Фалеев сунул короткую руку в задний карман брюк и поставил на столик плоскую стеклянную фляжку.
— Финь-шампань не по мне, — заявил Фалеев. — Это вот мужской напиток. Как-никак у меня сегодня день рождения.
— Однако без закуски… — Василий Васильевич смотрел на коньячную флягу с сомнением.
— У меня есть! — закричал Петя, поспешно высвобождая из сумки кулек со сдобами. — Мама напекла…
— Опять удача. — Фалеев по-хозяйски заглянул в пакет. — Ваша мама — просто чудо!
— Она у меня ничего, — сказал Петя голосом еще более низким, чем у Бучинского. — Всегда мне что-нибудь даст… на съемку. — И Петя задохнулся.
Фалеев скручивал металлическую пробку уверенной рукой.
— Вы снимаетесь в кино?
— Да, на «Ленфильме», — отдышавшись, отвечал Петя уже своим голосом, стараясь не спешить. — Играю солдата. Новобранца. Главная роль.
— У кого?
Петя назвал режиссера.
— А-а-а…
Пробка никак не давалась.
— Я в прошлом году окончил училище при Нашем театре, — заторопился Петя. — И был принят в театр. Но ничего там за целый год не сыграл. Ничего.
— Как, совсем ничего? — спросил Бучинский.
— Нет, кое-что. Играл труп.
— Кого?!
— Роль трупа. Труп сына героини. Мама два раза ходила смотреть. Честное слово!
Фалеев фыркнул по-кошачьи и повалился на Василия Васильевича, который, прикрыв лицо широкой своей ладонью, затрясся в беззвучном смехе.
— Не верите? — заволновался Петя. — Меня выносили на куске холстины четыре актера. Но после они подали жалобу в дирекцию, чтобы труп заменили. Он, то есть я, тяжелый, а они все пожилые.
Фалеев перестал крутить пробку и уставился в Петино пылающее румянцем лицо округлившимися веселыми глазками.
— Пощадите, голубчик, — рыдающим басом попросил Василий Васильевич.
— Нет, правда! Одноактная пьеса Брехта…
— Хватит! — простонал Фалеев. Он поднялся и крепко растер ладонями багровое свое лицо. — Как вас зовут?
— Петр Артемьевич! — объявил Бучинский.
— Баташов, — добавил Петя.
— Вам надо в комедиях играть. — Фалеев свернул пробку.
— Мне в чай, немного, — подсказал Василий Васильевич, когда Фалеев разливал коньяк.
— Поздравляю вас обоих с моим днем рождения.
Пете уже приходилось пить коньяк, но маленькой рюмочкой. А здесь золотистая плотная жидкость слегка подрагивала в тонком стекле, наполняя стакан почти до половины.
«Держись, Баташов», — сам себе приказал Петя и, чокнувшись со своими спутниками, разом опрокинул коньяк в широко открытый рот.
— Ну кто же так коньяк пьет, молодой человек! — услышал Петя укоризненный бас Бучинского. — Это же благородный напиток, его муссировать надо. — Василий Васильевич выставил вперед губы и задвигал худыми щеками, показывая, как именно муссируют. — По глоточку, по глоточку, а вы, будто кашалот, — ам!
В животе у Пети кто-то маленький и энергичный стал быстро-быстро растапливать печку. И от приятного жара этой печки Петя почувствовал необыкновенную расслабленность в душе и в теле. Петя подумал, что это, может быть, даже очень хорошо, что он опять не встретил сегодня ее, а вот сидит, как равный, с этими симпатичными людьми, такими милыми, необычайно славными, с Василием Васильевичем и Марк… Макс… Максимом Фалеевым, да!
«Ты опьянел», — подумал за Петю кто-то другой, посторонний.
«Ну и что?» — нахально ответил Петя этому постороннему.
— Знаете, — сказал Петя, влюбленно оглядывая своих спутников, — давайте не спать всю ночь. Пусть эта встреча запомнится нам на всю жизнь.
— Круто! — Фалеев скосил глаза на Бучинского.
— Я согласен, — отозвался Василий Васильевич. — По-моему, замечательно придумано!
— Тогда — вперед! — подытожил Фалеев и впился в мамину сдобу.
— А сейчас в театре что-нибудь играете? — прихлебывая чай, спросил Бучинский.
— Я из театра ушел. Совсем.
— И не жалеете?
— Нет. — Петя бодливо затряс головой. — Нет. Не жалею. Знаете, у нас в училище преподавал профессор Сурмилов. Сам я у него не учился, но всегда жалел, что не попал к нему на курс. Вы же, конечно, знаете, какой он прекрасный артист, один из основателей Нашего театра. Ну, вот. Его ученики перед всеми нос задирают: мы — сурмиловцы! Из моего выпуска в театр приняли пятерых: четырех ребят и одну девушку. Она как-то сразу от нас откололась, у нее в театре были свои интересы. А мы четверо держались все вместе. И сидели в одной грим-уборной, на самой верхотуре под крышей. Первый сезон в театре, да еще в Нашем. Знаете, волнения, сомнения. Роль получил только один наш товарищ. Он, счастливчик, нас утешал, как умел: «Это, — говорит, — случайность, что именно мне дали, просто внешние данные подошли. Скоро и вы, ребята, заиграете хорошие роли». Мы, конечно, верили и надеялись. И вдруг однажды в антракте он вбегает в нашу грим-уборную, глаза сияют, рот до ушей.
— Ребята, — говорит, — нас всех приглашает Сурмилов к себе на дачу!
Мы друг друга каждый день разыгрывали и сначала ему не поверили. Но он, наш товарищ, на колени перед нами встал.
— Хотите, — говорит, — поклянусь!
Мы друг друга хорошо знали и видим — правда. Но почему вдруг Сурмилов нас приглашает? Почему?
— Мы, — сказал Славка (это счастливчик), — не учились у Сурмилова, но стали актерами Нашего театра. И старик, наверное, хочет с нами поближе познакомиться. Ободрить нас, поговорить об искусстве Нашего театра, может быть, сказать нам, дуракам, что-то важное, сокровенное… Поэтому и приглашает нас всех на дачу. Там природа, зима, тишина.
Завтра в театре — выходной день. Завтра в восемь часов утра сам Сурмилов будет ждать нас, четверых молодых актеров, на пригородной платформе Ярославского вокзала. И сам введет нас в свой дом.
После спектакля мы закрылись в грим-уборной и долго совещались. Одеться решили парадно ради такого торжественного дня. У Юры, оказалось, нет подходящих туфель, а у Женьки вообще никакого пиджака. Славка выручит Женьку пиджаком, а туфли Юра «одолжит» в костюмерной театра. Белые рубашки и галстуки есть у всех.
Дома я просмотрел свою библиотечку театральной литературы: на всякий случай. Каждые полчаса вскакивал и хватался за будильник: боялся проспать. И вот темным снежным московским утром мы четверо, чисто выбритые, в белых рубахах и начищенных туфлях, видим, как из снежной завесы вылепляется перед нами невысокая фигура прославленного артиста и педагога. Заснеженные воротник и шапка, знакомое и такое издали любимое лицо в сети мелких морщинок, насмешливые цепкие глаза.
— Здравствуйте, юноши, — произносит он своим характерным каркающим голосом. И жестом фокусника разворачивает перед нами веер билетов на электричку.
Мы садимся в вагон и едем. Едем к нему. Он не глядит на нас. Смотрит в окно, где проносятся, постепенно высветляясь, зимние подмосковные пейзажи, молчит и думает о чем-то своем. Неужели эти думы скоро, может быть, станут и нашими думами?
Молча, вереницей идем за ним от станции по узкой скользкой тропинке, протоптанной в глубоком снегу. Дачный поселок. Верхушки редких сосен уже четко вырисовываются на совсем посветлевшем небе. Сурмилов снимает замок с калитки в высоком сером заборе, и мы видим в глубине заснеженного сада старый деревянный дом с узким крыльцом и застекленными террасами.
— Молодежь, — обращается к нам Сурмилов, поднимаясь на крыльцо, — я буду растапливать печь, а вы пока сами согревайтесь: да вот хоть дорожки расчистите. Лопаты за углом, у сарая.
Мы, конечно, успели промерзнуть в своих начищенных туфельках. Быстро разбираем широкие лопаты, и пошла потеха. Расчистили дорожку от крыльца до калитки, потом вокруг дома, потом от дома к сараю.
А из трубы уже сладко тянет смоляным дымком.
Женька говорит:
— И мы подымим. Перекур!
Смотрим, туфли наши и брюки до колен промокли. Но разве в этом дело!
— Молодцы! — Сурмилов стоит на крыльце в цигейковой безрукавке, высоких валенках и улыбается нам своей знаменитой сурмиловской улыбкой. — Устали, юноши?
Мы хором: «Нет!!!»
— А ну-ка, там, за сараем, бревнышки, топор и пила. Нет ничего здоровее, чем работа на свежем воздухе, молодежь!
Уже стало смеркаться, когда Женька бросил топор и красными, распухшими пальцами достал из пачки последнюю сигарету. Спички никак не зажигались. Женька швырнул коробок в снег:
— Отсырели… — и выругался.
— Кушать подано! — раздался знакомый каркающий голос, и мы вошли в дом.
Большая печь полыхала жаром. На узком столе стояли четыре эмалированные кружки. Около каждой лежал кусок хлеба, накрытый сырным квадратиком. Сурмилов широким жестом пригласил нас к столу. Сам сел в торце, тихонько постукивая морщинистыми пальцами по доске. И молчал. И молчал. И молчал!
Мы прихлебывали жидкий остывший чай и боялись взглянуть друг на друга. Допили, поставили кружки.
— А, вот еще! — Сурмилов поднялся. — Совсем забыл!
Он прошел в угол горницы, нагнулся, подцепил кольцо, вбитое в половицу, поднял тяжелую крышку. Свежо и пьяно запахло антоновкой. Сурмилов, кланяясь в подпол, долго выбирал и, вернувшись к столу, положил перед каждым по твердому зеленому яблочку. Мы не поблагодарили и до яблок не дотронулись.
Это смешно, наверное, но мы все еще ждали. И даже когда он запирал дом, мы ждали, и когда возвращались в сумерках на станцию, молча ехали в Москву в электричке, и на вокзале, когда он сказал: «Приятных снов, юноши…»
Петя замолчал. Он скручивал угол салфетки на столике, разматывал и снова скручивал.
Большая рука Василия Васильевича накрыла Петину руку.
— Василь Василич, — сказал Петя. — Василь Василич! Мы с ребятами никогда не напоминаем друг другу этот случай. Не знаю, почему я вдруг вам, сейчас…
Фалеев потянулся к висящей у двери куртке. Достал из бокового кармана изящную трубку с прямым мундштуком и круглую жестяную коробочку раскрашенную по крышке сине-красной шотландской клеткой.
Деловито и сосредоточенно набил увесистый чубук, уминая табак крепким маленьким мизинцем с отросшим ногтем, чиркнул зажигалкой, торопливо несколько раз затянулся, выпустил облачко дыма и спросил:
— Мне, как новорожденному, можно покурить здесь? Или позвольте выйти вон?
— Дымите, — разрешил Бучинский. — Что за мужская компания без табака?
— Очень вкусно пахнет, — заметил Петя, потянув носом.
— Еще бы. Ведь это «Клан» — лучший трубочный табак. В Лондоне брал самолично.
С видом знатока Петя поинтересовался:
— Вы его с чем-нибудь смешиваете?
— Смешивать, Петруша, ничего ни с чем никогда не надо. Я предпочитаю отделять. Работу от отдыха, хобби от заработка, жену от любовницы. В этом, по-моему, состоит профессионализм в жизни и в искусстве. А вы согласны, Василий Васильевич?
— Не зна-аю, — протянул Бучинский. — Не знаю… В живописи, насколько мне известно, смешивают краски, чтобы добиться колорита — единственного, неповторимого. И, заметьте себе, неплохие профессионалы получались… А в жизни… Не знаю… — Старик вдруг лукаво улыбнулся. — Вот вы, например, омлет захотите съесть. Вы что же, сначала чашку молока выпьете, потом проглотите два яйца, а потом ложку соли? Как же тут не смешивать?
Петя рассмеялся, а Фалеев поперхнулся дымом и стал по-детски тереть глаз кулаком.
— Я, наверное, все-таки смешиваю, — сказал Василий Васильевич, — вот коньяк в чай попросил налить. Путать не надо коньяк с чаем, а смешивать… отчего же. Впрочем, я в этих делах не профессионал.
— Кстати, о профессионализме и коньяке… — Фалеев откинулся к стенке, лицо его ушло в тень. — Я ведь тоже начинал как театральный актер. Да, Петруша. Из Харькова по распределению попал в степной городишко районного значения. Театральное помещение там существовало еще до революции, но пустовало. В зале иногда кино крутили на передвижке, а в фойе танцы-шманцы под аккордеон. Освоение целины все это изменило. Надо подымать культуру на местах! Объявился режиссер — молодой, энергичный, — собрал труппу: частично театральных волков из провинции, частично выпускников разных школ. Я попал в театр, когда они уже разыгрались вовсю. В день моего приезда исполнитель роли второго лакея в инсценировке по известной повести Горького вдруг заболевает. И срочно вводят меня. С одной репетиции. В первом акте я проношу через сцену поднос с двумя бокалами. Во втором меня вообще нет, а в третьем — кульминация роли. Один из эпизодических купцов подходит к буфетной стойке, за которой я торчу, а я должен, угодливо улыбаясь, налить ему рюмку коньяку. После чего мой партнер отходит с рюмкой на авансцену, произносит свою единственную фразу: «Знаем мы этих Маякиных» — и выпивает коньяк до дна.
— Не верю! — кричит на репетиции главреж из темного зала. — До дна! Именно до дна! И многозначительней, гораздо многозначительней! Теперь верю!
Нет маленьких ролей, есть маленькие актеры. Это всем маленьким актерам известно. Я приходил в театр за два часа до спектакля и искал себе грим. Загримировавшись, я выхаживал по гримерной, пробуя разные походки. Я честно работал над образом второго лакея. И публика оценила мои усилия. Мой проход с двумя бокалами стал вызывать «оживление в зале». Значит, я хорошо усвоил школу. Но я не был профессионалом.
— Одеяло на себя тянешь? — спросили меня лакеи первый и третий.
На следующем спектакле они со мной не поздоровались.
Я тщательно готовил свой реквизит. На буфетной стойке расставлял бутылки из-под шампанского. Горлышки были забиты замшелыми пробками, и в бутылках просматривалась какая-то жидкость. Говорили, что эти бутылки сохранились в реквизите еще с дореволюционных времен, когда в театре гастролировали приезжие труппы. Кроме этих бутылок, стойку украшали слюдяные бутафорские фужеры, картонные тарелки и хилая оловянная вилка.
Бутылку со свежезаваренным чаем, изображавшим коньяк, и граненую стеклянную рюмочку я прятал под стойкой отдельно. Каждый спектакль мой партнер — опытный театральный волчище — направлялся к стойке, путаясь в огромной бороде. Я извлекал бутылку и наполнял чаем рюмочку. Партнер брал рюмочку, отходил на авансцену, говорил: «Знаем мы этих Маякиных» — и осушал рюмку до дна, очень многозначительно.
И вот на очередном спектакле я сунулся под стойку за приготовленным реквизитом, а там — пусто! Ни рюмочки, ни бутылки с чаем. Никаким гримом и никакой походкой не восполнишь эту утрату!
А борода моего партнера уже надвигалась на меня. Надо было принимать решение мгновенно, как в воздушном бою. Я схватил со стойки бутыль из-под шампанского. Чем открыть? Оловянная вилка свернулась в штопор. Но замшелая пробка, пискнув, поддалась и провалилась в горлышко.
О! Чудовищное зловоние ударило в ноздри, остановило дыхание. Я нагнул бутылку над слюдяным фужером. Что такое? Из бутылки ничего не полилось. Но я же своими глазами видел, что она почти полная! И тут в бутылке раздалось какое-то ворчание, бутылка дернулась у меня в руке, и что-то зеленое, как мне со страху показалось — живое, выскочило в фужер, и вдогонку густая зловонная жидкость, спазматически низвергаясь, наполнила слюду до краев.
На глазах моего партнера выступили слезы.
— Что же ты делаешь, с-сукин ты сын, что ж это ты делаешь? — шептал он сквозь бороду.
Дрожащей рукой я протянул ему полный до краев фужер.
И он взял. Взял и пошел на авансцену, неся фужер в вытянутой руке, как флаг.