним из наших. Что же до остального, ко всему, что было сделано и что не было сделано именем Христа, наш герой отношения не имеет. Произошло совращение совершеннолетнего с пути истинного. Если ты интересуешься мифом о человеке, этой частичкой поэзии, которая, единственная, отличает нас от рептилии, ты проходишь через Иисуса. С той минуты, как ты уничтожаешь в человеке его поэтическую часть, его воображение, не остается ничего, кроме тухлятины. Ты хоть понимаешь, что с Иисусом мы получили все, что нужно, чтобы построить цивилизацию, и даже Церковь? И во что это вылилось? Во что вылилось? В полемику о божественности спермы, о противозачаточных таблетках, вот где будут искать…
Ф. Б.
Р. Г. Ты разбудишь их телевизором, а не Христом. Те, кто пытается использовать мое творчество в религиозных и клерикальных целях, ничего в нем не поняли. Я люблю этого человека. Впервые мужчина заговорил в женском роде — с жалостью, нежностью и любовью. Это был первый лепет женственности, первый протест против господства жестокости, первая проба нежности и слабости. И во что это превратили
Ф. Б.
Р. Г. Стальные люди — это денежные люди. Золотые мешки. Читатели «Обещания на рассвете», и особенно читательницы, после встреч со мной всегда бывают разочарованы тем, что не обнаружили во мне маменькиного сынка. Взгляни на это письмо, единственное, что я вставил в рамку, последнее, написанное за несколько часов до ее смерти:
Ф. Б.
Р. Г. Думаю, я не заслуживаю такого вопроса. Человек, которому «комфортно», либо безумец, либо подлец. Никто не может быть в своей шкуре, не находясь также в чьей-нибудь еще, а это должно порождать кое-какие проблемы, так? Много лет назад Артур Кестлер спросил меня: «Почему вы всегда рассказываете истории против самого себя?» Кестлер — один из умнейших людей нашего времени, и заданный им вопрос меня ошеломил. Я рассказываю истории не против себя, а против «я», против нашего маленького царства «я». Я уже распространялся на эту тему и не хочу к ней возвращаться, но «я» всегда в высшей степени комично и имеет слишком явную тенденцию об этом забывать. Конечно, это «я» иногда дает замечательные плоды, но приходится регулярно срезать ветви, как у всех растении. Юмор с этим очень хорошо справляется. Во Франции, правда, с юмором сложно, у нас индивидуалистическая страна, и это означает, что «я» имеет право на все знаки почтения. «Шутовство» во французском языке имеет уничижительный оттенок. Но если ты вернешься в прошлые века, к истокам любой народной борьбы, то обнаружишь буффонаду, шутовство: это был единственный способ держать удар и одновременно нападать для тех — знание тогда являлось привилегией избранных, — кто не имел в своем распоряжении ни одного из элементов структурированной речи…
Ф. Б.
Р. Г. Тот, что ты не упомянул в своих перечислениях: «Свободная Франция». Это единственное
Ф. Б.
Р. Г. Это было не во мне, это было в де Голле. Он нас ни разу не предал, в том смысле, что всегда оставался тем, в кого мы поверили в 1940 году.
Ф. Б.
Р. Г. Я действительно мечтал об этом, как и многие другие, во времена большой беды, в годы войны 1940-1944-го, но сегодня…
Ф. Б.
Р. Г. В политическом плане я стараюсь мечтать о реальных вещах…
Ф. Б.
Р. Г. По отношению к дерьму — да.
Ф. Б.
Р. Г. Была проблема, одна-единственная, в ноябре 1967-го. Я тогда был членом кабинета министра информации, а де Голль только что дал пресс-конференцию, где он обронил свою знаменитую фразу о «еврейском народе, народе отборном, властном и уверенном в себе». Это звучало очень лестно, поскольку вообще-то это Франция в течение тысячи лет своей истории была отборным народом, уверенным в себе и властным, и я, впрочем, говорил об этом по радио, не вызвав ни малейшего возмущения. Но когда старик произнес эту фразу, «разнородные составляющие», о которых ты говоришь, столкнулись лбами, и один из них, еврейский, потребовал уточнений. Я обратился к де Голлю от имени моих «разнородных составляющих». Я ему сказал: «Мой генерал, жил-был один хамелеон, его положили на зеленое, и он стал зеленым, его положили на синее, и он стал синим, его положили на шоколадное, и он стал шоколадным, а потом его положили на шотландский плед, и хамелеон лопнул. Так вот, могу ли я попросить вас уточнить, что вы подразумеваете под „еврейским народом“ и означает ли это, что французские евреи принадлежат к народу, отличному от нашего?» Он воздел руки к небу и сказал: «Но, Ромен Гари, когда говорят о „еврейском народе“, всегда имеют в виду библейский народ». Он был хитрым лисом. Примерно такой же ответ он дал Лео Амону, когда тот был у него на приеме.
Ф. Б.
Р. Г. Я высказался на эту тему в «Белой собаке». Я — прирожденный представитель меньшинства. В Варшавском университете я садился рядом с теми, кто был в меньшинстве. Я против тех, кто сильнее всех.
Ф. Б.
Р. Г. Чувствовать, что тебя все достают.
Ф. Б.
Р. Г. Увлекательно. Мне также очень нравится Италия. Думаю, Италию я предпочту любой другой стране.
Ф. Б.
Р. Г. Униженным — нет, выбитым из колеи — да. Но был бы я выбит из колеи по гуманным соображениям или же страдала бы моя еврейская составляющая? Я не ощущаю себя в состоянии ответить на твой вопрос и, надеюсь, никогда не окажусь в таком состоянии.
Ф. Б.
Р. Г. Давай-давай, умничай, с этой ухмылочкой… Наполовину еврей — я не знаю, что это значит. Наполовину еврей — это наполовину зонтик. Это понятие в ходу и у маньяков-расистов из Израиля. Вот сейчас я тебе докажу. Несколько лет назад я получил письмо из Тель-Авива — не помню уже, от какой организации, — в котором меня спрашивали, не хочу ли я попасть в ежегодный справочник «Кто есть кто в еврейском мире». Пораженный такой широтой мышления, я соглашаюсь, заполняю и отсылаю анкету. На что эти рогоносцы отвечают мне путаным письмом, из коего явствует, что я не обладаю данными, необходимыми для того, чтобы считаться евреем. Понимаешь, они даже более придирчивы, чем Розенберг и Гиммлер… Это они решают, кто имеет право на газовую камеру, а кто нет… Я в бешенстве напоминаю им, что моя мать была иудейкой, еврейкой, и что у нас ведь, кажется, мать считается главной, и заявляю, что если меня не включат в «Кто есть кто в еврейском мире», то я им устрою скандал на весь мир… Мертвая тишина, затем мне наносят очень вежливый, дипломатический, в прямом смысле этого слова, визит, в ходе которого меня целый час потчуют техническими, государственными и теологическими объяснениями, из которых следует, что там у них закон решает, кто имеет право на газовую камеру, а кто нет… У немцев в этом смысле были более широкие взгляды.
Ф. Б.
Р. Г. Свидетельствами о рождении страну не создают, будь то Израиль или любая другая страна. Есть же египтяне-копты… После Первой мировой войны пресловутый «генерал» Коэн, американский авантюрист на службе у Чан Кайши, очутился в Шанхае. В Китае тогда были — есть наверняка и сейчас — китайцы-иудеи со своей синагогой. Однажды в пятницу вечером Коэн идет туда молиться. Китайцы с любопытством смотрят на него, но ничего не говорят. Когда молебен закончился, китайский раввин подходит к Коэну и спрашивает: «Простите, что вы делаете среди нас?» — «Молюсь, — отвечает Коэн. — Я еврей». Тогда китайский раввин разглядывает Коэна и качает головой: «Вы совсем не похожи на еврея…» Израильтяне строят из себя китайских раввинов.
Ф. Б.
Р. Г. Шеф службы военной безопасности сам еврей.
Ф. Б.
Р. Г. Если то, что я говорю, ложь, он может подать на меня в суд за клевету… Франсуа, дружище, у меня есть свой метод, который я рекомендую и тебе. Когда Глупость вокруг нас становится слишком сильна, когда она тявкает, визжит и свистит, приляг, закрой глаза и представь, что ты на пляже, на берегу Атлантического океана… Когда самая мощная духовная сила всех времен — идиотизм — снова заявляет о себе, я всегда зову на помощь голос моего брата Океана… И тогда во мне поднимается, идущий из глубины нашей старой ночи, освобождающий гул, всемогущий голос, говорящий от нашего имени, ибо только мой брат Океан обладает вокальными данными, которые нужны, чтобы говорить от имени человека… Но что бы ни случилось, я никогда не подпишусь под высказыванием Валленрода: «Я бы хотел быть убитым людьми, дабы быть уверенным, что умираю на стороне правых…»
Ф. Б.
Р. Г. Это был чисто профессиональный визит. Кардинал Макинтайр — в прошлом бизнесмен, ударившийся в религию банкир — стал самым искусным администратором католической церкви в Соединенных Штатах. Его банкирское прошлое, духовный авторитет и репутация законченного реакционера позволяли ему оказывать огромное влияние на представителей деловых кругов Калифорнии. А наш престиж в тот момент упал до самого низкого уровня, это сразу же бросалось в глаза на всех коммерческих переговорах. В 1956-м нас считали не только «больным человеком Европы», но еще и человеком в высшей степени заразным. Так что я пошел к Макинтайру, чтобы немножко ему польстить. И знаешь, о чем он меня тут же спросил? Он спросил, правда ли — уточнив, что эта информация у него от американских коммерсантов, — правда ли, что де Голль был агентом Москвы и генерал Кениг готовил коммунистический путч во Франции. Это, старик, историческая правда, именно так был сформулирован вопрос, который задал мне в 1956-м один из самых могущественных прелатов американской церкви, после чего я еще больше утвердился во мнении, что самая мощная духовная сила всех времен — Глупость. Эта «информация» от кардинала Макинтайра впоследствии проникла в крупнейший американский еженедельник «Лайф» и легла в основу американского бестселлера «Топаз» Леона Юриса, написанного по «документам», предоставленным бывшим сотрудником службы контрразведки в Вашингтоне. Поэтому ты не удивишься, что свой второй визит, после этой памятной встречи с князем Церкви, я нанес Граучо Марксу, которого я считаю, вместе с У.К. Филдсом, самым выдающимся комиком кино и американского бурлеска. Это был незабываемый визит, потому что Граучо, увидев, как я пришел, со шляпой в руке, блаженно улыбаясь от восхищения, постарался произвести на меня самое что ни на есть ужасное впечатление — растоптать мое восхищение. Я использовал этот прием в романе «Повинная голова» в характере Матье, человека, который проявляет неуважение ко всему, что уважает. У Граучо был задумчиво-злобный взгляд, ищущий, где у вас слабое место и куда лучше воткнуть бандерильи. Со мной он буквально превзошел себя в искусстве провокации. Он предлагает мне сесть, протягивает блюдце с оливками и говорит: «Возьмите оливку. Не мою жену Оливию, а одну из этих». Согласись, ничего особенно остроумного в этом нет, но я сделал «ха-ха-ха!» из жалости; он принял довольный вид, в то время как взглядом молча говорил мне: «Бедняга». «Вы дипломат?» Я кивнул. Я уже знал, что он сейчас выложит мне все самое жалкое в смысле «острот», чтобы пройтись по моей персоне. «А дипломатической почтой вы импортируете или экспортируете?» Я сделал «ха-ха-ха!», и он посмотрел на меня с удовлетворением, презрением и глубоким отвращением. Он развалился на диване, затем говорит мне: «Моя жена вышла. Вы напрасно беспокоились». Я, разумеется, давился от смеха. «Кажется, вы знакомы с моей свояченицей?» Его свояченица Ди была тогда женой Говарда Хокса, это она организовала мне встречу. Когда ты рядом с великим профессионалом смеха, тебя тянет смеяться все время, это по Павлову. Я громко расхохотался, безо всякой причины, при упоминании о его свояченице Ди, и он не мешал мне, ожидая, когда я увязну еще глубже. Клоуном, по его мнению, был я. Наконец, в паузе между судорожными смешками, мне удалось сказать ему, что да, «хо-хо-хо!», я знаком с Ди, женой, «хо-хо-хо!», Говарда Хокса. Он наблюдал за мной с каким-то гастрономическим, не лишенным отвращения любопытством, он не был уверен, что я съедобен. «Говард на сорок лет старше своей жены, а я на сорок лет старше своей. Интересно, как вы об этом узнали?» Впору было отчаяться: он обрушивал на меня свои шутки без всякой жалости и был чрезвычайно доволен — мой смех становился все более нервным, и из-за этого его презрение ко мне только росло. Он занимался этим целый час, с садизмом, и лишь после того, как подверг меня этому испытанию, стал простым и человечным. Я был Генеральным консулом Франции и выстоял перед кислотой неуважения. В тот вечер он пригласил меня на премьеру. Голливуд был еще на вершине славы, и тамошняя премьера означала пробки на улицах и огромные толпы людей. На входе какой-то тип бросает в сторону Граучо: «Граучо, ты забыл свою сигару?» Старик повернулся ко мне и сказал: «Не выношу этих мерзавцев,
Ф. Б.
Р. Г. Это была уже не совсем великая эпоха, но они этого не знали. В 1947-м, то есть за девять лет до моего прибытия, когда началось победоносное шествие телевидения, цари Голливуда этого не заметили, и вместо того, чтобы захватить его, — а они могли это сделать, поскольку в их руках были студии, актеры, авторы и тысячи фильмов в их библиотеках, — они повели себя как все цари, когда возникает угроза революции: они в это не поверили. Все они были ликвидированы или проглочены за десять — двенадцать лет. Однако в 1956-м они еще могли пускать пыль в глаза. Крупные владельцы студий, все те, кого называли гигантами, считали себя суперсамцами, это были люди, которые так и не решили своих детских проблем. Результатом стало ненормальное раздувание мачизма в форме «могущества»: могущества сексуального, могущества денег, подавления слабейшего, презрения к слабости, потребительского отношения к женщине. Во главе студий стояли такие личности, как Кон, Занук, — люди, для которых не существовало слова «нет» со времени их восхождения на трон. Существовала беспощадная иерархия. «Великие» общались лишь с «великими», и в Голливуде я присутствовал лишь на «горизонтальных» обедах: я имею в виду, что они общались между собой иерархически, на одинаковом уровне богатства, успеха и могущества. Они никогда не общались «вертикально»: ты никогда не встретил бы у них дебютанта, новичка, начинающего актера, режиссера или продюсера, «подающее надежды» юное дарование. Это была пирамида, в которой каждый этаж был тщательно обозначен в смысле успеха, денег, удачи. Иначе говоря, ты постоянно видел одни и те же рожи, незамужнюю молодую женщину встретить было практически невозможно, потому что супруги этих господ пребывали в страхе, как бы какая-нибудь новенькая не проникла в их замкнутый круг и не отняла законного спонсора. Самый типичный случай — думаю, она мне простит за давностью лет — произошел с Патрицией Нил. Она приехала из Нью-Йорка, где работала в театре, и после одного или двух фильмов, казалось, должна была стать новой голливудской кинозвездой. К несчастью, она влюбилась в Гари Купера, а Гари, будучи женатым, влюбился в нее и начал поговаривать о разводе. Это было нечто ужасное. Все голливудские кумушки с вершины пирамиды объединились против Патриции, и большие начальники, осуществлявшие право первой ночи на диванах в своих студийных кабинетах, но ратовавшие за высокую нравственность, семью и религию, буквально вытолкали ее из Голливуда. Есть две-три любовные истории, которые устояли, — самой прекрасной из них, на мой взгляд, была история Кэтрин Хепберн и Спенсера Трейси, который тоже был женат. Я редко встречал в своей жизни женщин, которые были бы так преданы мужчине, как Кэтрин Хепберн Спенсеру Трейси. Это продолжалось двадцать лет, и весна была с ними до самого конца. Когда, уже будучи больным, Спенсер Трейси согласился сняться на Мартинике в фильме с Фрэнком Синатрой, Кэтрин Хепберн отправилась на Мартинику, чтобы организовать доставку для него диетических продуктов. Любовь имела очень мало шансов в кругах, где все строилось на конкуренции между
Ф. Б.
Р. Г. Да. И несмотря на то, что я тут о них говорю, они меня завораживали — ведь я романист, и когда ты видишь, как у тебя перед глазами мельтешат священные чудовища, которые верят тому, что о них рассказывают их рекламные агенты, это слишком притягательно — и зачастую трагично. Прибавь к этому, что среди больших кинозвезд были и такие богини, которые едва умели читать и писать: наткнувшись на типа, который видел в них не только задницы и деньги, но и людей, они зачастую проявляли потрясающее смирение и благодарность.
Ф. Б.
Р. Г. Очень мало. Нас познакомили у Руперта Аллена и Фрэнка Маккарти.
Ф. Б.