Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Один день из жизни Юлиуса Эволы - Оливер Риттер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Именно церковь и буржуазия – это несущие колонны государства. Если бы мы захотели убрать их, мы столкнули бы нашу страну в страшный хаос, который сразу разрушил бы все наши достижения. Мы не можем переделать государство за один день. Старые гегемонии и центры силы можно изменять только с крайней осторожностью. Мне самому буржуазия также неприятна. Я никогда не забуду, как я, каменщик с оборванными ботинками и урчащим от голода животом должен был сто двадцать один раз в день нагружать тачку кирпичами. И напротив стройплощадки был аристократический ресторан, и все эти набившие брюхо свиньи сидели на террасе, и ели и пили. Но я хотел бы послушать вас дальше. Какой же класс должен все же, по вашему мнению, управлять фашистским государством?

– Я говорил бы не столько об определенных классах, сколько об элите. Однако она формировалась бы из аристократического слоя. Только здесь еще есть знание о духовных ценностях, которые образуют основу сакральной империи. Фашизму нужны душа и дух, Ваше Превосходительство. В его современном состоянии у него есть материальная сила, которая, однако, не даст ему результатов на длительный срок. Даже самая могущественная организация преходящая, если у нее нет метафизической ориентации. Она запутается в борьбе и заботах о чистом отстаивании своих прав и, в конечном счете, истощится из-за этого. Принцип и основа фашистского государства должен быть живым организмом, покоящимся в самом себе, неприкосновенным существом, состоящим из духа, души и тела. У нас есть образец в античном Риме. Рим был одновременно материальной и духовной властью, культурным творением, у которого были свои символы и ритуалы, свои полубоги, свои божественные короли. Да, восстановление Рима должно идти также наряду с установлением истинной, это значит – сакральной монархии. Только подобный Богу властитель в состоянии связать силы и излучать свет духа через всю политическую иерархию вплоть до самых дальних зон империи. Он может подняться надо всем, что создали кровь и почва, славно, олимпийски, как возвышающаяся в небо гора, которую в ее возвышенном спокойствии не могут омрачить все проходящие мимо тучи.

Дуче внимательно слушал, его лицо выглядит задумчивым. – Ваши идеи звучат неплохо, барон, но как, однако, нужно осуществить их? Если бы вы знали, сколько политических преград оказывается у нас на пути, которые делают даже только приблизительное воплощение ваших идей практически невозможным.

– Речь не идет о превращении, Ваше Превосходительство. Стоит лишь коснуться воплощения в чисто материальном смысле, игра уже проиграна. Экономика, управление, союзы по интересам – какой толк с этой низкой толкотни? Только никакой приспособляемости, никакого компромисса с людьми. Порядок просто должен быть установлен, в свободном и духовном акте. Тогда все проблемы исчезнут сами собой. Разумеется, нужно иметь в виду, что внутреннее преобразование должно произойти до внешнего. Поэтому наилучших людей государства нужно собрать, чтобы они как мудрецы Платона воспитали, подготовили «нового человека». Элита, орден мог бы иметь магнетическое воздействие. Если вы следили за учреждением духовной группы, я бы с моим опытом в этой области отдал бы себя в Ваше распоряжение…

– Превосходно, барон. Мы с удовольствием еще раз занялись бы этой темой. Но теперь, к сожалению, мне придется окончить нашу беседу, мне нужно еще заняться целым рядом важных дел.

Еще несколько раз ему представлялся шанс побеседовать с Дуче. Тот каждый раз слушал его внимательно. Уже на второй беседе он предложил ему стул, это было чествованием, которое обычно доставалось только высокопоставленным лицам. И, тем не менее, у него всегда было чувство, что Дуче уклонялся в решающем пункте беседы. И именно тогда, когда в разговоре появлялось что-то обязывающее для него. Ему вспомнилось поведение заклинаемого много лет раньше «духа», который спускался только наполовину к Муссолини, но потом срочно поворачивал назад. Только в самом конце, когда он встретил Дуче после его освобождения в Растенбурге,[1] когда тот уже наполовину избавился от земных забот, Муссолини, кажется, был уже открыт для всего.

Но уже поздно, слишком поздно…

Снова и снова он спрашивал себя, почему он так мало смог сделать в политическом отношении. В официальном фашизме он всегда оставался аутсайдером: его высмеивали, критиковали и смотрели на него с недоверием. Только очень маленькие маргинальные группы время от времени милостиво прислушивались к нему, например, «Scou Mistika», «таинственная школа» фашизма, которая смогла реализовать некоторые из его идей. Не утащило ли его что-то вниз? Не оказался ли он слишком ослабленным в решающей точке своей внутренней сущности?

И вот она снова здесь, история, которая преследует его давно и каждый раз открывает свои новые, спорные детали. При этом он все еще не в состоянии ответить, на самом ли деле потерпел он неудачу. Вероятно, он просто слишком много вкладывал в это дело? И это всегда начинается с того, как зубы из слоновой кости обнажаются в сияющей улыбке. «Хорошо вам повеселиться, синьор», желает ему черная служанка, открывая дверь перед ним. Женские покои залиты неземным светом. Светом сияющей полной Луны, которая как Солнце стоит у большого, наполовину открытого окна. Контуры деревьев расплываются снаружи с портьерами, кроватью с балдахином и тканью, сливаясь в единственную дрожащую реку, которая играет также вокруг фигуры, которая в неподвижном величии сидит на полу. Ее тончайшее неглиже как будто расшито серебром; колышущаяся пена наверху над мраморным телом с великолепными твердыми грудями, которые наполовину обнажены. Женщина сидит на шкурках тигра, ее лицо вплоть до глаз скрыто за платком, как его носят жительницы Востока. Что за женщина! Никогда еще не видел он ее в этом образе, хотя знает ее уже с давних пор – Мария Нагловская, «жрица сатаны», русская княгиня, полная необъяснимых загадок. Она вращается в лучших кругах Рима. Она состоятельна, она пленительна, мир мужчин поклоняется ей, хотя она никогда еще не снимала свою вуаль и ее возраст трудно определить. Все же, ее черные, магнитные глаза излучают опасное обаяние. Принадлежала ли она хоть одному мужчине? Никто не знает. На что она живет? Никто не может этого сказать. Она – не только великолепная дама и очаровательная сплетница, она – также чудо интеллекта. Она владеет различными языками и науками с шутливой невозмутимостью и даже в тайны магии – как говорят – она проникла до самых глубин. Как раз этому своему особенному пристрастию к оккультному она обязана своей славой жрицы сатаны. Ее прошлое окутано абсолютным мраком. Поговаривают, что до того, как она приехала в Рим, она якобы устраивала в Париже «черные мессы». Определенные люди хотят узнать в ней исполнительницу танцев живота Айшу, которая много лет тому назад путешествовала по Европе. Другие предполагают ее связь с хасидами. Старый римлянин, бывший офицер и таким образом, стоящий выше всяких подозрений, утверждал уверенно и твердо, что она была жрицей любви в египетском храме, в который его в давние времена влекла его дерзкая молодость. Однако тогда ей было бы минимум семьдесят лет. Он сам познакомился с нею благодаря общим литературным амбициям. В ее эзотерическом журнале «La fleche» («Стрела») он опубликовал статью, за которую она в свою очередь вознаградила его статьей в его журнале. Она перевела также различные его стихотворения на французский язык. Их связь всегда сохраняла дружественно–отдаленный характер, все же, он знал, что она не была женщиной, которую можно было завоевать одним махом. Она была «властью», как и он, и это вызывало у него уважение и сдержанность. Но потом она неожиданно пригласила его. На ночное свидание на ее вилле Тачитурна на городской окраине. Это однозначное приглашение к «поединку», которое могла позволить себе только такая женщина как она, в один момент лишило его хладнокровия.

Небрежно она подает ему свою нежную, маленькую руку, руку ребенка. Он слегка целует ее. «Садитесь, мой друг».

Ее глаза охватывают его величественно, спокойно и великолепно как глаза сфинкса. Она указывает ему на тигровую шкуру возле себя. Вся его привычность покинула его, он чувствует себя как школьник во время его первого любовного приключения. Это немного сердит его. – Я не мог позволить себе даже мечтать о том, чтобы вы приняли меня таким образом, – слышит он свое бормотание.

Она пожимает плечами. – Вы искали меня, и я нашла вас, вот и все, – молчание. Сквозняк дует через открытое окно, наполненный ароматом цветов. В саду заливается соловей. Серебристо вибрируют контуры ее тела, сладкий аромат которого окружает его лестью. Он знает: теперь наступил «час живого дыма», как это называет восточная сексуальная магия, час, в который все решается. Эта женщина опасна. Она – не только женщина в полном смысле этого слова, но и знающая, посвященная. Ее работы свидетельствуют, что она знает о демонической силе, с которой женщина может поглощать сверхъестественное бытие мужчины. Все же, как раз ее нападение могло бы дать ценный шанс прокатиться верхом на «тигре», и вместе с тем утвердить свой собственный элемент в совершенстве. Разве не искал он столь долго как раз такую женщину, он, который так сильно любит опасность?

Медленно она откидывает назад покрывало с ее лица. Но это же невозможно, пронзает его мысль. Этот пухлый сладкий рот, этот носик. Мария Нагловская неслыханно молода, едва ли старше двадцати лет. Она уставилась на него бездонными глазами. Теперь ее голос звучит иначе, очень мягко и глубоко: – Этой ночью я в твоем распоряжении, Джулио. Пользуйся мною, но будь осторожен.

Без остановки она переходит к веселой болтовне: – Не хотите ли немного перекусить, барон? Он думает о напоминании, что нужно быть трезвым, если начинаете творение с молодой девушкой.

Однако, может ли он отказаться, не показавшись при этом боязливым, да еще и невежливым? Она при этом уже достает чашечку, в которой плавает что-то вроде фруктов. Она делит это очень острым ножиком. – Теперь у нас есть кровавая земляника, – болтает она по–детски. Он поражен. Он понимает, что она намекает вместе с тем на ее менструацию. «Menstruum» – в герменевтике это синоним коррозивной воды. У всех народов Земли менструирующих женщин не допускали к сношениям. Также он всегда избегал их, вопреки всему разврату. Теперь она из сосуда выливает на плоды бесцветную жидкость. Поднимается резкий, пронизывающий запах. Смешивая все это, княгиня с захватывающей грацией спрашивает его: – Вы же любите фрукты в эфире? Он никогда еще не пробовал эфир. И не зря, ибо эфир затуманивает чувства, человек погружается в эротическое безумие и хочет только лишь умереть.

Однако, можно ли ответить прекрасной женщине: «Нет, фрукты в эфире мне не нравятся?» Едва ли. Потому он говорит с долей цинизма: – Да, княгиня, я без ума от этого – и доверяет своему более высокому «Я»…

Она нежными маленькими пальцами засовывает ему в рот кусок пагубного плода. – Таким вы мне нравитесь. Еще один! Он чувствует, как через его органы чувств яд проникает ему в мозг. Мягкий туман укутывает его. Одновременно он видит со стороны самого себя, стоящего рядом с собой, он может наблюдать за собой, контролировать себя. Так он позволяет своему телу чувствовать великолепное наслаждение, которое охватывает его, когда он погружает лицо в колышущиеся, душистые груди женщины, разрывает шелковую одежду как в бреду, и покрывает ее трепетную плоть поцелуями.

Расплывающимся взглядом он видит белое, извивающееся как змея, тело на тигровой шкуре. Там уже лежит не человек, не женщина, там вытягивается животное, прасущество, и из этого существа его внезапно охватывает бездна, перед которой он содрогается в страхе. Она прижала свой рот к его уху. – «И глупая бабочка порхает в твоей близости: Не крылья будут гореть, а душа» – Ты знаешь это стихотворение? – Оно мое, шепчет он ошеломленно, и: – Да, дай моей душе гореть. – Тогда возьми еще кусок. Она подает ему землянику. – Нельзя, – испуганно отвечает он, – тогда я полностью потеряюсь. Она смотрит на него удивленно. – Ты как раз и должен сделать это, Джулио, твои стены слишком толсты, так я не смогу добраться до тебя. – И это должно быть все же именно так? – Ты должен умереть, Джулио, – сказала она серьезно. – Из окна выпрыгнуть может каждый, но умереть – это кое-что иное. Ты прошел много битв, но еще никогда не хватался за кинжал для убийства своего «Я». Только если ты полностью исчезнешь во мне, ты сможешь по–новому родиться в силе и великолепии. Тебе не нужно ничего бояться, – продолжала она, – мы, женщины, сильны лишь ровно настолько, насколько слабы вы, мужчины. Мы всегда только то, что вы, мужчины, видите в нас: блудницу и святую, ангела и демона. На самом деле мы ничто, и все же, мы всё. Мы в вас. Со времен существования человечества мы прижимаем ваше лицо в пыль, ибо наша нога стоит на вашем затылке. Но это только потому, что вы сами хотите этого. – Итак, ты хочешь еще кусочек? – Ты черт, – вырывается из него. – Да, – говорит она просто. Отчаянно он рвет чашечку из ее рук и выливает все ее содержимое в себя. «Либо я есть, либо меня нет», думает он мрачно, «в первом случае я буду бороться, и буду побеждать». Испуганно она всматривается в него. – Что за мужчина, – шепчет она тихо и поворачивает к нему свое лицо. С раскаленной страстью он целует ее в рот – нет, это она целует его, так дико и так немилосердно, как будто бы она хотела убить его. Уже он чувствует, как ее сосущие губы ищут дорогу к его мужской силе. Истощающий обман охватывает его, страстное желание определенных животных, которые в их объединении с женским находят свой наивысший экстаз, находят смерть. – Постарайся остаться сухим, – слышит он ее шутливую угрозу из далекой дали. О, как хорошо она все знает.


Мария Нагловская, в Европе известна как Мария де Нагловска (родилась 15 августа 1883 года в Санкт–Петербурге; умерла 17 апреля 1936 года в Париже, по другим данным – в Цюрихе), была по ее собственным словам княжной кавказского происхождения, родилась якобы в Карпатах и была знакома с Распутиным. Среди прочего, она прославилась своими двумя произведениями «Тайны пола» и «Тайна повешения». Кроме того, она издавала ежемесячный журнал о магии под названием «Стрела» (La Fleche»). Она поселилась в Монпарнасе, где при Нотр-Дам-де-Шан развился оккультный центр.

«Не позволяй твоей святой силе превратиться в смертоносную жидкость», сообщается в тантрическом тексте. Или также: «Только проникать, но не отдавать». Или: «Кто проникает сильно и выводит обратно слабо, тот погибнет». По крайней мере, моя память еще функционирует, думает он с удовлетворением. Но потом мир проваливается. Ему кажется, как будто его бьет теплая морская волна, делает его тело бесчувственным и уносит его самое сокровенное далеко, очень далеко.

Когда он открывает глаза, он лежит на цветочном лугу с роскошным великолепием. Воздух настолько тяжел и влажен, что он образует туман и погружает все в молочное мерцание. Травы, цветы, кусты и камни расплываются в очаровательном аромате, так что одно производит другое и снова отпускает. Его взгляд падает на каплю росы на листе розового куста. Также и здесь движение, капля – это мир в маленьком, в котором кишит бесчисленными индивидуумами. И воздушная дымка тоже населена, он обнаруживает, что она состоит из субстанции миллионов и миллионов духов, которые спешат туда и сюда. Между пучками травы он находит крохотные ямки; похожие на эльфов фигуры появляются оттуда и кружатся, держа друг друга за руки, в веселых танцах. Куда бы он ни посмотрел, всюду толпится неистощимая жизнь, все – танец и пульсирующая энергия. Тут из тумана раздается благосклонный женский голос.

«Добро пожаловать в мое царство, гордый сын Солнца! Я всё, прошлое, настоящее и будущее. Я – материнское лоно всего становления, плод, который породил сам себя. Ты хочешь противопоставить мне себя как самостоятельное существо?

Жалкий глупец. Загордится ли волна, озаренная лунным светом, потому что она на одно мгновение засверкает более живым светом? Одна волна такая же, как другая. Все прибывают от меня и возвращаются ко мне. Ты хочешь убежать от меня? Напрасно, ты не сможешь. Ты как я, и я как ты. Твое биение пульса бьется только в моем ритме. Ты должен расти и уйти как я, ты должен жить, умереть и дать новую жизнь в смерти. Это твой жребий, солнечное дитя, не противься этому, это тебе никак не поможет. Я – твоя мать, вечная, бесконечная и неизменная. Я – правда, я – жизнь. Я ничего не знаю о твоем гордом стремлении, твоя жизнь и смерть мне безразличны. Ты – только беглая тень, отбрасываемая мною. Тень, как и мои другие дети. Раньше или позже вы все возвращаетесь ко мне. Потому учись покоряться моим законам. Учись быть скромным в кругу твоих братьев и сестер, терпеливым и покорным. Пойми, что ты – раб, животное, которое должно идти в ярме. И не сетуй на это, так как мое ярмо легкое. Если ты устал, ты возвратишься ко мне. Ты найдешь спокойствие после короткого мучения, и когда ты укрепишься, то проснешься к новой весне. Все в этом мире – изменение: проклевывающиеся яйца и ползущий младенец, распадающиеся в земле трупы и заново возникающая жизнь из болота и тины. Всюду матери и младенцы, рожденные, растущие, изменяющиеся, питающие и питаемые, убивающие и снова умирающие. Однако все продолжает жить во мне, принадлежит ко мне, и таким образом я живу также в смерти и вечна в исчезновении. Пойми меня, тогда ты больше не будешь бояться меня, не будешь больше меня обвинять, меня, твою мать».

Голос умолкает и остается глубокая, печальная тишина. Тень, кажется, как раз падает на еще ясную землю, прохладный ветерок касается его. Воздух, как он с дрожью воспринимает, – это волна ядовитых маленьких зверьков, которые все время родят новых зверьков. Он вдыхал их все время. Он смотрит на себя самого и видит, что в его артериях ползут какие-то существа размером с пылинку, ужасные чудовища, которые вытягивают свое питание из его медленного упадка. Тут земля уносится прочь из-под его ног. Перед ним пропасть, белое Ничто. За этим другой берег. Циферблат часов – огромный, нарисованный на небе как радуга. Только одна стрелка, в самом низу, на цифре «6» – всемирные часы, их самая низшая фаза.

Понимание и действие – это единое. Он понимает, что женственное поглотило его. Он – «повешенный», «жертва». Стрелка часов сразу продвинется вперед. Но не на одну минуты, а по всей дуге вверх, к отметке «12» или, скорее: к нулю. Теперь он стоит в пропасти. Если он не участвует в скачке, которая предвещает всемирное развитие, он потерян, умрет. Если он присоединится, он распахнет врата смерти, получит долю участия в вечной жизни. Это «укус гадюки», мгновенный, радикальный, не оставляющий времени чтобы «отреагировать». Он должен быть быстрее чем тень, то есть, чем тот старый человек, которого он должен оставить теперь. Это осознание – это не результат размышлений, а непосредственное познание, пришедшее «сверху». Одновременно ему наносят сильный удар сзади. Ему удается активно преобразить удар, который бросил бы его в пропасть, и взять размах вместе с ним. Он прыгает в белое Ничто, он прыгает, прыгает и прыгает…

Он, должно быть, задремал. Когда он раскрывает глаза, съеденная дочиста тарелка стоит на откидной дощечке его кресла–коляски. Взгляд его движется к настенным часам, сейчас четверть третьего. Обед всегда бывает в час, значит, он проспал примерно один час. В этом нет ничего особенного, только странно, что он в этот раз не может ничего вспомнить о еде. Вообще ничего не может вспомнить. Странно… Могло ли быть так, что Брунелла вошла, когда он уже спал, и поставила ему ее собственную съеденную дочиста тарелку? Она непредсказуема… В комнате он чует ее старушечий запах, смесь смерти и аромата шариков против моли, которые она вкладывает в ее черную шелестящую одежду. Он прислушивается к своему животу и замечает, что голоден. Нет, он не поел. Что ему делать? Он мог бы позвать ее и просто потребовать принести поесть. Тогда она утверждала бы, что он уже поел, и если бы он спорил, подняла бы большой шум. Это претит ему. Тогда он сказал бы, что он хочет еще и попросил бы добавки. Она бы тогда тоже запротестовала, хотя не так сильно. Она принесла бы ему, вероятно, кое-что, но только после того, как упрекнула бы его, что он обжора и должен обращать больше внимания на свое здоровье. Такой фарс также претит ему. Тут ему на ум приходит выход. В ящике его письменного стола еще лежит шоколад. С ним он сможет продержаться вторую половину дня и обойдется без неприятностей. Кроме того, он сможет оживить свои воспоминания, и не будет чувствовать болей, которые снова стали заметны. Он вытягивает ящик. От «безвредной» шоколадки осталась еще половина, от другой чуть меньше половины. По очереди он съедает их обе. При этом он понимает, что он никогда еще не принимал за раз так много наркотика, самое большее, два или три кусочка. Наверное, он немного сумасшедший. Тем не менее, он достиг той точки, где ему многое стало безразлично. Кроме того, он не «опьяняется», он сохраняет сознание. Если он захочет, он может в любое время возвратиться из картин. Но когда он съедает последний кусочек, то вспоминает, что в три часа дня придут его тридцать студентов. Это вызывает легкую подавленность, с которой, однако, сразу смешивается ожидание, радость вызова. Сможет ли он вести себя так, чтобы они ничего не заметили?

Он откидывается назад и ожидает эффекта. Примерно через десять минут звонит телефон. Именно теперь. На другом конце линии пыхтение, стенание – Федерико Феллини. Не мог бы он быстро сюда приехать, жизнь стала для него невыносимой. – Да, да, приезжайте. Он знает это. Каждый раз, когда Феллини звонит, он стоит перед самоубийством. Тогда ему приходится довольно долго отговаривать его. Следующее крушение наверняка наступит.

Едва он снова удобно устроился в кресле–коляске, как он уже сомневается, действительно ли звонил телефон и был ли на проводе Феллини. Вероятно, это было только оживленное воображение? Чрезмерная доза могла уже по–действовать. Против Феллини, кажется ему, говорит, прежде всего, то, что сейчас разгар дня. Феллини обычно пробирается к нему по ночам, как в бордель, с высоко поднятым воротником. Он трус. Он боится на следующий день найти себя в газете. Да, есть многие, которые отрицают его, к примеру, Элиаде, вероятно, также и Юнгер. Все же, если он им нужен, то они приходят.

Уже звонят в двери квартиры. Он слышит, как Брунелла открывает дверь и тут же слышит голос Феллини. Итак, все же, никакого обмана. С другой стороны – не приехал ли он слишком быстро? Обычно ему требуется минимум час, чтобы добраться сюда из этого киногородка… Чинечитта, а сейчас прошло едва ли две минуты. Феллини выглядит как всегда: толстый, потеющий и запыхавшийся, растрепанные волосы художника. В его пиджаке темные очки, которые он, вероятно, использует для маскировки. – Маэстро… – Широко протянув руки, он спешит к нему. – Маэстро, вы мое спасение, вы мой ангел!

– Ну, хорошо… Он осматривает его внимательно. – Как это вы так быстро пришли? – Я позвонил вам внизу на улице, прямо перед домом. От Феллини слегка несет спиртным, как всегда, когда он появляется. Все же он предлагает ему выпить, так как ритуал отработан. Кинематографист бросается к слону из слоновой кости и поворачивает ключ. Он угощается коньяком, потом доливает его себе еще раз. – Ах…, теперь я могу говорить. Он падает в кресло напротив инвалидной коляски.

– Я страдаю, маэстро, я страшно страдаю. Днем и ночью меня преследуют.

– Все еще женщины?

– Да, женщины. Женщины с огромными грудями и толстыми, колеблющимися задницами, гигантские массы мяса. Я одержим ими. Они сидят в моем мозгу, они являются мне, мне приходится рисовать их повсюду. Даже теперь, по пути к вам.

Он вытаскивает блокнот и показывает ему запутанный, с явными признаками бреда эскиз.

– Лечение не дает вообще никаких результатов. Вы знаете, что я доверился опытному аналитику. Мы уже с давних пор работаем над проблемой, однако, это становится все хуже. Чем больше он раскрывает, тем более живой становятся фантазии.

– Почему вы тогда еще ходите к нему?

– Потому что я все же хочу исследовать себя. Кроме того, я так нахожу множество материала, который я могу воплотить. Я живу и страдаю ради моих фильмов. Я – мученик, мазохист, я такой, я не могу иначе. Я жертвую мою кровоточащую душу на алтарь искусства. Особенно в моем следующем фильме, «Амаркорд» он должен называться.

– Я помню.

– Красивое название, не так ли? Но какие душевные муки скрываются за ним. Там обработаны наихудшие травмы моего детства. Меня систематически портили женщины – кормилицы, матери, монахини, учительницы. Я не знал этого, вытеснил все совершенно. Как говорил Карл Густав Юнг: «Женщина там, где в мужчине начинается мрак». Доктор Луччилло снова вытащил это из меня. Например, сестру из ордена в Сан–Винченцо, где я ходил в школу. Она сидела на кухне и всегда чистила картошку. Когда я проходил, она хватала меня и терла меня об ее большое, сильное тело. Мне было всего семь лет, разве это не ужасно? Еще сегодня у меня возникает эрекция, когда я ем картошку. – «Амаркорд», да, я это хотел сказать. Или я уже говорил? Представьте себе пляж в Римини. Грязный, запущенный, несколько жалких хижин. В одной из них живет Сарагина, проститутка. Мои друзья и я посещают ее время от времени, я – самый младший, мне восемь лет. Мы даем ей несколько монет, она считает их и пристально рассматривает нас. Потом, под открытым небом, при шумливых волнах, начинается ритуал. Она медленно раздевается, вращается, показывает нам ее спину, бедра. Ее жесты торжественны, ее тело – величественная, белая масса. Я дышал ее запахом, смесью из водорослей, рыбы, табака, древесины и керосина. Я настолько поражен, что я минимум полчаса не могу говорить с моими друзьями. Тогда я однажды прогуливаю школу, только чтобы увидеть это сказочное существо. Грубым голосом она поет перед своей хижиной «Румбу лесного ореха». Я снимаю свою матросскую шапочку и говорю: «Как прекрасно вы поете, милостивая госпожа». Тут она хватает меня и зажимает мою голову между ее огромными грудями. Я лишаюсь чувств, я хочу кричать, больше не могу дышать. – С тех пор я боюсь женщин… Однако, мой страх – это одновременно очарование, так же как относятся к святому.


Эскиз Федерико Феллини (родился 20 января 1920 года в Римини; умер 31 октября 1993 года в Риме). Он принадлежит к числу самых выдающихся кинематографистов и режиссеров Италии.

Женщины – это миф, тайна, они встречают меня повсюду. Я полагаю, что даже кино – оно как женщина. Там сидишь в темноте, обернувшись к самому себе и спрятавшись, и ждешь, что с экрана придет жизнь. Как эмбрион. Все мои фильмы рассказывают о женщинах, и все женщины – это проститутки. Маэстро, проститутка – это настоящая мать каждого итальянского мужчины! Во всем Средиземноморье проститутка – это миф, мать–проститутка. Поэтому мы, итальянцы, так никогда по–настоящему и не стали взрослыми. Просто влияние слишком сильно. Я поставил им памятник. «Сатирикон», «Рим». Я показал город таким, какой он на самом деле, не столько дома, сколько что-то неизвестное, то, что глубоко внутри нас всех. Душевная бездна, полная басен, голосов и мифов, которые заставляют мою память вибрировать. Рим – это подсознательное, швейцарский сыр, в дырках которого мы теряем себя. Рим – это идеальная мать, хаотичная, великолепная, безучастная. Мы висим на ее грудях, но она пристально смотрит поверх нас, пока не поглотит нас однажды…

Он почти не слушал этот вздор. Он презирает Феллини. Потеющий, толстый мужчина, который болтает как водопад и при этом беспрерывно массирует свои тугие бедра, воплощает для него тип неполноценного итальянца. Пеласг! К сожалению, это тоже составная часть римлян. Чем больше распространялась античная мировая империя, тем больше отвратительные, неполноценные элементы портили благородную римскую расу. И как раз тот отвратительный осадок, который поднялся наверх, Феллини так безудержно воспевает в своих фильмах. Такие люди живут в постоянном жару сексуального возбуждения. Они бегают за каждой юбкой как изголодавшийся Казанова. Они совершенно неудержимы. Недостающее достоинство заменяется у них большим жестом, пафосом. Они пусты, тщеславны, заносчивы. Как официанты они поют «O sole mio». Они проскальзывают в исповедальню и с наслаждением демонстрируют себя. Даже их унижение – это для них получение удовольствия. Ах, если бы фашизм мог, все же, больше опереться на твердого нордического человека. Размягченный сброд сделал очищение итальянской расы невозможным…

– Помогите мне, маэстро!

Ради бога. Феллини упал на колени и тянет к нему вверх переплетенные руки. Он еще никогда до сих пор не доходил до этого. Погруженность в мысли, отсутствие реакции, очевидно, вызвали в нем панику, как у ребенка, который в своих страхах чувствует себя одиноким.

– Маэстро, помогите мне!

Потоки слез из его глаз смешиваются со зловонным потом. – Возьмите себя в руки, дружище, – произносит он с отвращением. – Встаньте, возьмите себя в руки! Но он слишком хорошо знает, что призывы тут не дадут результатов. Где нет никакого чувства собственного достоинства, там его также нельзя и пробудить. Феллини нуждается в утешении. Он хочет этого и ничего иного, тогда он доволен. – Ах, студенты. Как же он мог забыть о них. Еще десять минут. Ему нужно теперь побыстрее распрощаться с Феллини, он все равно выбросил бы его, так или иначе. Но что-то темное в нем заставляет его повременить. Этот человек бросил ему сегодня слишком большой вызов. Он нарушил границу, по ту сторону которой он может реагировать только лишь с холодом и жестокостью. Пусть же он тогда так сильно и опозорится, трус. Всемирно известный Феллини в его квартире, в смешном, жалком состоянии. Застуканный толпой озорных парней. Завтра это наверняка было бы в газетах, и не только в итальянских. Итак, он долго утешает его. Пошлыми фразами, которые он использует и в остальном. – Вы все еще в юношеском жару, – слышит он свои слова (а Феллини уже за пятьдесят). – Вам станет лучше, я вижу это… наверняка, в следующем году… Обливайте время от времени свою голову холодной водой… Засовывайте туда также и ваш член, если возможно, в ледяную воду…

Феллини, все еще на полу, глядит на него сверху вниз мокрыми от слез глазами. – Спасибо, маэстро, спасибо. Вы единственный человек, который может мне помочь. Вы такой нетронутый, такой возвышенный…

Звонок в двери квартиры. Экономка открывает. Оживленный гул голосов. Он пристально наблюдает за ним, но Феллини, кажется, не слышит ничего. – Войдите! Дверь в студию открывается, и Феллини – исчез.

Он довольно озадачен. Он все время говорил с призраком и тратил свои ценные силы – совсем зря. Надо надеяться, хоть студенты настоящие. Но так и должно быть, конечно, они же отмечены в календаре для заметок. Он хочет, чтобы по нему ничего не было заметно. Но сегодня он сделает все кратко. Пятеро молодых мужчин опустились на ковер и образовали полукруг вокруг него. Магнитофон уже подключен, для них это важно. Ни одно его слово не должно пропасть. Студентам немного больше двадцати лет, и все они с разных факультетов. Их всех объединяет большой интерес к его философии. Они – показательный пример внимания и усердия, мечта любого преподавателя. Однако он думает, они уже зашли несколько слишком далеко. У него есть подозрение, что они исповедуют культ его личности, что его вид, поведение, для них важнее того, что он хотел бы передать им. И, естественно, его прошлое или скорее та картина его прошлого, которая сложилась в их головах. Доказательство: их волосы необычно сильно завиты и смазаны маслом, их ногти фиолетовые. Он не любит таких подражателей, он называет их «эволоманами». С некоторого времени уже он хотел завести речь об этой теме, но, все же, тогда ему было слишком неудобно. Он не знает моду; с момента въезда в эту квартиру, итак уже добрых двадцать лет, он больше не был на улице. И телевизора у него тоже нет. Если теперь все молодые люди выглядят так щегольски, а он связывает это с собой, тогда он опозорится. Итак, он лучше промолчит, хотя он почти уверен, что тут что-то связано с ним. По крайней мере, он может косвенно дать его студентам совет. Сегодня он намеревался поговорить с ними о ценностях арийского римского человека.

Он начинает, кратко описывая историческую ситуацию, в которой мог осуществиться этот тип: борьба латинян против властей юга – свержение культов Афродиты – сознание собственного, гиперборейского наследия – культура под знаком орла, топора и волка – отцовское право, патрициат. Потом он переходит к деталям. Он подчеркивает, что римская раса нордическо–германской формы произвела определенный стиль, который до сегодняшнего дня обязателен для всех ценных людей: достойную позицию. Простой, сдержанный внешний вид, без излишеств, строгий и разумный. Не актёрствовать как средиземноморский человек. Взгляд направлен прямо, твердый и убедительный. Целеустремленное действие без пафоса и больших жестов. Доблесть – мужественность и мужество. Быть твердым по отношению к самому себе, вежливым и полным понимания по отношению к другим. Самовоспитание, мудрость, сила души…

Он приятно поражен, как ясно и энергично ему удаются его речи. Никакого раздражения. Действие наркотика кажется преодоленным. Нет, они не это узнали, девушка была скрытной. Уже розовое, надушенное письмецо появляется в его воспоминаниях. Он видит перед собой округлый почерк так отчетливо, как будто может прочитать его. Может ли он это на самом деле? «Глубокоуважаемый господин барон...». Он убеждается на опыте, что он может говорить со студентами упорядоченно и погружаться одновременно во внутренний мир образов. Он может расколоть себя и быть, тем не менее, неразделенным тут и там. Искушение велико…

«Глубокоуважаемый барон! Мое имя – Джина и мои сокурсники, которые Вас всегда посещают, рассказали мне о Вас. Они от Вас без ума. Я тоже очень хотела бы однажды познакомиться с мужчиной, который так умен и испытал так много. Не бойтесь, я не буду беспокоить Вас философскими вопросами. Для этого я слишком глупа и, кроме того, я изучаю юриспруденцию. Я хотела бы только однажды почувствовать Ваш опытный взгляд, если я стою перед Вами, это был бы самый большой подарок для меня. Мне 21 год, я темноволосая, и у меня очень хорошая фигура. Могу ли я надеяться, что Вы позвоните мне?»

Как говорят сегодня? Правильно, «Groupie», «фанатка». Это девочки, которые бегают за знаменитостями. У него нет желания стать предметом женской истерии. С другой стороны, он польщен. И, кроме того… Все-таки у девочки есть такт. Она вряд ли писала бы об его «опытном взгляде», если бы она не знала об его физическом состоянии. Она не хотела смущать его. А если это была лишь только дурная шутка?

Несколько дней он медлил, потом набрал указанный номер. Она ответила. «Приходите завтра утром в 11 часов». Он сразу снова повесил трубку. Он осознанно назвал время, в которое у нее, вероятно, лекция. Он ожидал жертвы.

Робкий стук у его двери. Он прижал к глазу монокль, который добросовестно хранил в шкатулке в письменном столе. Еще раз заклинать старый миф… Он пристально смотрел на студентку и замечает, что она попала в самую точку. Малышка действительно красива. При этом проста, естественна, не притворяется. На ней белая блузка и обыкновенные синие брюки, волосы связаны в пучок за головой. Блузка расстегнута довольно широко, так что часть ее роскошной груди выглядывает из-под нее. Она не носит бюстгальтер… Девочка пытается улыбнуться. «Покрутитесь немного», говорит он мягким голосом. Она поворачивается. Обтягивающие джинсы демонстрируют круглую, великолепной формы заднюю часть. Из-за прилежной учебы краска на джинсах порядком стерта, так что эта часть тела выглядит в них еще более впечатляюще. Хотя он осуждает джинсы, у женщин так или иначе, все же, в этот момент он ценит их. «Разденьтесь, но не штанишки». Когда она готова, он протягивает свою узловатую руку. «Подойдите», шепчет он хриплым голосом. Дверь комнаты раскрылась на ширину щели, и неподвижный глаз становится заметным.

Он вздрагивает. Он замечает, что сидит с закрытыми глазами и прекратил говорить. Как долго уже? Только секунды, или в конце минуты? Он раскрывает глаза и застывает. Все пять студентов смотрят на него, совершенно неподвижного и с моноклем в глазу. У них есть толстые, горбатые носы, как их обычно носят на карнавале, и губы их окрашены ярко–красным. «Они все знают», мелькает у него в голове, «они хотят посмеяться надо мной». Следуя интуиции, он еще раз закрывает глаза, прищуривает их и открывает снова. Студенты выглядят абсолютно нормальными. Вероятно, немного сбитые с толку, так как они заметили, что что-то было не совсем в порядке. – Простите, где я остановился? – Вы говорили о римской верности, – говорят они хором. – Правильно, верность, – он подхватывает стержневое слово и продолжает свой доклад. Но он не может упустить того, чтобы по прошествии определенного времени еще раз закрыть глаза. Незаметно, только на одну секунду. Когда он открывает их, студенты снова выглядят сумасшедшими. Быстро он закрывает глаза опять, сжимает их, открывает – студенты вновь выглядят нормальными. Он еще раз повторяет эту игру, тогда ему становится понятно, что так он очень скоро начнет вести себя необычно. Теперь он должен по возможности подойти к концу.

– Мои юные друзья, сегодня я немного устал. Отнеситесь с пониманием, пожалуйста… Студенты сразу понимают. Они даже выглядят озабоченными, пожалуй, даже чересчур сильно, как он находит. «Я не болен», так хочется закричать ему им. Они быстро собирают свои вещи, благодарят за поучительное занятие, лепечут извинение. Можно ли прийти еще? Как только они закрыли дверь за собой, он слышит, как из них вырывается ревущий смех.

Отравление намного сильнее, чем он предвидел, теперь он мучительно осознал это. Печальное состоит в том, что он, очевидно, потерял чувство реальности, что фантазмы проникают в его привычное восприятие, от которого он не может отличить их сразу. Прошли картины воспоминаний, которые он мог позволить разматывать перед собой с полузакрытыми глазами, всегда с дистанции наблюдателя. Теперь режиссура ведется больше не перед, а за его глазами, он сам будет актером в непонятной инсценировке. Но хуже всего, что он при всем этом считает себя совершенно бодрствующим, настолько бодрствующим, что он, как полагает, может логически мыслить, сомневаться в обманчивых образах и уличать их. Да, у него есть сомнение в своем бодрствовании, так как, возможно, рамки, в которые оно затянуто, тоже обманчивы. Были ли студенты действительно так необычно покорны, как он воспринимал их в контрасте с их карнавальным поведением? Говорил ли он действительно о ценностях арийского римского человека?

Его тело еще нуждается в движении, мелькает у него теперь. Он целый день только сидел. Не то, чтобы у него была потребность двигать его, внутри он уже давно расстался со своим телом. В этом он согласен с взглядами медиков, что люди, больные поперечным миелитом, легко пренебрегают своим телом. Они его даже больше не чувствуют. Его домашний врач как-то рассказывал ему об экспериментах с павианами, у которых был удален спинной мозг. Они после этого начали хватать свои ноги и ступни, грызли их и рвали на куски. С точки зрения инстинкта они вели себя совершенно естественно. Парализованные и ставшие безболезненными части тела принадлежали уже не к их телу, а к внешнему миру. Они стали безразличными объектами. Ну, так далеко как обезьяны он не хочет заходить. Он осознает свои обязательства как пациент. Несколько недель назад он после долгого, неподвижного сидения получил рану на бедре. Это для него ничего не значило, но он не хочет доставлять своему врачу лишние хлопоты.

Так он катит свое кресло–коляску в ванную. На одной из стен укреплены петли, за которых он может подтянуться. Хотя он истощен, он медленно поднимает себя в вертикальную позицию. Пока он стоит неподвижно, он прядет дальше только что прерванную нить. Не дал ли Шопенгауэр настоящий ответ на проблему? – «Мир – это мое представление». Ну, конечно же. Совокупность всех появлений существует только в их бытии в понимании и в представлении благодаря «Я». В этом отношении переживание приема наркотиков создает ему только прецедент того, что и без того существует: непрерывной иллюзии. В безмерном океане образов как внешнего, так и внутреннего мира нет уверенности, индивидуум должен довольствоваться этим раз и навсегда. Единственную твердую точку можно найти в собственном существовании. Есть только одна уверенность, «Я», голый опыт очевидной в самой себе действительности. Но как раз в этом и есть выход из проблемы, отправная точка к чему-то позитивному. Он описывал эти приемы уже в своих ранних философских трудах, прежде всего, в «Эссе о магическом идеализме» и в «Человек как сила». Принцип, через который «Я» может построить новую, обширную действительность, – это его способность к власти. Как раз в той мере, в которой эта способность создает действительность, которую она хочет, она не должна больше просто принимать и терпеть существование. Она может сообщать свой самый внутренний, наивысший потенциал всему тому, что проявлялось раньше как только голый факт. Она может вырывать вещи из их стихийного развития и сгибать под законом сознательности, собственной воли. Путь власти – это не химера. В старых преданиях он был предписан полностью, например, в упражнениях аскетизма и йоги востока». «В этом теле, на восемь пядей ввысь, содержится мир, происхождение мира, гибель мира и дорога к гибели мира», так сообщается в буддийском тексте. Уже одна идея является, как известно, актом свободной воли, она – действительность в потенции. Дело лишь в том, что нужно продвигаться вперед во все более глубокие слои действительности и растворять ее объективации в героическом огне творчески–магической мужественности – пока она сама не станет откровением индивидуума, что она освободилась и спасла себя. Вопрос только, до какой степени он может пересматривать уже загрубевшее. Ему еще придется поразмышлять над этим.

Когда он снова в своей комнате, он видит, что на письменном столе стоит чашка с какао, рядом с ней лежат три печенья. Его экономка была благосклонна, иначе она большей частью утаивает маленькие сладости, к которым его так тянет в послеобеденное время. Сегодня он на это совсем не рассчитывал. Она как раз несколько странная.

У какао иной вкус, чем тот, к которому он привык. Не хуже, но немного оригинально. У него необычайно сильный осадок. Пока он задумчиво перемешивает массу, он думает о Гурджиеве, русском мистике. Он никогда точно не знал, что он должен думать о нем, но определенные сообщения производили на него впечатление. Он вспоминает об одной беседе, которую он вел в двадцатые годы с одним аристократом из его круга. Молодой человек побывал – как многие другие – в аббатстве Фонтенбло, чтобы познакомиться со странным мастером. При его прибытии Гурджиев был как раз занят тем, что обучал своих учеников священному танцу, к которому были большие требования, но он справлялся с ними играючи. Тем более посетитель был поражен, когда услышал, что всего неделю назад он лежал в постели со сломанными ребрами и с разорванными органами, более мертвый, чем живой. Гурджиев, у которого не было водительских прав, славился своей ужасной манерой вождения. Он гонял как дикарь, менял полосы движения без предупреждающего сигнала и совершал отчаянные маневры, чтобы обогнать других. Он пережил уже несколько тяжелых аварий, однако всегда выздоравливал в самое короткое время и, как слышали, становился сильнее, чем раньше. Теперь молодой человек выдвинул тезис, что Гурджиев намеренно вызывал свои аварии. Пробужденный как он вряд ли мог бы попадать в них снова и снова. Он хотел пережить особенный, выходящий за грань опыт, который обычно не представляется. Он хотел испытать переживание смерти. Также и его учение сводилось только к тому, чтобы позволить человеку осознавать, «деавтоматизировать» его.


Георгий Иванович Гурджиев (родился 13 января 1872 года в Александрополе (называются также даты 14 января 1866, 14 января 1877, 28 декабря 1872), умер 29 октября 1949 года в Париже) был армянским эзотериком, автором, хореографом и композитором. Он прославился благодаря учению о Четвертом пути и как основатель всемирной и разветвленной сети своих приверженцев.

До тех пор пока человек жил механически и не из своей «силы», необходимость обладала властью над ним. Гурджиев всегда был «поэтом ситуации». Еще на смертном ложе – это он услышал позже – он, несмотря на сильные боли, выпил чашку кофе и выкурил сигарету. На нем была его привычная феска и дорогое пальто из верблюжьей шерсти, и он, как говорили, только снисходительным взглядом смотрел на дрожащего врача в больнице. «Если вы устали, доктор, то отдохните немного». Действительно впечатляюще.

Могло ли быть так, что самообладание Гурджиева втайне повлияло и на него? Прежде всего, в те весенние дни 1945 года, когда он работал в Вене в различных архивах, чтобы написать доклад о масонских ложах? Несмотря на сильные бомбардировки он никогда не уходил в бомбоубежище, до тех пор пока 12 апреля судьба не настигла его. Он считал себя абсолютно свободным и осознающим. Настолько осознающим, что мог сказать о себе, что не вещи случались с ним, а он с вещами. Теперь ему пришлось более чем сполна поплатиться за эту его позицию. С тех пор, однако, он задавал себе вопрос, что он сделал неправильно. В его биографии должен был быть какой-то момент, когда он не справился, когда сделал что-то не так, что нанесло удар по его развитию, удар, которого он не заметил. Не был ли это тантрический ритуал с Нагловской?

Покашливание отрывает его от его мыслей. На диване напротив него сидят граф Дюркхайм и его коллега доктор Мария Гиппиус.

У него больше нет желания. Картины, которые стали самостоятельными, постепенно становятся мучением. Как раз беседу с графом он помнит как мучительную и бесплодную. Он пытается игнорировать обоих. Теперь он хочет спокойствия, никаких картин больше, конец, конец рабочего дня.

Граф Дюркхайм снова откашливается. Не желая этого, он глядит на него и видит, что он доверительно ему подмигивает. Что только позволяет себе этот человек! Как раз поэтому он хочет потребовать от него объяснений, тут он останавливается. Подмигивание. Да, разве же это не мост, фантастический шанс для него? Несколько лет назад, это он знает точно, граф Дюркхайм не подмигивал. Он бы наверняка не забыл о таком необычном его поведении. Но в остальном все точно как тогда. Оба одеты как тогда, у них то же самое несколько растерянное выражение лица. Теперь он вспоминает о каждой детали. Никакого сомнения, то, что он видит, – это сцена из его прошлого. Так реально, как будто бы она происходит сейчас. Подмигивание – это составная часть современности. Это тайный знак, знак того, что настоящее и прошлое сейчас, в этот момент, совпадают. Собственно, они совпадают всегда, он это знает, как и то, что будущее переплетено в обоих. Не существует времени как сущностно свойственной вещам модальности. Как могло бы быть иначе, если даже и действительности нет? Время, это только форма представления, через которую человек вынужден воспринимать вещи и события. Как раз в этом и лежит особенность этого мгновения. Разделяющий промежуток «становления», который связывает две даты во внешне линейной последовательности друг с другом, убран. Туман, который обычно скрывает познания, рассеялся. Это значит, что он может активно вмешаться в прошлое. У него теперь есть возможность осознанно изменить определенное стечение обстоятельств, которое в связанности со многими другим стечениями обстоятельств создало комплекс причин для начала современных обстоятельств, и навязать вместе с тем иной ход развитию событий. Определенно это было бы только попыткой в малом. Но если бы ему удалось провести беседу с графом Дюркхаймом иначе чем тогда, он получил бы доказательство, что также было бы возможно и другие события, как то, которое судьбоносно вызвало его несчастный случай, задним числом «отменить» их, и тем самым, согласно закону необходимости, ликвидировать и их последствия. «Вспомнить о будущем», такой отныне была бы его определяющая действия задача, очень тонкая, осторожная, но крайне действенная. Это было бы так, как если бы он получил законченное ткаческое произведение еще раз в свои руки и независимо от его «результата» начал бы новый образец. У древнеримских ауспиций и авгуров, в принципе, было то же самое. Было известно, что определенные события осуществятся в силу непреклонного порядка. Однако, культовый акт был в меньшей степени предназначен для того, чтобы исследовать и принять будущее как обязательное, чем для того, чтобы изменить уже идущие процессы становления, «зародыши», с помощью умелого вмешательства и тем самым сменить направление развития событий.

– Я заверяю вас, что мои мастера действительно рассматривали «Хара» как источник божественного. Беседа, кажется, длится уже давно, только он не заметил этого. Однако он сразу же полностью в теме и возражает графу: – Это невозможно. Либо вы неправильно поняли, либо мастера не сказали вам всего. Это иногда случается при тайном учении. Вероятно, ваши мастера также были мастерами не первого уровня.

Граф Дюркхайм качает головой. – Собственно, я так не думаю, – говорит он серьезно, – на всем Дальнем Востоке нижняя часть живота рассматривается как самая важная часть. «Хара» – это середина тела и середина жизни. Человек без «Хара» – это человек без центра, у него нет опоры, он как лист на ветру. Подумайте о сильно подчеркнутой области живота у статуй Будды и у многих других богов. Даже на Западе, прежде чем центр был переведен наверх, художники подчеркивали середину тела. Например, у византийских и готических изображениях Христа.

– У подчеркнутой области живота есть, пожалуй, скорее символическая ценность. По меньшей мере, в даоизме живот считается областью пустоты. Будда с большим животом обладает, таким образом, не физическим значением, которое вы приписываете ему, а сообщает, что пустота сильно развита в нем. Вы не можете это так сразу связывать с «Хара».

– Нет, нет, тут имеется в виду именно телесная зона. Мастер Окада определенно говорил, что «Хара» это «ларец божественного».

– Но этого не может быть. Середина Земли не божественна, никогда. Как в восточной, так и в западной традиции сердце обозначается как центр человека. Так как вы все же христианин, вы можете попробовать начать что-то с известными досками из «Theosophia Practica» Гихтеля. Расстановка совпадает, впрочем, с индийским учением о чакре, согласно которому муладхара, центр Земли, является местонахождением чисто животной жизни. Этот центр можно понимать только как нижний исходный пункт духовного процесса. Здесь присутствует женская Шакти, понимаете? У силы змеи только тогда есть ценность, если она вдоль позвоночника поднимется до чакры макушки, где она растворяется в принципе мужского, из которого она тоже прибыла. Будьте осторожны с односторонним акцентом на нижнюю область. Слишком легко оказывается утраченным небо, духовное бытие, как раз у людей, которые предаются, как сегодня стало привычно, мистицизму жизни.


Карл Фридрих Альфред Генрих Фердинанд Мария Граф Экбрехт фон Дюркхайм–Монмартен (родился 24 октября 1896 года в Мюнхене; умер 28 декабря 1988 года в Тодтмоосе в Шварцвальде) был немецким дипломатом, психотерапевтом и учителем дзен.

Он немного разгорячился. Он не понимает этого графа, который с упрямством насекомого снова и снова возвращается к этой своей «Хара». Граф предпринял такую дальнюю поездку в Рим, только из-за его статьи «Об инициатическом», которая, по собственным словам графа, «глубоко поразила» его. Но потом он, однако, игнорирует ведущие дальше соображения. Мужчина кажется немного наивным, и по нему это даже видно: нос картошкой, простоватое выражение лица, улыбчивый, но все же, снова и снова беспокоящийся, если в поле его зрения попадают образы женщин, которые, очевидно, магически притягивают его. Как раз типичный поместный дворянин, в определенной мере слишком прост, провинциален, хоть и прилетевший в Японию, но всегда с тяжелой землей родины в багаже и поэтому не понявший самое важное. Да он и сам тоже соглашается, что он не большой мыслитель. Он как раз сказал, что для него важна «беда перекошенного кверху западного человека». Его концепция «Хара» должна была подчеркнуть другую, направленную книзу линию. Но этот граф не учитывает, что реакции еще никогда не устраняли неправильное положение, а только переводили его в другую крайность. Что он там теперь бормочет: – Мы не можем пренебрегать землей? Он, пожалуй, действительно принадлежит к тем апостолам нерационального, которые прославляют инстинктивную жизнь и рассматривают подсознательное в качестве источника откровения. Его коллега, впрочем, тоже не нравится ему. Он не говорит ни одного слова и рассматривает его всегда с испугом и с состраданием. Но ему не нужно его сочувствие. Хотя он как раз в этот день страдает от сильных болей, так сильно, что ему почти отказывает голос.

Неблагоприятная ситуация беседы привела к тому, что он утратил всякую дистанцию по отношению к развитию событий. Он страдает. Он разволновался. Так горизонт освещенного мгновения опустился на тот нормальный человеческий уровень, который отличается побуждением к другому, на которое воздействует тяга другого, короче – то основное состояние, которое буддизм обозначает как танха, желание. Тем самым также восстановлен результат постоянно текущего времени, которое скрывает взгляд на целое, высший смысл. Так он снова сеет семена его избранной кармы, не сознавая этого. Хоть он и замечает во время разногласий, что граф снова и снова подмигивает ему украдкой, и что этот жест вовсе не подходит ни к этой ситуации, ни к его озабоченному виду. Мучительно двигается тень воспоминания. Он, все же, должен что-то сделать, он что-то должен был бы сделать… напрасно. То, что он также воспринимает и что раздражает его не меньше, следующее: хотя он снова и снова жестко атакует его, графа Дюркхайма так и не удается вывести из себя.

Он хотел бы приписать это его простоте, однако, чувствует, что за этим кроется что-то большее. Невозмутимость этого человека основывается не на бессилии или толстокожести, а как раз на открытости. Она освещена добротой и понимающим вниманием, которое принимает все, с чем сталкивается, не осуждая. Его собеседник излучает силу, которая хочет не одолевать, а нести, не принуждать, а давать простор. Теперь это приводит к тому, что он сам тоже постепенно становится более мирным и оставляет спорный момент в покое. Он чувствует потребность, которой он только редко уступал в его длящемся десятки лет мученичестве, его пленении в холоде, боли и изоляции: он хотел бы выговориться. Так он рассказывает о его несчастном случае в тот роковой апрельский день, когда бомба попала в соседнее помещение архива, и взрывная волна бросила книжную полку ему на спину, как раз когда он читал. Он рассказывает о бесконечных неделях и месяцах в австрийской больнице, где его втиснули вместе с другими инвалидами войны. Он снова наглядно представляет, что первоначально его ранение вовсе не было таким плохим, он еще мог двигаться. Но его лечение все испортило. Прежде всего, сначала было нужно, чтобы он лежал совершенно спокойно и горизонтально на протяжении трех месяцев. Вместо этого его таскали туда–сюда. Так как палата была переполнена, и вообще царил большой хаос, его постель постоянно толкали. Но каждый раз это были болезненные, непоправимые удары по его спинному мозгу. Но самым худшим стала операция. Больничный врач, убежденный антифашист, слышал о нем. Он с язвительным смехом махал своим скальпелем: – Синьор Эвола? Вот вас-то я сейчас и полечу… После этого с его спиной было покончено.

Он рассказывает также о ссорах с его домашним врачом, которые, наконец, привели к замене врача. Посторонний человек только с большим трудом может понять положение хронически больного, которого не хотят не только лечить, но и признавать. Как раз этого не хватало доктору Прочези.

– Вы не можете называть это болями.

– Так что же тогда это такое?

– Фантомное ощущение. Боли в ваших ногах нереальны.

– Но я же чувствую их, да еще как! Вы наглец!

– Но вы не можете чувствовать их. Связь с нижней частью вашего тела отрезана на нейрофизиологическом уровне. Ваш случай не отличается от случая ампутированного, который тоже иногда думает, что все еще ощущает недостающую часть своего тела. Однако это иллюзия, функциональная невозможность.

С чисто медицинской точки зрения врач, наверное, мог быть прав. Он действительно был разделен со своей нижней частью тела. Если он в безболезненные времена закрывал глаза, он чувствовал себя живым бюстом. Только голова, руки и верхняя часть туловища, которые свободно парили в пространстве. Это висячее положение не было неприятным. Если он потом снова открывал глаза, остаток его тела казался ему чужим, не принадлежащим ему. Однако можно ли было поэтому просто так разубеждать его в том, что он чувствует боль?

Так как он уже начал об этом говорить, он переходит и к обсуждению отношений с его экономкой. Эти отношения всегда были с проблемами, но уже несколько лет они становятся все больше невыносимыми. Он страдает от этой женщины, он боится ее – говорит он только совсем тихо. Началось ли это с того, что она начала окутывать себя все больше? С самого начала она носила это старомодное черное шелковое платье, которое делало ее тело бесформенным, и при каждом движении шелестело как миллионы крыльев насекомых. На пол всегда свисал его большой кусок. Затем добавилась черная шелковая шаль, потом черный капюшон, который она пришила к воротнику, и который закутывал ее лицо в непроницаемые тени. Она никогда не была красивой, но неужели из-за этого ей нужно было доходить до этого? Ему казалось, как будто укутывание Брунеллы во все более плотную оболочку шло рука об руку со своего рода разоблачением, снятием покровов: обнажением мрачной, вероятно больной сущности. Он никогда не знал на самом деле, где она была и что она, собственно, делала. Когда ему казалось, что он слышит шелест ее платья из кухни, он практически одновременно слышал то же самое из ее спальни. Вопреки ее возрасту, она была удивительно проворна; на беззвучных войлочных подошвах она молниеносно скользила по квартире, причем она избегала встречи с ним. Это была часть ее стратегии, которая состояла в том, чтобы быть неуловимой и одновременно быть вездесущей. Его скованное состояние, естественно, давало ей фантастические возможности, которыми она бессовестно пользовалась. Она планомерно сбивала его с толку. Она пугала его. Ночью случалось, что его будил резкий смех. Когда он зажигал свет, он был только один. Лишь парящий в комнате запах нафталина и запах смерти выдавал, что она посетила его. У нее были ключи ко всем дверям.

С дьявольской изобретательностью она придумывала все новые мучения и унижения для него. В омлет она сыпала сахар, а в чай соль. Она копалась в его письменном столе, в его документах, также и вещи исчезали. Когда он требовал от нее объяснений, она принципиально все отрицала. Она сразу начинала ругаться, называла его неблагодарным, злым и не совсем в своем уме. На следующее утро булочки были твердыми как камень. Так он научился безмолвно выносить ее дьявольские причуды. Он только боялся, что она однажды полностью сойдет с ума, и что тогда все пойдет кувырком. Кое-что указывало на то, что ее состояние было опасно близко к этому, например, ее странные диалоги, которые доходили до бредового усердия. «Да, да, да», слышал он все чаще ее резкий голос, «я сделаю это, вы можете полагаться на меня… я справлюсь с ним». Что он должен был делать? Как он должен был себя вести? Граф и его спутница все время внимательно слушали. Теперь они выглядят заметно озадаченными. – Это страшно, – вырывается у госпожи Гиппиус, – вы должны расстаться с нею, немедленно.

– Не так громко, – шепчет он испуганно, – она подслушивает у двери, она всегда это делает, когда я принимаю гостей.

– Разве она понимает немецкий язык?

– Нет, но она замечает, если говорят о ней. Потому мне приходится потом за это расплачиваться… Итак, расстаться с ней не так-то просто. Когда один мой богатый друг в 1948 году предоставил мне в распоряжение эту квартиру, он вместе с квартирой сразу же передал мне и экономку. Она, скорее всего, уже жила там. Речь идет о его кузине, которую он расхваливал как «жемчужину». Он хотел предотвратить ее одиночество и одновременно предоставить мне помощь, в которой я нуждаюсь. Я снова и снова замечал, насколько он убежден в этой женщине. В его присутствии она как будто превращается, играет кроткую и заботливую. Если бы я захотел уволить ее, он вообще бы этого не понял, ведь у меня не было бы и права на это. Тогда мне пришлось бы уже съехать с этой квартиры, но в моем возрасте… И потом еще издержки, обстановка, много книг…

Граф Дюркхайм замолкает, он хотел бы поразмышлять над вопросом. Может ли он прийти еще раз на следующий день? При прощании он хватает руку парализованного обеими руками. Он долго держит его руку в своих руках. Его жест выражает участие и теплое внимание, а также благодарность по отношению к мастеру, которого он смог видеть таким, какой он есть.

Он внимательно слушает, как его посетители покидают квартиру. Шаги, которые удаляются, вежливое слово прощания к Брунелле, которая покорно что-то отвечает, открывает дверь, снова закрывает и со звоном навешивает цепочку. Теперь он, наконец, один. Что за день был сегодня! Так много посетителей, так много впечатлений и переживаний. Истощенный, но с приятными ощущениями он опускается в кресло–коляску. С полуоткрытыми веками он пристально смотрит в пустоту. Настал вечер. Он замечает это по тому, что проникающий сквозь занавес свет изменился. В течение дня было просто светло, теперь он сверкает в приглушенном красном цвете. Темно в Риме не бывает никогда. И, все же, у света этим вечером есть особенный нюанс. Он как бы наполнен волнением. Тени дрожат над занавесом, высовываются и прячутся, играют в глупую игру с другими неотчетливыми фигурами. С улицы наверх проникает шум, но это не шум обычного автомобильного движения, а какое-то с трудом определяемое шипение и бурление. У него возникают мысли об огромном котле, в котором булькает, поднимая пузыри, какая-то кипящая масса. И иногда что-то резко доносится оттуда из тумана: крики, свист и другие сигналы, похожие на цветные ракеты.

«Там снаружи, должно быть, что-то происходит», думается ему. Однако эта мысль не тянет за собой интерес, ему, в принципе, безразлично, что там происходит. Окно остается занавешенным, как всегда.



Поделиться книгой:

На главную
Назад