Дмитрий Вересов
Смотритель
Тут берега сходятся, тут противоречия вместе живут.
Пролог
Красный песчаник вздрогнул и, готовый просыпаться вниз тонкой эфемерной струйкой, на мгновение застыл, словно в нерешительности. Действительно, движение его и неизбежный шум, причиненный этим движением, непременно нарушили бы царившую тишину этого летнего утра. Ту волшебную тишину раннего июньского утра русского северо-запада, которое с успехом можно принять и за сентябрьское в Исландии – и за февральское в Италии. Наше лето воистину – карикатура южных зим,[1] а весна в Фиальте,[2] скорее всего, и вовсе существует не для нас.
Все стояло в полусне и сладкой неге пробуждения: сырые и седые ракиты, корабельные сосны над ними, пятнистые мореные валуны и даже ленивая вода речки Оредеж. Речка эта в глубине души так и не смирилась с новым, послереволюционным названием, превратившим ее женское существо с нежным мягким знаком в конце в мужское, кульминирующее в жестком и одновременно змеином звуке «ж». Но характер реки невольно изменился: ушли зеленые плавучие купальни, стыдливо-белокожие девушки и голенасто-породистые мальчики в матросках и шляпах канотье, веселые прачки, поющие уключины, изумрудные стрекозы… Их сменили мутные воды помоек, туристический мусор да гнилые туманы по таким вот волшебным тихим рассветам. Женская же составляющая реки схоронилась в глубине ее бездонных, как память, вод. Старожилы не раз уверяли, что перед рассветом где-нибудь подальше от шумного тракта, давно уже, тоже по-змеиному, называемого словом «шоссе», связывающего две бывшие русские столицы, можно увидеть и бледного отставного поручика с обрывком плохо намыленной веревки на шее,[3] и полуголого неславянской внешности молодца в красной рубашке,[4] и немощного, ненавидимого отцом царевича,[5] и даже, наоборот, очень любимого молодыми, богатыми и красивыми родителями подростка с сачком в руках.[6] Правда, этим вымыслам верили лишь туристы и местная ребятня: первые – в силу романтической настроенности, пригнавшей их в это захолустье, а вторые – из-за того, что в десять лет трудно не верить в реальность предметов, частенько выкидываемых на низкий правый берег. Предметы же эти с упрямством и глупостью фактов твердили о том, что река не забыла своего прошлого и умеет незаметно и ловко превращать в прошлое даже недалекое будущее. Но люди по обоим берегам к этому давно привыкли и практически не обращали на все это никакого внимания, если, конечно, таким фактом не становился выплывший труп какого-нибудь явно городского незнакомца. Да, честно говоря, и к последнему притерпелись благодушные милиционеры от Чикина до Горыни. «Вот принесла нелегкая!» – вздыхали они, подписывая очередной протокол, впрочем, подразумевая под нелегкой отнюдь не судьбу, а капризную Оредежь. Легко справляясь с людьми, река в равнодушном изобилии выносила на свои отлоги и множество сопутствующих им вещей: и рукоятки зонтов из слоновой кости, и черепки Мейсена, и бронзовые фибулы. Но никому в огромной, все повидавшей и века уже ничему не удивлявшейся стране не было дела до маленькой речки, дугой упиравшейся в постоянно и бешено шелестящий тракт – шоссе.
Мгновение, отпущенное горстке песчинок, наконец, миновало, и тонкая красноватая струйка с шорохом, напоминающим соблазняющий шепот, посыпалась вниз, в воду. Она вошла в нее нежно и бесшумно, на секунду оставив на поверхности мутное кругловатое пятно. На некоторое время все вокруг снова замерло, но уже в другой, не расслабленной, а напряженной тишине. Потом на самом верху левого берега недовольно зашумели кроны сосен, тотчас же им ответили потревоженные птицы, зашелестели разбуженные ракиты. Правда, сама Оредежь пока лишь полусонно заворчала, но не прошло и нескольких минут, как она заплескалась, заходила всем своим тугим телом и, наконец, вскипела бурунчиками правого берега. Из воды, оставляя на влажном твердом песке гроздья следов, вылезла большая собака и на несколько секунд замерла, словно не понимая, что она такое и где находится. Потом встряхнулась, поиграла каждым мускулом, потянулась и, таким образом будто бы удостоверив себе себя, успокоилась.
Это был крупный, лохматый и пестрый кобель, определить корни происхождения которого уже не представлялось никакой возможности. В нем явно смешались благородные крови всех обитавших здесь за долгие века псов: мощный костяк догов, широколобость меделянов, роскошный убор борзых и волчья повадка лаек. Рыжие глаза его смотрели на мир с хитрецой и в то же время с устрашающим всезнанием. Немного обсохнув на появившемся хилом солнце – или, точнее, еще на его предчувствии, – пес бодро потрусил к музейному холму,[7] больше, впрочем, интересуясь придорожными помойками, но вдруг остановился, прислушался, подумал – и решительно улегся на сырую траву. Еще некоторое время он вздрагивал полуопущенными ушами, скептически щурился на зудевших в изобилии комаров, но потом зевнул, обнажив белоснежные клыки и шершавый с крупными черными пятнами язык, и уронил голову на лапы. Скоро он уже бил хвостом и перебирал лапами во сне, снившемся по суровым законам собачьей физиологии, не допускающей хаотичного тасования событий минувшего.
И потому сначала он увидел узкий и влажный коридор, по которому он мог пробраться лишь с трудом, царапая тяжело дышащие бока о его стены, от которых шел мертвящий холод, пробиравшийся даже сквозь густую шерсть и холодивший горячую собачью кровь. Страха, впрочем, он не испытывал, ибо коридором этим проходил в жизни не раз и не два, а тысячи раз, привык к нему, хотя так и не мог до конца побороть липкого ощущения неявной, но реальной опасности, а главное, какого-то мучительного чувства перерождения. Потом замелькали руки, ноги, вонючие колеса, грязные заправки и весь тот отвратительный запах цивилизованного человечества, который сопровождает большие дороги и сгущается в маленьких придорожных поселках. Впрочем, пес, несмотря на отвращение, давно научился ориентироваться в этих «ароматах». К тому же было уже поздно, и на обочинах тракта дышать становилось значительно легче.
За спящим псом в незаметно сгущающихся сумерках вставал силуэт длинных приземистых строений, назначение которых было уже почти забыто: два одноэтажных домика одиноко стыли по краям кирпичной ограды, и сквозь дрожащее марево вечернего воздуха, так опасно меняющее все вокруг, пес видел, как красными угольками тлели на окнах горшки с бальзамином и пузырились пестрые занавески. Его напряженный слух улавливал и скрип колодезного ворота, и всхрапывание лошади, и чей-то недовольный требовательный голос, а иногда – даже тихий девичий плач. Впрочем, он знал, что, едва только он переберется на другую сторону тракта, поближе к домам, все эти картинки и звуки исчезнут, сменившись мертвым равнодушным покоем.
Но вот пес проснулся, потянулся и направился далее. Внушительные размеры и спокойная манера держаться позволили ему перейти тракт без особых хлопот, и он устроился неподалеку от ограды, около новой, но уже замшелой часовенки. Что привело его именно сюда, он не знал и не хотел знать, его вел инстинкт – или, лучше сказать, великая нерассуждающая сила, но не подавлявшая его волю, а, наоборот, становящаяся ею. В такие минуты опыт всех веков, всех поколений и пород сжимался в нем в тугой комок интуиции, изворотливости и разума, ведя к единственно верному месту. Пес привалился спиной к доскам и стал всматриваться в туман над трактом, из которого одна за другой деловито выплывали машины. Они появлялись с той стороны реки, как вестники чего-то неизведанного, порой слегка притормаживая и рассматривая розовую стену, возвышавшуюся за чуть приподнятым лохматым загривком. Но сам пес лежал спокойно, даже безразлично, удивляясь только тому ощущению холода, которое всегда охватывало его на этой стороне. Прошло еще с полчаса, машины шли все реже, и пес вдруг выпрямился и сел. Через несколько секунд рядом с часовенкой затормозила синяя «шкода» с поцарапанными неухоженными боками, и из нее вышел мужчина в потертых джинсах и гортексовской красной куртке. Он улыбнулся, глядя на собаку, с любопытством обошел часовню и постучал ногой в закрытые деревянные ворота в стене.
– Разумеется, уже закрыто. Да… здесь вам не тут… – Мужчина рассеянно вернулся к машине. – А ты, значит, сидишь, охраняешь? – На него посмотрели умные рыжие глаза. – Что, не охраняешь? Просто отдыхаешь, да? – Было видно, что мужчина никуда не торопится, настроен благодушно и не прочь поболтать с кем угодно. – А хорош, хорош… Голодный, что ли? – Но пес изобразил на морде полное равнодушие и лишь внимательней посмотрел на еще молодое, но уже несколько помятое лицо говорившего. Несмотря на неправильность черт, в нем было много обаяния, идущего от мальчишеской скуластости, веселых серых глаз за тонкими очками и крупного рта, честного и твердого. – Ладно, подожди. – Мужчина распрямился и отправился в ближайший продуктовый магазинчик, откуда вышел с двумя пачками дорогих сосисок. – Давай, ешь. – Но пес вежливо отвернулся. – Интересно, неужели ты всерьез думаешь, что я сейчас помчусь на Кузнечный, куплю тебе парной говядинки и вернусь обратно? И не подумаю. – «Как хочешь», ответило движение собаки. – Вот сволочь! – беззлобно выругался мужчина, оставил сосиски и пошел к машине. – Ну и черт с тобой, не жри, другие подберут! – крикнул он уже из салона.
Но, положив руку на руль, он неожиданно присвистнул, выругался и снова вылез.
Потом человек долго ходил вокруг так и не наклонившейся к сосискам собаки, чесал голову, сплевывал, что-то бормотал и пару раз даже стукнул кулаком по капоту.
– Вот тварь, – донеслось до пса. – Аристократ хренов, да кому ты нужен?! И на кой черт мне все это надо, на кой?! – Однако веселые глаза его, увеличенные линзами очков, все-таки не отрывались от лежащей собаки, и в них светилось неподдельное восхищение. – Но ведь красавец, гад, какой красавец, а! Как с картины… Где, кстати, я видел эту картину? Нет, кажется, фотографию, да, фотографию… что-то чертовски великосветское, прямо его императорское величество, не меньше… Вот чертовщина, осыпает мозги алкоголь, осыпает… Усадьба? Или дворец? Но какая форма, какая порода! Ну и ладно, и пошлю всех… А терять мне все равно нечего. Ну, давай! – Мужчина широким жестом распахнул дверцу заднего сиденья и призывно хлопнул по запачканной и протертой во многих местах коже.
Пес прыгнул в машину так, будто делал это всю жизнь.
Мимо, слепя непривыкшие к такой скорости глаза, помчался сухостой на бесконечных истощенных болотах, клонившийся в разные стороны, как палочки в тетрадях первоклассника. Потом болота сменились мертвыми неоновыми огнями пригородов – странной местности, не принадлежащей ни городу, ни природе и потому неприятной и ущербной. Город же тщетно старался перебить своими рекламами душную пелену белой ночи, отчего казался измотанным и старым. Рыжие глаза с холодным любопытством смотрели вокруг, и только на самом дне их вспыхивала невольная усмешка.
Пустая квартира с намеренно обнаженными сетями труб и прочих коммуникаций, пахла дорогим парфюмом, пролитым кофе и пылью. Мужчина устало опустился в просторное кресло и, поставив пса между расставленными коленями, положил легкую руку ему на голову.
– Ну, что, познакомимся, наконец, по-настоящему? Меня зовут Павлов. – Он усмехнулся. – Да, просто Павлов. На работу я хожу редко, так что тебе будет со мной хорошо. Гулять будем, ездить везде, к яхте тебя приучу. Любишь яхты, аристократ? Должен ведь любить, а? – Пес несильно стукнул хвостом о ногу в заляпанных дорожной грязью джинсах. – Ну, я так и знал. А требований, в общем, у меня немного: не гадить, не грызть, не убегать, ну и… любить, что ли. – После этого немного мужчина помолчал, глядя в мудрые глаза пса, и, наконец, продолжил: – А теперь ваша очередь представляться, сэр. Наверняка у тебя было какое-нибудь гордое имя, вроде лорда Байрона, а? Байрон! – позвал он, но пес никак не отреагировал. – Бреммель! Атос! Кардинал! Патрокл!.. Август, Цезарь, Дож, Карл, Роланд… – Но вот поток благозвучных имен иссяк, и Павлов задумчиво погладил лобастую голову. – Ну и что с тобой делать? А, погоди-погоди, надо бы все-таки проверить… – Он бросился разгребать стопки стоявших на полу книг, запорхавших вокруг тяжеловесными бабочками. – Не то, не то, где же этот проклятый альбом?! Да и хрен с ним, – внезапно сдался он. – И без него ясно, что будешь ты Сирин, птичка страдающих душ.[8] Впрочем, ты-то на страдание не очень тянешь, скорее, наоборот. Но, думаю, старик Набоков не обидится.[9] Правда, здорово? Павлов и Сирин. Хм, прямо Денисов и Николаев[10] какие-то… Но мы-то получше с тобой будем, правда? Мой пофигизм, твой аристократизм – и все козыри у нас на руках. Проживем, дружище, еще как проживем…
Спустя час новоявленный Сирин уже спал на широкой водяной кровати новоявленного хозяина, заняв добрую ее половину.
Но странный этот сон во сне, а вместе с ним и сон реальный были нарушены ревом затормозившего на тракте «Икаруса» и черным облаком гари, дошедшим даже до откоса реки. Бледное солнце дрожало на белесом небе, неспособное своим теплом и светом разогнать не только туман, но даже комаров. Пес клацнул зубами, пытаясь помочь светилу уничтожить хотя бы одного, и уверенно потрусил к шоссе.
На обочине, в тени холма, который от стоявшего на нем белоколонного дома казался еще выше, появилась высокая худая женщина. Она вздрагивала всем телом, словно ей было холодно именно от этой нависшей тени. Руку ей оттягивала тяжелая сумка, на сухих ногах виднелись сандалии наподобие римских, а выражение лица казалось гордым и одновременно обиженным. Она остановилась, нервно переминалась с ноги на ногу, начинала поднимать свободную руку, но тут же безнадежно и устало бросала ее вдоль узкого бедра по шевелящейся от речного ветра бирюзовой юбке. Пес долго смотрел на нее, потом тяжело вздохнул всем телом, как умеют только большие собаки, и подошел сзади, так что невесомая бирюза на мгновение накрыла ему глаза.
– О, господи! – ахнула женщина голосом неожиданно грудным и низким для ее, казалось, почти бесплотного тела. – Разве так можно, дурачок? Ну, чего тебе, чего? – Она смело протянула руку к черному носу. – А тощий какой! До чего, сволочи, довели собаку! – Она присела перед псом на корточки и запустила пальцы в шерсть на шее.
Пес стоял неподвижно и как-то обреченно, но неожиданно рядом с ними возник, будто ниоткуда, невысокий лысоватый старичок с русским носиком-луковкой. Пес вздрогнул, а старичок внимательно посмотрел на женщину с собакой и как-то укоризненно покачал головой.
– Ох, нехорошо, нехорошо. Ни к чему все это. – Он вскинул голову к хилому солнцу, почти севшему на портик дома на холме. – Да и время неподходящее. Нынче у нас июнь, значит, июль, август, сентябрь, октябрь… да нет. Пожалуй, только сентябрь и остается. Негусто. – Он еще немного подумал, вздохнул, но потом совершенно спокойно поднес к своему курносому носику руку с часами. – Однако, чего там… Вон уж и первый автобус приехал. – И старик, проворно перебирая ногами, поспешил на верхушку холма. Посередине пути он вдруг обернулся и хитро погрозил пальцем куда-то вдаль.
– Нет чтоб помочь, – вздохнула женщина, но невольно посмотрела в сторону дома. Теперь его было почти не видно от слепившего глаза света, но пес точно так же отчетливо, как и детали домиков на противоположной стороне тракта, видел развевающиеся синие ленты шляпы, небрежно брошенной на подоконник второго этажа, слышал шорох туго накачанных велосипедных шин по гравию и ломающийся капризный мальчишеский голос. Он знал, что и это мираж, и стоит только немного приблизиться, как все исчезнет, но перебежать сейчас на другую сторону шоссе было невозможно: легкие пальцы все еще лежали у него на холке. Он посмотрел женщине прямо в лицо и завыл, заскулил раздирающим душу обиженным воем.
Женщина прикусила губы и отдернула руку.
– Ну ты пойми, пойми, – горячим быстрым шепотом заговорила она, – куда мне тебя? Всех не подберешь, и денег… они то есть, то их нет. А тебе одного мяса сколько надо! – Но пес продолжал упорно подвывать, не сводя с женщины рыжего взгляда. – Нет, не могу, не могу, и не проси… Но такое место, надо же, такое место, и он, словно душа чья-то оттуда… – Женщина вдруг топнула сандалией, подняв фонтанчик даже сюда долетавшей придорожной пыли. – Пошли скорей, а то передумаю, и сама потом всю жизнь буду мучиться, – почти зло закончила она, и потянула пса через дорогу к остановке автобуса.
Сжатый со всех сторон клетчатыми сумками на колесиках, сквозь мутное стекло дверец он, однако, видел, как разноцветными тряпками замелькали поля люпинов, цветом от голубоватого до густо-фиолетового. От них пахло ромом и разгулом. Кое-где мыкались бурые стада коров, но чаще автобус провожали неутомимым жеванием важные козы с янтарными глазами.
Через полчаса они оказались в пустынном придорожном поселке. Дом, вернее, его обитаемая половина встретила их запахом нагретых книг и первой земляники. Пес вопросительно посмотрел на старый диван у стены под стеллажами, но женщина потащила его во двор, где долго мыла собственным шампунем и расчесывала тоже явно своей расческой.
– Бедный ты мой, бедный, – приговаривала она, – одни мослы да колтуны… Сирый ты мой бедняга. Ладно, вместе будет лучше, ты только не убегай, хорошо? Не надо убегать, тебе будет со мной хорошо, времени у меня теперь много, будем в поля ходить, здесь, за Бековым, много полей… Будешь мышковать, станешь красивый-красивый…
Наконец, когда ублаженный пес уже мирно сопел на диване, женщина присела с ним рядом, обняла и сказала:
– Ну вот, раз судьба у тебя была такая разнесчастная, то будешь ты, разумеется, Вырин,[11] а меня будешь звать – Маруся. Хорошо еще, не Дунечка,[12] – усмехнулась она вдруг. И тут же полуденная дрема сморила их обоих.
Пес плыл по темным волнам снов, уже перестав различать, где заканчивается один и начинается другой, и волны эти разливались все шире и шире, захлестывая прибрежные луга и поля. Река бушевала все мощней, словно пытаясь не дать смешаться двум мирам, торжествовавшим по ее берегам. Великие рукотворные миры стояли насмерть друг против друга, один утверждавший внешнюю гармонию, под личиной которой шевелился хаос, а другой, наоборот, под хаосом скрывающий вечный природный порядок. Не так давно, быть может, всего каких-то двести – триста лет назад мирам этим все же удалось выставить на землях врага свои передовые пикеты, и борьба их, продолжавшаяся века, с новой силой то утихала, то разгоралась, даруя временный перевес то одному, то другому, и порой лишь одна река, сделавшись неодолимой преградой, не давала свершиться неизбежному. Но за это она жестоко расплачивалась, каждый год отдавая крошечную свою часть одной из противоборствующих сторон. И за долгие века из могучего потока, отделявшего мрачную Гиперборею от оживленного античного мира, она превратилась в маленькую речушку, причудливо петляющую среди болот и песчаников, чтобы в конце пути отдать свои воды другой реке. И мало кто знал, что место дачных купаний среди своих красных, как кровь, откосов и в ледяных своих глубинах таит память о временах и людях, и что возмутить их даже ненароком – опасно. Современные жители, давно потерявшие чувство единения с природой и мистичность ее восприятия, не боялись ни духов места, ни эриний и беспечно теряли в прогревавшихся даже за короткое северное лето водах игрушки и цепочки, тапки и кольца, тела и души. Река принимала все, ибо ей все еще нужно было бороться, из последних сил держа щит между правым берегом и левым, Россией и Европой… И вставал ранними утрами и поздними вечерами над ней холодный ядовитый туман, в котором блазнились голоса и звуки, и горе было тому, кто попадал в их плен или под их власть. Они привязывались к ее берегам, уверяли, будто бы жить можно только здесь, твердили об особом понимании мира, открывшемся им, продавали имущество, нищали, спивались или, по редкому исключению, поднимались на невиданные вершины духа. А река питалась плотью первых или духом вторых и продолжала свое тайное дело… И только животным, существам, все еще кровно связанным с природой, доверяющим ей без капризов, условий и торгов, река открывала свои глубины, свои возможности и знания.
Вечер скрыл верхушки сосен и сделал лиловыми их золотые стволы. Розовая стена на тракте почти исчезла, превратившись в стоящий стеной лес, а стройный белоколонный дом стал похож на низко-низко опустившееся белесоватое облако. С левого берега доносились звуки гитары и два молодых, женский и мужской, голоса, пели про златой чертог. С правого же берега упоительно переливался фортепьянный Шопен, явно игравшийся в четыре руки. Мириады светляков мерцали по берегам, и в их призрачном свете на мгновение вырисовывались прихотливые узоры на крыльях махаонов и голубянок.
В небольшой песчаной пещерке под откосом спала большая собака с не до конца прикрытыми даже во сне умными рыжими глазами. Под головой у нее виднелись два ошейника, один дорогой, кожаный, с медными заклепками в виде дубовых листьев, а второй простой, брезентовый. В глубине же пещерки темнели груды каких-то непонятных предметов, разглядеть которые в сгущавшейся темноте было уже невозможно. Наконец смолкли все вечерние птицы, и их свист и щелканье сменились редким басовитым уханьем. Собака вздрогнула, но не проснулась до тех пор, пока спустя еще какое-то время над рекой не воцарилась полная тишина – та тишина, что всегда так раздражающе действует на существа впечатлительные и лишь на поверхностный взгляд кажется долгожданным покоем. И тогда, наконец, совершенно ясно почувствовав в кажущейся гармонии сторожкое напряженное затишье перед борьбой, пес проснулся. Он потянулся, касаясь загривком свода пещерки, ловко спустился к реке и бесшумно вошел в воду, которая поглотила его любовно и бережно.
Глава 1
Машина медленно поглощала пространство в неверном свете июльской ночи. Справа слабосильно рябила Фонтанка, слева мелькали полудворцы-полузамки, решетки, обшарпанные доходные дома. В салоне было накурено, сумбурно и… весело.
– Ну и что, и куда мы поедем в такую пору? – в десятый раз спрашивала молодая женщина, вальяжно откинувшаяся на переднем сиденье, и при этом вопросе распущенные волосы ее каждый раз одинаково мотались в сторону сидевшего за рулем Павлова.
– Да какая разница? – невозмутимо отвечал он, небрежно придерживая руль кончиками указательных пальцев. – Едем – и хорошо, куда-нибудь да приедем.
– Что это за глупости – «куда-нибудь»! – в очередной раз не выдерживала сидящая на заднем сиденье женщина постарше, коротко стриженная и откровенно лукавая. – Сколько можно говорить – мы едем в Медуши.[13] В Медуши, воронцовские, которые они потом продали фон Траубенбергам.
Слова ее звучали так, будто она рассталась с этими самыми Траубенбергами только вчера. Еще один пассажир меланхолично слушал этот странный разговор и не вмешивался.
– И что, мы там будем посреди ночи костер разводить? – не унималась длинноволосая.
– И купаться, и шашлыки жарить, – спокойно отвечал Павлов, пуская машину по пустой улице, как велосипед, плавным зигзагом.
– Ты пьяный, что ли? Это тебе не залив, и ты не на яхте!
– И ты мне уже не жена, – присвистнул он. – Отстань, Верка. Ну выпил малость, зато голова теперь, как стеклышко.
– Слава богу, Траубенберги ничего не испортили, все только улучшили, берега изменили, сделали водный лабиринт. Этакую Венецию устроили… – не обращая внимания на семейные препирательства, продолжала женщина сзади.
– Это те Траубенберги, которые… который набоковский кузен? – Вера, наконец, оставила в покое своего бывшего мужа.
– Вроде бы, да. Предки, конечно.
– Слушайте, вы, филологи несчастные, – машина едва не влетела на тротуар, – отрешитесь, наконец, от высоких материй и давайте хоть раз погуляем по-простому: костер, вода, любовь на лужайке, можно и вчетвером, а?
Все рассмеялись, и «шкода», как бешеная, вырвавшись наконец из города, понеслась по пустынному Таллинскому шоссе. Подвыпивший Павлов управлял машиной как своими двумя, и, хотя машину кидало из стороны в сторону, всем почему-то было весело. Пассажиры на какое-то время замолчали, вероятно, пытаясь мысленно представить себе, как могла бы разложиться эта четверная Вальпургиева ночь.
– А ты уголь-то для шашлыков припас? – неожиданно спохватилась еще не отвыкшая от семейного беспокойства за своего рассеянного муженька Верка.
– Тьфу ты, черт, – беззлобно выругался он. – Совсем забыл.
– О чем ты думал?.. – привычно начала Верка, но Павлов умиротворенно прервал ее:
– Сейчас заскочим на заправку, там и дрова есть, и угли, и все что надо…
Однако ожидаемой заправки в ближайшем пригороде не оказалось, и пришлось компании вновь вернуться к окраине города. Потом долго искали в ночи дорогу, то и дело останавливаясь и мучительно лазая по карте. Самое сложное было определить, а куда, собственно, их уже занесло, и спросить было не у кого.
Верка уже больше не ругалась. Угасающая ночь сгущалась в последних судорогах перед рассветом, когда компания, наконец, затряслась по жуткой проселочной дороге.
– Ну, Ольга, и где твои Медуши? Сил уже нет, охота есть и купаться.
– Спокойно, уже близко. Направо через Добряницы и к Изваре.[14]
Однако, как Ольга ни бодрилась, было видно, что первоначальный пыл у всех уже угас, и что на самом деле всем хочется теперь лишь одного – поскорее остановиться где угодно, формально перекусить и отдохнуть. И плевать всем и на Медуши, и на всех Траубенбергов вместе взятых. Машина вязла в невидимой, но громко чавкающей грязи, над которой лишь изредка вспыхивали тусклые красные огни мобильных вышек. Покосившаяся табличка наконец сообщила, что они прибыли на место. Однако после получаса кружения по заснувшей деревне выяснилось, что от водного лабиринта не осталось и следа. Зато, растревоженные ездящей кругами машиной, стали постепенно просыпаться мужики в избах. То тут, то там в окнах вспыхивали огоньки.
– Ну, сейчас мужики с дрекольем выйдут, сунут нас мордами в ближайшую лужу, – рассмеялась Вера, – и будет нам настоящий Иван Купала.
– Какого года книжка-то, где ты это вычитала? – подал вдруг голос промолчавший всю дорогу бородатый мужчина.
– Хм… Девяностых, наверное.
– Ну ты даешь!
– Ладно, Павлов, поворачивай-ка, лучше, еще правей, выедем к заливу, и вся недолга. Помнишь, мы там как-то раз останавливались в одном укромном местечке. Что ж, я зря купальник брала?
– А зачем купальник-то, я думал, без – языческий все же праздник!
«Шкода» завертелась, как пойманный зверек, потыкалась мордой в проселочные дороги и, наконец, вырвалась на странно прямое бетонное шоссе. Все повеселели и под свист в открытых окнах и эротическую болтовню еще долго не замечали, что дорога нигде не пересекается никакими другими и несется вперед стрелой, практически невозможной в этих болотистых призаливных местах.
Первой насторожилась Ольга.
– Слушайте, сколько мы едем? До залива не больше тридцатника, ну сорока, а мы едем уже час.
Павлов взглянул на спидометр – грех было ехать меньше ста. А дорога все так же терялась впереди, и ее стеной окружал темный хвойный лес. Ладно, он действительно сегодня выпил немало, но, во-первых, прошло уже несколько часов, а во-вторых, не ему же одному это мерещится.
– Может, обратно?
Всю компанию от одной этой мысли взяла оторопь. Шутка ли, уже около пяти часов колесили они по пригороду и все никак не могли найти пристанища.
И просто обратно после такого целеустремленного блуждания ехать было совсем глупо, и Павлов только прибавил скорость.
– Наверное, это военная дорога… – неуверенно пробубнил он.
– Ну да, и вместо пикничка попадем сейчас в лапы каких-нибудь полигонщиков. До вечера потом не выкрутимся.
– А они на нас какое-нибудь оружие секретное поиспытывают…
– Уже наверняка испытывают: галлюциноген какой-нибудь…
Несмотря на все эти натужные шутки, всем стало не себе, и дорога в наступающем рассвете стала выглядеть еще более призрачной и бесконечной. Вера инстинктивно закрыла окна, чтобы не слышать монотонного, усыпляющего шелеста елей.
– Послушайте, это просто не та Извара! – вдруг осенило Ольгу. – Мы в другую сторону едем, к рериховской Изваре.
– От этого не легче, – вздохнула Вера. – Рериховской! Там смури еще и побольше.
Действительно, мертвый черный поселок, сторожащий игрушечный домик художника-эзотерика всегда наводит на приезжающих ощущение выморочности и тоски, которые, впрочем, большинство склонно приписывать не изысканиям живописца, а военным, давно бросившим свои жилища и полигон.
Павлов, в силу своих занятий далекий от подобных рассуждений, все же был от природы человек тонкий – да и семь лет жизни с женой-филологом не прошли для него впустую. Он вдруг отчетливо ощутил разлившуюся по всему телу тоску, ту необъяснимую метафизическую тоску, какую испытывают только люди, у которых повреждены артерии, – и русские. На секунду он даже бросил руль, машина вильнула, и зловеще скрежетнул о придорожный камень диск. Павлов сжал истертый кожаный обод всей рукой и в следующее мгновение каким-то шестым чувством понял, что сейчас единственным спасением будет рывок, дикий, ничем не объяснимый рывок. Он дал газ до ста пятидесяти, и «шкода», взревев, вынеслась на холм – и… о чудо! Действительно перед ними слева блеснула полоска воды.
– Земля! Земля! – как мореплаватели, хором закричали все, и Павлов погнал машину уже прямо к воде по открывшейся лесной полупросеке-полудороге. Однако вода почти тут же исчезла, сменившись влажным серебристым туманом, в котором между двух раскидистых, словно нарисованных деревьев показалось какое-то подобие дома. Впрочем, и оно появилось и тут же исчезло, как только что вода; и опять замелькали деревья, только уже не ели, а ольха. Дорожка превратилась в тропинку, запетляла и уткнулась в крошечную речонку. Все вылезли.
Сыроватый луг, на который они выпрыгнули, был окружен белыми ивами, в центре поблескивал круглый пруд, посередине которого виднелся островок. Было ясно, что красота эта рукотворна, но давно запущенна.
– Что скажешь, Вергилий?[15] – усмехнулся Павлов, глядя на Ольгу, с любопытством озиравшуюся вокруг.
– Что скажу? Усадебный парк, по времени – года семидесятые прошлого, то бишь теперь уже позапрошлого века. Хозяин бедненький, но интеллигентный, разумный, с тонким вкусом, не барским, кстати… Какая вам разница – называется это Медуши или еще как-то? Давайте искать место.
Компания разбрелась по лугу. Павлов пошел по его краю и вдоль неожиданно обнаружившейся речонки. В голове шумело, и хотелось только лечь, вытянутся и заснуть. Зацветающая сирень пахла пронзительно и маняще, а сырая земля под ногами нежно пружинила. Не хотелось думать ни о чем: ни о завтрашнем дне, когда надо будет тащиться в магазин и наводить там порядок, расшатанный за неделю его отсутствия, ни об обратной дороге, ни о так и не выясненных до конца, несмотря на развод, отношениях с Веркой. Он машинально присел на первый попавшийся камень и почти заснул, но тут вдруг услышал тонкий веселый лепет. Под ногами пульсировал ручеек. Павлов сполз и жадно выпил вкусной воды. Сонливость тут же прошла, и он бодро пошел обратно к машине. Остальные уже сидели на берегу обнаруженного неподалеку пруда и разводили костер.
Через пару часов туман развеялся, зато сгустились пары винные, и жаркое июльское утро вступало в свои права. Ольга сидела, подтянув колени к подбородку, отчего казалась какой-то египетской статуей. Узкие глаза ее были соблазнительно полуприкрыты.
«Какого черта я чего-то тяну с ней? – вдруг вздохнул Павлов. – Все равно это лишь на раз, много на два-три…»
– Пойдем, покажи мне усадьбу… Всю.
Вера отвернулась, а четвертый спутник усмехнулся в густые усы.
Ольга лениво поднялась, и они пошли к дальнему краю луга, где дрожал быстро нагревающийся воздух.
– Видишь, парк когда-то был регулярный, дубы, липы, а последний интеллигентный хозяин насадил купы разномастных кустов, сделал его пейзажным, возжаждав романтики…
– А ты?