Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Палермские убийцы - Леонардо Шаша на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Леонардо Шаша

Палермские убийцы

Две повести Леонардо Шаши

В мае 1981 года пало очередное правительство Италии, возглавлявшееся христианскими демократами. Его падение не привлекло бы особого внимания (за послевоенный период в Италии сменилось около сорока правительств, державшихся у власти в среднем по шесть-семь месяцев каждое), если бы не одно чрезвычайное обстоятельство. Уход правительства в отставку был связан с разоблачением незаконной деятельности масонской ложи «Пропаганда-2» (П-2), ставившей своей целью создание влиятельной подпольной группы, готовой предпринять самые решительные действия в случае победы в Италии демократических сил. Среди членов ложи оказались представители правящих партий: три министра, высшие чины вооруженных сил и службы безопасности, сенаторы и депутаты буржуазных партий.

Началось расследование, нашлись серьезные улики, кое-кто из замешанных в этом деле высокопоставленных лиц поспешил подать в отставку, другие на время отошли от политической жизни. Не прошло, однако, и полугода, как большинство из скомпрометированных деятелей стало вновь появляться на телеэкранах, выступать с парламентской трибуны, словом, все пошло, как в предлагаемой вниманию читателей повести Леонардо Шаши «Палермские убийцы»: «…виновен князь, виновны и «все остальные», но все идет как шло всегда, иначе и быть не может».

Книга Л. Шаши «Палермские убийцы» посвящена, казалось бы, далеким от наших дней событиям. Ограничено локальными рамками Сицилии и место ее действия. И все же эта небольшая хроника событий, развернувшихся в 1862 году в Палермо (речь идет о серии немотивированных убийств, свершившихся в один день и в один час на улицах города), не теряет актуальности и интереса в наши дни. Причин тому много. Продолжая линию итальянской историко-философской повести, наиболее типичным примером которой является, пожалуй, «История позорного столба» А. Мандзони (о ней, кстати, автор «Палермских убийц» вспоминает в своей повести при характеристике организатора преступлений князя Ромуальдо Тригоны Сант'Элиа), Л. Шаша не только серьезно и глубоко исследует прошлое, но постоянно имеет в виду и современность. Этико-политические проблемы сегодняшней Италии неизменно остаются в основе его художественного проникновения в мир былого. Однако при всей политической тенденциозности и заостренности книга Л. Шаши — не однодневка, написанная на злобу дня.

Непосредственным поводом, побудившим автора обратиться к анализу этого, по сути дела, второстепенного эпизода из истории Палермо, послужила так называемая «стратегия напряженности», проводившаяся в жизнь правоэкстремистскими силами в Италии в 70-х годах в целях достижения сдвига вправо всей оси политической жизни страны. Аналогия палермских событий 1862 года с серией террористических актов, потрясших Италию в 70-х годах, кульминационным пунктом которых явилось убийство председателя христианско-демократической партии А. Моро, нарочито приближенный к современной политической терминологии язык повествования (в своей хронике XIX в. Л. Шаша прямо говорит и о «стратегии напряженности») — все это превращает повесть Л. Шаши в книгу-памфлет, в «литературу действия», по определению известного итальянского критика и литературоведа М. Раго.

И все же содержание книги «Палермские убийцы» не ограничивается обличением частного, пусть даже очень важного момента политической жизни Италии. Этому способствует четкая в тот период классовая позиция писателя (позднее политические зигзаги Леонардо Шаши приводили его то к «левакам», то к так называемым «новым философам», стоявшим на ошибочных, антимарксистских позициях).

Без колебаний и компромиссов обличает Леонардо Шаша в повести «Палермские убийцы» мир, построенный на власти денежного мешка, на попрании сильными мира сего всех основ правосудия. «Словом, — пишет он, — дела в этом мире шли так, как и всегда: Кастелли, Кали и Мазотто вступали в Капеллу приговоренных к смерти, князь Сант'Элиа вступал в королевскую Капеллу «Палатина» как представитель Виктора-Эммануила II, короля Италии. «Именем Виктора-Эммануила II, божьей милостью и волею народа короля Италии»— смертный приговор уличному сторожу, продавцу хлеба и позолотчику; «специальное полномочие» представлять короля — князю».

Вот почему, когда в конце октября 1981 года, выступая в Анконе, президент Итальянской Республики А. Пертини заявил, что недопустим возврат к политической жизни всех тех, на кого легла тень преступной деятельности масонской ложи П-2 («Никто не должен быть оправдан, — сказал он, — из-за недостаточности доказательств или на основе подобных же формулировок»), это заставило многих вновь обратиться к проблематике, столь смело затронутой Л. Шашей в 1979 году, когда он писал о «внешнем блеске и чванности», которые скрывают действительную жизнь «этой несчастной страны», где «совершаются ужасающие преступления и давным-давно неизвестно, что такое правосудие».

Л. Шаша — ищущий писатель, ко многим произведениям которого («День совы», «Смерть инквизитора», «Каждому свое», «Контекст», «Исчезновение Майораны» и др.) по праву можно отнести эпиграф из его повести «Палермские убийцы» — «Так утвердилось зла первоначало» (Боярдо. «Влюбленный Роланд»). Действительно, раздумья писателя в этих произведениях обращены к таким крупным темам современности, как преступления мафии, которую Л. Шаша, по словам итальянского критика Г. Мариани, «неизменно отдает на суд справедливости и разума», бесчеловечность капиталистического общества, чьи персонажи «зачастую выступают у него в почти гротескном виде» (М. Раго), ответственность представителей науки за создание оружия массового уничтожения — об ученых, задумавших атомную бомбу, разработавших и создавших ее и без всяких условий и гарантий вручивших политиканам и военным, говорится в повести Шаши «Исчезновение Майораны».

Шаша — художник многогранного таланта. Наряду с политически «ангажированными» романами и повестями, он автор произведений, рассказывающих о Сицилии, о ее людях и обычаях. Не случайно в списке его книг — очерки о сицилийских писателях, наброски киносценариев и даже альбом фотографий о религиозных праздниках на Сицилии. К числу беглых зарисовок «южан» с его родного острова можно отнести маленькую лирическую повесть «Винного цвета море» (1973). Это рассказ о поездке на Сицилию вместе со случайными попутчиками, о человеческих характерах, о детской психологии, о мимолетном чувстве зарождающейся любви. Одним словом, о тех «блаженных тенях мгновенного дня», о которых когда-то писал В. Брюсов в стихах о непознанной любви. Читатель с удовольствием принимает участие в этой поездке, ему, как и герою, интересно в компании сицилийцев, и он с такой же грустью расстается с полюбившимися ему симпатичными персонажами повести.

Л. Шаша продолжает свою деятельность. Как и прежде, в его творчестве превалирует тема кризиса системы, «основанной на коррупции, взяточничестве, кражах» (интервью газете «Джорнале» от 7 марта 1980 года). Правда, сам писатель скептически относится к возможности скорого преодоления нынешнего положения в Италии. «Я не думаю, — отмечал он в том же интервью, — что мы близки к окончательному подведению итогов». На его взгляд, в Италии слишком мало людей «принимает близко к сердцу» существующее положение вещей. Отсюда и его дискуссии с итальянскими коммунистами. Впрочем, Л. Шаша не считает себя пессимистом. «Моя позиция, — подчеркивает он, — это даже не пессимизм. Это простая констатация существующего положения, того, что Макиавелли называл «действительной истиной». Спор этот, видимо, невозможно решить теоретически. Здесь слово за жизнью, за теми смелыми и честными людьми, которых с такой симпатией изображает итальянский писатель.

Г. Смирнов

Палермские убийцы

Так утвердилось зла первоначало.

Боярдо. «Влюбленный Роланд».

«Вплоть до конца 1860 года я был адвокатом в Ивреа. Королевским указом от 17 декабря 1860 года назначен заместителем адвоката по делам неимущих в Модене с годовым жалованьем в три тысячи лир. Указом от 25 мая 1862 года назначен заместителем королевского генерального прокурора при Апелляционном суде в Палермо с окладом в пять тысяч лир».

1 июня 1862 года «Сицилийские официальные ведомости» опубликовали сообщение: «Адвокат Гуидо Джакоза назначен на пост заместителя генерального прокурора при палермском Апелляционном суде с окладом в пять тысяч лир». Это имя — Джакоза, которое в лице сына адвоката, тогда еще пятнадцатилетнего юноши, станет несколько позже для сицилийцев Луиджи Капуаны, Джованни Верги и Федерико Де Роберто воплощением искренней и прочной дружбы, духовной близости и общности литературных интересов, а также связующим звеном с североитальянскими областями и с Европой[1],— это имя для палермцев, прочитавших в тот день газетное сообщение, означало лишь, что еще один пьемонтец заявился хозяйничать на Сицилии, да еще с годовым жалованьем в пять тысяч лир[2].

Сумма по тем временам поистине громадная, если представить ее грудой из тысячи серебряных монет в пять лир, прозывавшихся тогда «дюжинами», потому что они были равноценны монеткам в двенадцать тари, на которых долго красовалась носатая и губастая физиономия Фердинанда и мимолетно промелькнул более тонкий профиль Франческо в первый год его царствования, оказавшийся последним для всей его династии[3].

«Официальные ведомости», обычно уделявшие внимание прибытию и отбытию генералов, судейских лиц и политических деятелей, не известили, однако, о приезде прокурора Джакозы сразу же после его назначения. Нам же доподлинно известно, что уже в июле он находился в Палермо и даже достаточно там освоился, если судить по его раздражению и неприятию «блестящей внешности и скверной сущности», каковые явила ему Сицилия. Его пространное письмо к жене — без указания числа, но легко датирующееся речью Гарибальди, которую, как сообщается в письме, Джакоза накануне слушал в цирке Гийома, — целиком посвящено разрыву между видимостью и реальностью, между подлинным и показным. Внешний блеск и чванность скрывают действительную жизнь «этой несчастной страны», где «совершаются ужасающие преступления» и где «давным-давно забыли, что такое правосудие». Физическая невзрачность Гарибальди разочаровывает даже того, кто, как сам прокурор Джакоза, отнюдь от него не в восторге: он невысок ростом, скорее рыжий, чем белокурый, с пронзительным голосом, простецкими манерами и вульгарным произношением: так раскатисто напирает на «р», что вместо «у Рокко» получается «уррока». Среди всех этих огорчений и разочарований (не последнее из них — школа, куда прокурор записал своего младшего сына Пьеро, «школа, где гораздо больше показного, чем истинных достоинств» и где мальчик продвигается в орфографии и в чистописании поистине черепашьими шагами) лишь два утешительных обстоятельства: то, что председатель суда присяжных — сицилиец, поклонник Пьемонта, человек деятельный и рачительный из партии Ла Фарины[4] и, следовательно, далекий от Гарибальди и что через два месяца они с Пьеро возвратятся в Пьемонт в отпуск. «Мы сможем обнять вас! Пойми святое блаженство этого слова! Прощай, милый друг…» Мы тоже понимаем его: Гуидо Джакозе было тогда тридцать семь лет.

Но его пьемонтский отпуск оказался недолгим. Согласно «Сицилийским официальным ведомостям» (которые, потеряв «официальность», стали сегодня просто «Сицилийской газетой»), 16 сентября прокурор Джакоза вернулся в Палермо на корабле «Эльба» под командованием капитана Микеле Скьяво. И спустя всего пятнадцать дней — 1 октября 1862 года — он оказался перед лицом преступного акта, устрашающего в своей необычности, над которым ему суждено было ломать голову более года и который сыграл решающую роль в его карьере и во всей его жизни.

«Ужасные события потрясли Палермо вчера вечером, — писали «Официальные ведомости» 2 октября. — В один и тот же час в различных пунктах города, отстоящих примерно на равном расстоянии друг от друга и образующих нечто наподобие тринадцатиугольной звезды на плане Палермо, тринадцать человек получили тяжкие ножевые ранения, нанесенные в большинстве случаев в низ живота. Потерпевшие дают сходные описания нападавших: все они одинаково одеты и примерно одного роста, так что в какой-то момент возникло предположение, что действовал один и тот же человек. К счастью…»

К счастью, мимо палаццо Резуттана, у подъезда которого с криком ужаса и боли упал со вспоротым животом таможенный служащий Антонино Аллитто, проходили лейтенант Дарио Ронкеи и младшие лейтенанты Паоло Пешо и Раффаэле Альбанезе из 51-го пехотного полка. Они увидели убегающего преступника и бросились вдогонку. К ним присоединились капитан полиции Николо Джордано и полицейский Розарио Грациано. Они не теряли из виду преследуемого вплоть до угла палаццо Ланца, где в подвале находится сапожная мастерская; несмотря на то что время близилось к полуночи, она была еще открыта и там работали, вероятно исполняя к утру срочный заказ для свадьбы или крестин. В этой-то мастерской в надежде на помощь, которую не преминут оказать человеку, преследуемому полицией, и попытался укрыться преступник; он ворвался туда, столкнул одного из мастеровых со скамейки перед сапожным столиком и, усевшись, прикинулся, будто занят делом. Однако полицейский Грациано, вбежавший через несколько секунд, когда обстановка еще не приняла свой обычный вид, сразу же понял, что надо хватать того, кто выказывает наименьшее волнение. Он кинулся на беглеца, скрутил ему руки и передал подоспевшим капитану Джордано и офицерам. Обыскав задержанного, они обнаружили нож с пружиной и остроконечным лезвием, весь в крови. Позднее в полицейском участке была установлена личность преступника: это был палермец Анджело Д'Анджело, тридцати восьми лет, чистильщик сапог (ремесло, которым он занялся, расставшись с более утомительным трудом носильщика при таможне).

Разумеется, несмотря на найденный при нем окровавленный нож, Д'Анджело решительно отрицал, что он ранил Антонине Аллитто или кого-либо другого у палаццо князя Резуттана. Он признался, что действительно проходил по этой улице, но якобы, услышав крик раненого и увидя сбегавшихся к нему людей, он кинулся прочь, испугавшись, как бы ему, хоть и невинному, не вышло какой беды, поскольку полиция Итальянского королевства предубеждена на его счет, подозревая, что он был постоянным осведомителем полиции Королевства обеих Сицилий. Продолжал он отпираться и на следующий день у судебного следователя. «Однако спустя еще день, 3 октября, этот несчастный, подавленный тяжким бременем своего преступления, потрясенный взрывом всеобщего негодования, быть может терзаемый муками совести и испугавшись народных проклятий, решился не только признаться в собственной виновности, но и раскрыть целую цепь преступлений, все то, что было ему известно о чудовищном сговоре и о злодейском покушении, в которых он участвовал».

Можно не сомневаться — хотя председатель суда присяжных на процессе испытывал такого рода сомнения, — что признание Д'Анджело действительно было вызвано угрызениями совести; об этом говорит то обстоятельство, что Д'Анджело до совершения преступления, желая избежать соучастия в нем, пытался прибегнуть к защите полиции или хотя бы найти убежище в тюрьме. Вечером 28 сентября он явился в полицейский участок, «прося оказать милость» и задержать его. Он уверял, что двое людей грозились его убить. Полицейский бригадир Сансоне спросил о причине. Тот ответил: «Потому что я хочу поступить на службу в квестуру»[5]. Не будучи вполне убежден, но поверив, что Д'Анджело действительно боится насильственной смерти, хотя и подозревая, что ему угрожали скорей всего по иным причинам, бригадир приказал надеть на просителя наручники и обыскать. В кармане у него нашли девять тари новыми и старыми деньгами (они были еще в ходу) — сумма, которая у человека такого происхождения и поведения, как Д'Анджело, естественно, вызвала бы желание пойти в таверну или в дом терпимости, но никак не в полицейский участок с просьбой о собственном аресте. А потому бригадир счел нужным «оказать милость» и задержать его; однако на следующий день к полицейскому инспектору явились брат и сестра арестованного и объяснили, что Д'Анджело немного не в себе, так как ему изменила жена (каковой на самом деле у него не было). Инспектор не усмотрел никаких оснований держать в тюрьме человека, обезумевшего от личных неприятностей, и вернул его родственникам, то есть подлой банде, от которой тот пытался укрыться. Нам неизвестно, узнали ли его наниматели и сообщники об этой попытке к бегству; если же узнали, то совершили поистине роковую ошибку, не убив его, как заведено в таких случаях, и — еще того хуже — заставив выполнить обязательство, в счет какового и были ему выданы деньги, найденные в его кармане бригадиром Сансоне. Но расскажем по порядку. И вернемся, следовательно, к событиям, происшедшим вечером 1 октября.

В тот самый час, когда Анджело Д'Анджело привели в полицейский участок, установили его личность и начали допрашивать, в другие участки и в квестуру стали поступать сигналы о новых покушениях. Кроме Антонино Аллитто, на кого, как выяснилось, напал Д'Анджело, к утру оказалось, что более или менее тяжелые ножевые ранения получили еще двенадцать человек; причем все двенадцать заявили, что нападавшие им незнакомы и что ни в их образе жизни, ни в их давних и недавних поступках нет ничего такого, что могло бы обратить против них нож мстителя. Правда, перелистывая полицейские рапорты с тех времен до наших дней, редко встретишь, чтобы человек, раненный ножом или из обреза, назвал бы имя напавшего или дал бы сведения для установления его личности (мы, разумеется, говорим здесь о Палермо и о Сицилии). Но тринадцать человек за одну ночь, утверждающие одно и то же и примерно одинаково описывающие человека, который нанес им ранение, — это было чересчур даже для квестуры Палермо. К тому же едва ли кого-нибудь из пострадавших можно было заподозрить в том, что он способен затеять драку или получить удар ножом в отместку за собственные злодеяния; все это были труженики и домоседы самого миролюбивого нрава. Лишь у одного из них — Лоренцо Альбамонте, сорокасемилетнего сапожника — было темное прошлое, чем его непрестанно попрекали на суде, хотя все знали, что это прошлое не имело никакого отношения к полученному им удару ножом в пуп вечером 1 октября, когда он проходил по улице Виктора-Эммануила.

А вот список остальных одиннадцати жертв, их имя, возраст, занятие или положение, место и обстоятельства нападения на них в хронологическом порядке с самого вечера и до полуночи, как это было установлено предварительным следствием.

Джоаккино Соллима, шестидесяти лет, служащий Королевской лотереи, находился на площади Караччоло, иначе говоря на рынке «Вуччирия», вместе с Джоаккино Мирой, служащим тридцати двух лет. Они приценивались к тыквам, когда их с молниеносной быстротой ударил ножом один и тот же человек: Соллиму — в область кишечника (отчего он скончался четыре дня спустя), Миру — в пах.

Гаэтано Фацио, двадцати трех лет, землевладелец, и Сальваторе Северино, двадцати пяти лет, служащий, разговаривали, стоя возле иезуитской церкви на улице Виктора-Эммануила, и вдруг услышали, как какой-то тип заорал им на бегу: «Вы оба из партии», и этот крик изумил их даже больше, чем неожиданно полученные обоими ножевые раны в живот[6].

Сальваторе Орландо, помещик сорока трех лет, ехал в коляске по улице Кастельнуово; навстречу, шатаясь, брел человек, который того и гляди мог оказаться под лошадью. Орландо приказал кучеру ехать тише. Но человек, показавшийся ему пьяным, приблизился вплотную к коляске, неожиданно занес руку с ножом и нацелил удар прямо в грудь. Орландо инстинктивно заслонился локтем и одновременно отпихнул нападающего ногой, отчего тот рухнул на землю. Орландо отделался легким ранением.

Джироламо Баньяско, двадцатишестилетний скульптор, проходя мимо церкви Кармкне Маджоре, увидел человека, преклонившего колена у образа мадонны с зажженной перед нею лампадой во внешней нише. Подойдя ближе, Баньяско услышал, как человек внятно произнес: «Какую подлость со мною творят». Скульптор сделал еще несколько шагов, он хотел утешить молящегося в его скорби. Но тот внезапно вскочил на ноги и нанес ему два ножевых удара, «один — в левую подвздошную область, другой — в область эпигастрия».

Джованни Мацца, восемнадцати лет, кучер, сидел у входа в училище «Марии аль'Оливелла», когда к нему приблизился просивший подаяния человек, с руками, сложенными крест-накрест на груди. На расстоянии шага он разъял руки и взмахнул ножом. Инстинктивно прикрывшись рукой, юноша получил такую тяжелую рану, что спустя три месяца медики все еще пребывали в сомнении — сохранить эту искалеченную руку или ампутировать ее (дилемма для нас поистине непостижимая).

К Анджело Фьорентино, двадцати трех лет, лодочнику, подошел на улице Бутера некий человек, попросивший понюшку табаку и тут же всадивший ему нож в левый бок.

Портной Сальваторе Пипиа, тридцати шести лет, проходивший близ монастыря «Мура делла Паче», повстречался с человеком, который остановил его, спросив: «Не подаст ли мне чего-нибудь ваша милость?» Когда же Пипиа ответил отказом, тот набросился на него и нанес ему два удара стилетом в плечо.

На Томмазо Патерну, двадцати двух лет, кондитера, напал какой-то тип, шедший ему навстречу по улице Санта Чечилия; Патер не показалось, что его лишь ударили кулаком, и он не стал ввязываться в ссору с пьяным по виду человеком; на самом же деле он получил ножевую рану в правую подвздошную область.

И наконец, Карло Бонини Сомма, служащий тридцати пяти лет, был ранен сзади в позвоночник, когда входил в дом американского консула; нападавшего он увидел лишь мельком, когда тот убегал.

Картину происшествий этого вечера надо дополнить следующими подробностями: следствие установило, что Альбамонте был третьим по времени пострадавшим, Аллитто — девятым. Последний показал, что его ранил неизвестный, который громко сетовал на то, что арестовали его сына, и Аллитто подошел, чтобы его утешить. Этот случай (подтвержденный позже признанием Д'Анджело), как и инцидент со скульптором Баньяско, показывает, как неразумно бывает иной раз проявлять сочувствие и оказывать христианское милосердие не к месту и не ко времени.

Итак, за исключением Бонини Соммы, которого ударили сзади, все те, кто оказался лицом к лицу с нападавшим, дали точные и сходные описания его одежды, но их сведения о телосложении и чертах лица были весьма туманны (в то время многие носили бороду, заметим — как и в наши дни). Поначалу даже возникла мысль, что всех этих людей ранил один и тот же человек, а именно Анджело Д'Анджело, схваченный почти на месте преступления с окровавленным ножом в кармане. Но позднее, когда обнаружилось, что некоторые подверглись нападению уже после того, как Д'Анджело был задержан, стало ясно, что нападавших было несколько человек, участников одной операции, подчинявшихся единой воле, но незнакомых друг другу; отсюда и предосторожность: чтобы они не перекололи друг друга, их одели на одинаковый манер (примерно так одеваются ныне сицилийские певческие фольклорные группы; собственно говоря, к фольклору они имеют мало отношения, ибо упускается из виду, что самой традиции хорового пения на Сицилии никогда не существовало, — факт хоть и негативный, но отнюдь не маловажный.)

Но помимо мер предосторожности в желании видеть этих людей в униформе, вполне вероятно, сказалось притязание их главаря ощутить себя командующим армией, крохотной, но опасной, и тем самым оправдать свою и их подлость посредством некой юридической иллюзии: она возникла на основе соглашения между противниками считать мундир открытым изъявлением определенных убеждений и принадлежности к военной службе, а каждого, кто его носит — независимо от дела, за которое он сражается и от средств, которые используются им для торжества этого дела, — человеком чести. Это пагубное оправдание; оно, как мы полагали, было окончательно разбито в наши дни на Нюрнбергском процессе над нацистскими военными преступниками; но, быть может, это тоже лишь наша иллюзия.

3 октября Анджело Д'Анджело сделал следователю полное признание не только в преступлениях, совершенных им самим, но и во всем, что было ему известно о событиях вечера 1 октября: предшествовавших им сходках и сговорах, о злодейском сообществе, в котором он принимал участие, и о тех, кто их завербовал и послал сеять ужас в городе. В результате признания Д'Анджело было немедленно арестовано одиннадцать человек: Гаэтано Кастелли, сорока трех лет, уличный сторож (ремесло, аналогичное ремеслу испанских «serenos»[7]); Джузеппе Кали, сорока шести лет, торговец хлебом; Паскуале Мазотто, тридцати шести лет, позолотчик; Сальваторе Фавара, сорока двух лет, продавец стекол; Джузеппе Термини, сорока шести лет, сапожник; Франческо Онери, сорока восьми лет, сапожник; Джузеппе Денаро, тридцати пяти лет, носильщик; Джузеппе Джироне, сорока двух лет, плетельщик стульев, и его брат Сальваторе, тридцати двух лет, плотник; Онофрио Скрима, тридцати шести лет, батрак; Антонино Ло Монако, тридцати шести лет, продавец в съестной лавке. Первые трое были вербовщиками и возглавляли группы, на которые шайка разбилась вечером 1 октября; поскольку Д'Анджело был завербован самим Кастелли, то с ним он и был в тот вечер, исполняя его приказания.

Д'Анджело рассказал, как проходила вербовка. 24 сентября он случайно повстречался с Кастелли, и тот спросил, не хочет ли он зарабатывать по три тари в день. Д'Анджело ответил, что хочет, однако поинтересовался — как?

Кастелли уклонился от ответа, сказав, что их будет пятеро. Д'Анджело настаивал, желая узнать, «какую дадут работенку». Когда же Кастелли ответил, что нужно кое-кого подколоть, Д'Анджело не стал задавать других вопросов: труда тут особого не было. Он согласился, и ему назначили встречу на воскресенье после полудня, на Форуме. Там он встретился с другими завербованными, за исключением Фавары, который отсутствовал по уважительной причине. Кастелли повторил обещание платить по три тари в день. Но рекруты потребовали гарантий — имени нанимателя, чтобы увериться в его платежеспособности.

Кастелли отозвал в сторонку Мазотто и Кали, и они посовещались. Потом он вернулся и объявил, что плату им обеспечивает князь Джардинелли. Последовало недоверчивое молчание, а затем — залп насмешек. Всему Палермо было известно, что князь Джардинелли промотал все свое состояние; откуда бы ему взять по три тари в день на двенадцать человек? Трудно было также предположить, чтоб кто-либо доверил ему выплату: он прибрал бы денежки к рукам либо тут же растратил на собственные удовольствия.

Новое совещание с Мазотто и Кали, а затем сообщение, после которого, как выразился Д'Анджело, «мы унялись». «Лицо, стоящее над вами, — князь Сант'Элиа». Но все-таки унялись они не сразу, а продолжали спрашивать, какой же интерес князю Сант'Элиа, богатейшему и глубокоуважаемому сенатору Итальянского королевства[8], устраивать такую заварушку. Но Кастелли ответил, что им об этом думать нечего, это дело «больших голов», то есть людей умных, сведущих и могущественных. И поскольку рекруты «большими головами» не были, но кое-какое чувство сожаления к Бурбонам все же питали, Кастелли счел нужным добавить к их сведению: «Это затеи бурбонские». «Когда дело объяснилось, — продолжает Д'Анджело, — все согласились на уговор, и нам стали платить, начиная прямо с того воскресенья и по самую среду, когда меня арестовали». Нет ничего невероятного в том, что никто не задумался о гнусности дела, за которое взялся, не воспротивился, не отступился, в том числе и сам Д'Анджело, позже на свой лад удрученный до такой степени, что не осмеливался тратить полученные деньги. Ничего невероятного, если учесть, что, по подсчетам одного служащего палермской квестуры, в наши дни за убийство человека достаточно заплатить двести пятьдесят тысяч лир, что вполне соответствует тогдашним трем тари, — ведь деньги нынче легки и тратят их с легкостью.

Последовало еще несколько встреч, но приказа все не поступало, так что некоторых даже стала тревожить совесть за те три тари в день, что они получали, не «сослужив службы» тому, кто их выплачивал. Наконец вечером первого октября Кастелли заявил: «Сегодня будем глушить рыбу», то есть состоится бойня наподобие того, как забивают тунца, когда идет косяк.

В час вечерней молитвы по распоряжению Кастелли к зданию финансовой управы явились Д'Анджело и Термини (куда отправились остальные две группы, Д'Анджело не знал). Не выходя за пределы квартала, они трижды выполнили приказ Кастелли. Д'Анджело и Термини разыграли между собой в чет и нечет, кому начинать. Жребий выпал Термини. Д'Анджело должен был расправиться со вторым; он оказался трусливее своего сообщника: подошел к жертве с просьбой дать понюшку табаку. Третий приходился на долю Термини, но Кастелли снова назначил черед Д'Анджело — быть может, чтобы проучить его.

Подлинность фактов и имен одиннадцати исполнителей в рассказе Д'Анджело не подвергалась сомнению, а вот имя главного организатора показалось совершенно неправдоподобным. Точнее, поверили, что Кастелли, по соглашению с Мазотто и Кали, действительно назвал это имя, но лишь для того, чтобы оно послужило гарантией выплаты и ширмой для истинного главаря. Разумеется, Кастелли отрицал все до последнего слова и до последнего дня. Так же вели себя и остальные. В результате сложилось мнение, что князь Сант'Элиа стал четырнадцатой жертвой — не ножа, а клеветы. Так обстояло дело к моменту процесса над двенадцатью преступниками; так считал и прокурор Джакоза, поддерживавший обвинение. Но горячность, с которой он в своей обвинительной речи отвергал подозрение, что князь Сант'Элиа мог приложить руку к этим преступлениям, как раз выдает подспудное стремление избавиться именно от этой догадки, неотступно тревожившей его.

Как бы то ни было, с признанием Д'Анджело и арестом остальных одиннадцати соучастников расследование событий 1 октября можно было считать законченным, по крайней мере со стороны полиции, хотя королевские карабинеры его еще продолжали, вероятно самостоятельно. Об этом можно догадаться по рапорту «О преступлениях и происшествиях, которые имели место в Палермо и его окрестностях с 1 по 15 октября 1862 года». В этом рапорте «покушения» вечера 1 октября распределены следующим образом: Анджело Д'Анджело приписываются нападения на Альбамонте, Северино и Фацио; Сальваторе Фаваре (и «остальным тринадцати») — на Аллитто, Пипиа, Сомму, Патерну и Фьорентино; ранения Мацце, Мире и Соллиме нанесены неизвестными. Тот факт, что, по расчетам карабинеров, наемников было не двенадцать, а тринадцать, объясняется появлением в рапорте еще одного — тринадцатого — имени, некоего Джузеппе Ди Джованни, «который подозревается» в нападении на скульптора Баньяско и в «участии в других нападениях, имевших место в различных пунктах города вечером 1 октября». Имя этого Ди Джованни начисто отсутствует в судебных документах, и это непонятно, поскольку в рапорте ясно сказано, что этот человек предоставлен в распоряжение следователя по данному обвинению. Не понимаем мы и другого (вернее, великолепно понимаем, ибо в наши времена видывали вещи и похуже): каким образом карабинеры 15 октября могли не знать того, что квестуре и судебным органам было известно уже 3 октября, а именно всего, что рассказал Д'Анджело.

Процесс состоялся довольно скоро: 8 января 1863 года уже открылись прения в суде присяжных. Председателем был маркиз Мауриджи, советниками — синьоры Прадо, Пантано, Мацца и Кальвино; защитниками обвиняемых — адвокаты Пьетро Кальваньо, Агостино Тумминелли и заместитель адвоката по делам неимущих Джузеппе Салеми-Паче; старшиной двенадцати присяжных (с двумя запасными) — некто Делли. Обвинение поддерживал, как уже указывалось, генеральный прокурор Гуидо Джакоза.

Зал заседаний, говорилось в криспианской[9] газете «Предвестник», «был переполнен», в публике царило «лихорадочное ожидание». Одиннадцать обвиняемых (разумеется, «с печатью порока на свирепых лицах») сидели на одной скамье; Анджело Д'Анджело был помещен отдельно из опасения, что остальные забьют его наручниками или загрызут до смерти. Весь процесс был основан на его показаниях, на его обвинениях, «добровольность и неизменность которых, — говорилось в заключении следователя, — придают им характер истинности, что подкрепляется правдоподобием сообщенных фактов и их соответствием происшедшему; их естественным, простым и связным изложением, сочетающимся с подтвержденными следствием доподлинностью и очевидностью ряда второстепенных обстоятельств; отсутствием противоречий и колебаний со стороны свидетельствующего, его твердостью и выдержкой на очных ставках с другими обвиняемыми, которые его поносили и проклинали; а с другой стороны — поведением этих последних, их путаными ответами; полнейшей несостоятельностью всех тех оправданий, которые они пытались себе приискать и которые, наоборот, послужили вящему изобличению их виновности, каковая виновность к тому же устанавливается другими особыми фактами, в том числе — перехваченной запиской, написанной Мазотто в тюрьме, найденным в доме у Онери ножом запрещенного образца с запекшейся на нем кровью, а также попыткой Сальваторе Джироне скрыться от ареста».

Из этого отрывка видно, как мало было собрано улик и доказательств против одиннадцати обвиняемых: признание Д'Анджело о самом себе и соучастниках, последовательность его показаний и спокойствие на очных ставках с другими обвиняемыми — и больше ничего, что могло бы засвидетельствовать их виновность. Что же касается «особых фактов», упоминающихся в заключении следствия, то таких по существу и нет. То обстоятельство, что Сальваторе Джироне пытался избежать ареста, удирая по крышам, вовсе не говорит о его виновности именно в данном деле. Когда в дом, подобный дому Джироне, стучится полиция, совершенно естественно возникает страх ареста и более чем естественна попытка улизнуть — особенно если ты невиновен. А найденный в доме у Онери нож под названием «козлиный резак» с пятнами крови мог попросту означать, что он был употреблен по своему прямому назначению (тогда ведь не существовало возможности установить, человеческая это кровь или козья). Что же касается таинственной записки Мазотто, то текст ее у нас перед глазами, и можно истолковать его как напоминание некоему Гаэтано, что вечер 1 октября он провел вместе с Мазотто.

Разумеется, алиби ни у кого не было. А у тех, кто, как Мазотто, пытался им заручиться, оно легко рухнуло. Но это был один из тех процессов, для которых предписывается перенесение судопроизводства в другое место ввиду «законного подозрения»[10]: никто в Палермо не сомневался в виновности подсудимых, общественное мнение было против них, даже в зале суда имели место шумные проявления негодования. Поэтому понятно, что к глубоко укоренившейся традиции сицилийцев уклоняться от дачи каких бы то ни было показаний присоединялось нежелание ввязываться в дело, вызвавшее омерзение как в имущих классах, так и в народе. Да к тому же если бы — при всеобщей убежденности в виновности подсудимых — и нашлись добросовестные свидетели защиты, то их воспоминания неизбежно оказались бы противоречивыми, они путались бы даже наедине с самими собой и уж подавно — в присутствии полицейского или перед судебным следователем. В общем, это был отнюдь не беспристрастный процесс. Однако, даже если отнести некоторые моменты в пользу подсудимых, у нас все же не возникает никаких сомнений в их виновности.

Самым тяжким обвинением для всех, включая Д'Анджело, но в особенности для Кастелли, Мазотто и Кали было обвинение в «прямой попытке свержения и перемены нынешней формы правления», ибо эти покушения, совершенные наудачу, могли преследовать лишь одну цель — заставить людей пожалеть о том порядке, что умела поддерживать полиция при Бурбонах[11]. Постоянное и неизменное заблуждение, в коем пребывают итальянцы, особенно на Юге, вечно мечтая или сожалея о порядке, которого никогда не существовало, но о котором по непостижимым причинам всегда вспоминают. Был, дескать, он. И нету. Надо, чтобы он вернулся. Отсюда и «партии порядка», и «люди порядка», которые якобы могут его возродить.

Но если этих двенадцать обвиняемых и можно было бы подозревать в ностальгии по бурбонскому порядку, поскольку почти все они ранее состояли — или подозревалось, что состояли, — осведомителями тогдашней полиции, то приписать им инициативу создания сообщества и в особенности коварное намерение (оно осуществилось бы, не будь схвачен Д'Анджело) вызвать посредством этих беспорядков сожаление по ушедшему порядку было бы трудно. И совсем невероятным было бы предположение, чтобы кто-нибудь из них оказался в состоянии нанять прочих и платить им по три тари в день. Поэтому Кастелли, Мазотто и Кали рассматривались на суде как «трое агентов неких злоумышленников, которым пока удалось укрыться от розысков правосудия». Но допустить, что один из этих «злоумышленников» мог бы зваться Ромуальдо Тригона, князь Сант'Элиа… «Это имя олицетворяет честность, приверженность порядку, испытанный патриотизм», — говорил председатель суда присяжных маркиз Мауриджи. Ему вторит прокурор Джакоза: «Это одно из самых прекрасных имен Сицилии, имя, упоминание коего вызывает рукоплескания всех честных граждан… Я произношу это имя с краской на лице. Да простит господь тем, кто изрек нечестивую клевету, как, несомненно, простил ее сам оклеветанный».

Но эта краска, которая, как мы полагаем, была замечена, — бросилась ли она в лицо прокурору и вправду от стыда, что ему приходится упоминать о клевете, или, скорее, от раздражения против самого себя, оттого, что он malgre lui[12] верил этой клевете в тайниках своей совести? Несколько месяцев спустя он писал в докладе, по-видимому предназначавшемся министерству юстиции и помилования: «Я, имевший честь представлять на этом процессе обвинение, коснувшись эпизода с князем Сант'Элиа, без колебания квалифицировал его как клевету и использовал как повод для воздаяния князю публичной хвалы. Но несмотря на это, в глубине сознания у меня оставалась, если можно так выразиться, черная точка, нечто необъяснимое, некое сомнение, неразрешенный вопрос. Клевета! Но почему клевета? Какой смысл был Кастелли клеветать на князя? Почему, желая сообщить своим сотоварищам имена тех, кто им платит, он избрал именно этого человека, а не кого-либо другого? Разве не мог быть этот факт истиной? Так исподтишка нашептывала мне совесть, пробуждая скверные мысли, которые разум отвергал как искушение, — настолько, повторяю, была блестяща и безупречна репутация князя Сант'Элиа, настолько общеизвестна его преданность нынешнему порядку».

Но будучи твердо убежден (как и мы) в виновности двенадцати подсудимых, он в суровой речи, без риторических прикрас, не процитировав Данте, не упомянув ни Ликурга, ни Сократа, ни Каталину, ни Югурту (к которым неукоснительно прибегли три сицилийских адвоката), попытался эту виновность доказать. Результат был, как он говорил позже, соответствующий и грозный: суд принял его требование. Смертная казнь для Кастелли, Мазотто и Кали; пожизненная каторга для Фавары, Термини, Онери, Денаро, братьев Джироне, Скримы и Лo Монако; двадцать лет каторжных работ для Анджело Д'Анджело.

«Все аплодировали, — вспоминает Гуидо Джакоза. — Народ обрадовался приговору как святому и правому делу, и никому в голову не приходило обвинять судебные власти в поспешности и необдуманности действий, ибо все осужденные принадлежали к самым низшим слоям общества». Добавим, что даже те юристы, которые были противниками смертной казни, одобрили приговор. «Филантропы, — иронизировал адвокат Франческо Паоло Орестано, — приблизьтесь к одру умирающего Соллимы (это было уже невозможно 13 января 1863 года, поскольку Соллима скончался 5 октября 1862 года), посмотрите, как честный гражданин умирает, страдая от ран и от расставания с самым дорогим для него на земле — с женою и детьми, а потом кричите изо всех сил об отмене смертной казни в наши дни. Я разделяю мнение Беккариа[13], Виктора Гюго и многих других благородных умов о недопустимости смертной казни в уголовном праве, но сегодня это — жестокая необходимость…»

Итак, приговор был вынесен 13 января, вероятно поздно вечером, ибо «Официальные ведомости» писали 14 января, что, когда «подошло время печатать газету», присяжные еще не вышли из совещательной комнаты, дабы огласить свое решение ожидавшей «огромной толпе».

Быть может, среди этой «огромной толпы» находился и торговец хлебом Доменико Ди Марцо со своей женой. Они спокойно направлялись домой, как почти все палермцы, удовлетворенно и облегченно вздохнувшие после этого сурового приговора, когда на углу улицы Монтесанто неизвестный подскочил к ним сзади и нанес мужу удар кинжалом в спину между первым и вторым позвонками.

«Квестор, находившийся при исполнении служебных обязанностей, вместе с инспектором квестуры кавалером Фемистокле Солерой (надо понимать, в этом квартале), узнав о случившемся, немедленно принялся за розыски убийцы, и после немалых и нелегких расследований ему удалось арестовать неких Д. Р., М. Ф. и К. Б., людей сквернейшего поведения, каморристов[14], замеченных близ места происшествия»— так писали «Официальные ведомости» 15 января. Но ввиду того, что аресты были произведены в тот же вечер, 13 января, успех, видимо, следует приписать не столько «немалым и нелегким расследованиям», сколько тому, кто подсказал эти имена квестору и кавалеру Солере. При сменах режима число осведомителей полиции настолько увеличивается, что сама полиция уже начинает в них путаться; тут есть старые агенты, которые хотят выслужиться заново; новые, которые хотят вытеснить старых; не говоря уже о дилетантах, каковыми, по-видимому, руководит определенная вера в новый порядок, и о заинтересованных лицах, желающих направить новый порядок по руслу старого, то есть опять наносить удары тем же людям, что были мишенью при старом порядке. Эта последняя операция в наши дни проделывается довольно легко. И в те времена в квестуре Палермо тоже, должно быть, так и кишели доносчики. Как бы то ни было, вечером 13 января из этого муравейника была получена точная информация, и, исходя из нее, прокурор Джакоза и судебный следователь Мари вновь принялись за трудное расследование дела об убийцах.

В слухах о происшедшем, разнесшихся по всему городу, число покушений умножилось: был ранен якобы не только Ди Марцо, но еще восемь человек в разных кварталах. «Предвестник» уже заранее забил тревогу: «Вчера вечером близ Госпиталя ранен ножом один из жителей. Нападавший арестован, при нем нашли окровавленный кинжал. Быть может, он тоже принадлежит к злодейской шайке?»

Квестура опубликовала опровержение: «Распространившиеся за последние дни в Палермо слухи о ряде нападений ложны. Единственный случай ножевого ранения (подразумевается инцидент, который можно приписать шайке, ибо в городе не обошлось тогда без поножовщины в драках или из-за личной вендетты) — покушение на Доменико Ди Марцо 13 января». Однако опровержение никого не убедило: город был охвачен страхом, паникой. Все ходили с палками, ибо другого оружия у честных граждан не осталось, поскольку королевский комиссар[15] с удивительной быстротой на следующий же день после событий 1 октября издал декрет о всеобщей сдаче оружия[16]. Из всех мер, доступных властям, декретирование — самая немудреная и в наши дни: она, кстати, облегчает дело тому, кто плюет на декреты, об имеющемся оружии не сообщает и тем паче его не сдает. В результате люди, особенно по вечерам, старались держаться друг от друга на расстоянии длины палки — кому хочется получить сокрушительный удар дубиной по голове. Подобные недоразумения действительно имели место, и при этом пострадали даже полицейские агенты, одетые в штатское. Кое-кто из них был арестован карабинерами; редакторы «Предвестника» всем им сулили избиение палками — если квестура не прекратит посылать своих агентов на дежурство в штатском. Нет нужды пояснять (ибо читатели, как и мы, куда как задним умом крепки, наверно, уже это поняли), что квестура лгала: произошло еще два или три покушения, которые с достаточным основанием можно было приписать шайке; мы знаем это из донесения прокурора Джакозы. Сообщили лишь об одном Ди Марцо — потоку что этот случай был самый ужасный и его трудно было скрыть: через несколько дней бедняга скончался.

Имена арестованных, каковые «Официальные ведомости» с похвальной предосторожностью скрыли под инициалами (перепутав один из них), были: Джованни Руссо, Микеле Эннио и Камилло Бруно. Ди Марцо и его жена опознали Руссо. Известно, чего обычно стоят опознания, когда их требует полиция; но в данном случае была довольно убедительная подробность: жертвы нападения, а может быть только жена Ди Марцо, желая оттолкнуть или задержать насильника, оторвали у него карман куртки (плисовая куртка оливкового цвета — униформа убийц 1 октября). Позже при обыске в доме Руссо была найдена такая куртка без кармана, и опознание можно было считать несомненным. Но два дня спустя следователь Мари брал показания у умирающего Ди Марцо и его жены, и вот неожиданность — оба начисто отказались от всего того, что заявили сразу же после происшествия, не признавали своих свидетельств о наружности нападавшего; отрицали, что опознали Руссо в первый раз на очной ставке и во второй раз, когда на него надели куртку с оторванным карманом. Теперь они утверждали, что прекрасно знают преступника, некоего Эудженио Фарану, рабочего при городском водопроводе. Когда же задержали Фарану, то перед следователем предстал «человек малорослый, хилого сложения, с внешними приметами, совершенно противоположными тем, что вначале были описаны пострадавшим и его женой», а главное — вне всякого сомнения, невиновный.

Мари и Джакоза впали в полную растерянность и замешательство. Но, изрядно поломав голову, они поняли, что единственная нить, потянув которую можно размотать запутанный клубок, — это как раз отпирательство супругов Ди Марцо.

По какой причине Ди Марцо не только отказываются от своих показаний против Руссо, но даже называют своим обидчиком человека, «по приметам столь несхожего с первоначальным описанием»? «Причина эта, по нашему разумению, может быть только одна. Очевидно, кто-то повлиял на Ди Марцо, кто-то приходил к нему в больницу и посулами либо угрозами заставил коренным образом изменить первоначальные заявления».

Стали расспрашивать полицейских, дежуривших в больнице у Ди Марцо, «но ничего не узнали». Наконец из случайных неофициальных разговоров с двумя санитарами выяснилось, что «кроме жены, падчерицы и родных раненого посещало еще одно лицо, которое, как они считали, принадлежит к служащим полицейского управления».

Он действительно к ним принадлежал: это был полицейский инспектор Дадди, начальник округа Набережной.

Поскольку нападение было совершено в округе Трибунала, а больница находилась в округе Королевского дворца, у начальника округа Набережной не было никаких оснований для разговоров с пострадавшим. Обратились за разъяснениями к квестору, запросили у него заодно сведения о Дадди. Квестор ответил, что Дадди не получал никаких поручений встречаться с Ди Марцо. По должности это не входило ни в его обязанности, ни в права. «Квестор дал нам, — пишет Джакоза, — такую характеристику инспектора, что мы сочли его вполне способным не только принудить Ди Марцо взять обратно свои показания, но и самому быть активным участником темного заговора, вызвавшего кровавые события 1 октября и 13 января». Мы подозреваем, что с той поры и до наших дней подобные вещи, а иной раз и похуже, случались и случаются в административном аппарате итальянского государства, но подтверждение их в официальном документе все-таки вызывает у нас изумление и смятение.

Итак, квестор, притом не силициец, прекрасно знал, из какого теста сделан этот Дадди, и тем не менее держал его при себе да еще доверил ему один из четырех полицейских округов, на которые был разбит город.

Уже готовился ордер на арест Дадди, когда квестор сообщил, что инспектор явился к нему (то ли узнав о том, что ему предстояло, то ли по вызову) и обещал, что если исполнение приказа об аресте отсрочат на четыре-пять дней, то он «сможет представить важнейшие сведения относительно нападений». Он дал понять в свое оправдание, что вел двойную игру и что примкнул к заговорщикам с одной-единственной целью — раскрыть заговор и предать правосудию всех без исключения его участников: оправдание, которое, как известно, в большом ходу и в наши дни.

«После серьезных раздумий синьор советник Мари и я пришли к следующему заключению: либо инспектор Дадди говорил правду и действительно искренне старался помочь правосудию и направить его по следам подлинных виновников, используя многочисленные средства, имеющиеся в его распоряжении благодаря прекрасному знанию людей и обстановки в городе, а также довольно сомнительным связям с разного рода подозрительными личностями; либо он бесчестен и пытался посредством уловок повести действия правосудия по ложному пути. В первом случае было бы в высшей степени неосторожным прервать его расследования или проявить недоверие, которое могло бы охладить его рвение и лишить нас его содействия. Во втором же случае все сооруженное им нагромождение уловок, безусловно, рухнет при первом же серьезном разбирательстве, и в результате эти ухищрения станут неопровержимым доказательством его вины». Таким образом, инспектор Дадди получил четыре или пять дней свободы, которые испросил в обмен на обещанные «важнейшие сведения». Но в бумагах Джакозы нет более ничего, касающегося этого человека. Сопоставив все факты, приведшие 29 мая к передаче дела Дадди и Руссо в суд присяжных, можно сделать вывод, что вторая гипотеза Джакозы и Мари оказалась правильной: Дадди был обманщиком и пытался запутать следствие, обратив его, как мы бы теперь выразились, против «другого экстремизма». И здесь следует отметить, к чести Гуидо Джакозы, что теория «противоположных экстремизмов», выдвинутая сразу же после событий 1 октября, была немедленно и категорически им отвергнута с обоснованием, не утратившим своей весомости и в наши дни: «Крайняя партия, которая располагает и злоупотребляет прессой, собраниями, трибуной, всеми средствами шумихи, партия, которая взывает к чувствам и воображению и вздымает знамя восстания, не имеет нужды прибегать к подобным методам». Это сказано о «крайней партии»[17], которую он, будучи умеренным, не одобрял.

Когда оборвалась ниточка Дадди, администрация (под словом «администрация» Джакоза подразумевает королевский комиссариат, префектуру, квестуру и тюремное начальство) дала в руки Мари и Джакозы другую нить: «Сидел тогда уже восемнадцать месяцев в тюрьме по пустяковому делу забытый там некий Орацио Маттаниа, по происхождению испанец, но с детства проживавший в Палермо. Осторожный, хитрый, получивший приличное образование, ибо, как он уверяет, до революции 1860 года был школьным учителем, великолепно владеющий палермским диалектом, с достаточно скверной репутацией, чтобы завоевать доверие своих собратьев, знаток всех бандитских уловок, ой был доверенным лицом заключенных; это не мешало ему, однако, оказывать секретные услуги начальнику тюрьмы, выдавая ему имена наиболее опасных каморристов, сидевших за решеткой. На нем-то и остановился выбор администрации».

Сначала его подсадили к Паскуале Мазотто, но тот сообщил ему лишь, что он невиновен и что рассчитывает получить — как невинный от невинного — помощь его несчастной семье со стороны князя Сант'Элиа, потому что он, Мазотто, «невинен, как и тот, и оклеветан, как и тот, а одинаковая невинность и клевета должны вызвать взаимное сочувствие». Мазотто также поручил Маттаниа, чтоб тот, когда его выпустят, повел семейство Мазотто к Сант'Элиа умолять о помощи и чтобы он, Маттаниа, обратился с тем же к некоему монсеньору Калькаре из архиепископства, «не приводя ему, однако, никаких доводов», кроме невиновности, «потому что только на это он и возлагает надежду». Все это не показалось Маттаниа выражением полного доверия; такого же мнения были и начальник тюрьмы, и полиция, и советник Мари, и прокурор Джакоза. На самом же еле это было интереснейшим доверительным сообщением. В присяжных оно не имело бы никакого веса, но приобретало особое значение, если учитывать психологию и поведение такого человека, как Мазотто. Именно это поручение и придало особое значение последующим донесениям Маттаниа, который, со своей стороны, посчитал, что у него с Мазотто дело не вышло. Более того: это первый факт, который должен был бы склонить судейских к версии о виновности Сант'Элиа.

Возложив на человека, вышедшего из тюрьмы, где они вместе сидели, поручение повести жену и детей вымаливать помощи у князя Сант'Элиа, Мазотто добивался своей цели, не нарушая при этом неписаного закона молчания. А цель его была — посеять в князе Сант'Элиа подозрение, что Маттаниа в курсе дела и его поручение — шантаж. Та же игра — в отношении Калькары. То, что Питре[18] называет «чувством мафии», порождает невероятные тонкости: одной из них и был, как мы полагаем, подвох Мазотто. Формально он ни в чем не признался Маттаниа, а лишь поручил ему просить о милосердии, но изобразил это в глазах князя Сант'Элиа и монсеньора Калькары так, будто он все рассказал посланцу. Тем самым он обрек ничего не ведавшего Маттаниа на почти неизбежную расправу; но по расчетам человека такого склада, как Мазотто, те двое, даже убрав Маттаниа, конечно, спокойны не останутся, думая, что раз Мазотто проговорился, то может сболтнуть и дважды и что Маттаниа тоже мог передать сведения кому-то другому.

Но, повторяем, сам Маттаниа не стал задумываться над поручением Мазотто. Вскоре был найден способ отдалить его от Мазотто и приблизить к Кастелли.

Правило молчания, преступной круговой поруки, Кастелли, разумеется, соблюдал столь же неукоснительно, как и Мазотто; оба они, а вместе с ними и Кали не выказали слабости даже на месте казни (а казнены они были — любопытное и горькое обстоятельство — на гильотине, которой палачи орудовали с жестокой неловкостью).

Почему же тогда Кастелли доверился Маттаниа и рассказал ему дело во всех подробностях?

Здесь приходится прибегнуть к гипотезе: тем ключом, которым воспользовался Маттаниа, чтобы войти в доверие к Кастелли, было упомянутое Мазотто имя монсеньора Калькары. Это имя до той поры никто не связывал с покушениями; услышав его от Маттаниа и имея сведения, что тот сидел в одной камере с Мазотто, Кастелли, видимо, подумал, что Маттаниа знает больше, чем тому было известно на самом деле. Другой причины для откровенности Кастелли мы не видим. При условии, конечно, что мы не считаем ложью все то, что Маттаниа доносил начальнику тюрьмы, полиции и позже — непосредственно судейским лицам. Конечно, он не всегда говорил правду, в этом отдавали себе отчет и Мари с Джакозой; но все то, что в его рассказах можно было проверить, почти всегда оказывалось правдой. Однако здесь необходимо указать, что между протоколом, который по донесениям Маттаниа составил кавалер Фемистокле Солера 14 февраля 1863 года, и докладом Гуидо Джакозы есть значительные расхождения — не по существу фактов и составу замешанных в них лиц, но относительно источников. Согласно протоколу Солеры, Мазотто гораздо больше рассказал Маттаниа, чем это засвидетельствовано в докладе Джакозы. Но мы полагаем, что следователь и прокурор гораздо внимательнее, нежели полицейский инспектор, слушали Маттаниа, заставляли его по нескольку раз повторять свой рассказ, а также пользовались для сравнения и пояснений теми многочисленными записками, которые до этого посылал им их осведомитель.

В своем рассказе Кастелли от точки до точки повторил показания Анджело Д'Анджело и кое-что добавил. В частности, довольно явственно обрисовался персонаж, лишь бегло появившийся на процессе как свидетель защиты Кастелли и Ло Монако, — Франческо Чипри, уличный сторож, как и Кастелли. Он с такой опаской представил алиби для обоих, что оно ничего не дало в смысле времени и ухудшило положение Кастелли из-за свидетельства о его «форменной» одежде. На вопрос председателя суда, как был одет Кастелли в тот вечер, Чипри ответил: «В плисовые куртку и штаны и шапку с козырьком».

Этот Чипри, как узнал от Кастелли Маттаниа, и был человеком, который их нанял от имени князя Сант'Элиа. Собственно говоря, Чипри не утверждал прямо, что действует от лица Сант'Элиа, он только сказал однажды, чтоб Кастелли со своей группой пришел к девяти часам утра к заставе Порта Феличе, дескать, синьоры, которые платят деньги, хотят устроить смотр завербованных. И вот когда все они стояли у Порта Феличе, проехала коляска, в которой сидели князья Джардинелли и Сант'Элиа. Кастелли увидел, что «коляска остановилась, Чипри подошел, поговорил минутку с этими синьорами и сделал жест, как бы показывая на тех, кто собрался»; потому Кастелли и пришел к заключению, что «Сант'Элиа и Джардинелли были именно теми синьорами, которые им платили».

Прокурор Джакоза комментирует: «Вывод устрашающе логичный, и против него невозможно выставить ни одного сколько-нибудь серьезного аргумента». Столь устрашающей логики, как таковой, мы здесь не видим: достаточно предположить, что Чипри хотел обмануть своих сообщников, как все это умозаключение рушится. Наемники требуют в качестве гарантии своего жалованья имени нанимателя. Чипри, который открыть его не может, прибегает к уловке. Он собирает их у Порта Феличе к тому часу, когда здесь обычно проезжает Сант'Элиа (в Палермо и сейчас все обо всех известно, а век назад — и подавно). Действительно, коляска появляется точно в срок, едет тише или даже останавливается на перекрестке, Чипри почтительно приближается, кланяется, подходит еще ближе, так что князю кажется, будто он хочет что-то сказать, но, подойдя к дверце коляски, всего лишь говорит — и делает соответствующий жест, — что он тут с друзьями греется на сентябрьском солнышке. Вот комедия и разыграна.

Важно тут, следовательно, не умозаключение, а фактическая вероятность причастности такого человека, каким был князь Сант'Элиа.

Выжав из Кастелли все что можно, Маттаниа получил свобод ду. Он является в квестуру, довольно сумбурно излагает кавалеру Солере все до сего момента им проделанное и подписывается. После этого он входит в непосредственный контакт с судейскими лицами, однако, по-видимому, при условии: о каждом новом факте, который он намерен сообщать следователю и прокурору, доносить сначала квестуре для исправлений, сокращений или дополнений, которые квестура найдет нужным сделать.

Начиналась самая трудная и опасная часть работы, за которую взялся Маттаниа. Как в той игре, где надо прочертить единственную линию от одной точки к другой среди созвездий и мириад точек, судейским лицам надлежало направлять Маттаниа от одного персонажа к другому в кругу людей, названных Кастелли, да так, чтобы не нарушить последовательности и тем самым не погубить все дело.

Разумеется, игра началась с усердных визитов милосердия к несчастным семьям Кастелли и Мазотто. Потом Маттаниа идет к Чипри и сообщает, что оба приговоренных к смерти поручили ему пробудить в князе Сант'Элиа и в монсеньоре Калькаре сострадание к судьбе этих семейств, которые уже сейчас находятся в самой отчаянной нищете, а вскоре станут вдовами и сиротами. Чипри не почуял обмана, хотя и сам занимался подобным ремеслом в недавние, оплакиваемые им времена, при бурбонской полиции. А может быть, он попался на удочку именно потому, что сразу же почувствовал к Маттаниа симпатию, как к человеку того же пошиба, что и он сам. Как бы то ни было, для объяснения его доверчивости и в подтверждение того, что Маттаниа действительно сумел вытянуть у Мазотто и Кастелли нужные сведения, следует допустить, что, явившись к Чипри как друг осужденных, а следовательно и его друг, Маттаниа сообщил ему несомненные доказательства возникшей между ними откровенности.

С того момента, когда Орацио Маттаниа устанавливает с Чипри доверительные отношения, мы попадаем в настоящий водоворот имен, встреч, «выпивонов» (то есть импровизированных пирушек, орошаемых вином), выездов за город и в соседние деревни, свиданий, нередко переносившихся или сводившихся для Маттаниа лишь к тщетному ожиданию. Как мы полагаем, недоразумения происходили из-за большой путаницы со временем: Маттаниа назначал встречи с Чипри и другими заговорщиками, те назначали встречи ему, вдобавок Маттаниа должен был держать связь с судейскими лицами; к тому же местное время не совпадало с общеитальянским. В довершение всего итальянский язык, на котором осведомитель изъяснялся, был еще более исковерканным, неточным, а подчас и бессмысленным, чем язык полицейских инспекторов; вероятно, таково же было и мышление Маттаниа. Но важно другое — то, что его миссия, по-видимому, развертывалась с той нарастающей постепенностью, которая входила в планы следственных органов. Это была рассчитанная «эскалация», завершившаяся встречей на высшем уровне, куда был допущен Маттаниа.

Направляясь на это собрание (назначенное, кажется, в 7.30 вечера по итальянскому времени), Маттаниа встретился с Чипри; тот был встревожен известием, что трое осужденных уже переведены в Капеллу (все приговоренные к смертной казни проводили последнюю ночь в тюремной часовне, приобщаясь к таинству религии — одни против воли, другие в надежде найти поддержку и утешение, как это и было задумано изначально). Чипри сказал, что он боится, как бы они перед лицом смерти не проговорились, и что он «от страху уже два дня куска проглотить не может». Этот страх не помешал ему, однако, посоветовать Маттаниа, ставшему теперь начальством повыше его, уговорить синьоров, с которыми тому предстояло встретиться, предпринять действия (по-видимому, новую поножовщину) вечером в праздник Сан-Джузеппе, чтобы «подзаработать деньжат». И предупредил, «чтоб не вышло так, что я про него забуду после того, как он мне открыл все двери».

Маттаниа заверил Чипри, что он его не забудет, и выставил ему в таверне полбутылки вишневки. «Мы вышли вместе, он немного проводил меня, и мы условились встретиться у него дома в 10 часов вечера». Здесь надо отметить, что если дело было до праздника Сан-Джузеппе, то есть до 19 марта, то известие о переводе приговоренных в Капеллу было неверным: их казнили 9 апреля в 6 часов утра на площади Консолационе.

Расставшись с Чипри, Маттаниа вошел в архиепископский дворец. Собрание происходило в апартаментах, которые монсеньор Калькара, как первый секретарь архиепископа, занимал во дворце; эти апартаменты Маттаниа позже описал судейским лицам во всех подробностях. Присутствовало двенадцать человек. Девятеро из них были священники: второй секретарь архиепископа, настоятель церкви Сан-Николо Альбергерийского, каноник Санфилиппо и другие — всех их Маттаниа описал судейским. Среди трех «штатских» он сразу узнал князей Сант'Элиа и Джардинелли; третьим оказался кавалер Лонго.

Князь Сант'Элиа говорил с ним «суровым тоном». Переведем эту речь с итальянского языка Маттаниа на наш: «Мне о вас очень тепло отзывались Парети и отец Аньелло, и я знаю, что вы начали действовать на благо нашего дела. Но вы должны ясно понять, что я дам деньги только за выполненную работу. Я больше не желаю быть такой задницей, какой был по сю пору, истратив четыре тысячи унций, чтобы не добиться практически ничего да еще подвергнуть себя опасности. И для меня, конечно, дело кончилось бы тоже скверно, не будь у меня таких средств. Нужно действовать, но с большой осторожностью. Вы хитры и осмотрительны, но учтите, что теперь у полиции столько тайных каналов, сколько у меня волос на голове. Вы хорошо знаете, что мне пришлось вынести за эти двадцать месяцев — и без всякой вины; поэтому я поклялся или отомстить, или пусть меня расстреляют. Как бы то ни было, если вы твердо и неизменно будете на нашей стороне, вас ожидает хорошее вознаграждение».

Князь Джардинелли внес в разговор ноту трогательного воспоминания. Он сказал Маттаниа, что находит его очень постаревшим: он узнал его, так как они вместе сражались в войске Гарибальди[19]; Маттаниа уверял, что он был младшим лейтенантом (Джакоза с его антипатией к Гарибальди, гарибальдийцам и гарибалвдийскому движению решительно этому верил). Эту встречу двух бывших гарибальдийцев в архиепископском дворце, в компании девяти священников, для участия в заговоре с целью реставрации Бурбонов стоило бы запечатлеть на одной из картин Мино Маккари[20], чтобы повесить ее в палермском музее Рисорджименто. На замечание князя Джардинелли Маттаниа меланхолически ответил, что его преждевременно состарили «перенесенные страдания». И они перешли к разговору о конкретных вещах, то есть о деньгах для осужденных и для наемников.

Хотя Сант'Элиа заявил, что желает давать деньги только за конкретные результаты, было все-таки решено, что в следующий вторник в доме Джардинелли Маттаниа получит 700 унций для раздела между семьями осужденных: по 100 унций — семье каждого из приговоренных к смерти и по 50 — семьям осужденных пожизненно; кроме того, 180 унций предстояло разделить между командирами групп. И после новых предупреждений об осторожности его отпустили.

Маттаниа, как и обещал, пошел к Чипри в переулок Скьоппеттьери, но не застал его дома. Жена Чипри перечислила все кофейни и кабаки, где можно его найти. «Я кружил довольно долго», — говорит Маттаниа, собиравшийся передать Чипри приятную весть о 180 унциях, предназначенных к разделу. Так и не найдя его, Маттаниа отправился домой писать донесение, которое мы здесь вкратце изложили и которое, попав на следующий день в руки Мари и Джакозы, преждевременно повлекло за собой волну ордеров на аресты и на обыски.

Ромуальдо Тригона, князь Сант'Элиа, герцог Джелы (и как у Мандзони: и прочая, и прочая, и прочая) родился в Палермо 11 октября 1809 года. Его родителями были Доменико и Розалия Гравина, князья Палагони и владельцы так называемой «виллы чудищ» в Багерии. Как сказано в книге «Парламент Итальянского королевства, описанный кавалером Аристиде Калани», он был воспитан в «мужественном и рыцарском духе» и с самых юных лет являл «острый ум и благородную душу». В девятнадцатилетнем возрасте он уже стал председателем комиссии палермских тюрем — должность, которую, по словам кавалера Калани, исполнял с «величайшим рвением». Хотелось бы задать коварный вопрос: сколько лет он этим занимался, чтобы превратить в гипотезу наше подозрение, что это занятие дало ему возможность установить добрые связи с завсегдатаями тюрем. Затем, с 1845 по 1849 год, он был председателем «Института поощрения», который, по-видимому, был призван поощрять изобретения машин для использования в промышленности и сельском хозяйстве, но, судя по состоянию промышленности и сельского хозяйства на Сицилии едва ли не вплоть до наших дней, поощрял маньяков и бесполезные прожекты. В тот же период в знак признания его художественных наклонностей ему предоставили пост вице-председателя Комиссии по изящным искусствам и античности; ему приписывают, как результат его увлечения археологией, обнаружение подводной галереи, связывающей Акрадину с Ортиджей; но ввиду того, что предпринятые им раскопки ставили под угрозу прочность сиракузских фортификаций, правительство воспротивилось их продолжению. Как полагают, у князя Сант'Элиа это был единственный повод жаловаться на бурбонское правительство.

В 1848 году он был председателем городского совета Палермо[21], но в 1849 году, когда Бурбоны вновь овладели Сицилией, он поплатился всего лишь постом председателя «Института поощрения». Будучи принужден бурбонской полицией отправиться в изгнание в апреле 1860 года (нам неизвестно куда), он уже в мае снова появился на Сицилии. Те своевременность и легкость, с которыми он приобрел звание изгнанника, позже сослужившее ему столь хорошую службу, конечно, могли быть и случайными, но мы думаем, что это было проявлением характерной способности, присущей его классу и особенно развитой и обостренной в нем лично: изменять все, даже самого себя, с тем чтобы не менялось ничего и всего менее — он сам. Отсылаем читателей к романам «Вице-короли» Федерико Де Роберто и «Леопард» Джузеппе Томази. То обстоятельство, что в отличие от многих сицилийских дворян Сант'Элиа был очень богат, сообщало этому особому свойству неограниченные возможности. Калани пишет: «Он много способствовал общему спасению денежными средствами». Телесфоро Сарти в своем «Биографическом словаре всех депутатов и сенаторов, избранных и назначенных с 1848 по 1890 г.» следующим образом подытоживает заслуги Сант'Элиа: «Он помогал деньгами политическому воссоединению Острова, хотя и не участвовал в движении непосредственно, и с радостью приветствовал свободу Италии». Впрочем, в 1860 году князю уже перевалило за пятьдесят, и хотя он был на два года моложе неутомимого Гарибальди, воевать и носить оружие был совершенно не способен по своему умонастроению — как личному, так и классовому. Для его класса всегда было удобнее немного раскошелиться и издали «приветствовать» то дело, за которое сражались другие. Вот так князь Сант'Элиа и приветствовал свободу Италии.

В главе XVII сочинения Раффаэле Де Чезаре «Конец одного царствования» мы находим яркое описание образа жизни палермской аристократии в период 1840–1860 годов. Тут есть одно упоминание, касавшееся князя Сант'Элиа, которое мы приводим, потому что оно может послужить объяснением любопытной детали, заставившей позже прокурора Джакозу поломать голову: «Тогда не было публичных фехтовальных залов, но такие синьоры, как Антонио Пиньятелли, Пьетро Уго делле Фаваре, Эмануэле и Джузеппе Нотарбартоло и молодые Сант'Элиа, среди которых выделялся старший, элегантный герцог Джелы, позже ставший депутатом и сенатором, по очереди приглашали к себе в дом друзей, чтобы «поупражняться в фехтовании». В той жизни словно и делать было нечего, только упражняться с рапирой и саблей и участвовать в «поединках чести», как Де Чезаре именует дуэли. А честь, которую оспаривали, состояла, например, в том, чтобы накинуть мантилью на плечи Стефанины Ди Рудини, прозванной «смуглой красавицей», в те годы составлявшей пару «белокурой красавице» — Элеоноре Тригоне, сестре Ромуальдо, позже вышедшей замуж за того самого Джардинелли, которого повстречал Маттаниа во дворце архиепископа.

Перешагнув порог пятидесятилетия и отяжелев физически, князь Сант'Элиа, разумеется, не увлекался более фехтованием. К тому же приветствия, которыми он встретил свободу Италии, пролились на него дождем постов, превративших его в самого представительного человека Палермо[22]. Недаром Сант'Элиа часто был уполномочен королем Виктором-Эммануилом II представлять его на религиозных празднествах и гражданских церемониях, что, по-видимому, не всем нравилось. Когда это впервые имело место во время процессии Непорочной Святой Девы 8 декабря 1862 года, «Предвестник» следующим образом ответил одной из газет, описывавшей восторг жителей при виде Сант'Элиа: «Если населением считать только приглашенных на банкет к Сант'Элиа, газета говорит правду; если же иметь в виду граждан всех классов, то газета ошибается… Тот, кто написал статью, решил, что граждане, обнажившие голову, приветствуют Сант'Элиа. Ничего подобного: они поклонялись Непорочной Святой Деве».

Выразив князю «надлежащее почтение», «Предвестник», однако же, недоумевал, почему короля не представлял, что соответствовало бы логике вещей, королевский комиссар, бывший королевским уполномоченным во всех делах на Сицилии. Действительно, логикой тут ничего не объяснишь; объясняется это соображениями политики: несмотря на то что Сант'Элиа был назначен сенатором уже 20 января предшествующего года, а значит, одним из первых (по категории 21-й, то есть в числе лиц, плативших 3 тысячи лир прямых налогов со своего состояния); несмотря на то что он был командором ордена святого Маврикия и несмотря на занимаемые им многочисленные должности правительство Виктора-Эммануила II не было уверено в преданности князя Сант'Элиа «новому порядку». И, как мы увидим, pour cause[23]. Здесь надо отметить, что из биографии князя не видно, в чем же состояли страдания, претерпеваемые им в течение двадцати месяцев, как говорится в доносе Маттаниа. Быть может, это попросту описка того, кто снимал копии с документов, которые прокурор из предосторожности и к нашему счастью захотел увезти с собой, когда покидал свой пост. Быть может, надо читать: «этих месяцев»— когда он чувствовал себя подозреваемым и поднадзорным (уже 26 ноября 1862 года «Предвестник» писал, что, по слухам, «в событиях 1 октября замешаны люди из высших кругов»). Но как мог князь добавить «без всякой вины», держа речь перед Маттаниа и перед своими сообщниками?

В ночь с 12 на 13 марта начались аресты и обыски. Слишком рано и в то же время слишком поздно. Слишком рано, потому что в руках Джакозы и Мари не было против Сант'Элиа, коего считали главой заговора, ничего, кроме доносов Маттаниа. И слишком поздно, потому что в этих доносах всплыло столько имен подлежащих аресту людей и притом таких различных политических убеждений, что было бы крайне трудно и даже нелепо представить их вместе и в согласии друг с другом как членов единого заговора с целью реставрации Бурбонов. В результате этих донесений Маттаниа назревало именно то, чего опасался и старался избежать Джакоза и с чем ему приходилось мириться. Можно было либо целиком принимать, либо целиком отвергать эти сообщения — принимать как правду или отвергать как ложь. Нельзя было обратить оружие только против князя Сант'Элиа, отцов церкви и бывших осведомителей бурбонской полиции, не вовлекая в дело лиц из «крайней партии». Маттаниа или кто-то, стоявший за его спиной, сумел втянуть в заговор «противоположные экстремизмы»[24].

14 марта князь испустил вопль негодования и скорби: «Ваше Превосходительство, синьор председатель Сената! Непредвиденное и неприятное обстоятельство вынуждает меня обратиться к Вашему Превосходительству как уважаемому главе благородного Сената Итальянского королевства.

В ночь на 12-е текущего месяца, около часу пополуночи, ко мне в дом явился следователь с ордером советника Апелляционного суда синьора Мари, уполномоченного вести следствие по процессу палермских убийц.



Поделиться книгой:

На главную
Назад