Здорово сказано: «Дело социализма и братства народов».
Выжва свистнул.
«Как же… Знаю я их. Разбегутся… Не станут воевать. Они ничего этого не понимают. Они и слова-то “социализм” выговорить не могут. Утром на словесности спросил я у Краснодуба, что такое социализм. А он вытаращил круглые, бараньи глаза, да и выпалил во все свое красноармейское горло: “Так что сицилизма энто «царь-отечество», товарищ командир…” А потом я же окажусь виноват. Придется мне отвечать за все это и будет, как гласит пункт шестой присяги, “моим уделом всеобщее презрение и покарает меня суровая рука революционного закона…”».
Выжва даже сплюнул от раздражения.
«Эх, поговорить с Выржиковским про то, как раньше было…»
Точно мысль его была способна привлекать людей, зазвонил в приемной звонок и красный от мороза и ветра вошел Выржиковскии.
Иван Дмитриевич Выржиковскии был старый кадровый офицер. Ему было за сорок. Преждевременно поседевшие волосы были еще густы и темно-серою шапкою покрывали его голову. Над верхней губой были небольшие стриженые седые усы. Лицо было тонкое, породистое. Он был худ, строен, высокого роста. Отличный фронтовик, гимнаст, строевик, охотник, он служил только делу, не интересуясь политикой.
Все строевое обучение полка лежало на нем.
Как раньше, до войны, он был образцовым ротным командиром, а на войне блестяще командовал батальоном и получил Георгиевское оружие в доблестном Муринском полку, так и теперь он с полным знанием и сознанием правоты своего дела принялся муштровать и ставить на военную ногу весь полк. «Армия, — говорил он, — великая молчальница. Армия должна быть вне политики, и я человек аполитичный. Мне все равно, что царь, что советы». С тем же подобострастно-служебным видом, с каким, бывало, он подходил с рапортом к командиру корпуса, седому заслуженному генералу с Георгиевским крестом за Шипку, он подходил теперь к юному еврейчику, члену Центрального Исполнительного Комитета Союза Советских Социалистических Республик, отчетливо салютовал шашкою, рапортовал, осаживал и вытягивался. И нельзя было в глазах его уловить никакой мысли. «Служу-с», — показывал он своею фигурою, лицом, отчетливостью поворота, стройностью выправки.
Выжва видел в нем все-таки опору. Приезжал ли народный комиссар по военным и морским делам или кто-нибудь из членов Революционного Военного Совета, Выржиковскии знал, как построить полк, как рапортовать, что показать, где поставить начальство, как провести полк. В полковом клубе он умел умно, любезно и всегда аполитично сказать спич в честь приезжего, устроить какое-нибудь интересное состязание красноармейцев, какой-нибудь бег под ведром или замысловатые прыжки, езду конных ординарцев, развлечь ни уха ни рыла в военном деле не понимающее начальство и рядом с этим не показать ничем, что начальство иногда ляпнет глупость, а, напротив, ловко подсказать начальству то, что нужно сказать.
На летней «учебе» в лагерях он был незаменим. На стрельбе, на маневрах он знал, что надо делать, и за него цеплялись и командир полка, рабочий Выжва, и политический комиссар, еврей Медяник.
— Что вы такой красный?.. Снег, что ли, идет? — спросил его Выжва, глядя, как алмазами горели в густой седине Выржиковского тающие снежинки.
— То есть такая вьюга, Михаил Антонович, что прямо страшно. На плацу уже на четверть снега. От клуба едва дошел. С ног валит. Так и крутит. Беда в поле в такую непогоду, да и в лесу не сладко. Бор шумит как железная дорога.
— Отчасти хорошо, что зима наступает, — промолвил Выжва.
— Ну? — удивился Выржиковский. — Что тут хорошего?
— С партизанами станет спокойнее. А то, слыхали, на прошлой неделе опять нашли в лесу девять повешенных чинов местного ГПУ и надпись: «Это за тех, кого вы расстреляли. Белая Свитка».
— Вы уже, ради Бога, не говорите Срулю, а то он замучает полк облавами.
— Ладно… Да теперь вьюга. Какие теперь облавы? Что же, приступим к чаепитию?
— Может быть, подождем комиссара.
— Хорошо. Да вот, кажется, и он.
Вошедший, однако, был Смидин. Он был в элегантном, в талию сшитом френче, напудренный, завитой, надушенный даже, как будто слегка подкрашенный. Высокий, затянутый, с бритым, сухим, «под англичанина», надменным лицом, он был бы красив, если бы не голубые веки глаз, следы разврата, кокаина и безумных ночей с женщинами.
— Ну, как Пульхерия? — спросил, подмигнув, Выжва. — Подается?
— Тс, — зашипел, становясь на цыпочки, Смидин. — Корыто здесь шествует со Срулем.
— А все-таки?
— Вчера сдалась под кокаином. Ну и страстная же, сука. Замучила.
— Ты смотри, Яшка, — сказал Выржиковский, распяливая пальцы ладони. — Как у нас говорили: корнет, — тронул он задранный кверху палец, — поручик, ротный, полковник, генерал, — показал он на опущенный палец. — Не попади в генералы прямо из корнетов. Тогда плакать будешь, что был так расточителен теперь. Побереги себя.
— На мой век хватит. Веришь ли, Иван Дмитриевич, и теперь иногда такая тоска подступит, что просто сил нет. Все кажется, скоро умру. Сердце так и сожмется. Пустота кругом. Тогда мне и бабы противны.
— А к Пульхерии все-таки подсыпался? — толкнул его кулаком в бок Выжва.
— Ой, больно, товарищ командир, — жеманно скривился Смидин. — Пульку эту самую жалко пропустить было. Лестно, что она ученая. Председательница местного женотдела. Все толковала о равноправии, о свободе… Э… У всех одинаково… Сука, как и все…
— Тише ты… Слышишь? Пришли, — сказал ему Выржиковский.
Выжва пошел в приемную встречать комиссара.
Медяник был в большом возбуждении.
— Ну, слушайте, — говорил он, не здороваясь, — лапаться после будем… Даже совсем-таки не будем… Совсем лишнее… Не гигиеничный, буржуазный обычай… Я сейчас получил телеграмму из Уисполкома… Послезавтра через станцию Гилевичи изволит по пути из заграницы проследовать прямым поездом Варшава — Москва сам Полозов…
— Чайку позволите, Сруль Соломонович? — спросил Выжва.
— Не перебивайте меня, товарищ, когда я говорю. Да, налейте, не очень крепкого… И приказано, — поднимая кверху палец и повышая голос, продолжал Медяник. — Вы слышите? И приказано, — в виду усиления деятельности братьев «Русской Правды» и появления в нашем уезде опять этой проклятой Белой Свитки, — приказано с завтрашнего дня поставить полк на охрану железной дороги от самой границы до станции Гилевичи. Там товарищ комиссар изволит кушать. Я звонил на станцию. Там уже, знаете, большая тревога. Полозов ведь любит кушать хорошо. Он любит, знаете, уху из стерлядок, он любит борщок со сметаной. Ну, борщок — это Гилевичам по силам. Но вот стерляди? Мне передавали, что послали помощника повара на паровозе в Минск за стерлядями и персиками. Нам надо составить приказ: выступать полку завтра в восемь утра, чтобы занять дорогу. Вы поняли?
— И приказ составим, — сказал Выржиковский. — Мне до войны приходилось в Муринском полку стоять на охране пути при проезде Государя Императора. И теперь так же выставим. Вы только скажите нам, кто такой товарищ комиссар Полозов.
— Н-ну? — удивился Медяник и отставил руку с бутербродом с ветчиной в сторону так, что Смидин должен был посторониться. — Вы-таки не знаете, кто такой товарищ Полозов? Так я же вам скажу: это же Пац! Сам Пац… Самуил Моисеевич Пац… Вы не слыхали? Он был прежде помощник аптекарского ученика в Овруче. Ну, знаете, маленький такой жидок, совсем незначительный. Ну, только он был ужасно какой умный. Когда надо было ему отбывать воинскую повинность, он бежал себе в Индию. Я вам говорю, прямо-таки в Индию. Потом с чужим паспортом учился в Казанском университете, вступил в партию, ну и засыпался, знаете-таки, с прокламациями. Тогда это строго было. Так его сослали в Якутскую область. Обычные зверства царизма. Ну, он-таки оттуда бежал и смылся в Швейцарию. Там, я вам скажу, — вставая, сказал Медяник, и с ним невольно встали все, — он даже самого Ленина, — он ткнул пальцем на литографированный портрет Ленина, висевший в черной рамке на стене между маленькими портретами Ворошилова и Тухачевского. — Он самого Ленина знал… Ну, теперь он в Реввоенсовете. Важная шишка. Он ездил за границу с секретным поручением вместе с товарищем Бахолдиным. Ну, вы же его все, военщина, знаете. Бахолдин весною умер, и теперь товарищ Пац едет назад один. И на вас возложен священный долг, прямая обязанность честного красноармейца, охранить его на пути. Мы-таки этим должны гордиться. Пац очень сильный человек, а ум, можно сказать, выдающийся. Про него дураки болтают, он с самим чертом знается. Это, конечно, знаете, бабьи сплетни. Кстати сказать, по части баб товарищ Пац нашему товарищу начальнику штаба не уступит. Любит девчонок. Он и покушать любит… Нам надо перед ним особенно отличиться. Прежде всего — охрана. На станции охранять будет ГПУ. Потому что, вы сами понимаете, это же, — Медяник шепотом договорил, — самое их, Белой Свитки, гнездо.
— Теперь Белая Свитка везде, — сказал сытым голосом Выжва. Он сложил руки на круглом животе и крутил один палец около другого. — На прошлой неделе ездил я в N-ский кавалерийский полк относительно бракованных лошадей. Мне комполка и говорит: — «Как я вам могу дать лошадей, когда у меня Белые Свитки сорок штук угнали? Я теперь и бракованным рад. Молодых красноармейцев обучать».
— Как же они угнали? — спросил Корыто.
— А очень просто. Так просто, что проще и быть не может. Является к нему представитель губернского Исполкома и с ним сорок молодых людей. Показывает бумагу. Написано, что приказано, мол, для теснейшей смычки рабочей и крестьянской молодежи дать этим сорока молодцам урок верховой езды по всем правилам. Никому ничего этакого и в голову не приходило. У нас, сами знаете, всяко бывает… Ведь и девок из женотделов стрельбе обучали. Приказал командир поседлать сорок лошадей посмирнее, назначил командира эскадрона для обучения, старшину дал в придачу, они все, болваны, пешие были. Потом вывели лошадей. Комсомольцы эти самые вид показывают, что боятся. Представитель Губисполкома взял лошадь и говорит: «Я им пример покажу». Сел… Посадили и комсомольцев. Только сели, как хватят в карьер в ворота! Только их и видали. Ищи-свищи. Полк по тревоге, понятное дело, собрали, бросили в погоню. А там, кругом Борисова, леса, болота… Въехали в лес, а их оттуда залпами приняли. Пятнадцать человек не досчитались. Вот оно как! Приехали назад, глядят, а во всех эскадронах по койкам журнал «Русская правда» разложен.
— Это и мы на прошлой неделе получили, — сказал Смидин.
— Как так?
— Да очень просто. Приходит в штаб человек и приносит пачку газет. Обращается к дежурному переписчику: доложите, мол, адъютанту. Я выхожу. Вижу, человек, по виду рабочий, дает мне сверток и говорит: «Вот, гражданин, нашел я пачку подле казарм. Думал, что путное, а вижу, самая пакостная белогвардейщина. Дозвольте сдать». Я имя-фамилию его записал. Поблагодарил.
— Отпустили? — спросил Медяник.
— Еще руб целковый награды дал.
— Ду-рак, — вырвалось у Медяника.
Смидин сделал вид, что не слышал.
— А вы? — сказал Медяник, обращаясь к Выжве.
— Я в местное ГПУ отослал. Такая гадость… Прямо читать невозможно. А написано, надо сказать, забористо. Все, знаете, монархисты работают.
— Писали мне, — чтобы отвести разговор подальше, тактично начал Выржиковский, — в Ленинграде в Райселькредсоюзе получают из порта машины, а в ящике «Русская Правда».
— То же, мне говорили, и в Гомзах, и в Рудмсталторге делается, — сказал Выжва.
— Да… От нее, стало быть, — простодушно заметил Корыто, — никуда не укроешься, от Русской-то Правды.
Медяник только махнул на него рукою: дурак, мол, что с него спрашивать.
— После смерти товарища Дзержинского, — сказал он, — распустили эту белогвардейскую сволочь.
— Знаете, Сруль Соломонович, плюньте вы на это дело. Волноваться не стоит, давайте перейдем к существенному. Попробуйте-ка новое наше изобретение. Называется «Рыковка по-красноармейски», — с красным перцем внутри. Вы посмотрите: огнем горит.
— Под баклажаны бы по-гречески оно, точно, не плохо, — сказал деловитым тоном Корыто.
Забулькала красноватая жидкость, налились стаканчики. Выпили, крякнули, закусили по началу солеными груздями.
— Товарищи, прошу расстегнуться, — предложил Выжва.
Смидин встал и пошел в его кабинет писать приказ об охране пути для товарища комиссара Полозова.
Пили больше молча, обмениваясь лишь короткими фразами. За окнами выла вьюга, потрясала железными листами крыши, и за ее воем в комнате казалось странно тихо.
Выржиковскии, полулежа на широком, рваном, крытом серой материей диване, тренькал на гитаре и мурлыкал старые цыганские романсы.
Гитара звенела, подражая звону бубенцов.
— А не хотел бы я, товарищи, — прервал он пение, — лететь в такую погоду на аэроплане.
— Оно, Иван Дмитриевич, и в автомобиле-то замерзнешь, — сказал, икая, Выжва.
— Очень даже просто, — подтвердил Корыто. — У нас в Тмутараканском полку раз часовой чуть не замерз. Хорошо, тогда порядок был. Все под рукой. Спиртом оттерли. Тоже такая вьюга была.
— Вы, Иван Дмитриевич, — сказал Выжва, — говорили в карауле, чтобы часовых у магазина чаще сменяли?
— Сами знают, — потянулся Выржиковский и опять замурлыкал под гитару:
— Я этот романс помню еще, как Настасья Дмитриевна Вяльцева пела. Манера у ней была.
Он пропел два куплета и замолчал. Страшною за окном казалась ночь. Водка не разгоняла темных мыслей. От нее и от жарко натопленной голландки с потрескавшимися и пожелтевшими плитками кафелей было нестерпимо жарко. Выжва предложил открыть форточку. Вернувшийся из его кабинета Смидин поднял простую, синего коленкора штору с кривым железным прутом и открыл форточку в двойном окне. Вьюга то налетала порывами, гремя железом и завывая между трубами, то внезапно стихала, и тогда казалась зловещей вдруг наступавшая тишина. Вдали монотонно шумел громадный бор, Борисова Грива. От лампы шел свет, и было видно в нем, как крутились, сверкая, большие, блестящие снежинки.
Вдруг в наступившей тишине отчетливо и близко со стороны леса и фуражных складов раздался крик филина.
«Аха-ха-ха-ха-о-о-о», — словно звонко, рассмеялся кто-то. Ему ответил другой, подальше, точно из самой чащи, потом опять очень близко.
— Вы слышите? — сказал тревожно Выржиковский. Но ничего не было слышно. Опять выла и стучала железом вьюга.
— А что? — спросил Выжва.
— Как будто филин кричал.
— Полноте, Иван Дмитриевич. Какого черта филин будет кричать в такую-то бурю, — сказал Корыто. — Да еще зимой. Филины кричат в хорошую, теплую, летнюю ночь… Я сколько лет живу в здешних казармах, а никогда никаких филинов тут и в помине не было.
— Но я слыхал, — уже нерешительно сказал Выржиковский.
— Это вам показалось, товарищ, — сказал Медяник.
Он уютно уселся с ногами на тахту рядом с Выжвой и чувствовал себя прекрасно. Ему казалось, что он и сам «настоящий офицер», какие были в царское время, и находится среди «настоящих офицеров». «Вот жаль только, что погон нет. А то еще лучше бы эполеты, густые, с бахромой из золотой канители». Он самодовольно покосился на золотые звезды на рукаве, улыбнулся, поежился и сказал сытым изнеженным голосом:
— Закройте-ка форточку, товарищ начштаба. А то опять товарищу Выржиковскому что-нибудь начнет мерещиться.
Выржиковский отошел от окна, сел за стол и налил себе большую рюмку водки.
— Вот, — сказал он, — Сруль Соломонович, да и вы, товарищ комполка, вы ни во что не верите в сверхъестественное. А между тем все-таки что-то есть. А если есть что-то, хотя бесконечно малая величина какого-то неизвестного икса, то уже можно найти, отыскать, исследовать уже и более крупные величины. Да вот хотя бы такой случай…
— Ну, расскажите, расскажите, — снисходительно сказал, щурясь, как жирный кот, Медяник.
— Это было, когда я служил в Муринском полку. Был у нас врач. Очень хороший врач, материалист, в Бога, понятно, не верил. Он и по нынешним временам годился бы. Попал этот врач к нам из Петербурга, где он много лечил в богатых, хороших домах. Вот что он мне рассказывал. У одного уже пожилого полковника, однако еще красивого, молодцеватого и бодрого, была старая связь с женою его товарища. Связь длилась годы, но только так ловко они ее скрывали, что не только муж, но и вообще никто никогда не догадывался об этом. Считалась эта дама примернейшей супругой, самой добродетельной полковою дамой, образцом и примером буржуазной семьи.
— Вот сволочь, — сказал Выжва.
— Муж ее поигрывал в карты. Каждый день он пропадал часов до двух ночи в клубе, а в его отсутствие, когда прислуга уходила в свою комнату, являлся любовник, отворял своим ключом двери, прокрадывался в спальню, раздевался и забирался в супружескую постель. Там они приятно проводили время, а в час ночи любовник тихонько одевался и тем же способом исчезал. Вот раз, — рассказывал мне доктор со слов этой самой дамы, — перетянул ли полковник струну наслаждений или просто пришла ему пора умирать, только вдруг он тяжело упал на грудь своей любовницы и стал холодеть. Она вырвалась из-под него, стала его тормошить. Он был мертв. Дело обыкновенное: разрыв сердца. Был первый час ночи. Вы понимаете, каково положение? Примернейшая супруга, матрона, образец добродетели, известная всем высокою нравственностью, и вдруг у нее в постели труп чужого мужчины…
— Да, — вздохнул Корыто, — тут в ЗАГС не пойдешь алименты взыскивать.
— Она металась по комнате. Она кинулась на колени перед иконой, молилась…
— Вот они, буржуазные предрассудки, — вставил Выжва.
— Она стала перед трупом, взывала к его чести, умоляла, проклинала его… Наконец, готовая на все, бросилась в угол в кресло и застыла, глядя на труп, лежащий на ее взбудораженной постели. Вдруг, что же она видит? Медленно и угловато, тяжело и неестественно согнулось тело, неловкими движениями отыскало белье, платье, оделось, обулось и, мерно шагая, как манекен, вышло из комнаты. Вся оцепенев от ужаса, она глядела ему вслед. Неровные, будто чужие шаги раздались по будуару, по гостиной, потом хлопнула дверь и все стихло. Тогда она стала приводить спальню в порядок. Через пять минут пришел муж.
— Ну а дальше что? — спросил Медяник.
— Дальше идут показания извозчика. Извозчик показал в полиции, что около часа ночи он проезжал по Николаевской улице, — это, что теперь улица Марата, — в поисках седока и увидел человека в военной шинели, показавшегося ему словно пьяным. Этот человек сделал рукою знак остановиться, сел в пролетку и приказал странным, деревянным, точно лающим голосом ехать на Знаменскую улицу, что теперь улица Восстания, и, вопреки обычаю, указал номер дома. Тогда ведь в Петербурге говорили только, на какую улицу везти, а потом уже показывали рукой: «сюда, мол, вон к этому розовому дому, или говорили: налево-де, третий дом от угла. А этот седок указал точно: к такому-то номеру. Извозчик привез, остановился. Седок не слезает. Он оглянулся, седок сполз вниз и сидит кулем на дне пролетки. Видимо дело, пьян и заснул. Извозчик слез, стал расталкивать и с ужасом увидел, что в пролетке закоченелый труп. Вызвали полицию, позвали того доктора и доктор определил, что этот военный умер часа два тому назад, т. е. примерно за час до того времени, как он нанимал извозчика. После, когда он был у своей пациентки, сильно потрясенной, она поверила ему, как доктору и старому другу, свою историю. Вот я и спрашиваю вас: что это такое?
— Это, наверное, рефлекс головного мозга, — сказал с важным видом Медяник.
— Да, может быть, он тогда и не умер, а был в обмороке, — сказал Смидин.
— Нет, товарищ. Это было исполнение долга чести. Душа, покинувшая тело, поняла, что она не может оставить тело в постели своей возлюбленной, и снова вернулась в тело, оживила его и заставила одеться и уйти. Тайна осталась тайной.
— Да, — вздохнул Корыто и сказал, ни к кому не обращаясь, но глядя на Смидина: — Тогда действительно понимали, что такое долг чести… Тогда… Честь… Это знаете… Было… Теперь что же — алименты, мещанство, предрассудки?..
Смидин отвернулся, встал, отошел в угол и порывисто сказал, обращаясь к Медянику: