Поздние рассуждения Астафьева (главным образом в слишком многочисленных интервью, но они, увы, перетекали и в прозу) о русском характере, о его отрицательных качествах, то, на чем сломали копья претендующие на писателя критики и публицисты враждебных лагерей, да простят меня поклонники Виктора Петровича, отличались удручающим однообразием. Дело не в том, что это была неправда. Это была, допустим, правда. И пьют на Руси по-свински, и воруют своё же, и работать без прямой нужды или без палки не хотят. Сложная страна и трудный народ, и немцы с ним не справились бы, даже если бы и завоевали. Дело в том, что правду эту на хлеб не намажешь и людям, в который раз обманутым, обобранным и оттого сильно обозлившимся, делать с той правдой решительно нечего. Трудиться? Разве они не трудились? Разве сам Астафьев не показал, каких трудов стоило русскому человеку выжить и вырастить детей, некоторые из которых потом становились нобелевскими лауреатами?
Но там, где Астафьев показывает, как солят капусту, копают картошку, ловят рыбу и варят уху на Боганиде, то есть занимаются самым простым и самым Божеским делом (и оттого пусть и не часто, но озаряет этих людей, по словам писателя, «сердечное высветление»), — вот за это свидетельство, за этот бесценный опыт писатель удостоился и удостоится не одного благодарного читательского поклона. Потому что это свидетельство за человека перед Богом. Не адвокатура. Свидетельство.
Сороковины Виктора Петровича пришлись на Рождество. В России принято искать какие-то намеки в подобных символических знаках. Рождество — праздник не только самый радостный, но и самый как бы «человечный». Это вертикаль сверху вниз — от Бога к человеку. Подарок миру Спасителя. Чем ответил человек на этот Подарок? Астафьев-публицист не раз высказывал крайне пессимистические мысли на этот счет. Но творчество его пело о другом.
Да, человек в беде. Да, история человеческая все больше становится печальным детективом, где уже нельзя различить жертв и преступников. И выхода из этой ситуации, если смотреть правде в глаза, нет. Испортили песню, дураки!
Однако история не шахматы, где либо выигрывают, либо проигрывают, либо смиряются на ничью. Она бесконечно сложная сумма личных опытов, которые так великолепно умел изображать Астафьев, сам до конца не зная, как к этим людям относиться, но сердечно чувствуя неслучайность их бытия.
Человек не может быть просто проклят и убит. Все творчество Виктора Петровича мудро возражало против этого.
Четвертая правда Леонида Бородина
Так случилось, что биография Леонида Ивановича Бородина более широко известна, чем его художественное творчество.
Так случилось не потому, что Бородин как общественный деятель, в прошлом активный диссидент и правозащитник, заплативший за свою непримиримую позицию годами лагерей, отказавшийся в свое время добровольно покинуть Россию и выбравший вместо этого новый десятилетний срок, больше и значительнее Бородина-писателя, художника. И хотя есть люди, которые считают именно так, это очевидная несправедливость. Мне хотелось бы, чтобы сегодня мы чествовали Бородина-писателя, а не Бородина-диссидента. Полагаю (догадываюсь), что и Леонид Иванович предпочел бы это. Ибо всякое подлинное творчество всегда шире одной, даже очень интересной человеческой судьбы.
Леонид Бородин — один из самых выдающихся русских прозаиков второй половины века минувшего и начала века нынешнего. Один из последних русских романтиков и вместе с тем мастеров социально-психологической прозы, то есть той прозы, в которой именно русское Слово достигло высочайших вершин Искусства.
Бородин написал немного, но при этом сумел охватить самые разные пласты российской жизни, и современной, и исторической. Кто он? Городской писатель, «деревенщик», певец природы или историк? И то, и другое, и третье. Но самое главное — это потрясающая по охвату галерея живых человеческих лиц, которые, согласно Константину Леонтьеву, и являются самым ценным достоянием нации, ее подлинным богатством. «Будут лица, будут и произведения, и деятельность всякого рода», — писал философ в письме к Н. Н. Страхову. Творчество Бородина ясно свидетельствует, что, по крайней мере, лица в России еще сохранились.
Но здесь же заключена и главная загадка творчества Леонида Бородина.
Любопытно, что Бородин, проживший очень напряженную жизнь диссидента и правозащитника и, следовательно, имевший свой особый роман с Властью, практически отказался излить этот роман на бумаге. Только одна его вещь, повесть «Правила игры», непосредственно посвящена истории заключения. В остальных же его произведениях («Расставание», «Третья правда», «Женщина в море», «Царица смуты» и других), арест, следствие, отсидка показаны мельком и как будто неохотно. Словно незримые ножницы вырезают из «Третьей правды» всю лагерную историю Ивана Рябинина. Пятьдесят лет как корова языком слизала! Будто не было ничего! Десятки страниц посвящены таежным приключениям, истории дружбы-вражды молодых Рябинина и Селиванова, а про лагеря, в которых сформировалась душа Рябинина, молчок!
Или вот как рассказывает главный персонаж «Женщины в море» свою поездку в тюремном вагоне: «… в годы застоя рек я не переплывал. Я, в основном, переезжал их в вагонах без окон, когда по изменившемуся эху колесного перестука догадываешься, что поезд идет по мосту, и пытаешься представить… впрочем, речь не об этом…»
Вот так! Речь не об этом!
Поразителен сам угол взгляда и направление слуха. Что (и кто) в вагоне — это не интересно, включая и самого героя-автора с его, наверное, не самыми веселыми мыслями. Интересно, что снаружи?
Парадокс Бородина-романтика заключается в том, что он крайне придирчиво, порой несправедливо жестко относится к собственной судьбе, к собственным внутренним переживаниям и всегда выступает адвокатом других людей, мучительно, затрачивая порой неоправданно громадный запас внутренних интеллектуальных и — что самое важное — нравственных сил, старается понять и реабилитировать человека, который, по логике судьбы самого Бородина, должен быть ему либо не интересен, либо антипатичен.
Вот факт, который я долго не мог себе объяснить. Середина 80-х годов. Начало «перестройки». Бородина досрочно освобождают из заключения, при этом даже не оправдывают, а только амнистируют. И в это же время начинают шататься насиженные позиции тех, кто Бородина, собственно, и посадил, то есть его, грубо говоря, палачей. И кто же в скором времени становится объектом его пристального художественного внимания? О ком его думы? О некоем, хотя и вымышленном (но реально угадываемом в собирательном смысле), Павле Дмитриевиче Климентьеве, цэковском бонзе, который, видите ли, не согласился с духом перемен и ушел в отставку. Это его, а не себя, не своих, наконец, товарищей, пытается постичь Бородин, ему посвящает свое перо, свой мозг, свои переживания. И перед нами вырастает удивительный по психологической глубине человеческий образ, в котором символически отразилась недавняя эпоха.
Самопожертвование? Но кому? И — за что?
Андриан Селиванов в «Третьей правде». Да разве этот хитрющий мужик, всю жизнь дуривший не только властям, но и односельчанам головы, «убиец», на счету которого много погубленных людей, жмот, работавший только на себя, должен был стать любимым героем Бородина? А ведь стал! Не Рябинин, отсидевший полжизни и пришедший к вере, но именно Селиванов. Вот он бредет, покряхтывая и, как всегда, придуриваясь, к дому вернувшегося Рябинина. И с какой же художественной тщательностью изображает его автор, как старательно и художественно безупречно он затягивает момент его встречи с Иваном, всматриваясь и всматриваясь в его согбенную фигурку. И, наоборот, в изображении Рябинина есть что-то неуверенное, скоротечное. Набросок, а не человек.
Не потому ли, что именно в Андриане Селиванове увидел Бородин образ той неразгаданной ни одним из «звездачей» и ни одним из белогвардейцев народной правды, которая позволила народу сохранить свою душу и лицо, не растранжирить их ни на одну из «идей» и не дать их погубить сторонним от народной правды людям? Вот и уголовникам не удается убить Селиванова:
«Но разве ж это смерть?!
— Во жизнь собачья! — сказал он громко. — Помереть и то по своей воле не дадено…
Он озадаченно покачал головой. Зажал рукой рану и поспешно заковылял к вокзалу».
Впрочем, и уголовников не обошел Бородин своим художественным вниманием. И здесь он остался писателем не то чтобы бесстрастным или беспристрастным, но щедрым на человеческое понимание другого мира. Что интересного он находит в Людмиле, дочери крупной спекулянтки, предавшей собственную мать и сбежавшей с любовником в Турцию? Но и в Людмиле есть какая-то загадка, связанная с ее беспредельной любовью к морю. Автор-герой не знает моря. Он хорошо знает реки, которые текут в строго заданном направлении. Столкнувшись со стихийной, «морской» природой Людмилы, автор как истинный художник застывает в изумлении перед непознанным и чуть ли не растворяется в нем.
Откуда это в Бородине? Где источник этого загадочного сердечного любопытства?
Некоторый ответ подсказывает его новелла «Встреча». В немецком плену в первый же месяц войны сталкиваются два человека. Один — бывший учитель музыки, отсидевший в советском концлагере. Второй — кадровый офицер, капитан, в котором учитель узнает лагерного начальника, нанесшего ему в свое время чудовищное, несмываемое оскорбление. Случайно оба оказались в побеге. Ненависть к обидчику столь велика, что учитель избивает капитана и уходит один. Но пути их, преследуемых фашистами, постоянно пересекаются. Наконец их ловят и ведут на расстрел.
«Поддерживая Самарина, Козлов повернулся к нему лицом и с больной улыбкой сказал:
— Прощаться будем. Может, перед смертью скажешь, за что морду бил?
Самарин взглянул ему в лицо, хотел ответить словами, которые придумал заранее. Эти слова должны были быть словами прощения. Он почти вплотную приблизился к Козлову и вдруг увидел, что у того нет фиксы. Он чудовищно ошибся.
Боже мой! — вскрикнул Самарин».
Он просто обознался. У лагерного капитана был металлический зуб («фикса»), а у этого нет. Но дело не в «фиксе», конечно. Дело в том, что в ненависти своей он не распознал хорошего человека. Все силы душевного узнавания поглотили обида и ненависть.
Вот чего больше всего на свете страшится Бородин. Не распознать человека. Не постичь его сокровенной внутренней правды, которая всегда «третья», потому что ее не выбирают из двух, потому что ее вообще не выбирают, как не выбирал Андриан Селиванов своей судьбы, странным образом ставшей судьбой «при Рябинине», при его доме, его жене и дочери.
Своя «третья правда» есть у Климентьева. Она малоубедительна в глобальном смысле, но понятна в смысле личном, человеческом. Это правда простого деревенского пацана, однажды увидавшего мальчишку на коне и в военной форме (через деревню проходил отряд колчаковцев). «Случилось так, что остановился он напротив Пашки и, опустив поводья, смотрел на него с высоты седла печальным взглядом. Пашка бросил на землю ворох травы, что тащил для теленка, и исподлобья, снизу вверх уставился на чистенького солдатика-мальчугана, на его погоны, лампасы, на револьвер и на руку, беленькую и тоненькую… Но особенно поразили Пашку его глаза. Были они детскими и недетскими одновременно. И пряталось в них что-то такое, отчего Пашка почувствовал обиду и даже стыд, хотя ничего обидного во взгляде мальчишки не было. Но стояла за ним другая жизнь, непонятная и недоступная, и вся она, эта другая жизнь, словно подсматривала и обижала его этим подсматриванием. В грязной рубахе, в грязных штанах, босой, стоял он, опустив руки, нахмурившись и не отводя взгляда. Взгляд отвел тот… Возможно, именно с того дня, не сразу, разумеется, — постепенно стал отдаляться он от деревенской жизни и к девятнадцати годам сознательно возненавидел деревню, весь быт ее лапотный…»
Кто бы мог подумать, что встреча с белогвардейским мальчиком стала первым шагом для перехода Пашки Климентьева в стан «звездачей», предательства родной деревни и народной жизни в целом?
А у главной героини «Женщины в море», Люды, это правда молодости и красоты. Она права, какая есть, и автору нечего против этого возразить.
Но есть и «четвертая правда», правда художника. Правда доверия к Божьему миру, который создан не нами и не нами может быть до конца постигнут. Это правда переживания «чуда и печали». Чудо — это мир, это люди, какие есть. Печаль же от несоответствия разума человеческого этому неслыханному чуду. И здесь источник горького романтизма Леонида Бородина.
… И СОВРЕМЕННИКИ
Борис Акунин: Неистовый Фандорин
Как-то весьма начитанная и живо интересующаяся литературными новинками моя знакомая
История до смешного, а для некоторых
Вот почему вокруг него тотчас собралась благодарная читательская аудитория, которая непрерывно пополняется. Я сам ради эксперимента подкидывал акунинские книжки некоторым знакомым из нелитературной, но все же интересующейся литературой среды, никак не рекомендуя их, но только советуя на пробу почитать. И я ручаюсь, что, по крайней мере, часть из них стали акунинскими intress, соучастниками этого писательско-читательского проекта — отнюдь не по принуждению и вовсе не зомбированные какой-то там рекламой и какими-то черными обложками. Феномен приятия Акунина сродни случайному вагонному знакомству: бывают интересные собеседники, с которыми и говорить легко, и дорога не в тягость, а бывают либо надутые индюки, либо бесцеремонные нахалы.
Яков Полонский сравнивал русского писателя с волной («а океан — Россия») и утверждал, что если океан волнуется, то и писатель «не может быть не возмущен». Акунина эта формула как будто нисколько не касается. Какой океан, какая волна? — словно недоуменно спрашивает он. Полный штиль! И даже не на море, но в стакане воды, услужливо протянутом жаждущему развлекательной, но все же достаточно
Но во всякой простоте есть своя сложность. Когда из уст профессиональных критиков я слышу полупочтительные, полупрезрительные отзывы об Акунине, которые сводятся к казуистической формуле «как массовый писатель хороший писатель, как серьезный писатель совсем не писатель», мне становится неловко за коллег. Борис Акунин никоим образом не вписывается в очень старую (в России с ХVII–XVIII века) традицию литературного ширпотреба. Дело в том, что так называемое
Это равно относится и к Федору Эмину, и к Булгарину, и к Чарской, и к авторам милицейского романа 50-60-х годов ХХ века. Везде если не откровенная государственная идеология, то, во всяком случае, жесткая моральная подкладка. А как без этого? За литературой цензор следил. Но главное — развлекательное чтение не должно задевать сознание какой-либо индивидуальной моралью или идеологией, внимание должно быть исключительно посвящено сюжету, внешней интриге. Вот почему насквозь идеологический советский детектив сейчас читается и смотрится на экране так же, как читался и смотрелся почти полвека назад. Какое нам дело до того, что следователь Знаменский коммунист? Просто он насквозь положительный государственный человек, от проницательного взора которого уходит в пятки черная преступная душа.
Другое дело, что современный «массолит» по большей части насквозь антигосударственен и антиморален. Но это не вина его авторов, которые напрочь лишены какой бы то ни было индивидуальной морали или идеологии. Просто государство и часть общества нынче таковы.
Из многочисленных интервьюеров Акунина (он словоохотлив и раздает интервью едва ли не чаще, чем автографы), кажется, только Ольга Богданова (газета «Stinger») сообразила, что не надо верить Чхартишвили на слово, когда он утверждает, что «из-за досуговой литературы кипятиться и нервничать не стоит», со смирением паче гордости относя себя именно к «досуговой» литературе. Во всех интервью он с подозрительной настойчивостью твердит, что просто погулять вышел, решительно отказываясь от каких бы то ни было претензий на
Что же обнаружилось?
В мою задачу не входит распутывать весь узел достаточно важных этических, психологических, культурных, политических и национальных проблем, которые Акунин затрагивает как будто бы походя, как будто бы играючи, как будто бы только для того, чтобы придать внешней интриге блеск «вящей серьезности», подразнить образованного читателя не только развитием сюжета, но и легким интеллектуальным ароматом. Обращу внимание лишь на то, что бросается в глаза.
Только знаток и переводчик японского классика ХХ века Юкио Мисимы мог создать Эраста Фандорина, который на протяжении серии романов, от финала «Азазеля» и до «Коронации», озабочен, в сущности, одним:
По замыслу автора, он делает это с блеском, но без всякой радости. От книги к книге образ Фандорина (в первом романе привлекательного своей наивностью, молодым честолюбием) становится суше, суше и… неприятнее. В «Коронации» это окончательно пустой человек, своего рода маньяк собственной роли. На карту поставлена честь императорской фамилии и значит судьба России (другое дело, что вся эта ситуация шита белыми романными нитками), но Фандорина это нисколько не интересует. В царской семье, куда ни плюнь, везде трусы, пройдохи и педерасты. Конец не только Романовых, но и всей России слишком очевиден для Эраста-прекрасного, и если он взялся за дело о похищении сиятельного отпрыска, то совсем не потому, что хочет спасти чужую игру, а потому что доигрывает свою со злодеем, оказавшимся в итоге злодейкой. В минуты отдохновения он (внимание!) уединяется с японцем-слугой и занимается боевыми упражнениями — тут шило откровенно торчит из мешка и вряд ли без ведома самого автора.
Скажу прямо: мне лично фигура Фандорина неприятна. Я не верю ни на йоту в его блеск. Это маниакальный, самовлюбленный тип, презирающий землю своего случайного и
Но разве не таков Шерлок Холмс в оппозиции к глуповатому Лестрейду? К Лестрейду — да, но не к Британии. Холмс — часть Британии и, простите за банальность, к тому же наводящую на ложные ассоциации, «мозг нации». А Фандорин — выморочный тип, ниоткуда взявшийся, из какой-то неведомой книжной Японии. Музей Шерлока Холмса в Лондоне органичен. Музей Фандорина возможен только в московском Институте стран Азии и Африки, который закончил Чхартишвили.
Ну, хорошо — а Пуаро, который бельгиец, а не француз, с чем связана некоторая пикантность в его поведении? Но Фандорин не бельгиец, не англичанин, не японец и не русский, даже и не русский европеец, что будто бы следует из его фамилии, восходящей к фон Дорну. Это именно некий абстрактный тип умного, честного, порядочного человека
Но справедливости ради надо сказать, что одного этого было бы недостаточно. Вопреки мнению критических профи и озабоченных проблемой своей духовности и эстетического самовыражения
Его романы о монашенке-сыщике Пелагии в этом отношении ничуть не хуже фандоринского цикла. Романы о Пелагии выгодно отличаются еще и тем, что в них главный персонаж, эдакий отец Браун в юбке, никак не является даже частично alter ego автора, и стало быть литературная игра приобретает более чистый характер. Перекличка с Честертоном меня нисколько не смущает. Открытое воровство в литературе вещь — совершенно нормальная, и Пелагия не более опасна для честертоновского отца Брауна, чем Буратино для Пиноккио. И я бы с радостью рекомендовал этот цикл для «досугового» прочтения, если бы…
Все-таки прав был М. М. Бахтин, утверждавший, что чисто занимательного романа быть не может, что всякий роман поневоле идеологичен. Идеологичен и «пелагиевский» цикл Акунина. В первом романе («Пелагия и белый бульдог») это не так заметно. Во втором («Пелагия и черный монах») — идеологические уши торчат столь нахально, что хочется их отрезать.
В одном из интервью автор признался, что идея «Черного монаха» навеяна туристической поездкой на Соловки. Я бывал на Соловках и могу оценить, во чт превратились Соловки под пером Акунина. Правда, он, как всегда, схитрил и старательно размешал в стакане своей творческой фантазии Белое море и озеро Светлояр, так что топонимика стала вроде бы блуждающей — некая русская религиозная святыня вообще. Но даже не соловецкий топос (все равно слишком узнаваемый), а соловецкий миф выдает Акунина с головой. Ну, кто же не слышал баек о том, как до проклятых большевиков соловецкие монахи выращивали ананасы там, где положено расти только бруснике и морошке? Как они купались в лучах электрического освещения и проч.? Надо самому побывать на архипелаге, чтобы понять, где кончается миф и начинается строгая правда, слишком строгая для материковых жителей. Чтобы увидеть все величие и весь ужас Соловков, где
Беда в другом. Изящный детективный роман, сам того не желая, превратился в пасквиль на то, что для многих свято. Алексей Варламов, напавший в «Литературной газете» на Акунина по поводу его «Коронации» со слишком, на мой вкус, менторской статьей, в одном, несомненно, прав. У безответственной фантазии должны быть ограничители там, где реальность вопиет об ответственности. Акунин считает обязательным обозначить водораздел с
Возможно, кому-то покажутся забавными однообразные глупости и пошлости, которыми Акунин наводнил свою соловецкую антиутопию… Ресторан «Валтасаров пир», парикмахерская «Далила», сувенирная лавка «Дары волхвов», банковская контора «Лепта вдовицы», котлетная «Упитанный телец», гостиница «Непорочное зачатие»… И как это он не додумался до закусочной под вывеской «Евхаристия»? Отец Митрофаний (епископ!) рассуждает о религии как какой-нибудь поп-расстрига, но это ничуточки не смущает его духовных чад. Настоятель монастыря ведет себя как Брынцалов, которого скрестили с Зюгановым. От всего этого разит самой дешевой карикатурой и — провокацией.
Что-то не выходит у Бориса Акунина с игрой в чистый вымысел и приятного во всех отношениях автора для приятного во всех отношениях читателя. Не получается абсолютный штиль даже в стакане воды. Волнуется водичка. Гримаса современности обезображивает невозмутимое лицо господина сочинителя. И наоборот — ослабляются лицевые мускулы безукоризненного Фандорина, отваливаются его наклеенные бачки, и под ними обнаруживается не то скуластый японец (но не «штабс-капитан Рыбников», а какой-нибудь славист из Токио), не то Чхартишвили с его собственными проблемами. А монашка Пелагия оказывается просто русской феминисткой, живущей на американские гранты.
Что бы ни писали, как бы ни нападали на последние романы Акунина критики…
Между прочим… Русская критика традиционно не любит успешных писателей. Это потому, что успешных писателей почти невозможно любить взаимно, как женщину, которая пользуется слишком уж большим успехом у мужчин. Русская критика (по крайней мере, современная) любит писателей бедных, несчастненьких, калик перехожих, сироток бездомных. Оно и понятно. Жениться надо на сироте.
Как любили Олега Павлова пока он литературные зубы не показал! Как тетешкались с его трагическим армейским прошлым! А как стало ясно, что это — крепкий литературный профессионал, так сразу насторожились. Ах, так ты зрячий? Щас будешь слепым! А когда он еще и «Букера» получил! Что уже говорить про Акунина?
Тут не какой-то «писатель» состоялся, а целый литературный коммерческий проект.
Характерно, что Вячеслав Курицын, связавшийся с Акуниным и втянувшийся в его проект (чем дело закончилось, я не знаю), литературным критиком в мгновение ока быть перестал. Такие предательства не прощаются… Смываются кровью.
Есть в этом и доля мистики. На чем завершился проект премии «Антибукер»? На том, что стараниями (в частности) слишком уж честного литературного интеллигента Андрея Василевского премию присудили Акунину. Акунин явился на церемонию вручения в пиджаке с золотыми пуговицами, и буквально назавтра все посыпалось. И премия, и Третьяков, и «Независимая»… Только не сам Акунин.
Вот передо мной «Известия» от 22 декабря. На первой полосе три лица: Ходорковский, Явлинский и Акунин. Ходорковский смеется. Явлинский картинно задумчив. А Акунин сложил ладошки лодочкой, прижал к носу, взгляд жалостный, как бы испуганный. «Ой, чо деется! Ой, как жить дальше, прям не знаю! Свят, свят, свят!»
Непонятно только: какому своему богу он молится? Потому что в глазах у Акунина, если присмотреться, жесткий блеск торжества.
Как Толстой умолял Чехова:
— Не верьте Горькому! Горький злой человек. У него утиный нос, он всюду ходит, выслушивает, высматривает и обо всем доносит какому-то своему богу…
А Чехов смеялся. И не верил.
На самом-то деле — что? Ходорковский в тюрьме. Сорвавшийся «интеллигентский» (условно конечно, но вы меня понимаете) экономический и даже, в несостоявшейся перспективе, государственный проект. Где сидит Явлинский — сейчас вообще никого не интересует. Продул вчистую. Продул деньги «Юкоса». А вот последний тираж Акунина 300000.
«Алмазная колесница». Ха-ха!
По иронии судьбы, рекламировали последнюю акунинскую книжку по телевизору перед самыми-самыми думскими выборами, и сам виновник торжества обещал с экрана, что она будет лежать на избирательных участках. За деньги, разумеется.
Между тем я знаю Акунина-Чхартишвили. Он стопроцентный западник, стопроцентный глобалист и стопроцентный праволиберал. Все его романы — я уже писал об этом и настаиваю на этом сейчас — насквозь идеологичны. В гораздо большей степени, например, чем сентиментальная «Мать» Горького или наивный роман-предупреждение Кочетова «Чего же ты хочешь?». Это тем более любопытно, что на сегодняшний день Акунин — единственный реально удавшийся «либеральный» проект. Или «западнический». Или «интеллигентский». Или «чертлысовый», учитывая, что Акунин в жизни чуть лысоват.
Дело не в терминах. Дело в том, что есть большая-большая страна Россия. С особым своим путем, как бы над этим ни издевались те самые либерал-интеллигент-западники. С особенным самосознанием народа, которое вышеназванным людям ужасно не нравится. С национальной литературой, которая отражает это сознание. Поэтому — по духу, а не по букве — тоже не нравится тем людям.
Те люди в этом нисколько не виноваты. Но и Россия нисколько не виновата, что изредка она, в результате крайне неприглядной со стороны
Это физиологический процесс.
Нельзя отравившемуся до блевоты человеку говорить: ну не блюй, это некрасиво.
Вот Россия выблюнула либерал-государственников. Некрасиво? Кто же спорит? А между тем Акунин, проповедующий
Вернемся в начало.
Что бы ни писали об Акунине критики, как бы ни стонали от зависти братья-писатели, это дьявольски талантливый литератор.
Именно литератор. Он начхал на «писательские» претензии, которые у 99 % современных «писателей» решительно ничем не обеспечены. Он образованнее «писателей», не говоря уж о либерал-политиках, которые вдобавок еще и художественно бездарны, эстетически беспомощны, что вполне проявилось в их предвыборной рекламе.
Те, кто говорят, что Акунина читать «скучно», вообще ничего не говорят. Это не критерий в критике. Те, кто говорят, что Акунин — это «масскульт», всего лишь признают его читательский успех. Те, кто утверждают, что Акунина «раскручивают», а иначе, мол, «ничего бы не было», даже если и правы процентов на пятьдесят, опять же не опровергают моих слов. Его сам Сатана раскручивает? Может, он Антихрист? Смешно же.
Акунин
Ходорковский, когда выйдет из тюрьмы, должен немедленно взять Акунина на службу с окладом в миллион долларов в год, сделать его по-настоящему «
«Алмазная колесница» написана, как почти все у Акунина (явное исключение — его короткие сатирические сказки), замечательно. Особенно вторая «японская» часть. Это умно, захватывающе, информативно и т. д. и т. п. И я вполне понимаю людей, которые покупают эту книгу.
Но дальше начинается чистейшая идеология, причем та самая, что время от времени отрыгивает из себя бедная Россия.
Купринский штабс-капитан Рыбников оказывается сыном Фандорина. Это читатель узнает в самом конце, но это и есть лейтмотив не только всего романа, но и всего акунинского творчества. К этому он шел, как сказали бы раньше, всей своей непростой писательской и человеческой биографией.
Похвалюсь… Имя штабс-капитана Рыбникова я произнес в первой своей и довольно давнишней об Акунине в «Литературной газете». Поскольку Акунин утверждает, что критики он не читает, значит, я ни при чем, но все равно — похвалюсь.
Штабс-капитан японского происхождения (у Куприна просто японец) обязательно должен был завершить акунинский романный цикл, и не случайно Акунин в интервью «Известиям» расслабленно заявляет, что на год оставляет писательство (едет в кругосветку, будет учить французский язык). Должен!
Дело в том, что в акунинском идеологическом космосе (для меня лично — искусственном, «непочвенном» и поэтому неприятном) реально соперничать с великолепным космополитом Фандориным может только великолепный инородец. А поскольку российский космополит — это, как правило, европоцентрист, то соперничать с Фандориным должен был не европеец. Но не чистый иной. Не натуральный японец.