Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Один день из жизни Юлиуса Эволы - Оливер Риттер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Оливер Риттер

Один день из жизни Юлиуса Эволы

«Джулио, Джулио», слышит он отчаянные крики Регини, почти полностью заглушаемые громом волн, которые с дикой силой бьются о подножие скалы. И он видит, как его друг и почитаемый мастер далеко вытягивается из люка старой наблюдательной башни, сложив руки рупором у рта, чтобы перекричать буйство стихий, он видит его бледное, искаженное лицо на уровне глаз и выражение ужаса на этом лице. «Вверх, Джулио, вверх, не вниз!»

Он старается, напрягая все силы, но не может подняться выше, наоборот, он не может даже удержаться на своем месте и чувствует, как сила тяжести медленно тянет его вниз.

Он задирает голову вверх, его глаза заклинающе просверливают раскрытую пропасть неба. Облака подобно полчищам проносятся над ним, на самой разной высоте, причем они, постоянно изменяя свои формы, принимают то вид странных гримас, то диких зверей. «Если бы только пробилось солнце», постоянно вертится в его голове такое желание, «хоть один его луч с высот Олимпа, и я был бы спасен». Но солнца нигде не видно, дикая суматоха облаков изгнала и затенила его. Лишившись мужества, он чувствует, как он спускается вниз, все ниже к морю, как будто к ногам его подвешены гири. Когда он смотрит вниз, он видит, что девушки прицепились к ним. Каждую ногу обвили по меньшей мере трое, и все они трепыхаются, смеются и озорно визжат.

В отчаянии он пристально вглядывается в бушующее море, но там, все же, есть остров, прямо под ним. Это круглый остров из цветов, полностью и со всех сторон засыпанный цветами и плодами. Это могло бы быть спасением! Но странно, море, к которому он приближается все ближе, вдруг приобретает коричневатый цвет и пахнет теперь как кофе. Потому что – какой ужас – под покрытием из цветов выползает рука, костяная рука, и рука эта держит изящную чашку, которую она с оттопыренным пальцем погружает в кофейное море. И – его сердце хочет замереть – в этой жидкости плавают кости, глаза и ошметки тела. В этот момент женщина сбрасывает шляпу. Она обнажает свой череп, на котором приклеены только лишь несколько пучков волос. Она поворачивает свою сероватую рожу кверху, налившиеся кровью глаза, широкие ноздри, рот с острыми зубами, из которого свешивается длинный высунутый язык. И она охватывает свои вялые груди и трясет ими, поднимает высоко чашку, в которую он должен свалиться и каркает ужасным голосом: «Иди ко мне, Джулио, иди же!»

Он хочет закричать, открывает рот, но ужас превращает его горло в камень. Наконец, из глотки с трудом вырывается мучительный звук, с которым он просыпается. Его тело в поту. Действительно пахнет кофе. Невольно он издает стон. Уже целую неделю один и тот же сон, каждое утро! Это Брунелла виновата. Когда уже она, наконец, откажется от своего ужасного кофе. Или хотя бы пусть пьет его за закрытой дверью. Но она об этом не думает. Хотя он уже неоднократно напоминал ей. Вместо этого она открывает не только дверь кухни, но еще и дверь его спальни. Она делает это намеренно, чтобы эта вонь попала сюда. Она знает о мучениях, которые причиняет ему этим. Она наверняка подслушивала, услышала его крик. И теперь она довольна. Что за злобная старуха!

Бледный свет утра проникает сквозь жалюзи, бросает полосы на часть стены над дверной коробкой. С Корсо уже слышен шум часа пик, глухое шипение, из которого выделяются звуки автобусов и тяжелых грузовиков. Наверное, сейчас около восьми утра, вероятно, без четверти восемь. У него нет никакого желания подняться и посмотреть на будильник, он хочет подождать колокольный бой часов, который ему ненавистен. Тогда он сразу же поднимется, как каждое утро. До этого момента он начнет чувствовать свое тело. Первый зуд обращает на себя внимание. Неприятный как потоки муравьев, которые ползут по его ногам, вверх и вниз. В течение дня зуд от этих муравьев возрастет и перейдет в колющие или тянущие боли. Он это знает, так происходит уже давно – всегда одно и то же. Теперь у него есть уверенное чувство, что ноги – его ноги – согнуты в кровати. Но и это ему уже знакомо, это обман, фантомное ощущение, как называет это доктор. Тем не менее, он не может сдержаться, чтобы не полезть руками под простыню и не нащупать ноги, в ожидании, что они стоят прямо. Но они лежат, лежат плоские и неподвижные. Да и как могло бы быть иначе. Доносится звон колоколов Сан–Джесю, ближайшей иезуитской церкви. Он упирается кулаками рядом с верхней частью туловища и медленно садится на кровати. Потом он осторожно соскальзывает в кресло–коляску, которое стоит рядом с кроватью. На нем он катится в ванную. Умывальник установлен так, что кресло–коляска как раз помещается под ним. Так он может умываться самостоятельно, сидя, и этого ему достаточно. С бритьем он тоже справляется, хотя иногда и не без порезов. Сегодня он порезался над губой. Он задумчиво смотрит, как из тончайшей трещинки появляется капелька крови. Потом он рассматривает свое лицо. Глубокая линия ото рта до носа, утолщения на подбородке и щеках, которые всегда придавали его лицу что-то особенное. Большой нос, полный и широкий рот, с опущенными вниз уголками. Его глаза под кустистыми, темными бровями лежат глубоко в глазницах. Они смотрят на него из отражения в зеркале слабо, почти измученно. Длящиеся десятки лет нужда, боли, и изоляция создали выражение этого лица. Насколько же он усталый! Уже целую вечность, как он устал и все же продолжал идти дальше, вопреки искушению уйти самому, больше не сопротивляться, полностью сдаться. И, все же, он хочет думать, в глубине этих глаз, черных как уголь, все еще горит ледяной огонь, ураническая энергия, которая очаровывала его окружение с давних пор, которая придавала ему господство и власть над ними. Эта мощная энергия тоже помогла ему продержаться, закончить свой труд.

Он катит свое кресло–коляску назад в спальню. Он одевается в кровати, наполовину лежа, так ему легче. Как всегда он надевает, наконец, свой черный бархатный домашний халат. Свои чувствительные ноги он защищает шотландским пледом.

Он двигается в кабинет с роскошными книжными полками на всю стену и с письменным столом из красного дерева. Высокие, узкие окна занавешены, потому в ней полумрак. На протяжении целого дня тяжелые занавесы не открывают. На письменном столе горит лампа, свет которой освещает демонические изображения женщин. Он нарисовал их позже, в шестидесятых, спустя много лет после того, как он был еще активным художником. На столике рядом с письменным столом его ждет завтрак. Чай снова только теплый, заварка слишком слабая. Он ощупывает булочки, они слишком тверды. Как давно он не получал больше те свежие, хрустящие булочки, которые он так любит. Но он тут ничего не может изменить. Брунелла утверждает, мол, у пекаря на Корсо был только этот сорт. А ходить дальше она не хочет из-за ее больных ног. Но, все же, раньше ведь были свежие булочки. Ему кажется, что черствость булочек символизирует что-то вроде меры наказания. Иногда они такие же твердые как камни, им, как минимум, две недели. Но тогда он отказывается их принимать. Он предполагает, что у нее есть различные ящички для древних, старых и не таких старых булочек, откуда она по мере надобности их достает. Что ему делать? Он не может с ней ссориться. Пока он без удовольствия ест сухую булочку, которую раньше намазал маслом и джемом, он слышит, как она убирает спальню. Он слышит, как она бормочет, кашляет, и иногда извергает злобное хихиканье.

Эта женщина вызывает у него жуть.

Когда он закончил завтрак, он ставит поднос в прихожую. Они оба стараются встречаться как можно меньше, что вовсе не так уж просто в маленькой квартире. Но иногда у него даже возникает подозрение, что Брунелла подглядывает за ним. Что там запланировано на сегодня? Он катится к письменному столу, где лежит отрывной календарь. Итак, во второй половине дня придут его студенты, как в каждый второй вторник месяца. Ему нужно будет серьезно поговорить с ними. А завтра? Ничего. Послезавтра? Также ничего. Все больше страниц в его календаре остаются пустыми. А что еще? Там еще лежит анкета этого светского журнала. «Мужчины с носом», так должна называться статья, в которой будут содержаться интервью различных знаменитых итальянцев об их частной жизни. Он еще раз мельком оглядывает имена. Рокко Граната, певец сентиментально–слащавого кича, Лучано Паваротти, модный тенор, Роберто Кальви, сомнительный банкир, его «друг» Фредерико Феллини тоже тут, Марчелло Мастроянни, естественно, «латинский любовник». Ему приходится горько рассмеяться. Какая честь принадлежать к этому сиятельному обществу. И потом еще эти вопросы:

– Каков ваш жизненный девиз?

– Есть ли у вас сексуальные фантазии? Какие?

– Что вы вообще думаете о женщинах?

– Какую позу вы предпочитаете?

И так далее, и так далее. Он ответит только на один единственный вопрос, остальные вычеркнет. Раньше он сразу выбросил бы эту бумажонку в корзину. Но уже несколько последних лет он склоняется к представлению, что нужно связываться даже и с сомнительными силами, если они предоставляют шанс дать услышать голос правды.

Итак, он хватает перо и начинает писать.

«Прежде чем мы ответим на ваш вопрос «Что вы думаете о женщинах», учтите, пожалуйста, что мы в очень малой мере настроены говорить тут о личном представлении, потому что у нас такового представления вовсе нет, но мы обязаны следовать одному лишь традиционному мировоззрению, которое может дать исчерпывающую информацию и по интересующей вас теме. Если смотреть с соображений традиции, то женщина является существом, подчиненным мужчине. Древние культуры, если они были выдающимися, единогласно утверждают, что мужчина по своей сущности относится к «расе духа» и обладает своей долей в «природе неба», тогда как женщина, в отличие от него, связана с хтоническими, связанными с землей силами, которым приписывалось не только плодородие, но и с древних времен также элемент соблазна, даже ведовство или отравительство. Хотя женская сила очарования в нынешний темный век с его возрастанием эмансипации и эгоцентризма, и связанными с этим воздержанием, бастардизацией и фригидностью женщин представляет собой лишь бледную тень ее прежней могущественности, как раз сейчас, когда сексуальность рассматривается как предмет потребления и в ее гигантской медиальной инсценировке наталкивается на духовно кастрированного, полностью материализованного мужчину, угрожает новая пагубная инфляция тянущих вниз хтонических сил…».

Ему было нетрудно формулировать свои мысли. Со времен «Восстания», уже давно, они двигаются упорядоченными путями, так что ему нужно только вызвать это свое знание. Разумеется, он должен следить, чтобы написанное им не стало излишне «научным» и «многословным», этого желтая пресса не любит. Он пишет еще примерно десять минут, потом откладывает ручку. Завтра или послезавтра он еще раз прочитает текст и исправит в случае необходимости. Теперь у него больше нет желания. Он чувствует внутреннее беспокойство. Да, след для него важнее. След картин, который все ближе ведет его к этой определенной точке…

Он вытягивает ящик письменного стола. Там лежит она, шоколадка, и рядом с нею лежит другая, нормальная, для маскировки. Обе открыто заметны, спрятанный шоколад возбудил бы подозрение. Он исходит из того, что Брунелла время от времени инспектирует его письменный стол. До сих пор она еще никогда не убирала эти безобидно лежащие там шоколадки. Он откидывается назад в своем кресле–коляске. Он расслабляется. Да, на «магическую цепь» еще можно положиться, она никогда не сломается. Его регулярно посещает курьер, который снабжает его вожделенным веществом…

Его пальцы отламывают от шоколадки два кусочка. Больше и не нужно, уже одного кусочка ему бы хватило. Но он хочет пойти как возможно более глубоко, туда, где сбегаются все нити. Кроме того, он тогда не чувствует боли. У шоколада немного горький вкус. Он черный, совсем не молочный.

Ему не нужно выбирать. Мысль возникает, в большинстве случаев неожиданно, иногда вдруг появляются даже две мысли, которые необязательно связаны друг с другом. Тогда возникают картины. Картины не всегда следуют за движением мыслей, в большинстве случаев они даже противоречат им. Тем не менее, именно картины здесь правы. Это они, убежден он, соответствуют самым глубоким процессам в нем.

Пестрые гирлянды развеваются по залу. Он сам украсил ими маленький театр над концертным залом Аугустео, и также развесил на веревках череп, шелковые дамские чулки и внутренности только что зарезанной коровы – добавки, которые должны пробить психологический жирный панцирь обывателей. Дадаизм – это не искусство, дадаизм – это жест и провокация. У него все это во всех подробностях стоит перед глазами: сцена, ряды зрителей, в которых сидят толстые, сонные буржуа с их женами. Они еще ничего не подозревают, они полагают, что видят один из обычных номеров кабаре, пусть даже и экстравагантного вида. У входа каждого из гостей встречали с исключительной вежливостью, чтобы вселить в них дополнительно атмосферу безопасности. Раздавали конфетки…

Пианино бренчит мелодии Хейберта или Сати. На сцене несколько стульев. Он помнит все четко, только не может точно припомнить дату. В 1920? В 1921? Его внимание концентрируется на актерах, 3 мужчины, одна девушка. Девушкой была Ливия, напудренная еще бледнее, чем обычно, с подведенными черно–зеленым цветом глазами. Один из мужчин – он сам. Небрежно он свалился на стул, у него монокль и его напомаженные иссиня–черные волосы проблескивают в свете прожектора. На его запястье блестит цепочка, и его ногти окрашены цветом голубой крови. Он смотрит на себя со стороны, как будто на чужака, у него нет глубокой связи с этим человеком, которого он рассматривает с холодной духовной ясностью. Он как раз декламирует свое стихотворение «Скрытые слова внутреннего ландшафта», которое он написал специально для этого вечера. Затем говорит Ливия, потом начинает Сильвио. Это стихотворение для четырех голосов, которое они сначала декламируют очень организованно и упорядоченно. Разумеется, при этом уже курят и пьют шампанское. За сценой раздаются первые шумы: стулья падают на спинку, стол двигается. Шумов становится все больше. Публика реагирует нервно, так как едва ли понимает доклад. Тогда актеры перебивают себя, говорят одновременно. Поэмы одновременно…

Задний занавес раскрывается. Дикая косматая орда прыгает на сцену. Крики, грохот барабанов, негритянские маски. Бум, бум, цим–тим, трабагааа… Четверка вскакивает, переворачивает стулья и столы, заикается, поет с переливами, каркает, кому как нравится. Дива в костюме с блестками бьет ангельскими крыльями, танцы в экстазе, коровьи бубенчики, резкий свист, шампанское брызжет в воздух, конфетти, маски валяются на земле. Хаос неописуем, публика полностью ошарашена.

Внезапно тишина. Все безобразие исчезло. Выступает господин во фраке, очень серьезно. Облегчение. Это как раз то, что нужно, он найдет объясняющие слова, возвратит обывателям их запятнанную честь. Но этот «господин» – лично «месье Дада», Тристан Тцара. Только никто этого не знает. Он сам его действительно хорошо знает, он ценит его.

Румынский поэт из Цюриха привел его к движению. Без Тцары, который неутомимо путешествует, дадаизм никогда, пожалуй, не добрался бы до Рима. Мужчина этот состоит только из ртути. Он маленький, но совершенно «без тормозов», и пользуется дурной славой за свою агрессивность. Он извергает свои стихотворения на немецком, на французском, на румынском, прерывает их криками, рыданием и свистом. Он полон юмора, но также и полон трюков, его остроты – это осколки гранаты, которые разрывают на куски. Он мастер жизни и языка, испорченный, непочтительный, полный ненасытного честолюбия. Он – мастер шума, который он умеет вызывать в один миг.

Несколько секунд обыватели не отводят глаз от его герметично закрытых губ. Напряжение становится невыносимым. Наконец, он раскрывает рот. «Я хочу трахнуть Папу…, я педик!» Публика застыла. Как бы для подтверждения мужчина поворачивается, высоко поднимает свой фрак, показывает всем голый зад. Теперь начинается волна возмущения. Крики, возгласы неодобрения, угрозы. Дадаисты еще подливают масла в огонь. С широко расставленными ногами они стоят на сцене, ругают и оплевывают людей.


Тристан Тцара, настоящее имя Самуэль Розеншток (родился 16 апреля 1896 года в Монешти, Румыния, умер 24 декабря 1963 года в Париже) был французским писателем румынского происхождения (румынским евреем и членом французской компартии с 1936 по 1956 годы – прим. перев.).

Летают вонючие бомбы, ломаются стулья. Почтенные главы семейств карабкаются на рампу и начинают рукопашную. Представление кабаре погружается в беспорядок и хаос – как раз так, как хотели дадаисты.

Смена сцены. Он видит себя посреди группы художников в помещении, которое ему очень хорошо знакомо. Это мансардная квартира Ливии на Виа Паниспема, в которой каждые две недели собираются римские дадаисты – их число всегда было скромным. На этих встречах они планируют свои «демонстрации», философствуют и представляют свои самые последние работы, картины, танцы, маски или громкое стихотворение из одних гласных звуков. Каждый приносит с собой какую-нибудь еду, но, прежде всего, вино, виски и – наркотик. Тут много пьют, много нюхают, и если кто-то где-то засыпает, в одиночку или нет, то он остается до следующего утра.

Эта сцена напоминает ему картину Де Кирико. Она представляет похожую на пластиковую фигуру, манекен с деревянной головой, погруженный в холодный лунный свет. В том же неумолимом свете, резко и нереально видит он группу художников. Возможно, это было в основном связано с декорацией, которую придумала и даже частично осуществила сама Ливия: черный паркет, красная окраска потолка и стен, меловой, бледной мебели, которая, кажется, как бы парит в пространстве. В этом окружении ему всегда казалось, что пол проваливался под ним, что стены сдвигались и отодвигались как в киностудии, что комод, кушетка, стол и стулья были только макетами из папье–маше. Люди здесь всегда выглядели как куклы, их лица как маски. Однако последнее нужно было приписывать слишком активному нюханью кокаина. В первую очередь у Ливии, но также и у Пасколи и маркиза ди Лампедузы наркотик оставил свои разрушающие следы. Вот маркиз, стройный, лысый аристократ с моноклем. Его лицо неподвижно и искажено, маска привидения с темным, вырезанным в простыне забралом. Если он однажды сел на свой стул, то остается сидеть на нем неподвижно. Он не прислоняется, верхняя часть туловища кажется слишком жесткой для этого. Его предплечья и руки лежат точно параллельно на бедрах. Только если он проводит линию – каждые полчаса, по нему можно сверять часы – в нем появляется жизнь. Если он встает, он поднимается резко, автоматически. Он приходит и уходит, прыгающими, неверными шагами, как ходят люди, пораженные начинающимся параличом. Никто не знает о нем ничего, так как маркиз не говорит ни одного слова. Костюм его сношен, смят, но все же, в нем можно заметить прежнюю элегантность. Вполне возможно, что этот мужчина спит на скамейках в парке и ест из мусорных ведер. Имя: при своем первом появлении он обнажил как револьвер свою визитную карточку – маркиз Франческо ди Галлезе ди Лампедуза. Никто не ставит под сомнение его личность. Разумеется, сначала подумали, что он слабоумный, как это порой бывает у подобных ему. Но когда он продемонстрировал свое первое произведение, оценка мгновенно изменилась, он даже пожинал дифирамбы. Маркиз покрыл лист бумаги координатной сеткой квадратов, черные чернила, длина стороны точно пять сантиметров. С тех пор он каждый раз приносил новый лист в том же самом исполнении. Он был настоящим дадаистом.

И вот Ливия. Она скрючилась на кушетке, так как она уже почти подошла к концу. На меловом предмете меблировки, посреди белых подушек, ее едва ли можно узнать. С ее лица, напоминающего Пьеро, смотрят только черные как смоль, подведенные черно–зеленым цветом глаза, ее волосы очень коротко обрезаны и напудрены белым. Ее тело, в котором можно пересчитать кости, обтянуто тесно прилегающей одеждой, производящей впечатление целлофана. Ливии – уже за тридцать, выглядит, однако, как достигшее половой зрелости существо а–ля третий пол. Она тщеславна, болезненна, порочна, прототип современной, фригидной и поэтому неутомимо ищущей смысл интеллектуалки. Из мундштука длиной как минимум тридцать сантиметров, сделанного из слоновой кости, она курит одну «мачекдонию» за другой. Тем самым она наносит своим легким последний удар. Снова и снова извивается она в приступах мучительного кашля, выплевывая кровь на свой белый отороченный по краям носовой платок. Тогда можно услышать ее немного резкий, немотивированный смех. Ей осталось только лишь несколько недель. С жаром пожирающей ее болезни она бросается в омут любовных интриг и рисует. Она рисует кровавой мокротой ее разорванных легких, красные, туманно воздействующие картины на шелке, почитание смерти.

Прижавшись на полу к ногам Ливии, сидит Анжело. Он восхищается ею, и за это она гладит ему его золотую кудрявую голову. Всего лишь восемнадцатилетний юноша – это проснувшаяся к жизни статуя Аполлона. Статный и высокий, с изобилием грации и силы. Его нос – прямой, рот тонко–изогнутый и женственный, с пурпурной сладостью. Его большие, всегда влажные глаза смотрят на мир так нежно, как будто бы они хотели обнять всех и каждого. Анжело – это жертва Деметры, колос хлеба, который послушно позволит сломать себя. Поэтому он также ничего не производит, он не создал еще ни одного произведения. Но также и это дадаизм.

Совсем другого формата Сильвио Фариначчи. Каждую неделю бывший футурист совершает новый славный подвиг. Техника и темп – это его боги. То он гуляет высоко в воздухе на крыле самолета, потом спрыгивает с парашютом над крышами Ватикана, потом он опять со скачущей галопом лошади прыгает в едущий рядом гоночный автомобиль. То он хвастается, что изнасиловал собственную бабушку, и в ясный день ограбил ювелирный магазин. У Фариначчи уже были бесчисленные аварии, весь он исполосован шрамами. Он носит парик из конского волоса, так как винт авиамотора как-то скальпировал его. Он абсолютно смел и борется со всем, что оказывается на его пути. Он живет только одним мгновением. Его художественное произведение – это сама его жизнь.

Рядом с ним сидит Мария. Она прекрасная девушка с нежными коленями, прямой походкой и целомудренно завязанными сзади в пучок волосами. Она излучает грацию и чистоту. У нее тонкий, звонкий голос и слегка направленный к небесам взгляд. Иногда ее лицо затеняется печальной улыбкой, которая, однако, ей очень к лицу. Мария всегда одета в мягкие, изысканные ткани голубого цвета. Но под ними она носит жесткое грубое полотно, в котором в некоторых местах вделаны направленные шипы. Он сам смог убедиться в этой странности. Этот подросток – самая испорченная женщина в Риме. Она рассказывает такие шутки, что стены краснеют. Ради удовольствия она работала в борделе, но ее оттуда выгнали, потому что она была слишком бесстыдной. За свои грехи она хочет наказать себя своим нижним бельем, ведь она ревностная католичка. Вероятно, она хочет наказать себя и за дадаизм тоже.

Немного в стороне от других сидит Габриэле Пасколи. Он страдает от отвращения к людям и интенсивно ищет Бога, но пока что он его не нашел. Он нашел спасение в кокаине, впрочем, он еще и морфинист. Его виски лысые и впалые, глаза под высоким изогнутым лбом напоминают о мертвом стекле. Как всегда, он занят тем, что с помощью пинцета пытается выловить паразита, который якобы ползает под кожей его рук. Если бы так было на самом деле, у него был бы, наверное, больший успех. Еще тут сидит Марино Костетти, маленький жилистый римлянин с тонкими губами и глазамипуговками. Его острый разум вызвал жизнь в Ничто, в бес–смыслице, исследовать которую вряд ли стоит. Он вошел в вакуум, в котором нет ни надежды, ни страха. Он раз и навсегда довольствовался этим.

Теперь его внимание охватывает его самого. Он как раз готов представить группе свою новую картину. Контуры его картины волнисты, пастельные тона доминируют. Он назвал ее «Small Table».

Он видит по его лицу и также чувствует еще как-нибудь, что он этим вечером уже воспользовался белым порошком. Он не втягивает его носом, как привычно, собственно, это ему вовсе не нужно. «Снег», так всегда казалось ему, только подтвердил его самого, как бы поставил ему памятник. Но он не принес ему ничего нового, если не считать определенных ощущений тела, как чувство холода вокруг рта и носа и желания укусить себя за губу. Духовное измерение, ясность и сила сознания, к которому это его вело, были знакомы ему.


Оливер Риттер: «Дада Эвола»

Этот портрет 2005 года показывает Юлиуса Эволу в его фазе «денди».

Мозг, так он чувствует это, замерзает, он раскалывается на огромное количество кристаллов льда. Над этим поднимается дух, который теперь свободно покоится в себе самом и без интереса рассматривает тысячу его отражений. Он больше не готов послушно следовать за устремляющимися вниз дорогами, которые впадают в мир сансары. Он свободен, бессмертен, всемогущ, он наслаждается своей собственной полнотой, которая неистощима. В то же время он полон презрения по отношению к требованиям повседневной жизни. Он принимает к сведению их, конечно, но он не связывается ни с чем, совсем ни с чем. Чего стоят для него все эти обязательства и соблазны, все эти существа, которые умоляют его и рабски просят, по сравнению с великолепием полярной империи, которая пылает в огне и льде! Ему знакомо, как сказано, это состояние, оно – выражение его настоящей природы и снова и снова он становился ему сопричастным: в длительной, глубокой медитации, в ритуалах и магических экспериментах. В таких звездных часах было преодолено также другое, недостаточное, разочарованное стремление, его внутренняя раздвоенность, его чувствительность и уязвимость. Он сознает, что также тогда, когда Мария сделала ее замечание, ее слова как бессильные стрелы отскочили от его сияющего панциря. Все же, он чувствует с удивлением, что они ранят его теперь, спустя десятилетия, потому что он снова погружен в сцену. «Твои картины», – сказала она, глядя на «Small Table», – «всегда выглядят как разбитые о стену яйца». Это наверняка не было умным замечанием, и он припрятал бы его, но она сказала еще кое-что, и это весило – или весит – гораздо больше. – «Ты хочешь этим выразить, как ты растрачиваешь твою сексуальность?» Естественно, она говорила это более вульгарно и при этом смеялась своим звонким девичьим голосом. У остроумно фривольного возражения был со своей стороны вопрос, который неосознанно мучил его уже тогда, который нельзя было изгнать из мыслей. «Глупец тот, кто не оберегает драгоценность своей силы», так звучит это в Хатха–йога прадипике.

Картины его воспоминаний катятся быстрее и становятся бледнее, все больше смешиваются с отражениями. Он снова ближе к дневному сознанию. Призрачно появляется образ маркиза. «Viva…». Правильно, этого никто не предвидел. Когда дым в мансарде становился настолько плотным, что уже окутывал каждого в вату, они открывали окна. Кто-то садился на подоконник и продолжал там курить, глядя сверху вниз на происходящее на улице. Однажды маркиз также поднялся – к удивлению всех – и уселся на подоконник. С восклицанием: «Да здравствует дада», он бросился на землю спиной вниз. Секундой позже они услышали его глухой удар.

Маркиз понял. Он был самым умным от всех.

Так как дадаизм заклинал хаос, жизнь без «рацио», без соединения, без связи. Дадаизм хотел абсолютного освобождения. Нужно было выбросить костыли, обманчивую опору и надежность в буржуазном мире! Слепец – подтолкните его еще раз, чтобы он легче упал. Брось свою жену, брось свою любовницу, оставь свои надежды, свои страхи. Разрушайте черепа, социальную систему, искусство, мораль, крушите все, без света, без дыхания, без контроля… Но это не останавливалось на яростном «анти», «анти», помимо «против» так же страстно раздавалось «за», «за», «за»! Дадаизм был больше, чем один только анархизм, он хотел абсолютного отсутствия предпосылок, нулевой точки, которую означало лепетание ребенка «да–да». Так он освобождал смысл его акций также и в бессмысленное. Согласие и отрицание переплетались до жаркой абсурдности. «Шипите, кричите, выбейте мне зубы – к чему?» Дада был только игрой шутов, жестом гладиаторов, воздушным пузырем, который искусал себя самого. «Настоящий дадаизм против дадаизма». «Дада несерьезен», – провозгласил Тцара, – «он всюду работает для внедрения идиотизма». Дадаизм был только прикрытием. Для чего? «Дада не пахнет: он – ничто, ничто, ничто». Не каждый может вынести ничто. Все становится случайным, бессмысленным, объекты как экспонаты, за которыми больше ничего нет. Под вопрос поставлена сама жизнь, человеческое существование. «То, что божественно в нас, это пробуждение направленного против людей действия», говорил Тцара. – Против человека! Самоубийство как следствие? Для многих это было на самом деле так. Они уничтожили себя уже раньше, сдались, лишили человечности. Тогда узелок с органами тоже мог исчезнуть. Акт социальной гигиены…

Странно, после того, как маркиз бросился из окна, это место казалось заряженной магической силой. При следующей встрече это сделал Габриэле, что никого не удивило. Уже ждали того, что ряд продолжится. Кто будет на этот раз? Открытие окна к далеко зашедшему часу стало важным ритуалом.

Об этом не говорили, и делали это якобы совсем непринужденно. Все же, если ночной воздух струился внутрь и мягко комкал занавески, каждый чувствовал: теперь дада здесь, он готов увести следующего в Ничто. Почти каждый садился однажды на подоконник, курил, болтал и между прочим смотрел вниз на улицу. Тогда это либо подходило к нему, либо нет. Самоубийство приходило само по себе, без особенного решения. После того, как так же ушли Мария и другая, незначительная женщина, действие течения было уже очень сильным. Он почувствовал это как физически, так и в духовном плане, и этот опыт едва не стал для него роковым. Он сел на подоконник, курил и смотрел на пешехода, который как раз шел под ним на тротуаре. С четвертого этажа этот мужчина смотрелся странно. Он видел круглый диск, его шляпу, и он видел, как ноги с носками по очереди выступали наружу из-под края диска. Ноги выглядели как обрубки, в их движении было что-то механическое, марионеточное, как будто бы мужчина был заведенным часовым механизмом. Это было просто смешно. Так жалко двигался человек по жизни, следуя своим развлечениям и так называемым обязательствам. Как жирное пятно, по краю которого что-то болталось. И он не знал этого, он считал себя важным и незаменимым, потому что он не видел себя сверху. При этом он был так мал и безобразен, так жалок, инвалид, ведомый его желаниями, страхами, и нерациональными импульсами движения. Глубокая подавленность напала на него, так как в этом человеке он непроизвольно узнал самого себя.

Какой толк ему от его высотных полетов, если они так быстро снова кончались, если он снова и снова опускался из олимпийских сфер и чувствовал свою плотскость? Стремление к освобождению горело в его душе, прямо-таки пожирало его. Он хотел прорыва к трансцендентности, окончательного слома уровня, вверх к вершинам, не возвращаясь при этом снова хоть когда-нибудь! Как часто уже сбрасывал он свои оковы, поднимался до все более чистых, более светлых, чистых как кристалл способов бытия, в измерении которых его обычное состояние было одним лишь глухим сном, отвратительным осквернением. Все же, снова и снова он скользил назад к своей инстинктивности, должен был начинать заново снова и снова.

Зачем штудировать восточных мастеров, мистиков, к чему исследование эзотерики у ног «Маэстро» Бейлса, к чему эксперименты с наркотиками, которые должны были воодушевлять его душу, ночные бдения, чтобы очистить дух, тайная йога, медитация, к чему альпинистские восхождения в высокогорье, которые только разжигали его тоску к тому, чего он не мог достичь? К чему все это? К чему еще трудиться, надеяться, стремиться, к чему, вообще, еще жить? Как раз разве не это была та жизнь, которая над ним насмехалась?

Карло Михельштедтер, которому он столь многим обязан, говорил, что вес никогда не удовлетворен распоркой – так же как и жизнь, которая всегда должна ощущать нехватку всего и жаждать всего, чтобы иметь право вообще называться жизнью.

Тогда также и его стремление к абсолютному было рождено только из животного духа, стремление вверх было только скрытым снижением? Сколько бы он ни жил, он не избежал бы этой шутовской игры. Сама жизнь была ценой, которую нужно было заплатить, чтобы быть свободным. Михельштедтер, его двоюродный брат, с которым он дружил, также Вайнингер, все они уплатили свою подать за право пути…

Тротуар лежал в пустоте, уличный фонарь освещал место, куда он упал бы. Источник света фонаря был окутан почти невидимым покрывалом. Это толкотня жизни, во всех своих крошечных точках жадно желающей найти смерть. Какое неповторимое желание было бы связано с тем, чтобы освободиться! Теперь он был готов. Он хотел упасть. Но было еще что-то, что держало его. Слова из буддийского канона Пали. Мгновенно он осознал их глубокую правду. Слова эти говорили, что тот, кто считает прекращение прекращением, кто думает о прекращении и радуется прекращению, на самом деле не знает прекращения.

В этот момент он узнал также скрытую правду дадаизма – и одновременно преодолел дадаизм. Раньше бездонный аспект этого образа жизни затянул его, как и всех других, в свой опасный вихрь. Но так и должно было быть. Уединенность и пустота должны были стать настолько невыносимы, что самоубийство действительно становилось подходящим шагом, даже уже было реализовано в духовном плане. Только теперь, на абсолютной точке нуля существования, могла прорваться новая жизнь, но абсолютно другая, которая была бы свободна к трансцендентности. Потеря человеческого – это еще не одухотворение. Другие из его группы промахнулись мимо точки познания, которая должна была вспыхнуть в глубине безумия. Однако он был по–новому рожден в чистоте вечно первоначального. С этим познанием, которое подарила ему ночь на Виа Пениспема, и которое с опьянением поднимало его над самим собой, он вступил в новую жизненную фазу. Теперь он мог с настоящей преданностью посвящать себя оккультным учениям – которое раньше достигали его только через голову – и алхимическому искусству, получению золота, во все более смелых, извивающихся вверх спиралях в его самой внутренней сущности.

Теперь он видит себя в светском обществе. Как охотно он бросил бы еще один взгляд на свою алхимическую лабораторию. Или, по крайней мере, увидел бы себя в писательском затворничестве! Дни и ночи, которые он почти беспрерывно проводил за письменным столом, например, во время своей работы над «Абсолютным индивидуумом». Он же все-таки не шатался постоянно по трактирам. Но, по–видимому, его гений–покровитель хочет показать ему кое-что иное. Значит, так тому и быть. Он готов взять на себя свою вину.

Кафе с его старомодным интерьером, люстрой и сводом, он узнает сразу. Это «Каффе Греко» на Виа Кондотти, в котором он часто бывал. Здесь в воздухе еще носился бунтарский флер, который изливали молодые художники и литераторы в конце прошлого столетия. Они были революционерами и противниками буржуазии, при этом чувствовали свою связь со старой, латинской традицией, смесь, которая ему нравилась.

Они сидят у столика на двоих, в нише сразу за входной дверью. Если он ходит туда с женщинами, он всегда хочет обеспечить себе путь к отходу. Женщина там хихикает и болтает, как любая женщина. Только если она ест кусок своего обожженного вишневым ликером блинчика, она умолкает на один момент. Он сам довольствовался черным кофе, чтобы сохранить свою фигуру и чтобы иметь возможность уйти в любой момент. Женщина там нарядилась по обыкновенной схеме: голубой костюм, сшитый на заказ, волосы короткие, слегка вьющиеся, обесцвеченные и заново подкрашенные, под блондинку, естественно. В бровях сверкающие металлически циркумфлексы из брильянтина. В глазницах фиолетовые тени, немного красной помады на губах. Краснота и бледность в точной пропорции, как по рецепту. В течение тысячелетий привычные ко лжи, женщины используют косметику как маску. Если я не накрашена, я чувствую себя как будто голой», одна подруга когда-то призналась ему. Стремление краситься, кажется ему у женщин сильнее даже, чем потребность одеваться. Он не слушает, что она болтает, он скучает. Он также больше не рассматривает ее, взгляд его бродил по залу к другим посетителям. Они тоже предлагают мало возвышенного. Почти все женщины выглядят так же, как та, которая хочет сегодня вечером к нему в постель. Естественно их трудно классифицировать: интеллектуальные стенографистки, испорченные девы, болтливые шлюшки, периодически истеричные, лесбийские неразлучницы, англичанки, столь же безвкусные как бутылка «Сан–Пеллегрино». Он нуждается в паузе и удаляется в туалет. В зеркале он внимательно рассматривает свое лицо. Теперь он видит себя как бы в двойном отражении. В картине воспоминания и в зеркальном стекле. Со времени дадаизма могло пройти один или два года. Что произошло за это время? Наряду с его оккультными и философскими исследованиями он овладел бесчисленными женщинами: худыми, очень раздражительными, толстыми, страстными, животными, аномальными, достойными уважения, сентиментальными, чистыми, грязными, итальянками из всех провинций, арабками, негритянками, китаянками, и, и, и. Он пресыщен. Его глаза хмуры как замерзшая тина, рот презрительно опущен книзу, с толстых губ, на которых остался крошечный след от красной помады, струится отвращение. Его кожа лица бледная, обрюзгшая и свисает вниз, как у какой-то породы собак. Все же странно, чем больше отражается на нем его необузданная жизнь, чем более пренебрежительно он обращается с женщинами, тем более сумасшедшими становятся они. Между тем он показывает себя с самой плохой стороны. Хотя он может быть остроумным, веселым рассказчиком, он обращается с женщинами, с которыми развлекается, как с ковриком для вытирания ног. Он непредсказуемо капризен. Редко только одна наслаждается преимуществом быть с ним наедине. Большей частью он заказывает еще другую, которая прибывает позднее, и следит за их соперничеством, которое он даже еще больше раздувает. В конце он унижает их обоих, когда уходит к проституткам.

Пока он изучает – не без тайного удовлетворения – порочное лицо в зеркале, ему напрашивается еще одна картина. Он видит себя фланирующим в заливающем свете ночи на Виа Венето. Шикарный проспект с великолепными виллами, современными отелями, ресторанами и уличными кафе образует одну из часто избираемых кулис для его выступления. На нем что-то вроде гусарского мундира: красный, с блестящими пуговицами и золотыми шнурами, в придачу элегантные, очень тесные сапоги из самой тонкой кожи, начищенные так, что уличная жизнь отражается в них. В руке он держит изящный хлыст, которым бьет время от времени по сапогу, при этом он вызывающе осматривает протекающую мимо него толпу. Прямо, с прекрасной равнодушной походкой, он проходит мимо Пчелиного фонтана, мимо церкви капуцинов, баров и ревю, из которые гремят «бру–ха–ха» южан: гул голосов, смех, регтайм, всхлипывающие скрипки или вездесущий «Гастон». Он привык к тому, чтобы на него обращали внимание, чтобы его уважали, чтобы им любовались. Господа осматривают его завистливо, смущенно, дамы бросают на него пугливые, восхищенные или жадные взгляды, даже если они под руку со своими кавалерами. Некоторые останавливаются и пристально смотрят на него широко раскрытыми глазами. Что это такое, что делает его таким неотразимым? Одна женщина после встречи с ним говорила, что ее как будто охватила чужая, зловещая энергия. Она чувствовала себя так, будто на нее напал буйный дикий зверь.

Он верит, нет, он знает, что его угрожающее излучение как-то связано с кристаллизацией сил, которая сопровождает его продвижение по магическому пути. Ему достаточно только пристально посмотреть на женщину, и электрическая цепь уже замкнута. Не просто так его называют «пауком Рима». Женщина, которая застряла в его сети, теряет свою волю, она становится послушной ему. Он стучит хлыстом, короткими рывками двигает головой – знак, что она должна следовать за ним. Затем он спокойно гуляет дальше, не оглядываясь. Он знает, что жертва прибежит за ним. Только у входной двери он снова замечает ее, когда жестом просит ее войти. Все еще без единого слова.

Он видит себя удобно сидящим в кресле, скрестив ноги. Он пьет чашку кофе, как всегда после своих походов, чтобы немного взбодриться. Прямо у двери, как будто она не решилась дышать тем же воздухом, стоит женщина и ждет. Всего час назад она еще была одним из современных, жаждущих развлечений существ, каких большой город выбрасывает сотнями тысяч. Она считала себя свободной и самостоятельной. Теперь она – только лишь женщина; готовая к зачатию, готовая к подчинению. Она повинуется смыслу ее расы, которая столь же стара, как страдающая земля, как тина на морском дне. Он поражен, как точно он видит эту женщину в помещении. Она еще действительно молода, лет 25, вероятно, у нее большие, серо–голубые глаза, которые смотрят на него боязливо, почти умоляюще, с охряной пудрой (ему кажется, что он чувствует запах духов) и цвет ее маленького рта от волнения стал таким же бледным, как ее подбородок. Ее маленькое изящное тело дрожит как осиновая листва и вся она очень похожа на попавшую в петлю птицу. Он не знает это безымянное существо, он давно потерял ее в своей памяти. Вероятно, уже на следующий день после того. Но теперь он видит все отчетливее перед собой, чем тогда в его квартире. Он вспоминает о словах священника, который отвел в сторону его как ребенка после незначительного проступка: «Все засчитывается перед вечностью, ничего не пропадает, даже наши самые тайные мысли, и однажды мы найдем каждую минуту нашей жизни на чашах весов суда». Не утверждает ли то же самое современная психология? Самые маленькие тайны отражаются на мозгу как на чувствительном фотографическом диске. Они кажутся исчезнувшими, все же, они преследуют нас скрыто и когда-нибудь они живо стоят снова перед нами. Он невольно содрогнулся.


Юлиус Эвола

Фотография 1920-х годов. Фотограф Людвиг Фердинанд Клаусс

«Раздевайся», бормочет он беззвучным голосом. Она расстегивает верхние пуговицы ее костюма, ее руки дрожат. «Дальше». Он наблюдает процесс раздевания с сонными, но беспристрастными глазами. Его холодная природа, его неприкосновенность, известна в Риме – и пользуется дурной славой. При взгляде на женское обаяние его никогда не охватывает волнение, он не увлекается никогда до опрометчивых действий. Когда девушка стоит в сияющей наготе перед ним, он протягивает немного руку. «Иди сюда...». Теперь приближается критическое мгновение. Его глаза и руки исследуют женское тело. Быстро, опытно и совершенно бесстрастно. Его образ действия как образ действия шеф–повара, который выбирает лучшие овощи на рынке. Он знает решающие места, критические зоны. Женщина должна наклониться, повернуться, немного поднять руку, тогда он знает все. Если он обнаружит только самый маленький недостаток, женщине придется снова уйти. Впрочем, иногда он оставляет ее, как раз из-за какого-то недостатка. Его приговор непредсказуем.

В том, что он рассматривает женщин в качестве сексуальных объектов, и обращается с ними таким же образом, есть свой смысл. Он не бесчувственен на самом деле, но он должен сохранять на свободе свой дух. Он больше не может допустить, чтобы низшие животные силы захватили власть над ним, он видел, куда это ведет. Между тем, так как он шел путем адепта, действие было бы еще гораздо более опустошительным. Его «Я» достигло характера центра и вместе с тем покоряющей силы. Подобно опоре моста оно позволяет низким аспектам жизни кружиться вокруг себя. Если бы он уступил, скопившиеся силы, освободившись, напали бы на него и увлекли бы его «Я» с собой. Так, однако, в абсолютном владении самим собой, он может дать волю физическим чувствам, не позволив при этом инстинктам одолеть его. Он остается запертым в темной комнате плоти, в которой его удерживает его железная воля. Кто-то однажды упрекнул его, мол, он использовал женщин как спички. Он вынужден был с ним тайком согласиться. Он выбивал из них искру, искру желания, потом он выбрасывал их. Он всегда следил за тем, чтобы они не оставались слишком долго в его руке…

Что ему к этой дате, когда он в своей квартире ощупывал плоть неизвестной, было еще только недостаточно понятно: то, что расщепление производит скуку. Человек или вещь, что бы это ни было, что объективируется, принимает банальный характер. Даже если это располагает самым богатым внутренним миром, это подчеркивает только безвкусность, которая, в конечном счете, должна отталкивать. Когда женщины уходили – он никогда не оставлял их на ночь – он иногда еще долго сидит в кресле и пристально смотрит в пустоту. Он знает, что что-то должно измениться, он не может продолжать жить таким образом. Темно в нем поднимается предчувствие, что он должен поставить на карту все, чего он достиг, чтобы прийти к окончательному освобождению. Это опасный час. Его покровитель (или демон), шепнет ему имя средства, которое должно освободить его. Речь идет о яде, о котором даже самые опытные маги говорят только с дрожью и прикрывая рот рукой: коррозийная вода. (видимо, имеется в виду «алкагест» – универсальный растворитель алхимиков – прим. перев.) Эта «вода» – это явно не вода, скорее это уничтожающий все огонь. Одна из форм ее проявления – это изнурительная сексуальная сила женщины, «сосущая смерть», которая хочет поглотить более высокое бытие мужчины. Ей нужно отдаваться без оговорки. «Йога растворения» должна привести к тому, что на глубине небытия произойдет новое рождение. Как феникс из пепла мужское бытие должно снова подняться в совершенной чистоте. Растворяющая вода превратилась бы в воду жизни. Все же, будьте осторожны. Этот яд, так говорят многие, настолько радикален, что он свое «Я» не чистит, а сжигает. Он проникает в самые глубокие слои существа, так что гасит магическое бытие мужчины раз и навсегда. Выдержать коррозийную воду означает нырнуть в глубину океана, не промокнув, связать слона ниткой, или скакать верхом на тигре. Как минимум один крошечный шанс, думает он, и улыбается. В принципе, это кружится только вокруг вопроса, достаточно ли твердо ядро, сможет ли его солнечная природа сломать мрак. Какая женщина, однако, была бы достойна, чтобы он предался ей до крайнего предела? Там был бы необходим тип, которого больше не знает современность. Он думает об определенных статуях женственных божеств: девственных, холодных, неприступных, при этом полных обещания изнурительной чувственности. Он знает только единственную женщину, которая соответствовала бы идеалу, но она была бы для него недостижима…

Когда он по прошествии долгого времени возвращается из туалета, несчастная все еще сидит за столиком рядом с выходом. Луч света освещает ее печальное выражение лица, ее глаза еще немного влажны. Наконец, все становится хорошо. После того, как он опустошил свой бокал, он высоко поднимает ее правую ногу, что она охотно позволяет ему. Немного подвыпившая. Ее одежда скользит наверх и обнажает ее икры и выше. Однако не это интересует его. Он ищет что-то особенное, оригинальное, и во времена, когда следующая моде женщина как никогда прежде исчезает как особь, это может быть только цветом подвязки: розовая, мавританская, бежевая, цвета охры, табачного цвета, султанская… Ненастоящая блондинка носит бледнолиловые, что не удивляет его. Он обнажает свою золотую ручку и пишет свое имя на ее икре синими чернилами, причем он замечает, что царапает ей чулок и тело. Это архаичный акт вступления во владение более высоким существом, что всегда связано с болями. Жертва извергает крик желания. Однако она остается при этом ритуале, так как едва ли он остановился, входит цветочница, которая предлагает свой товар. Малышка – самое большее шестнадцати лет, бледная, растрепанная и прозрачная как китайский фарфор. У нее нет двух передних зубов. Вероятно, она живет со своими десятью братьями и сестрами в заплесневевшей квартире в подвале, и ее отец, алкоголик, насилует ее регулярно и еще избивает ее в благодарность.

– «Римские розы, синьор», чирикает она пугливо. Он покупает у нее весь букет и потом передает его ей тогда с грациозным поклоном. «Могу ли я просить вас о вечере, синьорина?» Прекрасные женщины все одинаковы, только некрасивость бывает личной. Он ничего не думает о малышке, но она ему, все же, приятна. Кроме того, он ищет эффектного ухода. И тот удался ему. Обе женщины поражены до предела.

С цветочницей под руку он прогуливается неторопливо по Виа Кондотти, которая наполнена уже ночным оживлением. У малышки голые, грязные ноги, которые из-за короткого платьица выглядят еще длиннее и тоньше. При ходьбе ее повернутые внутрь колени соприкасаются, и ее слишком большие стопы подчеркивают походку свойственного периоду полового созревания замешательства. На Пиацца ди Спанья он ведет ее в американский бар. Под красными бумажными фонарями сидят люди на высоких стульях и сосут через соломинку трудноопределимые жидкости. – «Ты хотела бы тоже чего-то в этом роде?» На подиуме стоит негр–джазмен, который мучит свой саксофон и делает непристойные движения. Когда он закончил, римская кокотка с господином во фраке танцует танец белой горячки. В апогее оба бросаются, полностью одетые, в ванну полную воды.

– «Тебе весело?»

– «Это чудесно!» Ее глаза сияют как рождественские звезды. Без единого слова он оставляет ее с ее ядовито–зеленой жидкостью и стремится к выходу. Тут он ничего не может с собой поделать, его отвращение сильнее его самого. У порога двери он сталкивается с группой мрачно глядящих молодых мужчин, которые все в черных рубашках. «Viva el Duce», кричит один, и он уже чувствует болезненный удар в плече. Они тут все разгромят, изобьют негра и будут таскать кокотку за волосы. Должен ли он защитить цветочницу? Он не задает себе этот вопрос. Собственно, он даже рад, что эти тут «убирают», что возвращают римлянам, пусть даже и насильственно, их «потерянную честь». Он всегда был на их стороне, он был еще много радикальнее, так как франтовство было только хрупкой маской, только выражением его отчаяния в гниющем мире.

Как будто бы скрытая рука только выждала эту сцену, она сразу раскрывает новую страницу в его иллюстрированной книжке. Он видит себя в подземной штольне. Он несет факел, который бросает мерцающие светлые отблески на стенах. Они частично скалистые, частично также оштукатуренные и показывают следы живописи: лица, венок из цветов, морской конек, который, кажется, улыбается. Он не один. За ним следуют люди, топот которых вызывает запутанное эхо в лабиринте. Пол прохода, который ведет все дальше вниз, грязный и мокрый, нужно следить, чтобы не поскользнуться. Ему кажется, что он снова дышит тем влажным душным воздухом, который так тяжело бьет по легким.

Он часто ходил этим путем через лабиринт. Он простирался под земельным участком герцога Джованни Колонны ди Чезаре, который населял одну из аристократических вилл на Тибре. Герцог был антропософом, политиком, прежде всего, однако, членом группы «Ур», в журнале которой он публиковался под именем Арво. Однажды у этого человека обрушилась стена подвала. Из темноты за нею навстречу подул сквозняк, верный признак подземного сооружения. Такие открытия не являются ничем особенным в Риме, они там обычное явление. Город покоится на сплетении ущелий и проходов, которые проламываются широко сконструированными помещениями, местами погребения, роскошными дворцами и торжественными, молчаливыми храмами. Многие из сооружений были созданы уже в античности как «подземный город», другие части становились подземными только после засыпания руинами или тысячелетними отложениями. Однако, открытие герцога стояло под особенной звездой, так как ему открылся Митреум, культовое место, лучше которого для целей группы нельзя было и придумать.

Молчание. Двенадцать укутанных в рясы мужчин сидят неподвижно на мраморных плитах святыни. В свете двух факелов они образуют закрытый круг, цепь. Простота – простые боковые стены, которые переходят в свод, оживляются только двумя стоящими напротив друг друга каменными столами, которые твердо замурованы с ними. Рядом с входом также замурованный кувшин, который содержит освященную воду. На другой стороне входа ванна, в которую стекала кровь быка. Святость – в торце вытянутого зала большой низкий рельеф: Митра с развевающимся плащом, как он убивает быка, окруженный по сторонам Солнцем и Луной. Внизу скорпион и змея, нечистые животные, которые хотят отравить источник жизни, кровь быка. Только если сила стихии «фиксируется» именем Солнца, поднимается горящая, кружащаяся, божественная жизнь, которая создает «сияющее тело». Если человеческое бытие не очищено во всех аспектах, движение вверх превращается в ужасное падение…

Концентрация – перед рельефом чашечка для благовоний, из которой поднимаются ароматы ладана и мирры. Каждый погружался в себя, самостоятельный, в себе самом основанном индивидуум. Одновременно он в силу своего внутреннего выравнивания с другими приходит в гармоничное соответствие. Состояние симпатии, связанности в общем духе. Повторные встречи согласовывали звенья цепи все больше одно с другим и сварили из них «борющееся войско». Объединение, также и с помощью силового поля традиции.

Цепь благодаря покровителям отдельных членов сцепляется с древними инициатическими цепями в сердце Лациума. Речь идет о представителях римского патрициата, хранителях определенных тайн. Арво во владении сакральными предметами, которые передаются в фазе подготовки из рук в руки. Этрусский бронзовый топор, меч из пещеры Митры, золотой сосуд… Эти предметы для знающего не просто предметы, а светящиеся силы, которые путем бесчисленных эвокаций погрузились в материю. Знание эфирного света означает распознавать знаки и подписи: свет – жизнь, дух – материя. Сама святыня – это непревзойденный знак, триумфальный символ. Здесь согласие всего, здесь свет, величие, здесь духовность стала скалой, а скала провозвестником духовного. Путь Митры – это путь действия, солнечного воплощения. Митра, божественное дитя, освобождается из связанной с Землей тупости и размахивает своим факелом. Не является ли он символом также героического римлянства, античной империи, которая хочет возникнуть в сияющем новом блеске? Юлиан, один из самых достойных из римских императоров, был торжественно посвящен в мистерии Митры. Силой, которую он своим еще теряющим силу голосом призвал на поле сражения, был Гелиос–солнце, как сила, идущая «сверху», как духовный символ. Юлиан самого себя считал отображением Солнца – и поддерживал таким образом традицию божественных властителей, единственную, которая делает империю славной, метафизической реальностью. Вечный Рим! Здесь внизу еще билось сердце, в темных, скрытых помещениях стучала мощная жизнь. Что значило уже варварство модерна? Ничто иное как тонкая, хрупкая кожа, натянутая над тысячелетиями мощной традиции. Нужно выбить из земли огонь, который был еще жив. Условия для этого были неплохи. Муссолини сам вышел из магически–сакрального направления, он страстно выступал за возрождение античной империи. Нужно было только скорректировать направление, мощным духовным актом направить наверх фашистское течение, которое слишком сильно тонуло в низинах государства, партии и буржуазии, чтобы дошло до сакральной королевской власти…


Современное изображение римского Митреума

Все возвышенные государственные руководители знали об определенной тайне: для выполнения своих целей они пользовались не своими силами и разумом, а заклинали силы верхнего мира, с которыми они объединялись. Их победы в меньшей степени зависели от собственного умения и материальных издержек, чем от способности заручиться помощью духовных властей. «Создание» и привлечение духа наряду с работой одиночки над самим собой было особенным стремлением группы…

Он видит себя сидящим в кругу, как руководитель, глядя на восток. Ритуал отработан. Больше не требуется ни слова. Пробуждение зажигает пробуждение. В руках он держит два жезла, удар ими друг о друга обозначают фазы творения – жесткие, строгие и категоричные приказы.

Поток энергии начинает циркулировать, становится быстрее и сильнее. Он питается психическим материалом, эмоциями участников, их волей и их тотальной преданностью. Светящиеся силы снаружи пробиваются внутрь, боги, символы, славные силы. Над кругом стоит ночное солнце, духовный противоположный полюс. Вихрь тока флюидов становится настолько увлекающим, что он приводит мужчин в транс. Они едва в состоянии выдержать его напряжение. Это решающее мгновение. Теперь он извергает крик. Внезапно группа хлещет из себя последнее, взметает массу флюидов вверх, по воображаемой линии к духовному солнцу. Сначала связь души и духа, которая должна была произвести флуидальное существо, была еще слаба. Постепенно, однако, над цепью появилось нечто, похожее на самостоятельную жизнь: сначала ветерок, потом облако, которое спокойно двигалось по помещению и излучало достоинство. Теперь нужно было предпринять последний, очень деликатный шаг. Задача была в том, чтобы связать психически–духовное «тело» с несущей субстанцией, с человеком, который был бы достаточно могущественен, чтобы воплотить дух античной империи в реальности. Это мог быть, естественно, только Муссолини. В середине круга установили его большой портрет. Если существо было воплощено – что всегда удавалось без труда – они представляли себе луч света, который вел сверху к портрету Дуче. Затем духу приказывали спуститься по линии, чтобы насытить Дуче своей субстанцией. Ему приказывали – только он не повиновался. Как бы сильно группа в него не проникала, он самое большее наполовину – и то только неохотно – спускался по этой дороге вниз, потом он отклонялся и убегал в сторону.

Процедура становилась все безнадежнее, кроме того, все более рискованной. Ибо дух становился сильнее, а это значило, что он также становился все более своевольным. Наконец, его больше не требовалось даже и вызывать, он уже сам ждал группу, причем с нетерпением. Как только участники позволяли вращать свои образы и эмоции, он бросался на их флюид. Он прямо-таки рвал его к себе, так что некоторые чувствовали жгучую боль в районе селезенки. Все без исключения чувствовали себя истощенными после собрания, некоторые даже заболевали. Дух, стало быть, добывал себе добычу. Он брал себе массу флюидов и спешил с нею, как можно было наблюдать, через расщелины и щели скалистой палаты в подземное царство. Он вел эту массу флюидов к мертвецам, которые, однако, еще жили. Это было настоящей причиной, о которой никогда не говорили, того, что группа «Ур» распалась.

Да, эта сцена уже часто приходила к нему. Его первая встреча с Муссолини. Швейцар впускает его в зал Палаццо Венеция, Скала дель Маппамондо. Перед ним простирается помещение, такое большое и пустое, как покинутый храм. Зеркально чистый паркет как замерзшее озеро. Сквозь его середину идет красная дорожка, которая ведет к стоящему очень далеко позади большому письменному столу. За письменным столом из тени видна колючая пара глаз. Двадцать один метр, позволил он сказать самому себе. Многие посетители выбиваются из сил уже при этом «прохождении через шпицрутены» к диктатору. Естественно, он не теряет самообладания, идет целеустремленно, но без поспешности. При этом ему в глаза бросается изменение освещения. Как знает каждый, у Дуче возле его письменного стола есть электрощит переключения с разными кнопками. Он обслуживает их как театральный осветитель. Чем более незначителен посетитель, тем более приглушен свет. При его вхождении не было особенно светло. Однако, тогда он замечает, и не без удовлетворения, что свет становится все ярче. Его уверенность в себе, очевидно, производит впечатление. Незадолго до цели, однако, яркость снова убавляется. Почему так?

Теперь он подходит к гигантскому столу из палисандрового дерева. Так как этот стол стоит на возвышении, он едва ли может видеть что-то больше, кроме блестящего черепа властителя Италии. На нем глаза, как огни, которые, кажется, совершенно неподвижно пронзают его. Никакого стула нет. Не ожидает ли сын кузнеца, что он, аристократ, будет перед ним переминаться с ноги на ногу? Так же неподвижно, как и тот, он уставился на своего визави. Взгляды двух гигантов воли меряются силами.

Наконец, Муссолини встает, его лоб покрыт потом. Впрочем, тут действительно жарко. Только теперь он отвешивает перед диктатором краткий, но все же безупречный поклон. – Ваше превосходительство, – можно услышать его, – я беспокоюсь о фашизме. Святой идее империи угрожает опасность погибнуть в низинах модернизма.

– Я беспокоюсь о вас, барон, – говорит Муссолини глубоким голосом. – Высокопоставленные члены нашей партии, похоже, постоянно неправильно вас понимают. Вам уже неоднократно указывали на то, что ваши публицистические высказывания – это публичный скандал. Тем не менее, вы не прекратили ваши атаки на правительство, а наоборот – даже усилили их. Я, который читает все, читал и некоторые ваши статьи, в том числе, те, которые были опубликованы в антифашистской газете «Ла Критика». И я тоже должен вас спросить: вы на самом деле хотите бороться против фашизма, вы антифашист?

– Как раз наоборот, Ваше превосходительство. Если вы прочитали мои работы, то вы знаете, насколько новое рождение империи близко моему сердцу. Я не антифашист, но скорее суперфашист, я хотел бы, чтобы фашизм стал еще гораздо более радикальным и более смелым. Я хочу, чтобы он в силе и страстном жаре горел ради имперской власти!

– То есть, мы, по вашему мнению, делаем слишком мало, мы, которые держим в руках всю власть? Мне на самом деле вовсе не требуется, барон, защищать нашу политику от вас. Однако я хотел бы обратить ваше внимание на то, что Италия, с тех пор, как мы у власти, из своего прежнего призрачного существования вступила в центр мировой политики. Такие страны, как Англия и Соединенные Штаты добиваются нашего расположения. Блеск первой римской империи возвратился, теперь люди со всего света удивляются нашим чудесным дворцам. Внутриполитические противники, как коммунисты, масоны и члены профсоюза разбиты, государственный аппарат почищен. Жизнь стала безопасной. Мафия побеждена, преступность искоренена, мы закрыли двадцать пять тысяч трактиров. Мы создали специальную полицию для регионов и политические розыскные бюро. Люди получили свою долю от этого прогресса. В течение только десяти лет построено четыреста новых мостов, новые дороги общей длиной почти 6500 км, огромные акведуки. Проложено шестьсот новых телефонных линий. Теперь все поезда движутся точно по расписанию и едут значительно быстрее. Воздушное пространство покорено. Итальянские лайнеры бороздят океаны. Природа покорена. Пустыри пробуждены к жизни, осушены Понтийские болота, чего не удалось даже Цезарю. Наша страна стала автаркической, урожаи пшеницы всего за восемь лет удвоились до семи миллионов тонн. Никому из итальянцев не приходится голодать, никто не мерзнет. Теперь все семьи ведут гарантированный, счастливый образ жизни. Радио, кино, современное искусство, спортивные соревнования, каждый может участвовать. Увеличены зарплаты, введен восьмичасовой рабочий день. Семьи с детьми получают, к примеру, льготы, чтобы мы стали сильным и могущественным народом. Уход за матерями, 1700 летних лагерей для городских детей. Безработные, старые и больные люди получают государственную поддержку. Сверх всего этого изобилия, я забочусь о каждом отдельном человеке нашего народа. Каждый может прийти ко мне. С утра до вечера я беспрерывно принимаю людей, у которых есть личная необходимость, запутаны в юридических спорах, или просто хотят увидеть меня. Двенадцатилетний мальчик из Мерано пробежал босиком более семисот километров, только для того, чтобы подать мне свою маленькую грязную руку. И тут вы говорите, что я делаю слишком мало?


«Дуче» («Вождь») Бенито Муссолини (родился 29 июля 1883 года; убит 28 апреля 1945 года коммунистическими партизанами).

– Ваше Превосходительство, этого я никогда не решился бы утверждать. Но, вероятно, многое делается не с того конца, и важное упускается из виду. Во многих ваших речах вы сами подчеркивали, что духовная ценность должна вернуться. Только с этой точки зрения я позволяю себе говорить, что фашизм еще недостаточно радикален, что он, собственно говоря, пока еще не преступил решающий порог. Что изменилось все же в общественном устройстве? Фашизм только утвердил старые структуры и даже еще больше укрепил господство буржуазии. Также власть католической церкви осталась неприкосновенной. Однако как раз это и есть те силы, которые предотвращают настоящую духовную революцию и вместе с тем идеал новой римской империи. Что касается церкви, то она разбавляет любое духовное возвышение и разрушает его в лунной сентиментальности. Церковь должна быть упразднена. Влияние буржуазии так же пагубно. Буржуа, с тех пор как он пришел к власти на Западе, разрушил все духовные ценности. Для него имеет значение только материальная прибыль, единственное его действие – это торговля. Экономика, внушил он нам, – это наша судьба. Созданная буржуа цивилизация модерна знает только ценности спекуляции, комфорта, благосостояния. Не качество, а количество – вот ее мерило, причем во всех областях. Дух буржуазии выражается в бюрократическом управлении. Вы согласитесь, Ваше Превосходительство, что как раз благодаря учреждению коопераций бюрократизм дошел в этом государстве до угрожающих форм.

Все это время Дуче держал свои руки как орудие скрещенными на груди, его подбородок был воинственно задран кверху. Теперь он изменяет свою позу, вытащив носовой платок и громко в него высморкавшись.

Затем он отвечает сердитым голосом:



Поделиться книгой:

На главную
Назад