— Товарищ комиссар, вы, кажется, хотели послушать новые стихи?
— Пожалуйста… Отчего же нет, — снисходительно сказал Медяник.
— Просим, просим, — поддержали Выжва и Выржиковский.
Смидин откинул со лба седеющую прядь русых волос, поднял бледное, накрашенное лицо, устремил вверх из-под голубых век серые глаза и начал, скандируя чуть в нос слова, подражая поэтам Лефа [22], свои стихи:
Он замолчал, прислушиваясь. За окном с поднятою шторою выла вьюга. За дверью, где помещался вестовой, как будто кто-то негромко, но быстро и взволнованно говорил.
В комнате точно еще оставалась жуть от рассказа Выржиковского.
— Таки придумает тоже, — снисходительно засмеялся Медяник, — «Лорду-морду». Созвучие-то какое! Это не хуже самого Есенина.
В дверь сильно постучали.
— Кто еще там? — недовольно крикнул Выжва.
— Товарищ командир, — раздался за дверью голос вестового. — Так что, дозвольте доложить, дежурный по полку с екстренным докладом.
Медяник и Выжва быстро переглянулись.
— Пусть войдет, — сказал Выжва.
Дверь распахнулась. В высоком прямоугольнике входа освещенный сзади керосиновою лампою появился затянутый в шинель молодой краском, с пухлыми губами и щеками подушками. Попав из темноты в свет, он заморгал серыми в длинных ресницах глазами, шмыгнул носом, составил каблуки, вытянулся, быстро приложил руку к козырьку и сейчас же опустил ее со строго официальным видом. Отдал «по-советски» честь. Говорить будет по службе.
Все встали.
— Ну, рапортуйте же командиру полка, — строго сказал Выржиковский. — Что там случилось?
— Товарищ командир… — прерывающимся от волнения и скорого бега по лестнице голосом сказал дежурный. — Во вверенном вам полку… происшествие.
— Ну? — нахмурился Выжва.
— Сейчас разводящий, водивший часового к фуражным складам… не нашел его на посту. Пошли с фонарями. Бо́льшая часть склада увезена… На конторке заведующего найдена вот эта расписка в книге об отпуске фуража.
Дежурный деревянно шагнул к Выжве и подал ему листок желтоватой бумаги. Все склонились над ним. На листке четко, вечным пером было написано:
— «Расписка. Принято мною из фуражного склада Р.К.К.А. “Борисова Грива”, для нужд конного партизанского отряда № 67, овса 300 пудов, сена кипового 600 пудов. Белая Свитка. Брат № 163».
— Ах ты, елки зеленые! — воскликнул Корыто. — Вот тебе и филин, Иван Дмитриевич!
— Следы? — грозно крикнул Выжва.
Дежурный его не понял и молчал, вытянувшись и глядя прямо в глаза.
— Следы-то, черт вас всех, сукиных сынов, заешь, следы-то ведь остались? Не иголку унесли, а девятьсот пудов выволокли. На это пятьдесят подвод нужно.
— Там, товарищ командир, — слезливо моргая глазами, отвечал дежурный, — так намело, что пройти то есть даже нельзя… Кругом сугробы… Ничего не видать… Кто… что…
— Кто часовой? — бешено загремел Выржиковский.
— Красноармеец Лавда.
— Вот вам и Русская Правда, тоже созвучие, — угрюмо сказал Корыто.
— Лавда? Это тот, что ли, что в прошлом году черные часы спер?
— Не могу знать… Он не нашей роты.
— Да я его суду Ревтрибунала передам! Все сволочи!.. Предатели!.. — вопил в исступлении Выржиковский. — Михаил Антонович, разрешите тревогу. Мы их сейчас догоним… Обыщем лес. По этой непогоде далеко не уедут.
— Да, да, — топтался на месте, как ученый медведь, Выжва. — Кликните дежурного сигналиста, пусть бежит по батальонам, играет тревогу.
У него и хмель выскочил.
Было шесть часов утра. До солнца было еще далеко, но от напавшего за ночь снега было светло на дворе, куда все вышли в ожидании сбора полка. Мороз крепчал. Вьюга унялась. Только ветер посвистывал у крыльца и шумел в темном бору. Видно: сразу пришла зима.
Во флигелях красными пятнами засвечивались окна. Слышнее становились голоса. Стучали люди тяжелыми сапогами и прикладами винтовок по лестницам. Заспанные, неумытые, неуклюже одетые, в ранцах и патронташах, стали появляться красноармейцы. У конюшен торопливо выводили наскоро заамуниченных лошадей. Пулеметчики выкатывали тачанки. Темными квадратами в сумраке намечались строящиеся роты. Резко раздавались команды старшин:
— Смирно!.. По порядку рассчитайсь!..
Полыхали в зимнем сумраке короткие выкрики расчета: первый, второй… третий… шестнадцатый… двадцатый…
К крыльцу командирской квартиры коноводы вели поседланных лошадей.
Медяник в теплой оленьей дохе с поднятым высоким воротником, точно боярин в охабне, меся ногами в валенках снег, подошел к Выжве, уже влезшему на лошадь.
— Михаил Антоныч, товарищ командир, — крикнул он ему начальственно строго. — Вы куда думаете полк вести?
— Как куда? Надо же поймать эту монархическую белогвардейщину.
— Товарищ командир, есть приказ идти на охрану пути господина комиссара Паца и вы этот приказ обязаны выполнить. Поняли?
— Ничего не понимаю. Да что, Сруль Соломонович, важнее? Уничтожение белогвардейщины или охрана Паца?
— Теперь, — торжественно сказал Медяник, — когда определилась здесь близость Белой Свитки, священный долг рабоче-крестьянской Красной армии охранить товарища комиссара Паца. Я надеюсь, товарищ, что вы меня поняли? Ведите полк к границе и расставляйте охрану от границы до станции Гилевичи. Я сам сейчас санями поеду на станцию. Было бы хорошо, если бы вы предупредили и польскую жандармерию на станции Стобыхва.
— Я распоряжусь, Михаил Антонович, — сказал подъехавший на лошади Выржиковский. — Мы сейчас всем полком по большой дороге дойдем до переезда, а там я направлю 1-й и 2-й батальоны к границе, а 3-й к Гилевичам. Сам на дрезине поеду и расставлю посты. Не извольте беспокоиться, Сруль Соломонович. К ночи люди займут линию, переночуют в путевых сторожках, а с рассветом все командиры осмотрят путь и ни одна мышь не подойдет больше к полотну.
— Благодарю вас, Иван Дмитриевич. Я-таки на вас надеюсь.
Выржиковский взял под козырек, повернул своего коня и поскакал к полку. Он вызвал батальонных командиров и отдал им распоряжения. Раздалась команда: «Товарищи командиры». Заиграли сигналисты. Смидин нес красное полковое знамя.
— Все готово, товарищ командир, — откозырял Выржиковский Выжве.
— Ведите полк, — сказал угрюмо Выжва и поехал шагом к воротам.
Длинной колонной по четыре полк стал вытягиваться за ним. Снег местами был выше колен, и люди шли тяжело и медленно. Выржиковский пропустил полк и поехал впереди тихо погромыхивающих походных кухонь.
Начинало светать. На востоке оранжевая полоса протянулась над лесом. Яснело в вышине бледно-зеленое небо. День обещал быть солнечным и крепко морозным. Длинной лентой по прямому шоссе между высоких лесов уходил полк. Выржиковский смотрел на него и вспоминал другое. Он вспоминал, как двадцать лет тому назад, вот так же зимою, он молодым офицером шел на охрану Государя. Люди были в бараньих шапках, укрученных башлыками, в нарочно присланных на этот случай интендантством полушубках, поддетых под шинели, в валенках и в теплых рукавицах. Они шли бодро, неся ружья на плече, равняясь в отделениях. Впереди играла музыка и в такт с нею весело скрипели валенки по крепкому морозному снегу.
Выржиковский смотрел, как все более растягивалась колонна и как скользили по обледенелому шоссе, там, где снег снесло ветром, в рваных сапогах и в башмаках с обмотками люди. Они шли, неся ружья «на ремень», держа руки в карманах. Они часто вынимали руки, терли ими уши под суконными безобразными касками, похожими на спринцовки, дули в кулаки, а на привалах танцевали на месте, стараясь согреться. Ни полушубков, ни перчаток, ни валенок… Бедна была рабоче-крестьянская армия, как были бедны и сами рабочие и крестьяне.
«Будут ознобленные, — думал Выржиковский, — будут отмороженные руки и ноги. Для чего?»
Он смотрел на выплывающее над лесом желтое, зимнее, неяркое солнце, от которого веяло холодом, и странным образом уму вспоминался его ночной рассказ. «Долг и честь… Когда-то было и то и другое… А теперь?.. Долг наш обморозить людей для охраны какого-то аптекарского ученика и дезертира Паца… Когда была монархия, мы знали одного Государя. Величественного, благостного, ясного, как это зимнее солнце, одно приближение которого сладко волновало сердца всех солдат. Теперь в нашем республиканском союзе явилось, как невешанных собак, самозванных вельмож, которых надо охранять ценою жизни красноармейцев. Может быть, в этом и смысл демократии: заменить Государя, который родился, чтобы управлять, учился, чтобы управлять, и который знал, что значит царствовать толпою диких, малограмотных неучей и жидов, которые не знают, не умеют и не могут знать и уметь. Вот что нам дал социализм».
На привале он догнал Выжву.
— Так ты уж распорядись всем, Иван Дмитрич, — ласково говорил Выжва. — Чтобы как при царе было. Сам знаешь: головами рискуем… Головами.
Ярко блестел впереди на шоссе чистый белый снег. Темный глухой бор смыкался над ним и задумчиво шумел зелеными вершинами розовых сосен в голубом, точно замороженном небе.
В этом лесу, в несказанном очаровании зимней природы, в прозрачной нежности ее красок, в тихой песне хвои, колеблемой по вершинам ветром, все, что делалось сейчас людьми, казалось Выржиковскому ненужным, скучным, пошлым и противным до одури.
Старый Ядринцев внимательно обошел лесопильный завод на фольварке Александрия.
— Ну и ну, — промычал он про себя и покрутил головою.
Сопровождавший его старший дровосек, Феопен Иванович, услышав, встрепенулся, как птица ночью, и спросил:
— Чего изволите?
Ядринцев смотрел Феопену прямо в глаза, по-солдатски, честно, прямо и открыто. Феопен потупил глаза.
— Это завод русско-польской компании?
— Так точно.
Высокий, широкоплечий, сильный мужик, в русой бороде, с серыми маленькими глазами, стоял против Ядринцева. Тип старого лесника-объездчика… В старину в барских охотах бывали такие доезжачие. Век в лесу или в степи с природой. От природы ли или от общения с барами бывала в них всегда какая-то мягкая, внутренняя деликатность, прикрытая хмурой сдержанностью и соединенная как будто с чувством своего превосходства над другими. Превосходства в умении слышать голоса и понимать язык природы.
— Сам откуда?
— Села Борового.
— Что там мужики говорят про Советы?
— Что говорят? Вам, чай, известно, как верить мужику… У него что зарубил, по тому и тешет… А там, поди, снуй основу… Говорят хорошо… Да проверять надоть.
Ядринцев стоял против сараев с прочными дверями. Сараи были замкнуты на замок и опечатаны польскою казенною сургучной печатью.
— Здесь что?
— Не могу знать… Опечатано без нас.
— Не ври… В армии служил?
— Кто теперь не служил… Все служили, — вздохнул Феопен.
— Так не знаешь, что в сараях?
Феопен опустил глаза.
— Кто ж их знает…
Ядринцев прошел к конюшням. Двадцать лошадей, не крупных, легких, не крестьянских, не рабочих, скорее верховых, стояло в военном порядке на конюшне.
— Лес куда теперь возите?
— На узкоколейку, на Копыли.
— А оттуда?
— На Стобыхву.
— Это почти сто верст?
— Сто верст и будет, — как бы удивился знанию Ядринцева Феопен.
— Какой же расчет?
— Дело хозяйское.
— Почему не в Гилевичи через Боровое?
— Там теперь совецкая земля…
— Ну и ну… Обкарнали матушку Россию, — пробормотал Ядринцев. — А что в урочище Красный Бор глухари теперь есть?
— Кто ж их знает… Как сказать… Об весну токовали, однако.
— Так вот, Феопен. Значит, весь внутренний распорядок, наряд лошадей, харчи — все от меня… Понял?
— Точно так… То есть… по заводу?
— Что значит «по заводу»?
— Да уж так… Если что прикажут со вне, то уж… как прикажут.
— Я не понимаю, Феопен.
Но Феопен хмуро молчал и ничего от него больше нельзя было добиться.