Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Люди и куклы (сборник) - Василий Борисович Ливанов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Знаем мы этих Маякиных! — бодро выкрикнул партнер, замолчал, подумал… и выпил фужер до дна.

Глаза его засветились неземным огнем. Он еще немного постоял на авансцене неподвижно, потом смял фужер в кулаке, бросил себе под ноги, подхватил обеими руками огромную свою бороду и стал запихивать ее себе в рот.

Так с бородой во рту он ушел со сцены, задирая ноги, будто подымался по крутой лестнице.

Когда занавес упал, я бросился в актерское фойе. Мой партнер яростно отмахивался сорванной бородой от обступивших его актеров.

— Руки прочь! — кричал он на уборщицу, срочно прибывшую с ведром и тряпкой. — Не сметь убирать! Пусть все видят! Тридцать лет на сцене — кругом завистники! Сопляка подговорили! Он хотел меня отравить!

Мой партнер был настоящим профессионалом.

Мне влепили строгий выговор «за нарушение творческой дисциплины» и не дали роль в очередной пьесе. Лакеи первый и третий со мной опять здоровались.

Свободными вечерами на меня находила тоска. Чтобы как-то развеять ее, я бродил по городу. Темно, холодно, фонари глядели тускло. Несколько светлее было на «пятачке» у единственного в городе ресторана, где над входом дрожала сизая неоновая надпись «Иртыш». Зайти в ресторан я не мог. Как говорил мой сосед по общежитию: «Во-вторых, у меня нет денег».

Неизвестно, как бы сложилась моя дальнейшая жизнь, если бы не ничтожный на первый взгляд случай.

Как-то я проходил мимо ресторана, был уже поздний час — открылась парадная дверь, и швейцар вытолкнул на широкие ступеньки какую-то подвыпившую фигуру, выбросил вслед шапку, и стеклянная дверь со звоном захлопнулась. Фигура подобрала шапку и стала громко стучать в закрытую дверь. Я остановился и стал смотреть от нечего делать. Фигура стучала настойчиво. Вдруг дверь распахнулась, и швейцар, ловко повернув фигуру за плечи, дал ей пинок под зад.

Фигура слетела со ступенек и воткнулась в сугроб. Шапка опять упала.

Швейцар застыл в дверях. Поза его не предвещала ничего хорошего.

Фигура выбралась из сугроба, отряхнулась, подобрала упавшую шапку и, назидательно подняв палец, обращаясь к швейцару, четко произнесла:

— И всегда буду стремиться!

После чего, нахлобучив шапку, гордо удалилась в темноту.

Я пошел к себе в общежитие и все повторял: «И всегда буду стремиться».

Вскоре получаю письмо от одного ленинградского приятеля: в Ленинграде открывается набор на высшие курсы режиссеров кино.

«И всегда буду стремиться».

Мне выслали нужные книги, программу поступления, и я засел за подготовку.

— И вот, — Фалеев осклабился, выставил широкую грудь и раскинул в стороны руки характерным жестом индийского божка, — могу всех вас пригласить в ресторан «Иртыш».

— Мы стоим, — заглянув за желтые занавески, удивился Петя.

— Это, по-видимому, Бологое. — Бучинский поднялся и, отодвинув зеркальную дверь, вышел из купе. Вслед за ним потянулись серые нити табачного дыма.

Петя тоже выбрался в коридор. Длинный ряд лампочек светился вполнакала. Петя попытался открыть окно. Оно не поддавалось.

— Дайте-ка. — Фалеев отодвинул Петю плечом, ухватился за металлические скобы оконной рамы и потянул с таким усилием, что суставы пальцев побелели. Рама медленно поползла вниз.

Дохнуло сырым холодом.

В призрачном тумане угадывался край перрона, за ним темный провал рельсовых путей, и еще дальше и выше над провалом расплывались станционные огни.

Там, за туманом, Пете вдруг вообразились суровые северные страны, где на жесткой, промерзшей земле стынут между редкими соснами крутые каменные глыбы-валуны, где из низких бревенчатых, крытых красной черепицей домиков выходят в этот предрассветный туман высоченные голубоглазые блондины с колючими рыжими бородами, раскуривают на сыром ветру трубки — табак «Клан», ни с чем не смешанный, — и враскачку, потому что все они моряки, направляются к темным прибрежным скалам, к фиордам, — и смотрят оттуда вдаль, в море, северное конечно.

Блондины дымят трубками, друг с другом не разговаривают — все они очень молчаливые, — пока кто-нибудь не спеша не освободит рот от теплой трубки и не промолвит басом: «Грумант» (это такой остров), — тогда все сурово закивают головами и…

Где-то за станцией испуганным птичьим голосом крикнула паровозная сирена. И сразу же близко, совсем рядом, зашаркали и застучали шаги.

По перрону, вдоль вагонов, тесно друг к другу двигались какие-то люди. Подпрыгивая и дрожа, приближался свет карманного фонарика.

Мимо окон, тяжело ступая, в ногу прошли санитары с носилками. Женщина в халате и в белой шапочке — наверное, врач, — нагибаясь к носилкам, торопливо поправляла на ходу темное с белыми разводами одеяло, кого-то укутывала.

За носилками шагал бригадир поезда, светя фонариком. Черная с золотом форменная фуражка и золотое шитье петлиц придавали процессии странную торжественность.

Потом туман вобрал в себя санитаров с носилками, белый халат врача, фуражку бригадира, и свет карманного фонарика смешался со станционными огнями. Поезд тронулся.

Хлопнув дверью, из тамбура вошла проводница.

— На шесть минут задержались, — объявила она, ни к кому в особенности не обращаясь, и вздохнула.

— Что там стряслось? — поинтересовался Фалеев.

— Не знаю. «Неотложка». Сняли человека с поезда. — И, посмотрев на часы, велела: — Окно закройте. Вы мне пассажиров простудите.

Петя вернулся в купе. Аккуратный ромб красного с белыми разводами одеяла смотрел из нетронутого конверта чистейшей простыни на не занятой никем верхней полке. В углу, за несмятой подушкой, прижалась неясная тень.

У Пети на душе стало тревожно. Может быть, она должна была занимать это место и опоздала. «А вдруг с нею что-нибудь случилось? — подумал Петя. — Что-нибудь нехорошее». И сам себе удивился: черт знает какая ерунда лезет в голову.

— Я вот, — Фалеев зевнул, — я вот никогда ничем не болел.

— А я очень даже болел, — живо отозвался Петя. — А вы, Василий Васильевич?

— Я однажды болел смертельно. Было это давно…

Происхожу я, осмелюсь доложить, из семьи военного.

Отец мой — кадровый русский офицер, кавалерист.

Погиб осенью четырнадцатого года в Галиции. Матушка моя, безумно любившая отца, вдруг через год выходит замуж за выслужившегося в офицеры вольноопределяющегося. Из лавочников. Да-с. С отчимом мы сразу не сошлись. Не знаю и по сей день, что решило дело: молодой мой гамлетизм или… Не знаю. Но кончилось тем, что он поднял на меня руку. И вот двенадцати лет от роду я ушел из дома и зажил самостоятельно. Заметьте себе, без всяких средств к существованию. Бродяжничал, побирался, даже подворовывал, что греха таить. Потом попал посудомойкой на богатый речной пароход, добрался до Москвы.

И здесь повезло: взяли конюшенным мальчиком к одной выжившей из ума купчихе.

Короче говоря, очнулся я от своей мальчишеской гордыни бойцом Первой Особой кавдивизии в Казахстане. «Даешь, Васька Бучинский!»

В решающем сражении с басмачами Ибрагим-бека был тяжело ранен. Год провалялся по госпиталям, из армии меня списали.

И снова я в Москве. Пошел в Замоскворечье взглянуть на купчихин особняк. Цел. Купчихи и след простыл, конюшни сгорели, а в особняке общежитие. То есть, попросту говоря, занимай любую свободную комнату, воюй с крысами, чтоб тебя самого не сожрали, и живи как умеешь.

А как жить, когда без лошади я не человек?

Ходила в наше общежитие к дядюшке своему, подслеповатому зловредному старикашке, племянница, весьма симпатичная девица. Подкармливала дядюшку. Ну, и познакомились. Звали девицу Нина Михайловна. Была она рукодельницей, а значит, по возможностям того времени, модницей. Носила самодельную шляпку зеленого сукна — не иначе как с ломберного стола от дядюшки — и платье из старой выцветшей гардины, расшитой цветными квадратами и треугольниками.

По женской своей склонности Нина Михайловна сильно преувеличивала мои красноармейские заслуги и, видя мое нищенское существование, горячо взялась мне помочь.

Состояла она при специальной организации для общения с иностранцами — переводчицей. Английский знала, французский.

И вдруг приносит она мне известие, что открывается на Беговой конный манеж. Господам дипломатам европейским на досуге желательно верхом покататься. Требуется берейтор, то есть тренер.

Как-то даже и не верилось. Да еще паек дадут: хлеб, вобла, пшено… табак!

Меня оформили. Еще по штату полагался конюх, но такого пока не нашлось. Я оказался в единственном числе. И швец, и жнец, и на дуде игрец.

Конский состав был случайный и для верховой конюшни более чем странный: два строевых дончака, оба мерины, беззубый першерон и рысистая кобылка орловских кровей, серая в яблоках, нарядная и не худоконная. Видно, реквизированная у кого-нибудь из московских «лихачей».

Был октябрь, холод в манеже, доложу вам, могильный. Всеми правдами и неправдами, чудом просто, я добыл фураж, амуницию, поставил три буржуйки, натаскал дровишек, отремонтировал, как мог, денники.

С этими заботами я совсем перебрался в манеж. Ко мне приблудился лохматый, похожий на тощего медвежонка пес. Мы с ним спали на сеннике и по ночам грели друг дружку.

На пшено из своего пайка я выменял пару поношенных сапог — левый жал немилосердно.

Теперь я считал себя готовым к приему гостей.

Нину Михайловну я после вступления своего в должность не видел. Рассчитывал поблагодарить ее в день открытия манежа. Накануне я не спал всю ночь. При свете коптилки латал свои невообразимые портки. А как только забрезжилось, натопил докрасна все три буржуйки, побрился в осколок зеркала, вынес стул на середину манежа, сел и стал ждать.

Открытие было назначено на восемь утра, а часов у меня, сами понимаете, не было.

Короче говоря, просыпаюсь оттого, что кто-то энергично трясет меня за плечо. Передо мной — Нина Михайловна, а с ней рослая какая-то дама, иностранка. По виду то ли шведка, то ли норвежка — словом, скандинавская внешность.

Обе смеются, а Мишка — пес мой — лает на обеих женщин неистово.

Нина Михайловна представила меня иностранке и назвала ее. Фамилия длинная и для русского рта абсолютно несъедобная. Хорошо, думаю, мне запоминать незачем.

Пока Нина Михайловна щебетала, я рассмотрел гостью. Молодая, лет двадцати, женщина, высокая, широкоплечая, в талии тонкая. На коротко остриженных светлых волосах кожаное кепи жокейского типа, щегольские бриджи с кожаными леями, сапожки. Лицо безбровое, с неярким румянцем, свежее и чистое.

Я спросил, знакома ли она с верховой ездой. Нина Михайловна перевела, что да. И снова защебетала с иностранкой.

Через полчаса примерно Нина Михайловна правильно угадала, что сегодня никто больше не придет, — мороз. Я подседлал дончака и вывел на манеж.

Иностранка умело собрала повод и легко перенесла через седло длинную, обтянутую штаниной ногу.

Ездила она недолго, но с видимым удовольствием. Остановил я ее только раз, проверить подпружные ремни. Когда, подойдя, поднял к ней взгляд, увидел снизу округлую линию подбородка, широкий вырез ноздрей и по-детски припухший рот с выступающей вперед верхней губой.

Сама Нина Михайловна наотрез отказалась учиться верховой езде. Все это время просидела у печки, налаживала дружбу с недоверчивым моим Мишкой.

В дальнейшем гостей у меня было немного, а постоянно ходила только первая эта иностранка. Дважды сопровождал ее какой-то тепло укутанный господин. Стоял, опершись на ветхий барьер, покуривал из длиннющего мундштука, наблюдал.

Она полюбила ездить на орловской кобыле, и Нина Михайловна переводила мне, что гостье нравится эта лошадь: рысь ее плавная, враскачку.

К Новому году мне выдали полушубок, и я считал себя самым счастливым человеком на свете. В конце февраля студеная, малоснежная зима пошла на убыль. Потянуло сырым, прачечным каким-то теплом, что по московским приметам означает скорый приход весны. Кони по ночам шумно втягивали ноздрями воздух, отфыркивались, беспокоились. Кобылка вертелась в деннике, постукивая в деревянные переборки, заливисто ржала.

Мишка, сукин сын, пропадал весь день по оттаявшим помойкам. Приходил мокрый, грязный по брюхо, забивая благородные конюшенные запахи тошнотворной смесью псиного духа и помойной вони. Я наконец восстал против его вкусов, сгреб его, устроил ему собачью баню, израсходовав чуть не весь запас мыла, и посадил на привязь. В отместку мне он скулил и подвывал всю ночь.

Утром я поднялся со своего ложа из сена, налитый сонной слабостью, с тяжелой головной болью. Задал лошадям корм. Смотрел, как они окунают морды в ясли и жуют, жуют. И вдруг почувствовал отвращение. На Мишку с его мытыми лохмами вообще глядеть не мог — мутило. Надел бесценный полушубок, вышел на воздух.

Раннее утро, а уже жарко. Расстегнул полушубок. Шел куда глаза глядят. Ни о чем не думал.

Навстречу в проулок из-за угла со стороны Тверской выехал конный разъезд.

Вразнобой хлопают копыта по грязи, колышутся пики. Впереди кто-то в серой длиннополой шинели. Ближе, ближе передний всадник. Фуражка с белым пятном кокарды, худое, небритое, бездонно усталое лицо. Отец? О господи! Ведь он же убит где-то там, в проклятой Галиции. Ах, все равно теперь.

Я побежал за лошадью, кричу: «Отец! Это я, я, Васька! Отец, я здесь!»

Но разъезд проскакал мимо. Я хочу догнать их — и не могу. Ноги по колено в зыбучем песке. Следы копыт перед глазами застилает песчаная наволока. Раскаленные песчинки колют щеки, лоб, скрипят на зубах. Как хочется пить! Кругом никого, я один. Но ведь кто-то подносит к моему рту холодную кружку. Я хватаю зубами скользкий жестяной край, тяну ледяную горькую воду.

«Подымите его!» — командует чей-то голос.

Это Женька, мой комбриг. Это наши. Наверное, я ранен. Но товарищи меня не бросят. Я плачу от радости. Сквозь слезы я вижу тесное городское небо и мокрое брюхо черной тучи, нависшее над желобом крыши. «Ага, — понимаю я, — это для меня. Сейчас из этой тучи польет дождь, я буду пить, пить, пить — бесконечно».

Туча опускается все ниже, ниже, накрывает меня, душная, как пуховик. А желоб крыши — это, оказывается, вовсе не желоб. Это я сам. Как я раньше не догадывался, что Бучинский — значит «желоб». Это смешно. И я слышу свой громкий смех.

И вдруг ужас охватывает меня. Ведь она не может полюбить желоб. Она такая прекрасная. Я вижу ее всю, как тогда, при первом знакомстве. Всю ее высокую, статную фигуру, тень от козырька на безбровом чистом лице с округлым подбородком и неяркими полными губами. Замирая душой, смотрю в ее глаза, тихие, тайные.

Она молчит и улыбается мне. У нее в углах губ веселые морщинки и розоватое пятно родинки в уголке глаза.

Как я люблю эту родинку, эти глаза, эти светлые яркие волосы, как я люблю эту женщину, ее — мою любимую, имя которой я почему-то не знаю.

Но я узнаю, я угадаю ее имя, и тогда… тогда…

Пришел я в себя в палате городской больницы. Был поздний вечер. Горела обернутая газетой тусклая лампочка.

От старухи-сиделки узнал, что меня подобрали на улице три недели назад. Брюшной тиф. Врачи думали, что я не выживу. В бреду, по словам старухи, я разговаривал с какой-то женщиной, рассказывал свою жизнь, плакал, смеялся.

— Как я ее называл? — спросил я сиделку.

— Не помню, миленький, — отвечала она, — может, и называл по имени, но не запомнила я. Любишь ты ее, как душу, через это и живой теперь…

Ночью, когда больница затихла, я поднялся с койки. Коленка стучала о коленку. Голова кружилась. Кое-как задрапировав одеялом казенные кальсоны, в растоптанных войлочных туфлях, пошел отыскивать выход. У дверей меня поймала сиделка. Я был так беспомощен, что, запротестуй она, я бы не смог оказать сопротивление.

— К ней идешь? — спросила старуха.

Я молчал.

— Погоди, дурной. — Она проверила замок на двери и ушла.

Я думал — за врачом. Но старуха вернулась, принесла какие-то опорки и байковый халат.

— После возвернешь, — сказала она, — все возвернешь, а то меня тут подчистую разбумажат.

Помогла мне одеться и открыла дверь. Так, серой байковой тенью, держась за стены домов и задыхаясь от слабости, я шел. Куда? В общежитие. Искать Нину Михайловну.



Поделиться книгой:

На главную
Назад