Участники занимают исходные позиции в крайних точках О и Л, стоя, естественно, друг к другу лицом и опустив дула пистолетов. По сигналу они начинают сходиться и могут при желании выстрелить в любой момент. Онегин стал поднимать пистолет, после того как оба сделали по четыре шага. Еще через пять шагов прогремел выстрел, которым был убит Ленский. Если бы Онегин промахнулся, Ленский мог бы заставить его подойти к барьеру (В1), а сам бы не спеша, тщательно прицелился. Это была одна из причин, по которой серьезные дуэлянты, включая Пушкина, предпочитали, чтобы соперник выстрелил первым. Если после обмена выстрелами противники продолжали жаждать крови, пистолеты могли быть перезаряжены (или подавались новые), и все повторялось с начала. Этот вид дуэли, с вариациями, был распространен во Франции, России, Англии и на юге Соединенных Штатов между 1800 и 1840 годами.
5. «Человеку воображения и нравственного порыва трудно было найти свое место в обществе» (в прежней России) (стр. 46). Ответь мне, пожалуйста, где и когда такому человеку легко было найти свое место в обществе?
6. Перевод «Медного всадника» сделан первоклассно, и я намереваюсь использовать его на занятиях, выдавая за свой.
7. Зачем это слово «буржуазный» применительно к Флоберу? Ты отлично знаешь, что в его понимании оно не обозначало классовую категорию. Иначе говоря, Флобер в глазах Маркса был буржуа в марксистском смысле, а Маркс в глазах Флобера был буржуа во флоберовском понимании этого слова.
8. Перечитай стр. 117. Ты всерьез полагаешь, что в первые годы своего существования советский режим строил (окровавленными руками) фундамент (из папье-маше, пропитанного кровью) для нового человечества?
9. Ты также заблуждаешься насчет литературного вкуса Ленина. Тут он был стопроцентный буржуа (во всех смыслах). Когда он говорит «Пушкин», он имеет в виду не нашего (твоего, моего и т. д.) Пушкина, а то, что складывается в голове русского обывателя из а) школьных учебников, б) переложений Чайковского, в) расхожих цитат и г) приятного убеждения, что Пушкин писал «классически просто». То же можно сказать о его восприятии Толстого (его статьи о Толстом по-детски наивны). Сталин тоже любит Пушкина, Толстого и Ромена Роллана.
10. Приходилось ли тебе читать, что пишет Радек{201} о литературе? Очень похоже на Геббельса.{202} У меня есть заметки о том и о другом.
11. «Упадок» русской литературы в период 1905–1917 годов есть советская выдумка. В это время Блок, Белый, Бунин и другие пишут свои лучшие вещи. И никогда — даже во времена Пушкина — не была поэзия так популярна. Я рожден этой эпохой, я вырос в этой атмосфере.
12. Твоя защита американской демократической литературы от советских критиков превосходна. Я бы пошел дальше, я готов утверждать, что советская литература sensu stricto[159] едва дотягивает до уровня Элтона Синклера.
Мы с Верой желаем вам с Еленой прекрасного Нового года. (Я также благодарю Вас, вслед за Володей, за Вашу чудесную книгу.)[160]
Твой
Уэллфлит, Масс.
11 января 1949
Дорогой Володя,
спасибо за письмо. Я рад, что ты просветил меня относительно дуэли в «Евгении Онегине»,{203} но сказанное тобой не отменяет того факта, что Онегин коварно воспользовался рассеянностью Ленского, ибо он его действительно ненавидел, что, насколько я помню, ты в свое время отрицал. Ты, конечно, можешь считать, что Онегин «свой пистолет… стал первым тихо поднимать» просто потому, что он более опытен, — я же думаю, что, судя по действиям обоих дуэлянтов, Пушкин намекает на то, что Онегин замыслил убийство Ленского заранее.
Читаю
У нас все по-старому. Если повезет, в середине февраля на несколько месяцев переберемся в Стэмфорд.
Всегда твой
Университет Корнелл
Голдуин-смит-холл
Итака, Нью-Йорк
Середина апреля 1949
Дорогой Кролик,
моя нью-йоркская лекция отложена, она состоится 7 мая. От Романа я получил приглашение на 16 апреля, но теперь отменено и оно. Ты будешь в Нью-Йорке в мае? Очень хотим вас обоих повидать. Спасибо за приглашение в Стэмфорд, но придется повременить и с этим.
Твой очерк про индейцев{204} мне очень понравился. Ты видел, что написал в «Лайфе» про чету Перонов Дос Пассос?{205} Он что, спятил? Или это какая-то нео-радикальная причуда — хвалить Эвиту? Или написанное им следует воспринимать как сатиру? Или — от одной этой мысли перо дрожит в моей руке — уж не уверовал ли он в истинную церковь?
Кажется, я говорил тебе, что в середине июня мы собираемся на машине в Юту для участия в июльской писательской конференции в Солт-Лейк-Сити.
До этого надо будет обязательно увидеться.
Твой
Университет Корнелл
Голдуин-смит-холл
Итака, Нью-Йорк
23-25 мая 1949
Дорогой Кролик,
всего пару слов между двумя лекциями. Идет последняя неделя учебного года. В двадцатых числах июня мы сядем за руль и помчимся на запад — сначала на писательскую конференцию в Юту, а затем в Титонский национальный заповедник в Вайоминге, на поиски бабочки, которую я описал, назвал, обласкал — но сам ни разу не ловил.
Ужасно обидно, что никак не можем отозваться на твои любезные приглашения. Нам так хочется повидать вас обоих! В пятнадцатых числах июня Дмитрий вернется домой из школы, я же последующие двадцать дней собираюсь писать как заведенный. Свою книгу воспоминаний я продал
Собираюсь предложить Водрину{207} небольшую книжку об «Онегине»: полный прозаический перевод с комментариями, ассоциациями и прочими пояснениями каждой строки — все то, что я подготовил для своих университетских занятий. Пришел к убеждению, что переводить в рифму больше не стану — власть рифмы абсурдна и с точностью не сочетаема.
Никто не хочет печатать (слишком длинно или слишком «научно») статью, которую я написал (12 страниц на машинке) о «Slove о Polku Igoreve». «Нью-Йоркер» от нее отказался, и я не уверен, что «Партизан» va marcher.[162]
Вера отвезла меня на машине в Нью-Йорк и обратно по очень красивой, поросшей нежной растительностью местности, и я сыграл несколько необычайно увлекательных партий в шахматы с
Привет от нас обоих вам обоим.
Уэллфлит
Кейп-Код, Масс.
28 сентября 1949
Дорогой Володя,
рад был твоей открытке. Лето у нас выдалось напряженным и в семейном (мальчики только что вернулись в школу), и в литературном отношении. Я дописал пьесу,{209} для которой сейчас ищу режиссера, и собрал сборник статей, написанных мною еще в двадцатые годы.{210}
Летом к нам, вместе со своей чуднóй и farouche[163] подругой (ты ее знаешь?), приезжал Глеб Струве.{211} Мы с ним много говорили о русском и английском стихосложении, и теперь я уяснил себе, чем объяснялось отсутствие взаимопонимания в нашей переписке на эту тему, имевшей место несколько лет назад. Хочу поделиться с тобой плодами своего просвещения. Струве объяснил мне, что в русских словах, какими бы длинными они ни были, имеется, по существу, только одно ударение. Я никогда раньше не обращал внимания на то, что в русских словарях дается только один ударный слог, в английских же — указываются и дополнительные ударения тоже. Тем самым в русском стихе эмфаза отлична от стиха английского. В английском стихе второй ударный слог образует ритм точно так же, как и основной. Искусство английского стиха у великих поэтов от Шекспира до Йейтса частично основывается на перемещении этих ударений. В русской же поэзии нет ничего похожего — вот почему ты отказываешься понимать то, что называется ритмическим сбоем, а я называю «сбиться с ноги». Смещение ударения, синкопирование в русском стихе невозможно. В русском белом стихе невозможны такие строки, как: «Never, never, never, never, never» в «Короле Лире» или: «Cover her face; mine eyes dazzle: she died young» в «Герцогине Мальфийской».{212} Русское метрическое искусство проявляется в другом; число слогов в русском стихе отличается четкой размеренностью, чего в английском стихе, где имеется много дополнительных, вторичных ударений, которыми поэт жонглирует, почти совсем не бывает. О жонглировании ты не раз пытался мне втолковать, но ошибался, полагая, что у нас, в английском языке, происходит то же самое. Ты представлял себе, по всей вероятности, что такое слово, как «constitution» в пятистопном ямбе произносится constitúshun, тогда как в действительности актер, обученный чтению стихов, произнесет это слово con-sti-tú-ti-ȍn: ti-ȍn — полный ямб (в древнеанглийском on был oun). Русский стих, собственно говоря, позаимствовал метрические формы английского и немецкого стиха, но использовал их для иной поэтической мелодики, чем и вызвано отсутствие взаимопонимания между нами. Ты не учитываешь наше смещение ударения — вот почему, когда мы работали с тобой над «Моцартом и Сальери», тебя раздражали, казались неверными мои предложения по замене ямба на хорей. В данном случае ты был прав, ведь всю трагедию ты переводил ямбом, но нет и не может быть хорошего английского поэта, которому бы пришло в голову прибегнуть к такому метру, если он пишет поэму белым стихом. Я же, со своей стороны, теперь понимаю, что, читая русскую поэзию, никогда не чувствовал, как она должна звучать. Мне она всегда казалась слишком монотонной в своей упорядоченности, размеренной, точно школьное упражнение. И эта размеренность озадачивала, ведь поэтам такого класса ничего не стоило свой стих разнообразить. Надеюсь, ты как-нибудь прочтешь мне какое-то русское стихотворение и разъяснишь тот эффект, который я не уловил. (Твои рассуждения о поэтических формулах в воспоминаниях, напечатанных в «Партизэн ревью», были для меня весьма поучительными.) С другой стороны, оттого, что твои английские стихи столь же размеренны, что и русские, ты не используешь весь ресурс английского стихосложения. <…>
Летом я много читал Чехова и остался под большим впечатлением; я не мог даже себе представить, сколь многообразна, широка описываемая им жизнь. Особенно он интересен в связи с тем, что происходит сегодня в Советской России, ведь многие типы, которых он рисует, — крестьяне, сумевшие выбиться в купцы, недовольные и несведущие чиновники, — это ведь те же самые люди, которые впоследствии заняли в стране ведущие посты. Читал также и Фолкнера. Твоя неспособность оценить его дар — для меня загадка. Объясняю это, пожалуй, лишь тем, что трагедию ты не признаешь в принципе. Ты не пробовал читать «Шум и ярость»?
Всегда твой
9 ноября 1949
Дорогой Кролик,
не писал тебе раньше, так как моя книга (автобиография) отнимает все свободное время. Я всегда говорил тебе, что в русских словах есть только одно ударение. Не раз упоминал я в нашей переписке и о том, что длинные английские слова имеют тенденцию дублировать ударение (чаще, правда, в американской речи, чем в британской). Я не очень понял, в чем смысл твоего примера с ударением на конечном — ion; впрочем, это чем-то напоминает перемену окончания
Рассказ о моем первом любовном приключении{213} должен вскоре появиться в «Нью-Йоркере», а вот другой отрывок{214} [из автобиографии. —
Мне еще осталось написать страниц пятьдесят, и пока мотор мой работает без перебоев. Боюсь, что эта книга тебе не понравится, но сбросить с себя ее бремя я обязан.
Долой Фолкнера!
Твой
1950
36 Виста-плейс
Ред-бэнк, Нью-Джерси
14 апреля 1950
Дорогой Володя,
сюда я приехал ухаживать за своей матерью: ей было очень плохо, она попала в больницу, но теперь ей лучше. Говорил с Еленой по телефону, она сказала, что пришло письмо от Веры; пишет, что у тебя грипп. После банкета в связи с годовщиной «Нью-Йоркера» я тоже слег и лишился голоса — ларингит. В тот вечер было столько неприятных сцен{216} с самыми funestes[164] последствиями, что стоило бы их описать в духе «Хиросимы» Джона Херси.{217} Каждый преследует свои мелкие интересы, переходя от стола к столу, с танцплощадки в ресторан, не обращая никакого внимания на растерянность, скуку, раздражение или опьянение остальных гостей, не сознающих гигантского масштаба катастрофы, губительной для всех.
Собирался написать тебе, прочитав твою чудесную последнюю главу [из автобиографии. —
Читаю Женé. Тебе, надо полагать, это имя известно. Его чудовищно неприличные книги стали издаваться и продаваться только теперь. Гомосексуалист и вор, он большую часть жизни просидел за решеткой. Говорят, что Кокто, пытаясь вызволить его из тюрьмы, заявил властям, что Жене — величайший из ныне живущих французских писателей, и должен сказать, что с этим, пожалуй, нельзя не согласиться. Я прочел «Notre-Dame des Fleurs» и «Journal du Voleur»,[165] и обе книги, особенно первая, произвели на меня очень сильное впечатление. Этот писатель абсолютно ни на кого не похож — просто не укладывается в голове, каким образом он, мальчишка из приюта, в юности — вор и бродяга, сумел набраться знаний и развить в себе столь блестящий дар. Его язык, интонация так же уникальны, как и его жизненный опыт. Ему, как мало кому до него, удалась тема психологической амбивалентности (золотое слово!) подчинения и подавления, чему столько свидетельств в современном мире и чем интересуешься и ты тоже. Я дам тебе «Notre-Dame des Fleurs», если тебе эта книга еще не попадалась. Надеюсь, ты уже пошел на поправку. Привет Вере.
802 Е. Сенека-стрит
Итака, Нью-Йорк
17 апреля 1950
Дорогой Кролик,
большей частью русские писатели употребляют и «-ой» и «-ою», что не может меня не огорчать. В каком-то смысле это сравнимо с взаимозаменяемостью which и that[166] у англоязычных авторов. Самым злостным нарушителем унификации был Толстой, у него подчас в одной фразе встречаются оба окончания:
Мы с Верой были очень рады твоим славным письмам. Почти две недели я пролежал в больнице. Вою и корчусь в муках с конца марта, когда грипп, который я подцепил на довольно скандальной, хотя и организованной из самых лучших побуждений вечеринке, вызвал чудовищную межреберную невралгию, вследствие чего, страдая от непереносимой, непрекращающейся боли и столь же непереносимого страха, вызванного мнимыми болями в сердце и почках, я очутился в руках докторов, которые на протяжении многих дней ставили на мне нескончаемые эксперименты, и это при том, что я клятвенно заверил их, что свою болезнь знаю наизусть и в точности таким же истязаниям подвергаюсь за жизнь уже в пятый раз. Я и сейчас еще не совсем здоров, сегодня у меня случился небольшой рецидив; я пока в постели, дома. В лекционном же зале меня прекрасно заменяет Вера.
Пишу последнюю (16-ю) главу книги.{218} В «Нью-Йоркере» будет напечатана еще одна — пятнадцатая — глава, довольно замысловатая, о детстве моего сына,{219} которую я только что им продал. В результате «Нью-Йоркер» приобрел двенадцать из пятнадцати предложенных журналу глав. Одна глава напечатана в «Партизэн», две же оставшихся, и та и другая приправленные политикой, не пристроены до сих пор. Возможно, одну из них пошлю в «Партизэн»,{220} хотя платят они не ахти.
Присылай же скорей книгу этого вора!!! Люблю неприличную литературу! На следующий год буду вести курс под названием «Европейская изящная словесность» (XIX и XX век). Каких английских писателей (романы или рассказы) ты бы порекомендовал мне включить? Нужны по меньшей мере два автора. Намереваюсь главным образом опереться на русских, по крайности, на пятерых широкоплечих русских, для иллюстрации же западноевропейской прозы возьму, видимо, Кафку, Флобера и Пруста.
На мой взгляд, твое стихотворение — самое удачное из всех, которые ты написал в этом духе. Мне необычайно понравился стих про «пифку-пафку»{221} — я бубнил его себе под нос, когда лежал, превозмогая боль, в клинике. Каждый вечер мне кололи (доходило до трех уколов за раз) морфий, но уменьшить боль до тупой и переносимой удавалось всего на час-другой. Просматриваю стихи и эссе Элиота, читаю сборник критических статей о нем и лишний раз убеждаюсь, что он — мошенник и прохвост (еще больший, чем смехотворный Томас Манн, — но более умный).
Напиши мне еще одно интересное письмо. После стольких недель боли нервы у меня совсем расшатались. Огромный привет всем вам от нас обоих.
Уэллфлит, Кейп-Код
Массачусетс
27 апреля 1950
Дорогой Володя.
(1) Только что открыл
(2) Русская грамматика. К вопросу о творительном падеже. Прежде мне было очень не по душе его употребление для обозначения переходного, неактуального состояния:
(3) Послал тебе книгу Жене, интересно, что ты скажешь. Меня потряс язык, сочетание арго, заурядных коллоквиализмов, причудливого книжного языка и точных технических терминов. Гюисманс, который умел совмещать такие вещи лишь синтетически, был бы от Жене без ума. Есть у него вдобавок некоторая нарочитая неграмотность — что бы ты, например, сказал о том, как он употребляет одно из своих любимых словечек sourdre[167] (которое он иногда пишет soudre). Он изобрел от него причастие sourdi по аналогии, видимо, с ourdi,[168] подобно тому, как Фолкнер придумал surviven по аналогии с driven[169] и т. д. У них с Фолкнером вообще немало общего; чем-то Жене напоминает и тебя — не этими солецизмами, разумеется.
(4) Посылаю тебе также небольшую бандероль с моими собственными сочинениями.
(5) Относительно твоей книги. Было бы, пожалуй, разумнее издать ее с несколькими прежде неопубликованными главами и объявить об этом на обложке читателю. Известно, что люди имеют обыкновение не покупать книг, отрывки из которых печатались в журналах. Пусть анонс напишут в «Харперс», а еще лучше, если его сочинишь ты сам; объясни, что в книгу вошли новые главы о политике, которых в «Нью-Йоркере» не было. Новые главы помогут завоевать читателя.
(6) Очень тебе сочувствую — тебе здорово досталось. Я тоже до сих пор не вылечился — что-то с голосовыми связками: Божья кара за то, что говорю слишком много и слишком громко. Кроме того, по мнению врача, мне обязательно надо похудеть на пятнадцать фунтов. Вот и приходится жить в беспросветном мире ингаляций и спреев, декстрозы и таблеток сахарина; я обречен говорить шепотом и держать в ванной весы.
(7) Про английских прозаиков. На мой вкус, два, безусловно, величайших писателя (за вычетом Джойса, поскольку он ирландец) — это Диккенс и Джейн Остин. Попробуй перечитать, если ты этого еще не сделал, зрелого Диккенса — «Холодный дом» или «Крошку Доррит». Джейн же Остин читать стоит все подряд — замечательны даже ее ранние, незаконченные вещи.
(8) Очень может быть, мы все же окажемся в ваших краях, когда Генри{222} закончит школу. Тогда наконец и повидаемся. Сколько еще времени вы пробудете на Итаке?
Привет Вере.
28 апреля 1950
Дорогой Кролик,
огромное спасибо за книгу — читаю с удовольствием. Она ужасно хороша— местами. Возникает ощущение, что писал ее littérateur[170] в тиши кабинета. Все же грубо-кровавые сцены убоги и искусственны и отдают Раскольниковым. Процесс над Нотр-Дам-де-Флёром — это просто очень посредственная littérature.[171] Жалко, что автор не ограничился описанием нравов tantes[172] — эта часть выше всяких похвал. Не могу взять в толк, зачем было называть книгу именем самого неудачного и наименее убедительного персонажа. Pièce de résistance[173] — это, конечно, Дивин: он-она написан(а) превосходно. Еще кое-что. Мне понравились замеры пениса, подаренного любовникам. Если вдуматься, такой же описательный метод был применен мною в отношении моих бабочек. И еще: описание совокуплений, когда с ними свыкаешься, в целом довольно традиционно, в том смысле, в каком традиционна порнографическая литература XVIII века с ее бесцветными «assauts», «ébats»,[174] подсчетом оргазмов и пр. Искусственность этих описаний тем более бросается в глаза, что могучее здоровье этих людей вызывает подозрение (тем более что некоторые из них гетеросексуальны), и, право же, французы ведь принимают ванну — во всяком случае иногда. Я был несколько разочарован полным отсутствием среди героев девиц. Единственная jeune putain[175] была втиснута между мальчиками, целовавшими, как полные идиоты, друг друга.