Ольга быстро подняла глаза:
– Мне хватает.
– А мне – нет.
– Продай магазин, уйди в свободное плавание.
– Ольга!
– Это глупо.
– Зато хорошо.
– А вот дорожка, вероятно, к часовне, они любили сирень вокруг часовен…
– Ольга!
– Знаешь, пойдем-ка туда, там, кажется, сад.
Они свернули к северу, и среди глухого заросшего сада, или, скорее, только уже его подобия, им неожиданно открылся дом, распластанный в высокой траве, с каменным первым этажом и широким фронтоном двускатной крыши. В центре в обветшавшую кровлю врезался мезонин с резными консольками балкона. Зрелище было неожиданное и живописное, отдающее чем-то мятным, старинным.
– Прямо какой-то дом с мезонином, – улыбнулся Павлов.
– Скорее, убежище прелестной экономки, тайной страсти хозяина, – тоже улыбнулась только глазами Ольга и потянула его в сырой сумрак дома.
Когда они вышли, вовсю слепило солнце, а в головах было бездумно и пусто. Мелькали бабочки, и резал глаза неожиданный блеск стрекозиного крыла.
– Смотри, что я нашел. – Павлов разжал ладонь и показал крошечный кусочек зеленой глазури. – Там, на полу… Я оперся рукой и чувствую…
– Брось, – холодно произнесла Ольга. – Сантимент неуместный, мы не подростки. – Ее почему-то разбирало чувство легкой досады. Она не собиралась сдаваться так просто, но после столь долгой и утомительной езды неожиданно попав в столь романтическое место, Ольга вдруг почувствовала какую-то пронзительную излишнесть какой бы то ни было любовной игры.
– Но ведь хорошо же было. И вообще… здорово. Дорога эта, усадьба. Ты. Как в живой воде искупался.
– А вдруг в мертвой? Ладно, шучу. Но без повторений, хорошо? Я дублей не люблю. – Они медленно возвращались к лугу. – Разумеется, среди зелени усадебный дом выделялся очень эффектно, – ровным уставшим голосом начала Ольга, – особенно если учитывать два этих дерева, чьи кроны сформированы явно искусственно.
– Как экскурсия? – прищурилась Вера. Ни по ее виду, ни по виду бородатого спокойного мужа Ольги было не понять, что тут происходило. Шашлыки, однако, были готовы и уже остывали.
– Хорошо, только сохранилось мало, – искренно ответил Павлов и украдкой показал Верке зеленую глазурь, после чего вожделенно ухватил смачный, отяжеленный мясом шампур.
– Вон Павлов даже нашел какой-то раритет, – зевнула Ольга, – мальцевского завода,[16] не меньше. Брось.
Но он опустил осколок в карман.
– А мы все-таки искупались, пока шашлыки жарились, – лукаво поглядывая на Ольгу, подкинула Верка.
Павлова аж передернуло внутренне от одного только представления о том, что для этого придется раздеться в этом знобком рассветном воздухе. А уж какая холодная небось теперь вода… Ольга же неожиданно спокойно вдруг начала молча раздеваться. Никто не смотрел на нее, то ли из ложной скромности, то ли из ложного стыда, делая вид, что в общем-то нет ничего необычного и привлекательного в обнаженном теле молодой стройной женщины, неторопливо направившейся к пруду и столь же неторопливо вскоре вернувшейся к небрежной кучке своей одежды, накрытой не совсем чистыми белыми трусиками.
Павлов все это время плотоядно освобождал зубами шампур.
А спустя еще полчаса «Шкода» уже неслась по вполне приличному проселку, выведшему их на волосовскую дорогу. У метро все вышли, но Павлов, среди пробок будничного дня, вернулся домой только к полудню.
Спать, впрочем, не хотелось. Он достал карту Ленобласти с намерением разобраться, куда же занесла их «ночь накануне Ивана Купала», но, обнаружив действительно две Извары, никакой прямой дороги нигде не нашел. Скорее всего, она и вправду была военная и потому на карте не обозначалась. А усадьба? Что это была за усадьба? Впрочем, таких заброшенных островков былой жизни разбросано по матушке-России столько, что устанешь считать. Теперь, правда, говорят, что в некоторых местах их выставляют на торги – и покупателей на барские фундаменты находится даже с излишком. «Купить, что ли?» – вдруг мелькнула у него шальная мысль, но неизбежно связанные с этим хлопоты мгновенно ее охладили. Хватит с него и магазина шуб, а главное – яхты. С ними-то не разобраться.
Павлов был патологически ленив во всем, что касалось денег и дел. Как функционировал его магазин, для всех оставалось загадкой, ибо, легкий на подъем и всегда готовый сорваться и помчаться в любое путешествие, он становился вялым и апатичным, как только речь заходила о расчетах, накладных, бизнес-планах и тому подобном. Цифры наводили на него какую-то мистическую дрему, веки тяжелели, мысли сбивались, жизнь становилась скучной. Даже таблица умножения не давалась ему ни в какую, и, прежде чем сдать капитанские экзамены, ему полгода пришлось мучиться с учебниками третьего класса по математике. Даже его бывшая жена Верка, филолог, разбиралась в цифрах лучше него.
Однако он был везунчик: его дела шли как-то сами собой – шубы худо-бедно продавались, яхта ходила, и «шкода» ездила. И это позволяло ему то отправляться куда-нибудь на Байкал, то неделями сидеть дома и запоем читать какого-нибудь Доде или Лимонова. За женщинами он особо не гонялся, в еде был неприхотлив, равно как и в питье, и в свои тридцать два года мог бы жить как божья пташка, если бы не случавшиеся иногда с ним порывы тоски. Причем никакой причины, закономерности или периодичности в них не было – просто накатывало, и все. Поначалу он, разумеется, пытался бороться с ними спиртным, женщинами, переменой мест, бешеной ездой, чтением всякой философской и психологической литературы, но все средства эти оказались абсолютно бесполезными, и Павлов смирился.
На яхте, купленной им пару лет назад и названной почему-то «Гунькой», он просто уходил далеко в залив и болтался там бездумно и бесстрастно, вызывая осуждение и раздражение настоящих яхтсменов. Серая безжизненная вода залива, мрачные очертания фортов и низкое небо гармонировали с его тоской, постепенно высасывая ее из души и оставляя последнюю прозрачной и легкой, как, впрочем, тому и положено было быть. После этого на некоторое время вполне удавалось позаниматься и шубами.
Так что с мыслью о барском фундаменте подобру-поздорову следовало распрощаться сразу же, несмотря на всю остро ощущаемую им прелесть подобных местечек. Эти северные усадьбы в краю холмов и песчаных гряд, перелесков и крутых берегов носили отпечаток какой-то томящей женственности, а разбросанные вокруг в изобилии старинные могильники, курганы и жальники придавали им налет печальной и уже совсем нестрашной мистики. Да и народ тут жил небогатый, средней руки, поместья нещадно дробились наследниками, всякими поручиками да секунд-майорами, редко что полковниками. И что-то было в них пронзительное, щемящее в отличие от помпезных южных или московских ансамблей, а минувшая жизнь поражала Павлова своей терпеливой удовлетворенностью. О, как легко он мог бы жить так же: хозяйственные дела, охота, да изредка незатейливые, но веселые праздники, да барышня-соседка, да щей горшок, да сам большой…[17]
Впрочем, Павлов знал, что это лишь иллюзия и обман: город давно лишил своих обитателей даже тех чувств, какими проживалась та незатейливая жизнь. Поэтому он со спокойной совестью отбросил карту. Куда ему без компьютера и без Интернета – да и зачем? А Ольга все-таки оказалась сладкая, хотя и совершенно ускользающая, даже в последний миг, – но зачем ему и Ольга? Замужняя женщина, лишние хлопоты… А хлопот и без нее уйма, сантехник опять, конечно, не явился… На кухне упорно капала вода.
Павлов поднялся и наступил ногой на карту, закрыв разом три уезда и захватив пальцами Лужскую губу. В квартире пахло летом, и грубые кирпичные стены кухни с обнаженными трубами, которые так уютно смотрелись зимой, теперь напоминали внутренности котельной семидесятых. Солнце сверкало на металле посуды, на сгибах плиты и торцах полок, а телефон-автомат, какие когда-то были на каждом углу, казался раскаленным, как в будке. Павлов выпил кофе, полистал журнал, сунутый ему в окошечко тинейджером, когда его «Шкода» застряла в пробке, полез за сигаретами и наткнулся на зеленый осколок. Из холодного и блестящего он стал теплым и мутным, и Павлов небрежным щелчком отправил его в пепельницу. Надо было двигаться на Каменноостровский, к шубам, которые как раз должны привезти. Но солнце светило так ярко, кот из квартиры напротив так плотоядно крался за голубем, и от рубашки еще так явственно пахло костром и травой, что Павлов снова, в который уже раз в своей жизни, махнул рукой и, спустившись к машине, поехал совсем в другую сторону. Быть может, именно это постоянное непостоянство и разлучило с ним Верку, считавшую такие рывки порывами слабости.
На этот раз он решил обмануть случай и сделать обратный путь от забытой усадьбы к Медушам. Быть может, где-нибудь он все же вывернет на эту загадочную дорогу. Но, добравшись до Жельцов, где они вчера выскочили на Киевское шоссе, он понял, что ему теперь не найти даже той самой усадебки. Он упрямо спрашивал всех встречных и поперечных, красочно описывал луг, родник и шале, но на него смотрели как на сумасшедшего. Наконец, какая-то тетка вытерла потное лицо косынкой.
– Ты на машине? Так и отправился бы вон к Сев Севычу в Рождествено, он тебе все как есть расскажет. Знато-о-ок! – с уважением добавила она.
– А где его искать там, в Рождествено?
– Господи! Да его каждая собака на тракте знает! Только спросишь, где, мол, Сев Севыч живет, – тебе любой и скажет.
К мосту Павлов подъехал уже в сумерках, но на обочинах, как назло, не было ни души – даже собачьей, которая тоже, как уверяла тетка, должна знать пресловутого Сев Севыча. Павлов постоял, дожидаясь, но шоссе оставалось пустым, и только спустя минут пятнадцать появился дебильного вида парень. На вопрос о Сев Севыче он ухмыльнулся:
– Где-где? Ясно дело, либо у Рукавишниковых[18] кофе пьет, либо у Самсона[19] чаи гоняет, а то, може, и у себя спит.
– И где мне искать этих Рукавишниковых?
Парень прыснул и убежал. Оставалось только идти искать неведомых гостеприимных хозяев, но Павлов вовремя вспомнил, что совсем рядом Выра, где есть музей, и уж там-то ему все расскажут. Должны же они знать про усадьбы в своем уезде! Он медленно, так никого больше и не встретив, переехал мост и тут же увидел грязно-розовую унылую стену музейчика. Прямо посередине, будто подпирая часовенку, сидел роскошный мраморный дог. «Сторожит, наверное, – подумал Павлов, глянув на часы, – и ничего ведь мне не скажет, собака такая… А все ушли, раз пса выпустили… – Но на всякий случай он подошел к воротам, естественно, оказавшимся запертыми. Дог, не скрываясь, внимательно следил за ним. – Голодный, наверное, или это я сам с утра не ел? То есть с ночи…» – Павлов неожиданно для себя развернулся и в ближайшем павильоне купил гамбургер и пару пачек сосисок псу, хотя пять минут назад о еде даже не думал. Однако гордая животина даже не повернула головы – будто и впрямь была изваяна из мрамора! – и Павлов ни с того ни с сего разозлился; разозлился на впустую потраченный день, на холодность Ольги, на грядущий скандал с поставщиком, на идиотские, рано закрывающиеся музеи и на презрительных собак. Он уже сел за руль, как вдруг увидел в глазах собаки не презрение, не голод, а ту же беспричинную тоску, что слишком хорошо была знакома ему самому. Это был всего лишь миг, доля секунды, но рука его уже открывала дверцу. Пес ловко прыгнул на заднее сиденье, и тотчас Павлову стало все ясно, что Рукавишниковы – это, конечно же, музей Набокова на холме, а у Самсона – это никак не иначе как в домике смотрителя. Но ломиться в давно уже закрытые музеи было глупо, да и желание узнать про усадебку пропало, как будто его и не было. Зато сзади, элегантно скрестив когтистые передние лапы, лежал пес – давняя-давняя, почти забытая детская мечта Павлова, сбывшаяся так неожиданно.
Глава 2
«… и, отскочив на пару шагов, сэр Эндрю выхватил шпагу. Набережная Джудекки в этот ранний час была пуста, и только далеко на противоположном берегу вставал в непроглядном тумане шпиль Сен-Ладзаро».
Маруся нажала «статистику» – десять тысяч знаков, на сегодня хватит, несмотря на действительно ранний час. Корпус старенькой «двоечки» уже накалился от падавшего в окно солнца, и где-то одиноко заливался петух. В принципе Беково давно считалось поселком нежилым и так именно и обозначалось на картах. Но на деле здесь все-таки имелось несколько дворов зажившихся на белом свете старух и медленно спивавшихся мужичков. Процветавшее когда-то на самом оживленном и старинном российском тракте, оно как-то неожиданно захирело и вымерло под натиском расплодившихся вокруг могучих садоводств-городков. Но тем свободней росли за мертвыми домами всевозможные травы, на опушках грибы, а чуть глубже в лес – мелкая, но разнообразная живность.
Маруся попала сюда три года назад, разведясь с мужем и ради своей давней любви к жесту гордо бросив ему в лицо не только свидетельство о браке, но и, для полноты ощущений, целую квартиру на Васильевском. Ее же переводческих денег хватило лишь на половину покосившегося дома в нежилом Бекове. Но, преодолев первые месяцы житья без водопровода и прочих городских удобств, она вдруг полюбила и эту скудную жизнь, и редкие наезды в Питер за деньгами или заказами, и, главное, этот новый, окружающий ее мир.
Древнее Полужье с его монастырями на юго-востоке и болотами на западе, пушкинская, худшая, за исключением Новоржева, на свете,[20] Луга и набоковские роскоши создавали вокруг какое-то странное сочетание хрупкой гармонии, под которой, однако, всегда чувствовалось некое неутихающее беспокойство и даже хаос. Не особо обременяя себя работой и переводя столько, сколько обеспечивало ей минимум существования, Маруся летом большую часть времени проводила в окрестностях, лазая по холмам, бывшим когда-то городищами, и старым усадьбам, а зимой перерывая толстые разрозненные журналы. Журналы эти она неожиданно обнаружила, зайдя в гости к одной из трех с половиной старух в поселке. Та и сама не так давно нашла их на чердаке, знать не знала, откуда они взялись, и благополучно растапливала ими чихающую печь. Маруся, в свое время закончившая исторический, ахнула и купила все разом за лишнюю машину дров хозяйке. Та назвала ее контуженой, но что ей было за дело до этого. Зато несколько мешков журналов перекочевали в небольшую Марусину комнату и заняли полстены. То были «Нивы» без начал и концов, осыпающаяся по краям «Русская старина», слипшиеся «Город и усадьба» и еще множество томов, чью принадлежность определить было уже и вовсе невозможно.
И каждую зиму перед Марусей воздвигался призрачный мир ушедших в отставку бравых вояк, некогда возводивших на плоскогорьях барские дома, прорубали в лесах подъездные аллеи да разводили фруктовые сады. А летом в ее одиноких путешествиях этот мир становился почти реальным. Воссозданный воображением над крошащимися кирпичами фундаментов и в переплетениях парковых дорожек, давно ставших лесами, этот мир давно уже манил ее гораздо больше окружавшей пустой реальности. И, бродя где-нибудь в Стелево или в Домкино, как собственную боль ощущала она разрушение прелестного старинного быта под беспощадными шагами реформ, железных дорог, орд дачников, советской власти и немецкой оккупации. Отложив в сторону книгу про неустрашимого сэра Эндрю, волею судеб занесенного в Венецию, Маруся пододвинула к себе один из безымянных номеров. Залитый не то йодом, не то кровью, этим своим пятном он вызвал почему-то в капризной памяти бессмертные строчки:
И так, намурлыкивая слова, от беспрестанного повторения стремительно теряющие смысл, она еще раз внимательно перечитала статейку без начала, отмечая карандашом важные для себя места. «…индолог и тибетолог… половину жизни… археологией… делилась с Сукиным… – Стоп, уж не с тем ли самым, что при декабристах был комендантом Петропавловки? Или его батюшка? – …откупил у Вальронда… к востоку сады и огороды, к северу – хозяйственные постройки… каменный крест… дом экономки… не описана…» Потом на тетрадной страничке принялась набрасывать план. – Значит, сначала до Толмачева, потом… как-нибудь до Тесова, хм… ну а дальше? На палочке верхом? – Денег у Маруси было всегда в обрез, и потому она предпочитала как можно большую часть пути проходить пешком. Длинные ее, сухие ноги становились летом почти черными и сверкали свежими царапинами, как у первоклашки, а уж китайские кроссовки летели по три пары за сезон. – Правда, можно попробовать лодку попросить… Ах, нет, против течения же не поплывешь. Значит, придется пешком до Клюкошиц. Ну и ладно.
Она вышла в шортах и надетом по-деревенски платке, оставлявшем одни глаза. Неугомонный петух снова залился надтреснутым пением.
Маруся добралась до места только часам к четырем. Июньский ровный гул стоял над старой запрудой, и разноцветье растений казалось лишь отражением порхающих над лугами насекомых. Она достала бутерброды и жадно напилась из родника, увенчанного белым православным крестом. На высоком холме напротив багровел, отражаясь в светлой воде каналов, барский дом в рамке двух любовно выращенных деревьев. Дубы и липы ласковым объятием окружали его с обеих сторон, и хотелось, превратившись в спящую красавицу, навсегда остаться на этой вдруг распахнувшейся перед ней дикой поляне. Над ней, опасно убаюкивая, шелестели века. Маруся посидела на ступеньках давно спящего дома, потом медленно спустилась по глубокой выемке, где когда-то, вероятно, проходила дорога к реке, и по расшатанному мостику вышла к руинам церкви, утопавшим в белой сирени. Здесь было совсем тихо, сыро и влажно, хорошо молилось, а мечталось еще лучше.
Выродившаяся за полтора века бесхозности сирень пахла слабо, словно через силу, и в этих мелких гроздьях Маруся в тысячный раз за эти три года подумала, а насколько хватит ее при подобной жизни? Ей тридцать пять. Ну еще десять лет она, предположим, будет самодостаточна, а потом? Не рожать же, как делают многочисленные нынешние фемины, ребеночка «для себя»! И не выходить же замуж по расчету – да и какой может быть расчет в Бекове! И сколько еще она сможет жить, практически не сталкиваясь с социумом, который при первой же возможности безжалостно мстит подобным отщепенцам? Даже на набережной Джудекки ей никогда не побывать, ибо никто не пустит за границу человека без определенной работы и дохода… У нас все еще до сих пор того, кто не ходит каждое утро «на завод», официально считают безработным. Азия-с, Азия-с, где уж нам понять суровое европейское слово – контракт…
Но воды Тесовки и сливавшейся здесь с ней Язвинки лепетали так сладко, что Маруся даже устыдилась своих предательских мыслей о величавом венецианском канале. Нет уж, пока будут силы, она лучше будет проживать свою жизнь так, как хочется: среди прошлого и поэзии старых дворянских гнезд, которые для нее куда живее нынешнего мира, суетливого, внешнего и одномерного.
Быстро вечерело, и надо было спешить, чтобы хотя бы к полночи вернуться домой. Но на проселочной дороге, где высадил ее днем мужик на разбитой «копейке», никого не было. Маруся постояла с полчаса. До Тесова километров пятнадцать, пройти их, конечно же, не так уж и сложно, но что дальше? Вряд ли оттуда в такую пору что-нибудь идет. Еще до Луги, наверное, добраться можно, но это деньги и огромный крюк. А дорога была все так же пустынна, и только дом наверху загорелся светом садящегося за ним солнца.
И все же, положившись, как всегда, на Божий промысел, Маруся махнула рукой и пошла не в сторону поселка, а обратно к дому. Было еще время, чтобы посмотреть, каким видится он с другой стороны поляны. Скоро она оказалась в запущенном саду, перевитом ползучим лесным плющом. Каким пенным облаком, должно быть, смотрелся этот сад весной, особенно когда спускаешься по ступеням усадьбы! Как, должно быть, украдкой завороженно пробирались сюда наследники на какое-нибудь невинное свидание! С каким непередаваемым внутренним трепетом заходили в полумрак обязательной сторожки… Вдруг действительно впереди, как по заказу, появилось крошечное шале в русском стиле. От ветхого деревянного мезонина пахло нагретым старым деревом, а над облупившейся побелкой внизу курилась едва различимая розоватая пыль. Маруся счастливо улыбнулась, зашла в шале и, ловко карабкаясь по остаткам балок и лестницы, взобралась на низкий второй этаж. Бросив рюкзак, она вышла на балкон, поблагодарила судьбу за столь щедрый подарок и крепко заснула, свернувшись калачиком на нагретых за день досках.
Утром ее разбудило что-то бережно щекотавшее нос. Маруся осторожно приоткрыла глаз и увидела нечто муаровое, неровными пятнами расползающееся по бледно-палевому, и попугаячий глазок. Она никогда не страдала набоковщиной, наоборот, весьма скептически относилась к холодному заграничному мастерству, но вид этого огромного махаона все-таки был восхитителен. Этот нежданный кавалер сулил ей радость и удачный день. Легко дунув, чтобы бабочка улетела, Маруся потянулась, не позволяя глазам сразу окунаться в большой мир, а с удовольствием рассматривая волшебно игравший в лучах раннего солнца мир малый, со всех сторон окружавший ее в этот час. Дубовые доски давно рассохлись, оставив дырочки от выпавших сучков, и кое-где уже покрылись изумрудным налетом мха. По ним ползли два муравья, и где-то еле слышно тренькал засыпающий сверчок. Маруся могла бы еще долго изучать этот крошечный мирок, населяя его любыми своими фантазиями, но неподалеку вдруг увидела закатившуюся в одну из сучковых дырок пуговицу. Пуговица сверкала алым, и грани ее дробились на солнце. Маруся осторожно, словно опасаясь, что пуговица исчезнет, протянула руку и взяла ее. Стекло еще не успело нагреться и легло в ладонь как льдинка. Это была крошечная стразовая пуговка, вероятно, от дамской перчатки. И хозяйка ее была явно не дворянкой – настоящие дамы цветных перчаток не носили. Маруся рассмеялась – да уж, наверняка на свидание в сад приходили девушки попроще – и машинально сунула пуговку в карман. А на остановке в Луге пуговка, выпавшая из рваного кармана, еще раз порадовала своей дешевой красотой веселого мальчугана, собиравшего у вокзала пивные бутылки.
Она на удивление легко добралась до дома, и на всю следующую неделю опять оказалась прикована к невероятным приключениям сэра Эндрю и даже подарила от себя найденную пуговку одной из его многочисленных возлюбленных.
А в субботу Маруся, как обычно, отправилась за провизией. На этот раз наступил черед Рождествена, и, закупив продуктов на неделю, она встала на остановке под знаменитым муравчатым холмом.[22] Перед ней по-прежнему тянулось шоссе с бобриком травы, песчаными проплешинами и сиреневыми кустами перед замшелыми избами, а рядом лениво текла река. В этом месте любого мало-мальски тонко чувствующего человека всегда охватывало ощущение безвременья, или, точнее, отсутствия времени. Из краткой летаргии Марусю вырвал «Икарус», притормозивший, но почему-то так и не остановившийся. Следующий должен бы появиться только спустя час, и Маруся, разозленная тем, что ей помешали мечтать, тихо выругалась. Еще бы, набоковская коляска уже едва не проехала мимо ее устремленного в небытие взора, и вот-вот должна была появиться хрестоматийная белозубая собачонка, сберегавшая лай, как говорится… Но тут это вонючее красное чудовище все испортило.
Маруся махнула рукой, не то отгоняя остатки видения, не то успокаивая себя, и в тот же миг под колени ей ткнулось что-то холодное и упругое. Она резко обернулась и увидела огромную грязную дворнягу, всю какую-то клочкастую и в репьях, явно пришедшую со стороны Выры.
Собак Маруся любила, но после того, как в юности ее любимого ризена сбил автомобиль, поклялась, что никогда больше… никогда…
Пес медленно поднял тяжелую голову и заглянул ей прямо в глаза: в них была даже не мольба – в них было требование, приказ, воля. Она попыталась что-то объяснить собаке, но уже видела, что любые ее объяснения жалки и бессмысленны, и надо скорее просто убегать. И, будь она одна, она непременно сделала бы это, но тут, как назло, на мосту появился какой-то невзрачный русский мужичок. Он привычно щурился на солнце, что-то бормотал и сочувственно смотрел на Марусю, не понимающую, как ей поступить с собакой. После этого ретироваться было поздно и стыдно. Да и по какому-то мгновенному озарению Маруся решила, что с собакой ей будет все-таки, пожалуй, лучше, чем без. Пса можно отмыть, привести в божеский вид, и он наверняка станет верным ее спутником, как в долгих летних походах, так и в не менее длинных зимних бдениях. А поскольку пес прибежал с другой стороны реки и выглядел уж очень жалко и непрезентабельно, то в выборе имени[23] Маруся не колебалась ни минуты.
Однако, несмотря на все Марусины усилия, Вырин так и не превратился в ухоженную домашнюю собаку, словно колтуны и страдающий вид были его породными признаками, избавиться от которых и не представлялось возможным. Да и удержать его дома не было никакой возможности: он бродил, где придется, как подозревала Маруся, душил где-то кур и порой пропадал на несколько дней. Однако остальное время преданнее его не было в мире существа, и после тесно проведенных с ним двух-трех дней Марусе казалось, что провела она их не с животным, а с человеком. А когда он радостно заваливался рядом с ней на диван, пристроив лобастую голову на плече, ей и вовсе, порой, становилось не по себе.
С появлением Вырина как-то неожиданно закончились старинные журналы, хотя Маруся была уверена, что ей хватит этого развлечения еще на пару лет. «Перетаскал он их куда-то, что ли? – уже не раз думала она. – Но он ведь не сука, мастерящая гнездо!» Однако, как ни старалась, никакой разгадки Маруся не нашла, а лето оказалось вдруг пустым и ничем не заполненным, ибо ведь нельзя же было в самом деле считать настоящим заполнением жизни бесконечные приключения сэра Эндрю и поездки то в Рождествено, то в Мшинскую за едой. Марусе стало скучно, и как-то ночью, чувствуя под боком костистую спину Вырина, от которой почему-то пахло пряным болотным ароматом ночной красавицы, она решила в следующий же раз последовать за ним в его таинственных путешествиях.
Отказав себе в банке растворимого кофе, которого обычно хватало на неделю, и выкроив таким образом сто рублей, она купила длиннющий брезентовый поводок и стала ждать. Разумеется, Вырин тут же начал вести архипримерную жизнь, никуда не отлучался и даже пару раз принес ей полузадушенных кротов. Но Маруся не собиралась уступать так просто и тоже стала играть в равнодушие. Наконец, одним ранним утром она каким-то нутряным женским чутьем почувствовала, как пес неслышно спрыгнул с дивана.
– Нет уж, голубчик, я с тобой! – рассмеялась Маруся, примкнула поводок и понеслась за Выриным по пустынному Бекову, напоминая себе Маргариту в злосчастную ночь.[24]
Вероятно почувствовав непреклонную Марусину волю, пес скоро как-то сбавил прыть, и за околицей они побежали уже легкой трусцой. Поле сменилось пролесками, пролески молодым борком, борок – старой мшагой; справа и слева мелькали безымянные речушки, но Вырин трусил так спокойно и уверенно, что Маруся даже не волновалась. В своих скитаниях по малым градкам Полужья она, бывало, проходила гораздо больше и по намного более худшим дорогам.
И потому сейчас, ведомая туго натянутым поводком, она могла расслабиться и просто впитывать скромную, но странно берущую за сердце красоту этих мест. Ей уже давно казалось, что именно здесь, в этих невзрачных, не имеющих четкой формы и границ пространствах лучше всего выражается русская душа – аморфная, растекающаяся, зыбкая. И это соответствие пейзажа души и пейзажа окружающего как-то успокаивало, если не сказать – завораживало. На душе ее стало легко и безмятежно, ибо уходил вечный грех, так или иначе мучающий тонкие души: грех захвата человеком природы – по праву силы. Марусе совсем не хотелось разнообразия природы только для себя, как это происходило и происходит во всех окружающих Петербург ансамблях, ей хотелось естественного слияния с природой, растворения в ней, гармонии.
И вот здесь, в забытом Богом поселке и окружающих его пустошах, она неожиданно нашла желанное. Или почти нашла. Там, за оредежскими холмами, царила над природой власть, подлинное имперское насилие, скрывающееся под личиной блеска мыслей и слов, а здесь, в бедности, еще жили созерцание и пространство, завещанные Стоглавом[25] и радонежским старцем.[26] И сейчас Маруся вдруг, как никогда, ощутила свое растворение в предрассветных туманах и серых гризайлях[27] утреннего леса.
Вырин тоже перестал тянуть, утробно вздохнул, будто с облегчением, и, миновав густой черничник с зеленым бисером будущих ягод, вывел свою полузачарованную хозяйку на высокий берег очередной речки. Склон был густо заплетен упавшими деревьями, перевитыми кустами, внизу голубели озерца незабудок, а посередине на маленьком островке мерцал огонь в окнах почти игрушечного домика, словно перенесенного сюда с гравюр двухсотлетней давности. Вокруг стояла неправдоподобная для лесного утра тишина, но в ней не было покоя, а только какой-то перехватывавший горло спазм. Маруся невольно протерла глаза и ущипнула себя за руку, но пес, быстро обернувшись, уже нырнул в гущу. Маруся, едва не упав от неожиданного рывка, тоже окунулась в зелень, еще хранившую вчерашнее тепло, и по невидимой сверху тропинке спустилась на берег.
Вырин уже брезгливо трогал лапой воду.
– Ты уверен, что… это необходимо?
Но собака вместо ответа спокойно вошла в прозрачный коричневатый поток, и вслед за ним Маруся тоже оттолкнулась от плотного прибрежного песка. Вода на удивление оказалась парной и плотной, как в море.
Глава 3
С появлением Сирина Павлов неожиданно оказался в центре внимания гораздо большего числа народу, чем ему того хотелось бы. Откуда ни возьмись появились всевозможные знатоки, стали агитировать его вступить в члены всевозможных собачьих клубов, въедливые собачники приставали прямо на улицах, и даже продавщицы собственных шуб теперь буквально повисали на нем с бесконечными расспросами о «прелестной собачке» и таскали для передачи всякую ерунду, вроде псевдокостей. Не восторгалась одна только Ольга, встреченная Павловым почти случайно в парке неподалеку от ее дома. Она оценивающе оглядела пса и, пробурчав про сомнительный постав и еще что-то маловразумительное, вдруг хмыкнула:
– Слишком много… виртуозности, скажем так. И эта надменная насмешечка над клыками. Но главное… – Ольга посмотрела прямо в глаза растерявшемуся Павлову, – души в нем нет.
– Но это же собака! – промямлил он.
– Вот именно, – уже равнодушно подтвердила Ольга. – Смотри, будь поосторожней с ним. Ночью тебя же, благодетеля, придушит и красиво уйдет.
«Нет, она все-таки немного сумасшедшая, несмотря на все свои таланты!» – вздохнул про себя Павлов и ревниво погладил мраморную, воистину античную, голову пса.
А через день после этого идиотского разговора Сирин исчез. Причем исчез совершенно необъяснимо. Быстро привыкнув, что собака не отстает от него ни на шаг, Павлов спокойно ходил с Сириным без поводка – и всегда пес ровно бежал чуть впереди него. В тот же раз Павлов едва успел свернуть с улицы Социалистической на улицу Правды, как через пять секунд, едва только обогнул полуподвальный магазинчик, Павлов вдруг заметил, что собаки нигде не видно.
«Должно быть, замешкался за углом», – подумал Павлов и быстро вернулся обратно. Однако и там повторилась та же история – нигде никаких собак. Он кричал, останавливал прохожих, даже, против всех своих правил, обратился к ментам у метро – бесполезно. А главное, было в этом исчезновении нечто обидное, почти унизительное, но что именно – Павлов никак не мог понять.
Однако он поставил на уши всех, кто, по его мнению, мог помочь в розыске пса, задействовал радио, сам мотался ночью по городу, клеил аршинные объявления, но… все оставалось безрезультатным. Сирин все-таки сильно прикипел к его сердцу, и красота его была действительно неземная.
Тем не менее спустя три дня пес объявился так же неожиданно, как исчез. Просто возник у подъезда, и самое странное, что ни тени раскаяния не было у него на морде.
Павлов, собиравшийся показать характер, выдержал всего несколько часов и сдался под холодным, почти насмешливым взглядом карих глаз. Зато после этого Сирин беспрекословно поднялся на борт «Гуньки» и безукоризненно продержался весь небольшой шторм, в который они попали у Серой Лошади.[28] Только когти уж очень неприятно царапали отполированную палубу.
А вскоре, еще после пары подобных исчезновений, Павлов привык. Видно, такая ему досталась собака, и ничего с этим не сделаешь, а может, Сирин – просто половой гигант и удирает по гулящим самкам, которых в огромном городе не счесть. Ради любопытства Павлов даже пожертвовал сотней долларов и сводил Сирина в собачий бордель, но тот аристократично и даже брезгливо отказался от всех предложенных ему сучонок, вызвав неподдельное удивление хозяев заведения.
– Что ж, видно, вольная любовь слаще, – рассмеялся Павлов и перестал волноваться насчет регулярных пропаж пса. Он все-таки взрослый и вполне самостоятельный субъект.
Подступал август, а с ним и очередная волна тоски, на этот раз имеющей более или менее внятный привкус Ольгиного равнодушия и почему-то – так и не найденной усадьбы. Что ему было это умершее имение, которому уже никогда не воскреснуть? Павлов всегда с любопытством читал об энтузиастах, пытающихся вдохнуть жизнь в такого рода погибшие места. Ведь любому известно, что оживить труп невозможно, что, даже восстановив дом и парк, невозможно восстановить ту среду и ту атмосферу, которые породили красивую, но навсегда ушедшую жизнь. Что же тогда движет этими людьми? Какой самообман или какая глупость? Но так он думал до этого. А вот теперь сам вдруг начал неизбывно тосковать о серебряных ивах вокруг луга, о забавном
Он, ни на что не надеясь, позвонил Ольге, но она, разумеется, отказалась, сославшись на то, что ей интересно только новое, а все места вокруг Питера она уже знает слишком хорошо. Ответ был циничный, но честный.
– А ты съезди со своим аристократом туда, где его подобрал, – под конец усмехнулась она. – Только сразу сворачивай направо, к Батову, там псу раздолье, они[29] же сами вечно держали этих… как их… свирепых, но продажных…[30] А впрочем, ерунда, забыла. Ну и… потом позвони, расскажи.
Это была почти победа, и воодушевившийся Павлов с оживившимся Сириным рванули по Киевскому тракту.
Действительно сразу за дорогой у Оредежи начинались поля, которые трудно было представить: дикие, жирные, нехоженые. К вечеру, съев на пару с собакой все содержимое огромного рюкзака, Павлов утомился, правда опьяненный больше воздухом, чем вином, но Сирин упорно не давал ему присесть и тянул все дальше и дальше. Давно исчезли следы человеческого жилья, даже былого, а пес все не уставал исполнять свой причудливый танец вольной твари в лесу. И Павлов не мог отвести глаз от уверенных, плавных и в то же время стремительных движений этого сильного животного. В сумерках они вышли на низкий берег какой-то болотной речонки, где Сирин, налакавшись вдоволь водицы, вдруг успокоился, уткнул голову в лапы и мгновенно заснул. Павлов тоже сел и почувствовал, как его необоримо тянет в сон.
Вообще говоря, сон есть не только тайное прибежище русского человека, но и какой-то сладкий его соблазн, в котором он подспудно надеется найти не то облегчение, не то ответ. Мысль эта закладывается ему с детства бесконечным вдалбливанием пословицы насчет мудреного утра. Потом в дело вступают всяческие исторические сны, которые открывали героям их славное будущее. И под конец добивают русского человека и герои литературные, то и дело засыпающие и видящие бог знает что. Ладно бы это были какие-то высшие люди – так нет, обыкновенные совершенно обленившиеся барчуки, полусумасшедшие девицы, разбитые в пух и прах генералы и всякая прочая шушера.
Павлов попытался припомнить еще кого-нибудь, но заснул.
Проснулся он, как ему показалось, от блеска воды, неожиданно заигравшей оранжево-синими сполохами. Однако никакой луны или северного сияния на небе не было. Павлов невольно протер глаза и увидел, что там, где речонка делает плавный изгиб, на фоне высокого противоположного берега, образующего живописный задник, стоит островок. А на нем игрушечный дом самых современных форм: гнутые конструкции, стекло, одинокий японский клен.
– Ты что-нибудь понимаешь, а, Сирин? – Однако невозмутимая морда собаки говорила о том, что понимать тут и нечего, что весь этот фантастический вид – нечто само собой разумеющееся, и принимать его надо так, как есть. – И кому же пришло в голову тут такое устроить? Бабки-то ведь затрачены бешеные, а престижа никакого… Уж не напроситься ли нам в гости, а, Сирин? – Павлов быстро прикинул, что плыть тут пять минут, никак не более, если, конечно, не попадешь на невидимую с берега быстрину или, хуже того, в водоворот. Но уж слишком неожиданным оказалось зрелище – и слишком соблазнительно близким.
Павлов быстро разделся и, подняв над головой узел с одеждой и кроссовками, ухнул в ледяную воду. Сирин, мирно отфыркиваясь, поплыл рядом. Через несколько минут они вылезли на противоположный осклизлый илистый берег, вероятно кишащий всякими мерзкими тварями. Павлов уже совал в джинсы вторую ногу, как вдруг услышал над собой насмешливый женский голос:
– Неужели боги послали мне второго Одиссея? Но предупреждаю сразу, странник: я не Навсикая. Скорее – Кирка.[31]