Среди детей (в «дошкольной колонии», как это тогда называлось) я сразу почувствовала себя иначе, чем среди взрослых. Дети как будто угадывали мои самые затаённые мысли и чувства, которые я не решалась никому высказать.
Так, например, однажды вечером, когда на душе было особенно тяжело, кто‑то из старших мальчиков (таких весёлых и резвых в течение дня) позвал меня, сказав: «Посиди с нами, нам страшно». Мои собственные страх и тоска словно исчезли. С тех пор я каждый вечер сидела с детьми, пока они не засыпали спокойным сном.
Никогда не забуду этих вечеров! Вспомнить содержание наших бесед почти невозможно: дети рассказывали о доме, о переездах, о пушках и пулемётах, о зиме, о звёздах, рассказывали сказки. Это не была беседа педагога с воспитанниками. Несмотря на разницу в возрасте, мы были равными перед вечерней зарёй, перед наступающей ночью, перед страшным миром, который нас окружал, перед Богом, которого они чувствовали яснее, чем я. Я не умела ответить на многие их вопросы, но они всегда отвечали на мои. Некоторые девочки знали наизусть молитвы и иногда читали вслух. Я не знала молитв и слушала их, затаив дыханье. В устах детей они звучали с особенной силой и неведомой мне радостью.
Днём во время прогулок говорили мало. Мы слушали, что говорили нам птицы, цветы и деревья, леса и овраги.
Помню, однажды вернулась я с прогулки и села на крыльце дома. У меня в руках был большой букет васильков; прижавшись к нему лицом, я на минуту задумалась. Ко мне подбежал маленький черноглазый мальчик, один из самых больших наших шалунов, и спросил: «Ты знаешь, кто всех лучше?» Я не нашлась, что ответить. «Бог», — сказал он. «Ты знаешь, что Бог может сделать? — опять спросил мальчик и, не дождавшись ответа, добавил: — Человека сотворить!»…
По воскресеньям мне всегда было особенно грустно, но я не могла понять причину этой грусти. В одно воскресное утро я вышла в поле: было тихо, издалека доносился колокольный звон. «У всех воскресенье, а у тебя не воскресенье», — сказал неожиданно один из малышей, находившихся возле меня.
«Почему они всегда все знают?» — подумала я.
В детском саду я познакомилась с Тоней 3., через которую я узнала впоследствии о. Серафима и которая четырнадцать лет спустя стала моей крестной. Видно, Сам Господь привёл меня в этот детский сад.
Мне было 18 лет, Тоне 19. Она так же, как и я, потеряла недавно любимую мать. Она, как и я, чувствовала себя чужой среди окружающих и находила отраду и утешение в общении с детьми. Тоня работала с младшей группой (3–4 года), а я со средней (5–6 лет). Мы обе любили ночные дежурства. Так хорошо охранять сон детей. Спящий ребёнок кажется беседующим с ангелами. Столько безграничного доверия и безмятежности в его позе, в его улыбке! Они точно не подозревали о существован ии зла — эти «дети страшных лет России», которые успели уже пережить многое.
Нам обеим не хотелось спать в эти летние ночи, и мы стали проводить ночные дежурства вместе. Я говорила Тоне о своей маме, она мне — о своей. Я знала, что Тоня живёт совсем особенной жизнью, резко отличающей её от всех остальных Я чувствовала в ней большой ровный свет, который озарял её душу и жизнь и как бы переливался за пределы её личности. Я не умела и не решалась спрашивать об этом, она не умела и не решалась рассказывать.
Лишь один раз, когда мне было особенно грустно, Тоня сказала: «Есть люди, с которыми можно говорить, как с мамой». Эти слова глубоко запали в моё сердце, но и об этом я не решалась спросить. Это была тайна, которая должна была раскрыться когда‑нибудь сама собой.
Мы всё больше сближались с Тоней и понимали друг друга без слов. Тот мир, в котором жила Тоня, всё больше привлекал меня, но попытаться проникнуть в него казалось так же невозможно, как невозможно войти в чужой сад, как бы прекрасен он ни был, если тебя не звали. Тоня рассказывала мне, что находила возможным, но не всегда называла вещи своими именами, а часто пользовалась аллегориями. Делала она это из удивительной чуткости и бережного отношения к чужой душе, и я глубоко это ценила. Позже она призналась мне, что боялась нарушить «тончайшее переплетение» — так называла она ту внутреннюю работу, которая протекает, несомненно, под непосредственным водительством свыше.
Однажды Тоня рассказала сон. «Мне снилось, — говорила она, — что я гуляю по лугу, усеянному чудесными цветами. Мне хочется собрать большой букет этих прекрасных цветов и подарить их тебе. Моё сердце полно радости: ведь нигде, нигде не найти таких цветов! Букет растёт в моих руках, и хочется поскорее отдать его тебе. Но вдруг я замечаю, что ты стоишь на другом берегу реки. Я протягиваю тебе букет, но ты не можешь взять его. Река глубока, а моста нет… «Я не могу передать тебе цветы, — с грустью говорю я. — Но ведь ты слышишь, чувствуешь их аромат!»…
Чувствовала ли я? Я чувствовала его везде, весь мир менялся и оживал для меня, как оживает лес в лучах восходящего солнца.
Холодом веет ветер перед наступлением утра, тревожно щебечут птицы в предрассветной мгле…
Тоскует душа человека, пока не засияет в сердце Утренняя Звезда.
«Печаль перед рассветом» — так называли поэты это состояние души…
Тоня уезжала каждое восресенье. Я знала, что она бывает там, где есть «люди, с которыми можно говорить, как с мамой».
Однажды, во время нашего ночного дежурства, Тоня сказала: «Я говорила о тебе. Там тебя помнят». — «Спасибо», — сказала я. Она мало говорила, но всегда просила меня высказаться. «Тогда и мне легче будет, — убеждала она. — Ведь я могу обо всём спросить». Но я не могла говорить. Что‑то медленно созревало в душе. Слов не было.
Лишь когда мы расставались в конце лета, я подарила Тоне на память книжку, надписав на ней любимое четверостишие Виктора Гюго:
Зимой мы почти не встречались. Я была загружена работой и занятиями в университете. Тоня — домашними заботами (на её руках осталась семья) и болезнями.
На следующее лето мы встретились в дошкольной колонии, но на этот раз мы работали в разных детских садах. Один раз Тоня пригласила меня к себе в свободный день, и я осталась ночевать у неё. Обстановка комнаты произвела на меня неизгладимое впечатление. Особенно запомнилась мне картина «Благословение детей». Когда я уже легла, увидела, как Тоня подошла к иконам и, осенив себя крестным знамением, прочла краткую молитву. Эта молитва, казалось, пронизала меня насквозь, я всей душой почувствовала ту силу веры, которая возможна только в христианстве. Я никогда не думала, что Бог так близко!
В этом году ночные дежурства я проводила одна, но со мной всегда было Евангелие, которое я читала по ночам, оберегая сон детей.
Не имея возможности часто встречаться с Тоней, которая жила в эти годы уже за городом, я начала писать ей письма.
Не сразу начала получать ответы, но когда они, наконец, стали регулярными, я поражена была той силой чувства и глубиной мысли, с какой они были написаны. Трудно было представить себе, что их писала неопытная больная девушка. Я знала, что она часто подолгу не отвечает на письма, потому что ей надо «поехать посоветоваться», но долго не знала, кто был настоящим автором этих писем. Не скоро я узнала о том, что писал их отец Серафим, а Тоня только переписывала, как бы от себя.
Шли годы. Однажды Тоня сказала мне при свидании: «Знаешь, что мне сказали там о тебе? Мне сказали: «Она прошла половину пути».
Значит, я была не одна в течение всех этих лет, но кто‑то незнакомый, с удивительным вниманием и любовью, «как мама», следил за всеми движениями моей души.
В 1931 году я болела тифом и воспалением лёгких. После болезни мне дали путёвку в дом отдыха — в Оптину пустынь. И вот я очутилась в удивительно благодатной атмосфере, в стенах скита, среди оптинских лесов. Об Оптиной я знала только из Достоевского. То обстоятельство, что там был теперь дом отдыха со множеством отдыхающих, не смущало и не отвлекало меня.
Тишина векового соснового леса, аллея, ведущая в скит, цветник при входе в него, домики скита и монастырские стены — все это захватывало, всё говорило об одном, и все остальное становилось неважным, почти нереальным. Целыми днями я бродила по лесу, а рано утром и вечером перед закатом уходила в большой опустевший храм, где находилась столярная мастерская. Когда рабочие уходили, там было пустынно и тихо, только ласточки хлопотали под крышей. Все стены и потолки внутри храма были расписаны удивительными бледно–розовыми тонами, которые, казалось, были взяты непосредственно из красок заката. Невозможно было оторваться от этих чудесных картин. Особенно запомнились мне «Рождество» и «Путь в Эммаус».
По приезде я поделилась своими впечатлениями с Тоней. Та была несколько удивлена тем восторженным настроением, в котором я приехала с Оптиной. «Да, — сказала она, — для тебя это хорошо, но я бы не могла жить там теперь… в доме отдыха, мне было бы тяжело».
В следующем году, весной, моя сестра Л[4]. вышла замуж и летом уехала с мужем на юг. Я переживала трудный период жизни, но ни с кем не делилась своими переживаниями. Неожиданно получила письмо, в котором были следующие строки, явно не принадлежащие Т., так как звучали не как совет подруги: «То, что Л. вышла замуж, ни в коем случае не должно служить тебе примером, это не твоя дорога». Это был ответ человека, который видит далеко вперёд и которому дана сила и власть указывать путь.
Однажды я писала Тоне о том, как мучительно хотелось мне в юные годы иметь своего ребёнка, и заканчивала печальным, как мне казалось, выводом: «Наверное, я недостойна». — «Так и думай, что недостойна», — был ответ. А в одном из последующих писем о. Серафим писал: «А я понимаю твоё желание иметь и воспитывать ребёнка, как желание покоить в своём сердце Младенца Христа». Эти слова показались мне странными. Однажды я писала в письме, что Христос для меня единственный маяк во мраке жизни. На это о. Серафим ответил: «Наступит время, когда Христос будет не маяком, но Кормчим, направляющим всю твою жизнь».
В следующем году я проводила отпуск на озере Селигер. Мне захотелось поехать вместе с туристами, участвовать в экскурсиях и попробовать «быть как все», не отличаться от окружающих, как мне советовали в то время многие. Общество подобралось очень хорошее. Я и не подозревала, что снова попадаю в святые места (Нилова пустынь). Несмотря на все моё старание не отделяться от общества, на следующий же день моя соседка обратилась ко мне с вопросом: «Вы, видно, любите уединение?» Это меня очень удивило.
Кругом царила такая красота, что трудно было оторвать взгляд. Любимым моим местом стала небольшая вышка, на которую можно было взобраться и спокойно обозревать окрестности. Во все стороны расстилались бесчисленные живописные озёра с причудливыми островами и полуостровами, а на одном из островов возвышались белые стены бывшего монастыря и красовалась высокая белая колокольня[5].
Как‑то, после грозы, когда воздух был особенно прозрачен и чист, и было хорошо видно все окружающее до линии горизонта, я поднялась на свою любимую вышку, чтобы ещё лучше почувствовать красоту Божиего мира, и стала писать письмо. Мне захотелось, насколько возможно, передать в словах всё, что я видела, что наполняло мою душу в эти тихие минуты ничем не омрачённого созерцания природы озёрного края.
Однажды, накануне экскурсии к истокам Волги, я уснула и видела удивительный сон. В белой церкви шла служба, пели Символ Веры. Я старалась внимательно вслушиваться в это стройное пение, которое шло оттуда, сверху, из белой церкви, и, казалось, забыла обо всём на свете. И вдруг снизу, с озера, раздались другие звуки: там плыли лодки, наполненные людьми, гремела музыка, резким диссонансом прозвучал «Интернационал». У меня закружилась голова, и я потеряла сознание. Сон прервался. Рассветало. Надо было вставать и идти на экскурсию. Шли долго чудесной лесной дорогой. В глубине леса я заметила часовню и отошла от своих спутников. На стенах часовни я увидела полностью написанный Символ Веры, который только что так ясно слышала во сне. Я никогда не думала, что сновидение может так живо перекликаться с действительностью.
На другой день, вернувшись на базу, я застала письмо от Тони, продиктованное о. Серафимом. Оно было, как я потом узнала, написано в двух экземплярах, один был послан в Москву по домашнему адресу, другой — на базу озера Селигер. Это письмо было ответом на то, которое я писала на вышке. Начиналось оно словами: «Без воли Божией ничего не бывает. Подумай, в какие удивительные места приводит тебя Господь. Ещё недавно ты дышала благодатным воздухом Оптиной пустыни, а теперь ты находишься на озере Селигер, на месте подвигов Нила Столбенского» (впоследствии о. Серафим называл Нила Столбенского моим небесным покровителем). О. Серафим подробно разбирал моё письмо, приводя из него целый ряд выдержек. В моём письме были слова: «Отчего так трогают меня ласточки, особенно, когда они вьются над гнездом?» — «Это благодать Божия касается тебя. Это ангелы вьются над твоей душой, не отгони их», — был ответ.
О. Серафим приводил и тот отрывок из письма, где были описаны цветы лугов и полей, заключающих в себе такую гармонию красок и ароматов, и каждый из них как будто стремится отдать все, всю полноту совершенства, которой наделил его Создатель в порыве любви и жертвы. Это та совершенная любовь, о которой говорит апостол Павел в послании к Коринфянам, «любовь, которая не имеет
Для меня всё это явилось неожиданным. Когда писала то письмо, я совсем не думала о церкви и крещении. Ответила я не скоро, уже в Москве. Мне непонятно было то, о чём писал о. Серафим. «Почему нужно непременно присоединяться к церкви, — недоумевала я. — Разве нельзя без этого исповедовать Христа своей жизнью и своей смертью?»
В следующем письме он ответил на этот вопрос вопросом: «Как же ты думаешь, не имея Христа, Его исповедовать?»
Эти слова были тогда мне малопонятны и показались жестокими. Вопрос о крещении казался тогда почти ненужным, почти тщеславным. Отвечая на эти мысли, отец Серафим писал: «Ты говоришь о тщеславии, не замечая, в какую тонкую гордыню впадаешь, утверждая обратное». Мне трудно было в этом разобраться.
Зимой Л. должна была родить. Тоня приехала сказать нам, что если никто из нас не решается пока на крещение, то хорошо было бы сначала крестить ребёнка, который родится у Л. Мы обе с радостью приняли это предложение. Таким образом, вопрос о крещении Алика был решён задолго до его рождения по указанию и благословению о. Серафима. Незадолго до родов Л. я получила письмо, в котором мне поручалось передать ей, чтобы она была спокойна в предстоящих ей испытаниях, надеясь на милосердие Божие и Покров Божией Матери.
После рождения Алика батюшка прислал письмо, в котором давал Л. указание о том, чтобы во время кормления ребёнка она непременно читала три раза «Отче наш», три раза «Богородицу» и один раз «Верую». Так он считал необходимым начинать воспитание духовное с самого рождения.
Крещение Алика и Л. было назначено на 3 сентября (1935 г.) Я поехала на вокзал провожать всех троих. Странное чувство овладело мною: тревога и неизвестность сочетались с чувством радости того, что должно совершиться что‑то необходимое и почти неизбежное. Я не знала, куда они едут и ни о чём не спрашивала. На вокзале я сказала Тоне: «Я ничего и никого не знаю, но во всём доверяюсь тебе». — «Можешь быть спокойна, — ответила она, — но если хочешь, поезжай с нами». Этого я не могла сделать!..
После крещения сестра стала ещё чаще ходить в церковь, я ещё чаще по вечерам оставалась с Аликом. Он, казалось мне, всегда понимал все. Иногда Алик снимал с себя крест, надевал на меня и улыбался. Т. несколько раз предлагала мне поехать в Загорск: «Ты только себя мучаешь, откладывая», — говорила она, но я не могла решиться. Л. ездила в Загорск довольно часто. Слушая её рассказы, я думала: «Нет, я не могу так». — «От тебя ничего не требуют, — сказала Тоня, — к тебе найдут подход, какой для тебя нужен». — «А я не буду в положении трудного ребёнка?» — спросила я (тогда я уже работала в ЭДИ). «Именно так», — ответила Тоня. Насколько я действительно была «трудным ребёнком», узнала много позднее, когда о. Серафим рассказал Л. о том, как он после каждого написанного мне письма лежал больной в течение нескольких часов — такого напряжения это требовало.
«НАДО ВООРУЖИТЬСЯ КРЕСТОМ»
Так шла зима. Письма стали более редкими. На душе лежала какая‑то тяжесть, которую хотелось передать на бумаге, и казалось почти безразличным, прочтёт ли кто‑нибудь написанное или нет. Однажды, написав такое письмо, я неохотно опустила его в ящик, и как была удивлена, когда в ответном письме я прочитала такие слова: «Последнее письмо твоё заключает в себе как бы покаяние, приносимое тобою за всю твою прошлую жизнь, т. е. именно то, что нужно перед вступлением в Православие». Когда писала своё письмо, я и не подозревала, что оно заключает в себе покаяние.
Как‑то Т. уговорила меня согласиться на поездку под предлогом, что мне надо поговорить о Л. «Так тебе будет легче», — сказала она.
Наконец вопрос о поездке в Загорск был решён. Мы условились на 29 января. Но в день отъезда возникло неожиданное препятствие. Ночью Л. стало плохо, и некому было оставаться с нею и с ребёнком. Только теперь я почувствовала, до какой степени желанной и необходимой была для меня поездка и как невозможно было от неё отказаться. И тогда я получила неожиданную помощь. В тот момент, когда нельзя было больше раздумывать, в дверь позвонила незнакомая девушка и предложила свои услуги в качестве домработницы. Катя нам сразу понравилась и осталась с Л., а я могла спокойно уехать. Впоследствии мы рассказали ей все, и она сама была допущена к о. Серафиму.
Прямо с работы поехала я на вокзал. В вагоне было тесно, и мы всю дорогу стояли. Приехали в Загорск уже ночью. Был мороз, небо усеяно звёздами. Шли молча, в темноте. Только один раз Тоня спросила: «Как тебе кажется, куда ты идёшь?» — «Я не знаю и стараюсь не думать», — сказала я. «Думай, что ты идёшь, чтобы поговорить о Л., и тебе будет легче», — сказала Т. сочувственно.
Тропинка привела нас к домику, ставни которого были плотно закрыты. Казалось, там все спали или давно уехали. Тоня позвонила 4 раза, как условлено. Нам быстро открыли. В домике было светло, тепло и уютно. Во всём чувствовался покой как‑то особенно хорошо слаженной жизни. Все были ласковы и приветливы, так что чувство неловкости, обычное в непривычной обстановке, сменилось уверенностью, что все совсем просто и иначе быть не может. Батюшка позвал нас к себе в комнату и просто, как ребёнку, объяснил мне, как нужно взять благословение, о чём я никакого представления не имела. Потом все пошли в столовую. За ужином шли обычные разговоры: о Москве, о поездке, о Леночке. Время было позднее, и все пошли ложиться спать. Мы с батюшкой остались вдвоём. Он попросил меня пройти с ним вместе в маленькую кухню, которая была закрыта со всех сторон, но имела такой же праздничный вид, как и все в доме, и была увешана образами.
Сели за стол. Помолчав немного, о. Серафим спросил: «Как вы пришли ко мне?» В том, как он задал этот вопрос, чувствовалось, что ему известно всё, что со мной происходило, и в то же время он хотел дать мне понять, что я пришла сюда не по своей воле. «Мне было очень трудно», — ответила я, чувствуя, что все обычные человеческие условности здесь неуместны. Однако, когда он попросил рассказать о себе, я все же спросила: «Вы простите меня, если я буду говорить то, что Вам может быть неприятно?» — «Я священник», — кратко ответил о. Серафим…
Мне показалось, что с меня спали цепи, которые тяготели на мне в течение многих лет. Я говорила долго, говорила всё, что в данный момент казалось мне существенным. Когда я закончила, о. Серафим как то особенно внимательно посмотрел на меня и сказал: «Вы устали, вы очень устали». — «От чего?» — удивилась я. «От добросовестного отношения к жизни», — был ответ.
Потом он начал говорить сам, и я была поражена, откуда он знает отдельные подробности моей жизни, о которых я не говорила: характеристика моих родителей, их взаимоотношения и многое другое. «Ваша мама, — говорил о. Серафим, — вела почти христианскую жизнь… Почти христианскую жизнь», — повторил он, словно желая усилить значение этих слов. — Однако я ей не решился бы предложить то, что предлагаю Вам… Вам осталось только вооружиться крестом… Это нужно не для чего‑нибудь другого, но только для устроения вашей души. Вы поняли меня?» — этот вопрос батюшка постоянно задавал во время своих бесед, и сколько раз впоследствии я отвечала на него отрицательно, стремясь как можно лучше уяснить его мысль, и вновь он терпеливо разъяснял, как мама в детстве объясняла в десятый раз затруднявшую меня задачу.
Много вопросов смущало меня в связи с тогдашним положением церкви, с необходимостью конспирации, с тем ложным положением, в которое приходилось ставить себя по отношению к окружающим. Ведь даже для того, чтобы приехать сюда, пришлось обмануть самых близких людей. О. Серафим сочувственно отнёсся ко всему, что я ему говорила. «Вы не знаете, в какое время вы пришли ко мне! — сказал он, как бы желая вновь подчеркнуть, что не все открыто мне и что действует здесь не моя воля. — Здесь катакомбы, — сказал он, указывая на всё, что нас окружало. — Я здесь не потому, что желаю кому-нибудь зла или хочу с кем‑то бороться. Я здесь для того, чтобы сохранить чистоту православия».
Батюшка говорил ещё о многом. Во время беседы он несколько раз обращался ко мне с вопросом: «Вы любите апостола Павла?»
Апостол Павел был «моим» апостолом, он дал мне ключ к пониманию Евангелия — как мне было его не любить?
Между тем начало светать.
«Вот вы пришли ко мне ночью, как Никодим, — сказал батюшка задумчиво, — и я ставлю перед вами вопрос: согласны ли вы принять крещение?»
«Этот вопрос для меня сейчас совершенно непосильный, — ответила я, — совершенно непосильный…»
О. Серафим попросил меня стать на колени, и он молча прижал мою голову к своему сердцу, так что я могла слышать каждое его биение.
Мы вышли в другую комнату. Наступил день. Батюшка подвёл меня к окну и сказал: «Запоминайте дорогу. Вы ещё приедете ко мне, спрашивать ни у кого не нужно».
Он подарил мне на память синее хрустальное яичко, потом благословил меня, и я уехала домой.
Письма больше не пересылались по почте, а передавались через Тоню.
В начале Великого поста получила большое письмо от о. Серафима. Оно значительно отличалось по своему содержанию от прежних писем. Оно было написано как‑то особенно просто, тепло и конкретно. О. Серафим писал о том, какие молитвы надо читать ежедневно, утром и вечером, как проводить Великий пост, и давал много других практических указаний, которые проникали в самую повседневную жизнь и потому действовали особенно ободряюще. Он уже считал нас своими и заботился о нас, как внимательная мать, которая старается предупредить движение своего ребёнка: внешнее и внутреннее.
Особенно обрадовал меня совет о. Серафима каждое утро, уходя на работу, испрашивать благословение.
Как‑то раз в разговоре с Т. я спросила, можно ли до крещения осенять себя крестным знамением. О. Серафим не забыл и этого вопроса. «Не только можно, но и необходимо», — отвечал он. Таким образом, духовные стремления переставали быть чем‑то оторванным, и восстанавливалось, а может быть, созидалось впервые подлинное органическое единство жизни во всех её проявлениях.
Незадолго до начала Великого поста у бабушки началась гангрена ноги. В течение трёх месяцев она не вставала с постели и тяжело страдала. Близкие дежурили по очереди возле неё ночами. Бабушка была уже в очень преклонном возрасте, и организм не мог долго бороться с болезнью. Она умирала. Всю свою жизнь она была чрезвычайно энергичным, жизнерадостным, общительным человеком; теперь она постепенно отходила от всего; отказывалась от любимых блюд, которые ей приносили, не хотела слушать писем, которые присылали ей дети и внуки, не разрешала даже приводить Алика (долгожданного правнука) к себе в комнату. Ей больше ничего здесь не было нужно.
Когда я проводила ночи у её постели, мне казалось, что я нахожусь каким‑то образом на грани двух миров. Я чувствовала эту грань, мне не хотелось расставаться с этим, неведомым до сих пор чувством. Когда весь дом спал, а умирающая смотрела на меня своим отрешённым от всего, «понимающим» взглядом, мне не было страшно. Напротив, какой‑то непонятный покой наполнял моё сердце, и когда приходила утром на работу, никто не мог догадаться, что я провела бессонную ночь.
Так проходил Великий пост. Так я готовилась к встрече Пасхи — праздника победы над смертью. Какова же была моя радость, когданезадолго до Пасхи Т. привезла мне от о. Серафима большую свечу зелёного цвета (символ надежды) с приглашением приехать к пасхальной заутрене.
Смущало меня только одно: мне не хотелось, чтобы бабушка умерла в моё отсутствие. Но не принять предложения было почти невозможно. Пасхальная ночь совпадала с моим дежурством, но удалось упросить тётю остаться вместо меня. Домашним я сказала, что переночую у Т.
В Загорск мы приехали поздно. Домик, в котором жил батюшка, как и в прошлый раз, выглядел снаружи заброшенным и необитаемым. Внутри же он был полон людей, собравшихся встретить Светлый Праздник вместе с батюшкой в этом маленьком, запертом со всех сторон домике, как прежде встречали его в храме.
Батюшка был занят устройством алтаря и иконостаса. Маленькая комната должна была превратиться в храм, где совершится пасхальная заутреня.
Когда всё было готово, перешли в большую комнату, оставив батюшку одного.
Я не знала никого из присутствующих, кроме хозяев дома. Немного спустя батюшка позвал меня к себе в комнату. «Чувствуйте себя так, как среди самых близких людей, — сказал он и, убедившись в том, что я поняла все так, как он хотел, уже совсем просто добавил: — А теперь пойдите, посидите в другой комнате, а я буду их исповедовать». Вероятно, и остальные были предупреждены, так как никто не задавал мне никаких вопросов, и я почувствовала вскоре, что все эти люди, приехавшие сюда к батюшке в эту пасхальную ночь, действительно являются близкими мне людьми, с которыми связывают меня самые глубокие, ещё не совсем понятные мне нити. Я бы не сумела этого почувствовать, если бы не было прямого указания батюшки: он освободил меня от всегдашней моей замкнутости, он разрешил мне чувствовать себя хорошо.
Прислушиваясь к разговорам окружавших меня людей и отчасти участвуя в них, я начинала понимать, в чём основное отличие жизни «в церкви», жизни «под руководством», от того внутренне беспорядочного, хаотического существования, какое вели люди, среди которых мне приходилось до сих пор проводить всю свою жизнь. Два основных понятия определяли собой характерные чергы этого нового для меня образа жизни: «благословение» и «послушание». Не будучи в состоянии полностью охватить заключавшийся в них глубокий смысл, так как для этого нужен большой и долгий опыт духовной жизни, я все же почувствовала в них единственный надёжный путь.
Всей обстановкой своей жизни, своими словами, действиями, поведением батюшка учил всех, кто соприкасался с ним, все глубже вникать в этот пут ь сердцем и разумом и одновременно усваивать его практически. Этот путь во многом диаметрально противоположен тому, чему учила семья, общество, литература (не только после революции, но и до неё).
Среди присутствующих были двое: Наташа и Серёжа П. Они оба были духовными детьми батюшки, но прежде не были знакомы. Теперь они стали мужем и женой. Их соединило не личное чувство, но благословение батюшки, личное чувство пришло потом. В основе их союза лежали не страсть, не увлечение, которые так превозносились светскими писателями, но любовь к Богу и стремление к христианской жизни. Во время заутрени Серёжа стоял рядом со мной и как‑то особенно хорошо, по–детски, молился.
…Серёжа был убит на фронте, и когда я вспоминаю его теперь, он представляется мне таким, каким он был в ту пасхальную ночь…
Батюшка исповедовал каждого отдельно.
Прежде чем начать богослужение, он послал кого‑то из присутствующих убедиться в том, что пение не слышно на улице.
Началась пасхальная заутреня, и маленький домик превратился в светлый храм, в котором всех соединяло одно, ни с чем не сравнимое чувство — радости Воскресения. Крестный ход совершался внутри дома, в сенях и в коридоре. Батюшка раздал всем иконы для участия в крестном ходе. Мне он дал икону трёх святителей, как я потом узнала от Т., потому что в то время, когда икона была у меня в руках, я ни разу не решилась на неё взглянуть.
После литургии все сели за пасхальный стол и начались оживлённые разговоры о том, на сколько частей разделилась «Солянка», кто и где встречает сейчас праздник. Батюшка обратил внимание присутствующих на то, что вокруг, даже в непосредственной близости от дома, никто и не подозревает, что здесь происходит. Время шло. Уезжать не хотелось, но я начала беспокоиться о том, что, если задержусь, бабушка может умереть в моё отсутствие. Заметив моё беспокойство, о. Серафим сказал, обращаясь ко мне, но так, чтобы могли слышать все: «Будьте спокойны, ничего не случится. Матерь Божия не допустит. Вы приехали прославить Её Сына, а Она сохранит весь ваш дом».
Летом 1936 года сестра жила на даче в Тарасовке[6]. Вечерами иногда она читала вечерние молитвы вместе с Катей, и тогда я к ним присоединялась. Но мне необходимо было уединение, так как надо было наконец обдумать все и прийти к окончательному решению. Я уехала в глухую деревню, недалеко от Калязина, жила в полном одиночестве и целыми днями бродила одна по полям и лесам.
Ходили слухи о неизбежности войны. Я боялась, что война застанет меня безоружной и, вспоминая слова батюшки, думала: «А вдруг что случится? Мне надо вооружиться крестом!..»
Я решила на свободе написать письма, в которых могла бы уяснить себе всё то, что меня тревожило, что мешало перейти через пропасть, которая все ещё отделяла меня от желанной цели. Я выбрала себе для этого уголок на опушке леса недалеко от болота, над которым носились с криком дикие утки. Туда я уходила со своим письмом, и никто не нарушал моего уединения.
Я пыталась собрать воедино все отрицательное, что было связано для меня с детства с представлением о Православной Церкви, какой она являлась в прошлом в лице своих официальных представителей: о бесчисленных компромиссах, лицемерии, об антисемитизме и многом другом, что воздвигало, быть может, внешние, но труднопреодолимые преграды для всех, кто хотел бы приблизиться к Церкви, находясь вне её. Я писала о тех тяжёлых и страшных исторических ассоциациях, которые вызывают у меня еврейские слова «авойдо зоро» — «чужое служение».
О. Серафим все принял с глубоким сочувствием. «Мне понятен твой страх перед словами «чужое служение», — писал он. Согласился он и с тем, что внешняя история Церкви представляет собой в значительной степени «цепь компромиссов», и прибавил: «продолжающихся и в настоящее время». Дальше он писал о Церкви, которой Глава Сам Христос и Матерь Божия, о Церкви, к которой принадлежат сонмы святых мучеников и угодников Божиих. «Вот к какой Церкви принадлежу и я моим недостоинством», — заканчивал о. Серафим своё письмо.
В последнем из писем, написанных в Калязине, я пыталась подвести итоги. Но итог оказался для меня самым неожиданным. Я вынуждена была признать, что решать, собственно, нечего, что вопрос о моём крещении предрешён уже давно, даже не знаю когда. Может быть, я должна подумать о сроке? Но и это, видимо, не в моей власти. Путник видит огни впереди. Он идёт к ним. Но где же они, далеко или близко? Он не может сказать. Он может обмануться…