С другой стороны, наше спасение возможно только при восприятии Богом полного нашего естества:«что не воспринято, то и не уврачевано»[465]. Здесь сотериологические мотивы для защищения учения о двух естествах и, как вывода из него, учения о двух волях (естественных свойствах).
Спасение наше совершилось в Лице Самого Господа. Начало ему было положено в самом восприятии Им человеческого естества. Изгоняя из естества греховное рождение, Господь не принял рождения (γέννησις) от семени и связанного с ним греха[466]. Как чистый от греха, Он мог бы быть свободным от тления, этого наказания за грех, как свободен был от него и первозданный Адам, но в целях искупления Господь добровольно[467] принял наказание за грех — наше тление, — чтобы Своими неправедными страданиями уничтожить наше праведное наказание[468]. Господь, таким образом, с одной стороны,«обновил»законы естества,«возродил»в Себе естество человеческое[469], иначе говоря — усвоил безгрешность первозданного Адама, не приняв, однако, его нетления[470], а с другой — по всему уподобился нам, стал за нас грехом[471], клятвой[472], усвоивши тление падшего Адама, без его, однако, греха[473]. Так уже в воплощении невинный Господь принял весь долг наш[474], чтобы затем Своей смертию уничтожить осуждение нашего греховного рождения и освободить нас от его владычества через духовное возрождение. Если теперь, после духовного возрождения, мы и подвергаемся страданиям, то не за грех, как виновные и осужденные на смерть, а просто по естественной необходимости, и переносим их как бы из снисхождения к тленности естества и в осуждение греха, пользуясь страданиями как средством очищения от грехов[475].
Не принявши греха в рождении, Господь и в жизни Своей сохранил навсегда Свое произволение нетленным и непреложным[476]. Хотя и облекся Он в»страстность»(παθητόν) нашего естества, служившую в нас источником развития греха и опорой для воздействий нечистой силы, однако до конца, и как человек, пребыл бесстрастным (в отношении к укоризненным, или неестественным страстям)[477]. Принявши (в отмену греховного рождения) не для Себя, а ради нас, духовное рождение в крещении и дары Духа[478], Господь в жизни Своей показал нам образец добродетели и совершенства[479]. Силой Своего воздержания и терпения Он победил все искушения, вызываемые удовольствием (в пустыне) и страданием (на кресте)[480], а силой любви низложил все разнообразные искушения к гневу (от фарисеев)[481]. Так Он совлек с Себя (Кол.2:15) и уничтожил в Своей тленной плоти все козни нечистых сил и отразил все их искушения[482]. Вместе с тем, Господь, без преуспеяния по существу[483], показал в плоти Своей всякую добродетель, с которой, впрочем, не сравнится никакая добродетель, ни человеческая, ни ангельская (Покры небеса добродетель Твоя: Авв.3:3), ибо Господь был не просто человек, а Бог[484]. Явивши людям божественную (духовную) жизнь, Господь открыл им и духовное ведение, и как Сам Он по уму Своему чужд был всякого греховного неведения (αγνοια) и имел сокровища премудрости[485], так к тому возвел и наше тленное естество, сообщивши нам Свое учение[486]. Своей жизнью и учением Господь показал человеку путь новой жизни, которая, в противоположность жизни по закону греха и плотского самолюбия, избегает удовольствия, и наоборот не чуждается трудов и страданий ради будущего блаженства[487], — которая вражду вытесняет любовью[488], а неведение (αγνοια) - красотой духовного ведения (γνωσις)[489]. В этом именно — в добродетели и ведении[490] - и заключается богоподобие человека[491], его»благобытие», достижение которого изначала было поставлено конечной целью его произволению[492].
Нетление произволения, явленное Господом в жизни Своей, по правому суду Божию, увенчано было и нетлением естества[493]. За восстановлением»благобытия»последовало и восстановление»вечнобытия»(дарование обожения)[494]. Когда Господь, усвояя до конца наши немощи и праведное осуждение нашего естества, принял, Невинный, и самую смерть[495], и благоволил пройти путем греховного человека даже до врат ада[496] и вступить в царство»мучителя», — который дерзнул поглотить и Бога, обманутый приманкой плоти[497], — когда Господь сошел, таким образом, не только до земли, но и до самой преисподней, чтобы возвести на небо все падшее естество[498], тогда и положено было Им начало царству нетления, и сокрушена держава смерти и врата адовы, и отверзты заключенные небеса[499]: в славе воскресения Своего Господь явил силу обожения естества, силу бессмертия, сказавшуюся в полном отложении во плоти Его всяких немощей и тления[500].
Так, Начальник спасения нашего прошел весь путь спасения до небесных чертогов[501]: обновил рождение, исправил жизнь (resp. избавил от страстей), приобрел нетление. По Его стопам должны идти все спасаемые[502]. Для достижения всех указанных благ искупления Господь, восшедши на небеса, даровал нам (в Духе Святом) Свою божественную силу[503].
Совершивши дело нашего спасения, Господь осуществил и великое назначение человека — объединить все разделения естества и привести все тварное бытие к обожению. Он объединил мужской пол и женский Своим бесстрастным рождением, вселенную и рай (Лк.23:43) - Своей святой жизнью, землю и небо — вознесением, чувственное и мысленное — прохождением чинов ангельских, созданное и Несозданное естество — восхождением по человечеству ко Отцу и сидением одесную Его. Этим Он показал, что все естество объединяется добродетелью и познанием Первой Причины[504].
Это объединение, как и все дело нашего спасения, Логос произвел не творческой энергией Своей, которой Он все охватывал и объединял еще до воплощения, а Своей человеческой волей, которой Он произвел более глубокое — нравственное — объединение через естественное устремление к Богу произволения и объединение его с волей Божией, словом, через все то, что было в воле и первого человека, но что не было им осуществлено. С этой точки зрения до очевидности ясно выступала в сознании преп. Максима вся необходимость признания во Христе человеческой воли. Если именно в области произволения произошло падение, то эта область и должна была быть уврачевана через восприятие человеческой воли Спасителем[505] и осуществление ее идеальных целей.
Таинства как плоды Божественной благодати
Спасение, совершенное Господом в Себе, должно быть усвоено и пережито каждым человеком. Каждый должен по показанному примеру последовательно очиститься от греховного рождения, соблюсти нравственную чистоту, достигнуть нетления. Как во Христе спасение совершилось силой Его Божества, так и в нас совершается посылаемой Им силой божественной благодати[506]. Первый плод ее[507], плод»евангельской благодати»[508], есть вера, начало нравственного богообщения[509]. По вере принимаются дары Духа[510] и совершается усвоение основных искупительных моментов в деле спасения в св. таинствах, и, прежде всего, в таинстве возрождения.
Крещение связывает нас с благами воплощения Христова: оно дает безгрешное духовное рождение взамен плотского и усыновляет Богу[511], истребляя силу греха и освобождая (по силе смерти Господа) от осуждения смерти. Но как в безгрешном рождении Христа оставлена была тленность плоти для целей спасительных страданий, так и в нас после крещения тление естества остается в силе, впрочем не как осуждение греховного естества (ибо грех смывается), а как средство очищения от грехов[512], принимаемое нами с намерением подражать через умерщвление плоти вольной смерти Господа[513]. Потенциально (βυνάμει) крещение, как новое рождение, дает, сверх того, силу к нравственной чистоте и к обожению[514]. Но для осуществления (ενεργεία) этой цели произволением человека нужна еще особая благодатная помощь, и именно относящаяся к уврачеванию произволения.
Как Господь при крещении пред искушением принял дары Духа, так и христиане принимают от Него семь даров Духа Святого (Ис.11:1)[515], распределяемых соответственно трем ступеням нравственного возрастания:«очищения»(от страстей),«просвещения»(ведением),«усовершения»(в премысленном мистическом единении)[516]. Все эти дары предполагают собой известные добродетели, в осуществлении которых и заключается спасение[517]. Потенциально в них осуществлен идеал нравственного совершенства. Отсюда по сообщении даров Духа подается и третье высшее приобретение искупления: нетление, обожение.
Оно подается в таинстве Евхаристии. Человек через вкушение нетленной и животворящей (обоженной в воскресении) плоти Господа причащается нетления, соединяется с Самим Богом и обожается[518].
Так, благодать, подаваемая человеку, устраняет в нем все неестественное, укрепляет естество в первоначальной красоте и увенчивает его обожением[519]. Ею естеству дается то, к чему оно не способно само по себе[520]: она отрывает человека от первого Адама и греховного рождения и сочленяет с Новым Адамом, возрождая духовно к богосыновству[521]; она дает ему силу[522] к»духовной добродетели», превышающей своей высотой силы естества и превосходящей всякую»естественную добродетель»[523], совершаемую силами человека[524] под воздействием общей промыслительной благодати Духа[525]; она, наконец, дает обожение, к достижению которого нет вовсе естественной силы в нашей природе[526]. Но, совершая все это, она осуществляет лишь то, что намечено идеей человека. Она поэтому нисколько не упраздняет естественных сил человека, а напротив, способствует их восстановлению из греховной порчи и дальнейшему развитию[527]. Мало того, она даже необходимо предполагает эти силы и в них соответствующую наклонность к восприятию ее[528]. При отсутствии этого момента она остается бездейственной[529]. Свободная воля, таким образом, составляет необходимое условие в деле спасения: спасение всегда совершается по воле, а не по принуждению[530]. Отсюда за таинственным возрождением всегда должно следовать моральное[531]. Каждому дару благодати непременно должно соответствовать свободное усилие воли человека: крещению — хранение благодати сыновства произволением[532]; дарованиям Духа — исполнение заповедей[533], Евхаристии — таинственное претворение в себя Христа по добродетели и ведению[534], через кои и просиявает Его Божество в»достойных»[535]. Словом, в деле спасения необходимо предполагается не только прямое воздействие Божества на человека, но и известное сотрудничество[536] самого человека (нравственная сторона спасения).
При таком взаимодействии благодатных и нравственных условий, в них и через них, в душу верующего таинственно вселяется Господь, духовно срастворяя человека с Собой[537].
Это таинственное воплощение по мере усвоения спасения совершается все глубже и глубже. В конце концов человек настолько обожается, насколько Господь уничтожил Себя в воплощении[538] и продолжает уничижать в непрерывном воплощении в душах верных. Сначала Господь, как семя, входит в душу[539] и зачинается в ней по вере[540]; потом воплощается в добродетели плотию Своей[541]; затем поселяется и душой Своей в ведении; наконец, воплощается и Своим Божеством[542] через существенное вселение в душу в таинстве Евхаристии. Живя так в человеке, Господь (resp. вера в Господа) производит в нем все спасительные благодатные действия: очищает, укрепляет, прославляет его[543]. Такое объединение со Христом переносит на человека все плоды искупления и спасает и обожает его.
Екклесиология
Что Господь совершает в каждом верующем, то совершает и во всем мире через Церковь Свою[544], которая есть тело Его[545], получающее от Него силы к обожению[546] и объединяющее собой всех людей — и иудеев и язычников,«два народа»[547], как любили выражаться в древности[548]. Как тело Христово, Церковь есть непрестанно продолжающееся и ширящееся воплощение Господа[549], подобное воплощению Его в маленькой церкви души каждого верующего. Оно имеет охватить собой всех, предназначенных быть членами тела Его[550]. В этом именно теле Христовом и совершается спасение каждого верующего: в нем заключены все благодатные и нравственные условия спасения — благодать таинств, с одной стороны[551], и живая вера во Христа[552], жизнь[553] и учение христианское[554], с другой. Все это здесь содержится в живых сосудах духа, каковы: апостолы[555], священнослужители[556]; верующие (разные ступени совершенства которых образуют полноту Церкви[557], святые[558], ангелы[559]. Как ни различны проявления церковной жизни, однако везде в них таинственно воплощается Господь, и каждый член Церкви может духовно сростись с какой‑либо частью питающего всех Агнца и занять свое место в великом организме Церкви[560].
Идея Церкви, как выражение высочайшей тайны воплощения, имеет такое же широкое и всеохватывающее значение, как и самое воплощение. Проследить значение этой идеи можно по тому внешнему, но вполне адекватному выражению, которое она находит себе в храме («церкви»). Храм символически всецело отражает смысл и значение Церкви (объединение в ней всего божеского и человеческого). Он является образом и Логоса, охватывающего творческой силой весь мир и приводящего все к единству[561], и двух миров — мысленного и чувственного, составляющих единый тварный мир[562], и человека, гармонией частей своих намечающего пути морального объединения всего бытия[563]; наконец, Он заключает в себе выражение идеи Христа, воплощающегося в нем («на жертвеннике»в Евхаристии)[564] не просто только творчески, как в природе, и не промыслительно только, как в человеке[565], но существенно, как при Своем вочеловечении.
Вся полнота духовных благ, охватываемых идеей Церкви, реально–мистически выражается в ее благодатной жизни, сосредоточивающейся, как в центре, — в богослужении. Внутреннее благодатное содержание церковной жизни скрывается здесь, правда, под покровом символов, однако так, что через них всегда сообщается та благодать, которая соответствует таинственному смыслу каждого символа[566]. В частности, литургия в главной части своей есть отражение высших моментов обожения будущей жизни[567]; в этом смысле она и ее центр — Евхаристия — есть предначатие будущей блаженной жизни в прославлении, созерцании и вкушении Бога[568]. Отличие от самоличной реальности будущей жизни заключается только в том, что мистическая сторона в богослужении сокрыта под чувственными символами[569].
Конечное назначение Церкви — объединить собой всех к тому предопределенных и привести их к Богу. По исполнении этого назначения настанет кончина мира.«Большой человек» — мир — умрет, как умирает и малый, чтобы в воскресении восстать обновленным[570]. Тогда все одухотворится, все тленное перейдет в нетление[571]; ради человека и природа получит вечнобы–тие[572]. После страшного суда[573] определится окончательная участь людей. Праведных ждет обожение[574], а грешных — лишение его[575], что составит источник их вечного мучения[576]. Это мучение будет тем более ужасно, что, при восстановлении естественных действований души[577] и обнаружении истинного положения вещей по прехождении суетного вещественного обольщения, познана будет ими вся справедливость кары и вся нелепость пройденного жизненного пути[578]: их будет мучить бессильное раскаяние при безблагодатном (παρά χάριν) соединении с Богом[579], в то время как на человека и на всю тварь разольется благодать обожения, и Сам Бог соединится теснейшим образом с душой человека, а через нее и с телом и, наконец, и со всей видимой природой, и будет Бог всяческая во всех (1Кор.15:28)[580].
Аскетика
Аскетика преп. Максима имеет тесную связь с его догматической системой. По существу она представляет собой не что иное, как прямое раскрытие учения св. отца об искуплении с нравственной его стороны. Целью аскетики, как и искупления, является обожение. Путь спасения тот же, что начертан, как пример, в жизни Христа. В аскетике лишь эта нравственная сторона искупления ставится под увеличительное стекло, и общие контуры ее покрываются детальными штрихами. Разумеется, не одно только учение о спасении связывает аскетику св. отца с системой его догматических воззрений. Как сотериология базируется на антропологии, так и аскетика имеет своей необходимой предпосылкой учение о греховном состоянии падшего человека, о законе плоти, о страстях, что тоже отсылает к области антропологии.
По общему характеру своему аскетика преп. Максима принадлежит к типу философско–созерцательных. Она в бо'льшей степени, чем у других аскетов, покоится на научно–антропологических классификациях и подразделениях, на данных психологического анализа и философских обобщениях. Это сказывается как в общей ее структуре, так и в деталях, и лишний раз подчеркивает ее связь с антропологией.
На первом плане в аскетике преп. Максима стоит изображение царства зла, борьба с которым составляет первую цель аскетических усилий. Внимание подвижника, прежде всего, сосредоточивается на той области, к которой привязаны стремления греховного человека, и возвышение над которой составляет необходимое условие спасения. Подвижник рассматривает эту мрачную область страстей — царство закона плоти — с внимательностью стратега, изучающего поле сражения.
Главная борьба у подвижника ведется со страстью[581]. Страсть — это неправильное движение естественных способностей человека, злоупотребление ими[582]. Неправильность движения выражается в неразумном влечении к плоти и миру вместо истинного Источника бытия, в стремлении к чувственным удовольствиям вместо духовных[583]. Страсть всегда поэтому вызывается каким‑либо чувственным предметом[584]. При наличности его возбуждаются страстные силы души[585] - похоть и раздражительность επιθυμία и θυμός, иногда также называемая πάθη[586], — выражая свое такое или иное чувственное отношение к предмету[587]. В несдерживаемом разумном беспорядочном движении этих сил души[588], в неразумной любви или ненависти к какому‑либо чувственному предмету[589] (пище, женам, деньгам, оскорбителям) и заключается греховная страсть.
В своем развитии страсть проходит четыре стадии. Внешним поводом для страсти является чувственный предмет. Связь с ним устанавливается или через чувства при наличности чувственного предмета[590] или через помысл о нем при его отсутствии[591]. Чувственное восприятие и помысл составляют точку отправления для страсти, первую фазу в ее развитии[592]. Но это еще не есть самая страсть. Простой, бесстрастный[593] помысл («прилог»,«внушение» — προσβολή) еще безразличен в нравственном отношении[594]. Лишь задерживаясь в душе, он может осложниться страстным пожеланием (επιθυμία), и тогда он переходит в»страстный помысл»[595]. Этим привнесением страстного элемента, обусловленного воздействием страстных сил души, полагается уже начало страсти в собственном смысле слова. Впрочем, зло[596] на этой второй стадии развития страсти является еще извинительным, почти невменяемым[597]. Страсть становиться грехом лишь на 3–й и 4–й стадии, когда страстный помысл, укрепляясь в душе, переходит сперва в склонность, соизволение εξις συγκατάθεσις), а потом и в грех делом (κατ' ενέργειαν)[598].
Страсть извращает все силы души: пожелательную (επιθυμία), раздражительную (θυμός) и разумную[599]. Соответственно трем силам существует и три основных вида страстей: плотское самолюбие (плотоугодие)[600], насильничество[601] и неведение[602]. От них развивается вся остальная толпа страстей, разделяемых обычно на два класса: страсти телесные и душевные[603], из которых первые характеризуются недостатком добродетели (έλλειψις), а вторые — излишком (υπερβολή) ее[604].
Все страсти последовательно развиваются одна от другой. В изображении порядка страстей преп. Максим примыкает к излюбленной в аскетической литературе схеме восьми порочных помыслов[605]. Первые из этих помыслов рождаются из похоти (επιθυμία) и обусловливаются или стремлением к удовольствию, каковы: чревоугодие (или φιλαυτία), блуд, сребролюбие[606]; или отвращением от страданий, какова печаль[607]. Развитие страстей похотной способности ведет к расстройству и раздражительной (θυμός)[608]: при всяком намеренном причинении зла распаляется в человеке помысл гнева[609]. При разочаровании или неуспехе все силы души охватываются духом уныния[610]. При успехах начинают соблазнять ум тщеславие и гордость, побуждающие человека превозноситься приобретенными им благами — мирскими или духовными (подвигами)[611]. Последние две страсти являются уже в собственном смысле духовными страстями; основа их — недостаток истинного духовного ведения, познания своей немощи[612].
Развитие всех страстей обусловливается таинственными воздействиями злой силы[613]. Демоны, различаясь по виду страстей[614], ведут непрерывную и постоянную борьбу с подвижником, двигая с собой вещество[615] и стараясь побудить его ко греху или через чувства[616] и помысл[617], или через разжжение страстных задатков в душе (непосредственное или через посредство тела)[618]. Цель всех их козней — привести человека или к соизволению на грех или к делу греховному[619], в чем заключается неизвинительный грех для подвжника и прямой успех для демонов. Соответственно двум общим типам страстей существует и два общих вида диавольского обольщения: демоны соблазняют или к чувственным удовольствиям, плотским страстям, или к страсти неведения (в том числе — к славе)[620].
Закон и благодать
Задача человека — освободиться из бездны своего падения, избавиться от сети страстей. К этой цели всегда направляла человека божественная благодать, указывая ему путь спасения (добродетели). Для руководства в нравственной жизни человеку даны были законы, и из них сперва
Евангельский закон не упразднил других законов: он лишь яснее выразил их духовную сущность. По существу все законы однородны [640]. Поэтому исполнение того или другого из них обязательно для каждого, смотря по степени его духовной зрелости [641], начиная с самого простого — писанного — и кончая самым трудным — духовным. Само собой разумеется, что все эти законы должны быть использованы и при построении аскетики. Преп. Максим тщательно изучил путь спасения по всем этим законам. Он три раза прошелся по широкому полю аскетики, изучил жизнь подвижническую с трех указанных точек зрения, и в результате представил единую стройную систему аскетики, гармонически совместившую элементы всех трех законов.
Три стороны подвижнической жизни
Для объединения законов преп. Максиму нужно было установить какую‑либо определенную схему, которая могла бы составить основу для его построений. Такой схемой для него послужило весьма распространенное в созерцательно–философской аскетике[642] различение трех сторон в подвижнической жизни: деятельной, созерцательной и мистической.
Выбор схемы оказался весьма удачным. Даже независимо от стремления преп. отца делать глубокие сопоставления между разнородными предметами, принятая им схема находила себе успешное применение во всех сторонах аскетического ведения. Она, прежде всего, вполне отвечала основному аскетическому взгляду на подвижничество как на постепенное оздоровление сил души[643], сперва практических (επιθυμία, θυμός), потом — познавательных, наконец, — мистической силы ума, силы боговедения и богообщения. Она, далее, вполне отвечала ареопагитскому учению о трех ступенях духовного развития, выраженному в формуле:«очищение, просвещение, усовершение»[644], и без натяжки согласовалась с общепринятым[645] различением трех чинов спасаемых: а)«начинающих», трудящихся подобно рабам по страху наказаний; б)«преуспевающих», несущих труды подобно наемникам в надежде на награды и в)«совершенных», исполняющих заповеди по чистой сыновней любви[646]. Вместе с этим, конечно, данная схема стояла в полном согласии с учением о трех побуждениях к нравственной жизни, соответствующих трем чинам спасаемых, а именно вере (и проистекающем из нее страхе), надежде и любви[647].
Указанная троечастная схема была применена преп. Максимом и к объединению трех законов — естественного, писанного и духовного. Сделано это было двояким путем — а) путем расчленения по троечастной схеме соответствующих элементов в каждом законе в отдельности и б) путем распределения по той же схеме всех законов вместе взятых. Первый прием оправдывался единством структуры всех законов. В этом предположении преп. Максим и находит свою любимую схему в каждом из законов[648]. В частности, например, в естественном законе он достигает этого следующим образом. Четыре»естественных (родовых) добродетели»[649], — эти основные элементы или стихии нравственной жизни, из которых созидается весь организм естественного закона, — разделяются им на практические: целомудрие и мужество, и созерцательные: рассудительность (φρόνησις) и справедливость. Первые сводятся воедино в кротости, вторые — в ведении. Эти обе добродетели в свою очередь объединяются в высшем единстве экстатической (мистической) любви[650]. — Но рядом с выделением практических, созерцательных и мистических элементов в каждом из законов, объединение их можно было произвести другим путем, применяя указанную схему не к каждому закону в отдельности, а ко всей их совокупности. И этот прием не лишен основания. При самом общем обзоре содержания трех названных законов легко можно заметить, что по преобладающему в них элементу они удобно могут быть расположены в рамках троечастной схемы[651]: в писанном законе на первый план выступает элемент практический[652], в естественном — теоретический (созерцательный), в духовном — мистический. Располагая все три закона в таком порядке и устанавливая между ними отношения строгой последовательности, преп. Максим приводил их в такую внутреннюю связь, что они в своей совокупности могли составить единую цельную систему аскетики.
Так в соответствии с троечастной схемой определились три основных части аскетической системы преп. Максима:
На пути уподобления Богу человек должен, прежде всего, отрешиться от страстей, этих извращений его естественных сил[660]. Понятно, почему. Нечистый не может приблизиться к Чистому, погрязший в страстях — к Бесстрастному, растлевающий естество — к Творцу естества[661]. Ничто так не отдаляет нас от Бога, как страсти. Мы — враги Божий, пока пребываем в страстях4[662]. Предаваясь веществу (миру) и плоти, мы отделяемся от Бога, а вместе с тем отделяемся из‑за мирских вещественных благ[663] также и друг от друга. Для спасения нам нужно оторваться от плоти и мира, чтобы объединиться друг с другом и с Богом6[664]. Цель Промысла и всех заповедей в том и заключается, чтобы объединить всех в одном устремлении к Богу в вере и добродетели[665].
Практическая философия
Возвышение к Богу начинается со стяжания добродетелей, вытесняющих собой страсти[666].
Труды практической философии и вся вообще борьба со страстями должны развиваться последовательно и планомерно, соответственно ходу развития страсти вообще. Соблюдая такую планомерность, нужно прежде всего поставить вопрос об условиях, в которых развивается эта борьба, об отношении к чувственным предметам, которые являются внешними поводами ко страстям. Телесное счастье преп. Максим считает безразличным для истинного благополучия, как и для добродетели[674]: оно не зло и не добро и становится тем или другим лишь по употреблению[675]. Но в общем, с точки зрения аскетических целей, он относится к нему отрицательно[676]. Миряне не должны его домогаться[677]; оно не есть нечто от нас зависящее, как добродетель, чтобы могло быть целью наших усилий; оно — дар Промысла[678]. Если мирянам не рекомендуется домогаться телесного счастья, то, конечно, тем более — представителям совершенной формы жизни — монахам. Для них оно вовсе считается неполезным: мирские блага — здоровье (дородность), красота, богатство, слава, все это — падение для монаха; напротив, измождение плоти, девство, нестяжательность, бесславие — его успехи[679].
Но внешние блага составляют только обстановку нравственной жизни человека, в общем даже безразличную. Это — только поводы к страстям. Источник же зла скрывается в глубинах души человеческой, в самих страстях[680]. Борьба с ними и составляет главную задачу подвижника. Она совершается обратно развитию страсти: начинается с уничтожения внешних проявлений зла (по плоти) и заканчивается внутренней борьбой помыслов[681], т. е. начинается с более легкого, а заканчивается — более трудным. Параллельно вытеснению страсти идет и развитие добродетели, причем это развитие совершается в таком же порядке, в каком ведется борьба со страстью. Сперва усвояется лишь внешняя сторона ее, способ ее осуществления (τρόπος), внешний подвиг, потом же постигается и внутренний ее смысл (λόγος)[682] и значение. В последнем случае деятельность подвижника становится одухотворенной, осмысленной; она развивается уже под руководством созерцаний, или помыслов (λόγοι [683], λογισμοί)[684] о добродетелях, которые озаряют человека в такой же степени, как λόγοι γνώσεως [685] - идеи ведения о бытии мысленном — просвещают ум на созерцательной стадии. В указанном порядке происходит усвоение всякой добродетели. Оно всегда начинается с внешнего подвига, чтобы сделать добродетель в конце концов внутренним достоянием души[686].
Ближайшая цель аскетических усилий по практической философии — это обуздание страстных сил души — επιθυμία и θυμός, подчинение их разуму[687]. В данном случае преследуется не уничтожение этих сил, а сообщение им нового направления, устремление их к вещам божественным[688]. В греховном состоянии человека основным началом деятельности страстных сил души является страстное стремление к чувственным удовольствиям. Оно‑то и породило то бесчисленное множество чувственных страстей, с которыми, прежде всего, приходится бороться подвижнику, проходящему практическую философию. Основной прием борьбы со страстями во всех случаях всегда один и тот же: каждую страсть нужно вытеснять соответствующей добродетелью[689], соответствующим подвигом самоотречения и умерщвления плоти. Мотивом для такого подвига служит страх Божий — страх перед наказанием, — которым в корне поражается принцип удовольствия[690]. Этот страх, непосредственно рождающийся от веры, и служит первым толчком к подвижнической жизни[691] и главным побуждением к добродетели на первой (практической) стадии нравственного развития человека[692]. Сперва нечистый, греховный, как страх перед наказанием, он впоследствии»вон изгоняется»(1Ин.4:18) высшим началом — любовью, и переходит в чистый благоговейный страх перед величием Божиим,«пребывающий во веки»(Пс.18:10)[693]. Так, верой и страхом Божиим полагается начало нравственной жизни человека; из страха последовательно развиваются другие основные добродетели: сперва воздержание, потом терпение, далее — бесстрастие (полное уврачевание επιθυμία и θυμός), и, наконец, из бесстрастия рождается высшая добродетель — любовь[694]. Порядком этих добродетелей начертывается весь план практической философии.
Добродетели, развиваясь в противоположность страстям, бывают, как и страсти, двоякого рода: телесные и душевные[695]. Телесные добродетели (каковы: пост, бдение, спанье на земле, послушания[696]) суть не что иное, как внешние упражнения, служащие к выражению и укреплению душевных добродетелей[697]. Ими и начинается борьба со страстями. Внешняя борьба, однако, постепенно переходит во внутреннюю, имеющую своей целью обуздание страстных сил души и оздоровление их соответствующими добродетелями.
Добродетели развиваются в том же порядке и в такой же внутренней зависимости, как и соответствующие страсти.
Прежде всего, начинается борьба с низшими чувственными влечениями человека. Ничто так не порабощает греховного человека, как страсти удовольствия,«вольные страсти»(εκούσια πάθη [698]). В силу их безудержно влекут к себе человека главные предметы обольщения рода человеческого: пища, женщины, деньги, слава[699]. Для борьбы с греховной похотью удовольствия человеку нужно прибегнуть к тяжелым подвигам умерщвления плоти. В частности, против чревоугодия нужно стяжать воздержание[700], против блуда — целомудрие[701], против сребролюбия — нестяжательность[702]; против тщеславия и гордости — смирение[703]. Как одна страсть приводит к другой, так и стяжание одной добродетели и победа над соответствующей страстью облегчает борьбу со следующими: кто обуздал чрево, тот облегчил подвиг целомудрия; и т. д.[704]. Само собой разумеется, что владеющий высшей добродетелью имеет уже и низшую: достигший целомудрия уже властен над чревом. Каждая высшая добродетель охватывает предшествующую, оживляет и укрепляет ее и в этом смысле как бы обладает ей. Смирение, как высшее духовное воздержание, обнимает собой телесные подвиги умерщвления»плоти, включает в себя всю стадию (воздержания) очищения от страстей удовольствия, составляя вместе с тем жизненный нерв нравственной деятельности подвижника на этой стадии[705].
Но борьбой со страстями удовольствия подвижничество только начинается. За»вольными страстями»всегда, как наказание[706], следуют»невольные»(страдания) - ακούσια πάθη [707]. Страданиями вызывается в человеке страсть печали, этот отклик неудовлетворенной греховной похоти (επιθυμία) к удовольствию[708]. Против этой страсти необходим человеку подвиг терпения[709] и печали по Богу[710]. Нужно с благодарностью переносить невольные страдания как благое врачевство, сознавая их очистительное значение[711] и имея скорбную печаль о своих согрешениях. Основу для терпения составляет смирение: того, кто отрешился от благ мира, не будет уже повергать в печаль их лишение[712].
Победа над вольными и невольными страстями и уврачевание пехотной способности души подготовляет к самой трудной и тяжелой борьбе, именно к борьбе со страстями раздражительной способности (ненависть, злопамятство и т. п.[713]). Бороться с гневом весьма трудно, почти невозможно: не всякий может погасить его внезапные распадения[714]. Нужно поэтому много трудиться над стяжанием добродетели кротости[715]. Помогает здесь лишь то обстоятельство, что предшествующие добродетели — и особенно терпение скорбей — уже смирили источник раздражительности — похоть (επιθυμία) и отвлекли ее от мирских благ, из‑за которых и возникают все распри[716]. За то с победой над гневом борьба со страстями приходит к концу, и достигается важнейший результат ее — обуздание страстных сил души — похотной и раздражительной способности (επιθυμία, θυμός).
Но подвижнику нужно не только уврачевать страстные силы души, но и пресечь исходные точки страстей в чувствах и помыслах. Это достигается а) через обучение чувств благочестивым упражнениям[717] и б) через борьбу с помыслами. Подвиг мысленной брани в особенности труден, не только по существу[718], но и потому, что это есть брань с демонами, внушающими помыслы[719]. Главное в этой борьбе заключается в том, чтобы не задерживать в душе помыслов, чтобы они из простых не стали страстными, или, по крайней мере, чтобы из страстного помысла не перешли в греховную склонность (εξις)[720]. Страстные помыслы нужно делать бесстрастными[721], и, таким образом, развитию страсти полагать конец в самом ее начале. Меры в борьбе с помыслами двоякого рода. Помыслы можно только отгонять, не допуская развития страсти, благочестивыми упражнениями (например, псалмопением)[722]; можно и совсем отсекать, приводя их к умалению и даже уничтожению через полное удаление от мира и его благ (презрение ко всем предметам или»причинам»страсти), что осуществляется при помощи созерцаний и любви божественной[723]. В том и другом случае для мысленной борьбы с демонами потребны духовное трезвение[724] и молитва[725].
Душе, прошедшей все стадии трудной борьбы, предстоят сладкие плоды победы. В награду за подвиги ей дается благодать бесстрастия, απάθεια [726], эта высшая цель практической философии. Достижение его обусловливает другой дар благодати — озарение ведением[727] (созерцание).
Бесстрастие и ведение вместе приводят к величайшей добродетели — любви божественной: бесстрастие отрешает от мира[728], ведение дает вкушение бытия божественного[729], после чего возгорается благодатный пламень любви божественной[730], который, возрастая постепенно и захватывая все силы души в одном устремлении к Богу[731], доходит, наконец, до высших мистических состояний экстатического ερως'а [732]. Душа, отрешившаяся от мира и охваченная этой любовью, прилепляется к Богу и ничего не ставит выше Него[733], и лишь в Нем любит Его творения[734]. Как высшая добродетель, любовь охватывает все ведущие к ней добродетели, является одушевляющим их началом и животворной силой всей нравственной жизни человека. Она заключает в себе и веру и надежду[735], и заменяет их собой как более сильное побуждение к нравственной жизни[736]. По силе ее уже самоохотно, без всякого самопринуждения[737], осуществляются все подвиги добродетели. Она охватывает и оживотворяет собой все виды подвижничества: любовь к Богу одушевляет воздержание, прогоняя всякие похотные страсти[738]; любовь к ближним укрепляет кротость, изгоняя всякие проявления гнева[739]. Включая в себе все добродетели[740], любовь осуществляет и их общее назначение — она соединяет людей с Богом и друг с другом[741], а исполняя это наиболее совершенно, она больше всех добродетелей ведет человека к обожению[742]. Последнее, т. е. обожение, лучше всего осуществляется в том непосредственном соединении с Богом, которое достигается высшим парением любви в ερως'е. В порыве страстной любви (ερως) к Богу, в высоком мистическом восторге, душа в священном исступлении, в экстатическом состоянии, сливается с Богом[743]. Так обнаруживается лучшее свойство любви — приводить к Богу все, что произошло от Бога[744].
Естественное созерцание
Таков путь подвижника–практика, который, не имея склонности сосредоточиваться на созерцании, по прохождении практической философии находит себе упокоение в высших мистических состояниях любви. Но для ума созерцательного открывается широкая область
Внешними, так сказать, упражнениями на стадии созерцания являются чтение Писания,«тайное поучение»и молитва[758]. Вся суть духовного подвига в данном случае заключается в таинственном постижении идей (λόγοι) бытия и их внутреннего смысла и духовно–божественной сущности[759], и употреблении их на духовную пищу ума.
Духовное созерцание развивается в известной последовательности: оно разрастается постепенно, захватывая все высшие и высшие области бытия, и постепенно все более и более одухотворяется[760]. Так, сперва оно включает в себя только»естественное созерцание», φυσικη θεωρία (в узком смысле) мира чувственного[761]; потом приобретает»ведение»(γνωσις) мира мысленного (των νοητων)[762], и в особенности постигает в этой области идеи (λόγοι) промысла и суда[763], управляющие миром нравственным и выражающиеся в идеях (λόγοι) добродетелей[764]; наконец, оно достигает»богословского познания»[765], или»незабвеного ведения»(αληστος γνωσις)[766], сосредоточиваясь на богомыслии.«Незабвенное ведение»рядом с другим высоким благодатным состоянием — даром»неразвлеченной молитвы»[767], — результатом долгих упражнений в этой добродетели, — образуют собой высшие так называемые»богословские»состояния, подготовляющие к премысленному акту»таинственного богословия», неизреченного познания Божества в недоведомом соединении с Богом[768].
Задача созерцаний, к какой бы они области ни относились, одна и та же — тщательно искать божественные идеи (λόγοι) Логоса, искать везде, где Он в них проявился, т. е. и в природе, и в человеке, и в Писании, и Церкви, ибо все это — и природа, и Писание, и Церковь — представляют собой таинственные воплощения Логоса[769]. Незримые энергии Его сокрыты в них под покровом символов; но они ощутимы для ума просветленного, собирающего их в созерцаниях[770]. Созерцания эти суть отражения действительных идей или энергий Логоса и соответственно трем видам духовного умозрения γνωσις, φυσικη θεωρία, αληστος γνωσις) могут быть трех родов: нравственными, естественными, богословскими[771]. Собирая и осуществляя их в себе, душа сама становится Логосом в миниатюре, принимает Его в себя со всей совокупностью Его λόγοι, словом, вполне уподобляется Богу и становится достойной божественного вселения.
Таинственное богословие
Возвышенные состояния просветленного ума (αληστος γνωσις и молитва) пересылают ум[772], по отрешении от всего чувственного и мысленного[773], в сферу
Таков путь спасения. Легко видеть, что это — тот же путь, который был пройден Христом Спасителем по человечеству при совершении дела искупления, при объединении всех разделений природы: путь добродетели, равноангельского ведения и соединения с Богом по восхождении ко Отцу[783]. Господь, совершивши однажды этот путь спасения, продолжает и теперь совершать его в каждом верующем[784], усвояя в нем Себе все, что Сам усвоил в земной жизни Своей, — все его бедствия, все подвиги, все добродетели, и делая его, таким образом, подражателем Бога (Себя) и богом[785]. В нем Господь подвизается, в нем страждет и возносится во славе, всегда делая это в том, кто подражает Ему[786]. Он вселяется в такого человека и в заповедях, которые суть Его энергии[787], и в созерцаниях[788], которые составляют отражение Его идей. Так, Он в тех, кто имеет подобное Его бесстрастию»тело Христово»и, исполненный созерцаний, мыслящий подобно Христу,«ум Христов»(1Кор.21:6)9[789], обитает полнотой Божества[790]. Вместе с таинственным вселением Господа и вся жизнь Его таинственно повторяется в жизни каждого, идущего по пути спасения. Господь таинственно зачинается в нем в вере[791], воплощается в добродетелях[792], распинается в трудах практической философии[793], восстает в славе духовных созерцаний[794], в каковой также и преображается в душах верных6[795], и, наконец, возносится к Богу в мистическом богословии[796].
Весьма развитое учение о таинственных воплощениях Христа составляет одну из наиболее замечательных черт аскетики преп. Максима. Здесь обнаруживается ее христоцентрический характер. Здесь открывается ее тесная связь с догматикой, особенно с сотериологией. Между аскетикой и сотериологией преп. Максима существует полное и прямое соотношение. Каждый подвижник по мысли св. отца как бы представляет собой Христа, божественную сторону которого образует благодать таинств, а человеческую — подражание жизни Спасителя. В силу такого соотношения тайну воплощения можно созерцать и уяснять при помощи аскетики, и наоборот, аскетику можно построять и развивать на основании тайны воплощения. Отсюда понятна та очевидность и непосредственность, с какой должно было выступить в сознании преп. Максима диофелитское решение проблемы о волях во Христе. Не только сотериологические мотивы в учении о двух естествах, не только прямая логичность диофелитского вывода из этого учения, не только отмеченная выше необходимость признания свободной человеческой воли в Новом Адаме, объединителе природы (стр.93–94), но и весьма жизненные аскетические интересы призывали преп. Максима настойчиво защищать то же самое учение, сосредоточившее на себе все интересы его жизни. Аскетика, это сфера воли, основа спасения, — поскольку оно зависит от человека, — яснее всего показывает, что воля человеческая отнюдь не может быть считаема недостойной восприятия Богом, что, напротив, именно через эту область воли вселяется Логос в спасаемых, что поэтому человеческая воля во Христе так же не может быть отрицаема, как и»естественная»(нормальная) воля человека не может быть вычеркнута из аскетики. Действия человеческой воли с точки зрения аскета составляют даже главный момент искупления и спасения. И необходимость признания ее во Христе была для преп. Максима, аскета по преимуществу, ясна до очевидности.
Этим объясняется столь горячее участие преп. Максима в сухой полемической борьбе, по существу чуждой его мистическому духу; объясняется и то отрицательное положение, которое он занял в отношении к монофелитству. Учение преп. Максима о Христе, разработанное им всесторонне, сделало его»классическим богословом»[797] в христологии. Именно преп. Максиму выпала на долю великая честь дать окончательное завершение христологии, в последнюю эпоху споров о Лице Христовом. Впрочем, в большей своей части христологическое учение преп. Максима представляет собой не что иное, как расширение и развитие христологических построений Леонтия Византийского и св. Евлогия Александрийского, с их определениями ουσία и ενυπόστατον [798], μία υπόστασις σύνθετος [799] и φυσικον θέλημα [800].
Общую особенность воззрений преп. Максима составляет их несколько повышенный идеалистический тон и ярко выраженный мистический характер. Вся система преп. отца основана на решительном предпочтении духа материи, души телу, внутренней стороны внешней. И в Писании, и в природе, и в человеке, и в богослужении преп. Максим интересуется только внутренней, духовной их стороной, а все внешнее оценивает лишь как символ, как указание на известную таинственную идею. И везде и всюду он ищет эту внутреннюю идею, которая, по его мнению, и составляет истинную сущность бытия и жизни, и которая сама есть подлинно живая энергия Логоса и истинное питание ума. Эти мистические искания должны, по его учению, привести в конце концов к премысленному акту непосредственного познания Божества в священном экстазе. Так идеалистические тенденции системы преп. Максима сами собой постепенно приближаются к пучинам мистики и сливаются с ними. Но даже независимо от признания высшей формы мистического богообщения в экстазе, благоуханием таинственного всецело обвеяно все мировоззрение преп. Максима. Не только жизнь искупленного человека, но и весь мир, по его мысли, — вся тварь чувственная и духовная — в бытии и деятельности висит на таинственных лучах благости Божией, на творческих и промыслительных логосах, исходящих из сферы премысленного бытия и влекущих туда, к обожению и блаженству, всю тварь. И таинственные лучи Божества проницают и всю систему преп. Максима и сообщают ей преобладающий мистический отпечаток. В полном согласии с мистико–идеалистическим настроением своего духа преп. отец в богословии апофатическое познание Бога (таинственное богословие) предпочитает катафатическому, в онтологии все бытие разрешает в идеи, в учении о промысле и суде не обинуяся отмечает премысленные причины и действия; в экзегетике выступает убежденным сторонником таинственного истолкования (аллегории); в литургике всецело держится символики и в аске–тике на первый план выдвигает задачи одухотворения человека и духовного γνωσις'a, познания идей (λόγοι). Так везде и во всем духовное, идеальное, таинственное, решительно и бесповоротно предпочитается всему плотскому, реальному, внешнему[801]. И по существу нужно признать, что более правильной позиции, чем эта, нельзя было избрать, по крайней мере с той точки зрения, которой держался преп. Максим. По мысли св. отца, истина может быть только духовной, божественной, и признающий высшую духовную Истину в Боге не может находить удовлетворения ни в чем, что лишено духовности и таинственности. Эту точку зрения преп. Максим всегда последовательно и настойчиво проводил во всех случаях до последних выводов. Обоснование ей он находил, прежде всего, в самом существе религии, в вере в Бога и в связанных с ней положениях. По его мнению, прямые религиозные интересы — признание творения Богом мира, вера в богодухновенность Писания[802], в подаваемую в таинствах и богослужении благодать[803] (не говоря уже о мистической теории воплощения Христа) - не только оправдывают, но даже требуют идеалистического рассмотрения природы, Писания, богослужения — этих проявлений и выражений силы Божией, которая, конечно, духовна и не может вся перейти в одни только внешние формы[804]. Равным образом, твердое убеждение в том, что не столько тело, сколько душа способна к освоению и соединению с Богом[805], требует считать главным предметом забот человека не плоть, а дух, и не телесное благоугождение Богу, а духовное. Это убеждение делает для человека обязательным стремление к одухотворению жизни, а вместе с тем побуждает его и к погружению в область созерцаний.
Толкование Св. Писания
Сказанным уже достаточно оправдывается основная точка зрения преп. Максима, его стремление везде видеть все духовное, божественное. Но преп. Максим, сверх того, находил для нее новую опору, поставляя ее в связь с самым существом христианства. Духовность истины, по его мнению, лучше всего открылась на примере Господа Иисуса Христа[806] на факте воплощения Его, сокровения великой духовной Истины под внешней оболочкой. То же самое открыто и прямо в учении Христовом. Господь для того и пришел, чтобы исполнить закон, исполнить духовно, упраздняя по букве. Это упразднение буквы закона составляет главную особенность христианства и дела Христова. В этих положениях преп. Максим и находит опору для обоснования своей мистико–идеалистической точки зрения вообще, в особенности же для обоснования своего метода таинственного изъяснения Писания и для возражений против буквального метода истолкования. Буквальное понимание Писания преп. отец считает прямо противоречащим духу христианства. Держащиеся буквы Писания[807], по его мнению, избрали противоположную Христу сторону, забывши об упразднении Им буквы закона и не постигши тайны воплощения. Они не только ослабили силу мысли своей буквой, но и оземленились душой своей и теперь пресмыкаются на земле вместо того, чтобы вознестись к Господу на высоту созерцаний. О них поистине нужно скорбеть как понесших уже наказание — испадение от истины — и как о доставивших иудеям много поводов к неверию[808]. В этих своих утверждениях преп. Максим, несомненно, глубоко прав. Буквально история, действительно, не питает и не назидает духовно ума; сухим мертвым истолкованием ее по букве может заниматься и неверующий, не извлекая для себя от этого никакой духовной пользы. И в самом деле, что пользы в упоминаниях о происшествиях, сражениях, числах, понимаемых буквально? Напротив, при духовном понимании (созерцании) все это, открывая таинственное намерение Духа[809], духовно питает, радует и услаждает ум[810]. При помощи созерцаний каждое слово Писания можно пережить и осознать внутренне, как мысль Слова, как божественное нам внушение. Аллегория, поэтому, — не простая гимнастика мысли, а полножизненная струя богатого идеалистического духа, жизнь сердца в Боге. Отсюда легко понять, почему преп. Максим грубо–внешнее понимание Писания и природы считает признаком духовного убожества, помрачения и оземлянения духа, затмения его созерцательной силы, почему видит в нем признак наклонения к чувственным страстям[811], отчуждения от христианства, считает его убиением Христа, живущего под буквой Писания, убиением, подобным богоубийству, совершенному буквалистами иудеями[812], и телесное понимание Писания признает прямо‑таки вредным для целей аскетического развития. Эти сопоставления, так далеко заводящие в своих выводах вглубь воззрений преп. Максима, еще резче и отчетливее подчеркивают общий идеалистический строй его системы.
Целостность и стройность системы преп. Максима
При единстве основного характера система Преп. Максима отличается и строгой целостностью и стройностью своего содержания. Чтобы убедиться в этом, достаточно проследить внутреннее содержание системы преп. Максима по основным ее идеям. По отношению к воззрениям преп. Максима это не составит особенного труда.
В идеалистических системах основной и исходной идеей является обыкновенно идея Первоначала, из которого и выводится и объясняется все бытие, во всех фазах его развития. И преп. Максим, прежде всего, останавливается на идее Первоначала, причем она получает у него своеобразное выражение в форме идеи Логоса, деятельного принципа в Первоначале, имеющего непосредственное отношение к тварному бытию и познанию. В творческих идеях (λόγος'ах) Логоса объединяется все бытие, в промыслительных — вся нравственная жизнь. На созерцании первых базируется онтология преп. Максима, вторых — его теодицея, учение о человеке и искуплении, аскетика и эсхатология. Так идеей Логоса объемлется вся система его воззрений в такой же степени, как Логосом охватывается все бытие[813].
Но идеей Логоса тварное бытие затрагивается, так сказать, односторонне — по идеальной половине своего существования.
Более осязательно оно охватывается другой общей идеей — идеей человека, этого высшего представителя тварного бытия. Человек, по мысли преп. Максима, является реальным отражением, или символом, Логоса в мире и органом высших целей Его промысла. Он есть, так сказать, мир и Логос в миниатюре. В идее человека, поэтому, как и в идее Логоса, может тоже найти применение вся совокупность воззрений преп. Максима: в ней дано и познание богословия, и осуществление идей промысла и суда[814]. Для преп. Максима эта идея составляет как бы мерило философствования. Антропология у него расширяется в космологию и получает онтологическое значение. Так, например, в частности три вида человеческого познания — чувственного, мысленного и мистического (сверх–разумного) - в онтологической проекции как бы образуют три сферы бытия — телесного, мысленного (духовного) и божественного. — Но идея человека не имеет, однако, достаточной полноты и всесторонности. Если тварное бытие она и характеризует непосредственно, то божественное выражает лишь символически. Притом фактически сама по себе она не нашла себе осуществления: человек утратил свое идеальное состояние. Возвышенное содержание этой идеи восстанавливается поэтому только теоретически — при помощи идеи образа Божия, поскольку идея человека, как идея производного характера, является от нее зависящей, — и при сопоставлении с эсхатологическим идеалом будущего восстановления человека, — поскольку истинное назначение человека может быть познаваемо теперь не по своему утраченному идеальному началу, а по ожидаемому концу[815].
Полное и действительное осуществление идеи человека и установление непосредственной связи тварного и божественного бытия дано в конкретной идее Христа. Последняя и является самой главной, самой общей (несмотря на свою конкретность) и в полном смысле центральной идеей для преп. Максима[816]. Во Христе, по мысли св. отца, сокрыты все сокровища премудрости[817]. Все можно познать через благочестивое рассмотрение тайны воплощения[818]. Эта тайна заключает в себе»смысл всех гаданий и образов Писания и познание видимых и мысленных тварей»[819]. Во Христе дано все Божеское (Логос и λόγοι) и все (идеальное) человеческое; и человеческое — во всех стадиях бытия: и первобытное, и настоящее, и будущее (по воскресении). Во Христе заключены все блага искупления. Его воплощение и страдания суть высший пункт раскрытия идей промысла и суда[820]. В Нем дан высший образец духовной жизни, явлены высшие проявления мистического опыта, даровано познание Св. Троицы[821], осуществлен идеал обожения[822]. Если космология сводится к идее Логоса, а потом к идее человека, то вся вообще антропология всецело сводится к христологии. Вопросы антропологии (о времени происхождения человеческих душ), эсхатологии (о будущих телах), этики (подражание Христу) решаются на основе твердо установленных пунктов христологического учения[823].
Если в идее Христа объединяется все бытие, то в свою очередь эта идея, или точнее, идея боговоплощения, может быть распространена на все бытие и послужить ключом к раскрытию всех мировых загадок. И, прежде всего, эта идея может получить применение в жизни человека, resp. в аскетике. В ней она является основной идеей. Вся аскетика есть не что иное, как мистическое воспроизведение в себе Христа и таинственное вселение Его в себя в разных видах добродетели и ведения, этих проявлений богообразных свойств[824]. Если аскетика пишется также и по примерам святых[825], то только потому, что жизнь их есть не что иное, как посильное воспроизведение жизни Господа[826]. Всякий, усвояющий жизнь Христову, сам как бы становится Христом[827]. Но идея воплощения получает у преп. Максима не только этическое, но и космическое значение[828]. Область таинственных воплощений Христа расширяется все более и более. Церковь, Писание, наконец, мир, все это — проявление одной и той же силы воплощения. В конце концов все бытие приводится к одному знаменателю, все рассматривается как воплощение Логоса, все вскрывается в этом отношении со стороны своей истинной таинственной сущности, все понимается идеалистически, и идея воплощения примешивается, как существенный момент, ко всем богословско–философским и аскетическим построениям преп. Максима.
Идея воплощения, однако, открывает только одну сторону идеи Христа. Другую сторону ее образует идея обожения[829]. Она намечает конечный идеал всякого бытия. Осуществление ее дается в более тесном соединении с Богом, в более глубоком воплощении Христа, аналогичном Его явлению в человеческой плоти. Легко видеть, что обожение совершается параллельно воплощению (его усилению) и есть его следствие. Идея воплощения, таким образом, приводя к идее обожения, снова возвращается к себе, получая приращение в своей интенсивности (обожение есть особенно глубокое воплощение). Вместе с этим к верховной христологической идее целиком возводится идея обожения, имевшая значение столь могущественного руководственного принципа в богословии древних отцов и всецело определявшая их воззрения на цель и назначение человека, на сущность искупления и Лицо Искупителя и на эсхатологическое блаженство[830].
С таким же значением, как и идея воплощения, выступают и все производные от нее идеи, и в частности идея Церкви. Она, между прочим, обнимает собой все богатое содержание идеи человека и конкретно выражает в себе все учение о спасении человека и усвоении им дела искупления.
Из краткого обзора основных идей в системе преп. Максима видна вся ее целостность. Каждая идея соответствует другой и каждая объемлет всю систему всецело, органически проникая ее во всех ее частях. Не говорим уже о том, что и во всех деталях системы также строго соблюдается симметричность построения, доходящая иногда до виртуозности. Катафатические определения Божества находятся в полном соответствии с учением о λόγοι, а также с трактацией о промысле и суде. Каждый момент в учении об искуплении согласован с учением о первородном грехе и о спасении; рассуждения о спасении — с учением о Церкви. Мистическое богопознание, откровение во Христе, Евхаристия, эсхатологическое блаженство — все это умело сопоставлено друг с другом. Наконец, вся аскетика образует строгую и точную параллель догматике: учение о страстях — антропологии, о вольных и невольных страстях — сотериологии, о естественном созерцании — онтологии, о»незабвенном ведении»и таинственном богословии — катафатическому и апофатическому богословию, и все вообще учение о подвижнической жизни поставлено в строгое соответствие с учением о Христе и с основными христологическими построениями. Словом, внутренняя стройность системы преп. Максима до очевидности ощутительна, и без преувеличения можно сказать, что она с честью может выйти из горнила самой строгой имманентной критики.
Историко–литературное значение преп. Максима
Несколько иначе, по–видимому, дело обстоит с критикой объективной, исходящей обыкновенно из каких‑либо общепризнанных принципов. Правда, и в пределах этой критики большинство ученых[831] высоко ценит систему преп. Максима. Однако есть и такие (Landerer и отчасти Wagenmann)[832], которые усматривают в ней разные недостатки, в особенности в учении о первородном грехе, свободе и благодати. Они обыкновенно находят, что преп. Максим в указанных пунктах не сумел возвыситься до блаж. Августина. Полемизировать с этими учеными в общем нет нужды, ибо затронутый ими вопрос есть собственно вопрос о принципах богословия, вопрос конфессиональный[833]. Принципы же и точки зрения в западном и восточном богословии могут быть различными, как это и есть на самом деле[834]. С западными мерками богословия нам можно не считаться. С точки же зрения восточного богословия нужно сказать, что преп. Максим не высказывал ничего такого, что было бы несогласно с его принципами и что было бы чуждо его духу. Об этом говорят все ссылки на греческих отцов, приведенные нами выше (в примечаниях). То же подтверждается и беспристрастным судом истории, тем вниманием, которым воззрения преп. Максима постоянно пользовались в Византии. Объединив в себе все результаты, достигнутые византийским богословием в предшествующей вековой истории, преп. Максим сам влился и растворился в потоке последующего византийского богословствования, вступивши в лик богословских светил восточной кафолической Церкви. Лишь его учение о λόγοι атрофировалось в позднейшем богословии, по–видимому, в силу отвлеченно–философского характера этого учения. Но и это — надо заметить — имело место в ту пору, когда византийское богословие находилось в состоянии упадка и оскудения, а христианская философия впала в старческую дряхлость пред наступлением безотрадных времен сухой схоластики.
Для установления историко–литературного значения преп. Максима еще не настало время. Осуществление этой задачи возможно будет только после детального изучения всего византийского богословия за IV‑XIV вв., что потребует еще целого ряда работ и исследований. При современных условиях могут быть сделаны лишь некоторые попытки в этом роде, в самых, притом, скромных размерах, с целью дать лишь общее представление о зависимости преп. Максима от предшествующих писателей и влиянии его на последующих.
Для историко–литературной оценки преп. Максима важно, прежде всего, ознакомление с источниками его, с теми авторами, из которых он дает прямые или (большей частью) глухие цитаты, или к которым весьма близко подходит в своем учении. Сам преп. Максим в общем не любит прибегать к цитатам, в особенности к точным, даже в тех случаях, когда делает большие выдержки из своих авторитетов, например, у Немезия[835], — но при всем том он дает все же некоторые точки опоры для исследования своих источников. В общем он положительно указывает три вида своих авторитетов — источники библейские, святоотеческие и философские, — когда утверждает, что всякая истина может быть доказываема трояко: или из Писания (γραφικως), или из отеческих творений (πατρικως), или из философских оснований, достигаемых естественными силами человеческого разума (φυσικως)[836]. Из этих источников в собственном смысле его авторитетами являются лишь первые два. Это видно из его взглядов на их сравнительное значение.
Писание — это море словес Духа[837], воплощение Логоса; оно — главное мерило истины. Вслед за ним должно быть поставлено богомыслие св. отцов, этих людей, имеющих апостольскую мысль, наученных непосредственно от Логоса и получивших совершенное ведение сущего и мудрое знание промысла[838], удостоившихся озарений Духа подобно пророкам[839]. Их писания есть другой авторитет, с которым должно согласоваться всякое бого–словствование[840]. Гораздо ниже по значению стоят философские соображения и доказательства, но и они не лишены значения вспомогательного источника.
Отношение к эллинской философии
Философию преп. Максим понимал в весьма широком смысле: сюда он относил все, что представляет собой истинную оценку (κρίσις) сущего и сообразную с ней деятельность[841]. Различал он двоякого рода философию: библейскую и эллинскую, причем, конечно, отдавал предпочтение первой. По мнению св. отца, все патриархи, жившие под естественным законом, и вообще все святые были представителями»естественного созерцания», или философского умозрения sui generis[842]. Все они удостаивались духовных озарений и просвещении, в которых познавали истинно сущее и научались правильному пути жизни[843], и Логос, таинственно являясь в них, подготовлял в них Свое воплощение[844]. Отсюда, между прочим, видно, что преп. Максиму не чужда древняя идея о мистическом Λόγο`'е σπερματικός [845], хотя и в приложении главным образом к философии патриархов и в пределах естественного закона. Впрочем, по мнению преп. Максима, естественные озарения возможны были, по силе промыслительного воздействия Духа, и среди варваров и эллинов[846]. Им тоже можно было»осязать»(Деян.17:27) Бога[847]. Господь попускал им через свои оракулы предугадывать истину, как и Сам открывал ее иудеям через закон: отсюда пророчества эллинов исполнялись, и суеверия их имели силу[848]. Философия эллинов, однако, в значительной степени подпала язве греха — чувственному заблуждению. Этот существенный ее недостаток строго учитывается преп. Максимом: он отмечает у эллинских философов греховное неведение высшей идеальной силы[849], осуждает их материалистические теории и нелепое учение о вечности материи[850] и считает недостойным названия любомудрых тех из них, которые успокоились на внешнем чувственном созерцании и не сумели и не восхотели познать Бога из Его творений[851]. Для древних христианских мыслителей, как св. Иустин Философ, Климент Александрийский, из такого рода оценки философии следовал тот вывод, что эллинской философией можно пользоваться только эклектически и с большой осторожностью. Для преп. же Максима, ко времени которого у христиан уже существовала и своя христианская философия, не было нужды и в таком заключении. Отсюда в общем к классической философии он относится отрицательно, придавая значение лишь вообще философствованию, поскольку оно, питаясь соками естественного созерцания, стоит в согласии с положительными основами христианского учения[852]. Лишь в пособие этому созерцанию он допускал пользование классической философией[853]. Таким образом, философия вообще для преп. Максима — третьестепенный и по порядку и по значимости источник; философия же эллинов — лишь вспомогательное пособие к естественному (философскому) созерцанию. Каждый из указанных источников и использован преп. Максимом в соответствии с его значением.
Библейская основа мировоззрения
Общая основа мировоззрения преп. Максима по существу библейская. За это говорит уже то обилие мест из Св. Писания, которые он приводит в своих творениях[854]. Даже в богословско–философских спекуляциях своих преп. Максим старается базироваться на текстах Св. Писания, например в учении о λόγοι и Логосе[855], о естественном созерцании[856], не говоря уже об учении о мистическом богословии[857], об обожении[858], о таинственных воплощениях Христа[859]. В общедоступных сочинениях, написанных для иноков, речь преп. Максима прямо‑таки пестрит библейскими цитатами, в полном соответствии с чем и богословствование в них не выходит за пределы простого символьного изложения[860].
Отношение к святоотеческой письменности
Менее осязательно, но столь же несомненно значение для богословия преп. Максима святоотеческих творений предшествующего времени. Как уже выше отмечено, преп. Максим примыкал к отцам–мистикам, в особенности к св. Григорию Богослову, св. Григорию Нисскому и св. Афанасию Великому, а также к Дионисию Ареопагиту. Эти писатели в его время были главными богословскими авторитетами в Византии. Их влиянием объясняются многие черты в системе преп. Максима и, прежде всего, общий идеалистический дух ее — последнее, конечно, настолько, насколько здесь не исключается и значение индивидуальности самого преп. Максима. Указанные отцы держались такого же направления, как и преп. Максим. Они в такой же степени были сторонниками идеалистической онтологии, как и аллегорического истолкования Св. Писания, и с таким же усердием изучали таинственную сторону книги природы, как и книги»словес Духа». — Под влиянием тех же отцов преп. Максим мог развить и основные понятия своей системы, хотя эти понятия у всех указанных отцов раскрыты разрозненно, у каждого в отдельности. Так, в богословско–философских системах св. Григория Богослова и Дионисия Ареопагита центральное место занимает идея Бога (Первоначала); для св. Григория Нисского центральная идея антропологическая, а для св. Афанасия — идея Христа. — Наконец, и в детальном развитии частей своей системы, насколько можно судить по приведенным выше (в примечаниях) параллелям из святоотеческой письменности, преп. Максим пользовался руководственными наставлениями главным образом тех же св. отцов. В частности, можно отметить, что в учении о Боге он примыкал к воззрениям Дионисия Ареопагита и св. Григория Богослова, в онтологии философски развил учение о λόγοι Климента Александрийского, Дионисия Ареопагита, обоих Григориев и Евагрия[861]; в антропологии следовал преимущественно св. Григорию Нисскому, главному авторитету Востока в этой области, примыкая, впрочем, также в области философской психологии — к Немезию[862], а в учении о прародительском грехе — к св. Афанасию Великому, в учении об искуплении, как обожении, преп. Максим разделял взгляды св. Афанасия и обоих Григориев; в христологических формулах и по вопросу о тленности плоти Христовой следовал Леонтию Византийскому; в учении о таинствах, свободе и благодати держался воззрений главным образом св. Григория Нисского, а также и Марка Подвижника (с необходимыми поправками)[863]; в представлении таинственного существа Церкви руководствовался глубокими созерцаниями св. Мефодия Олимпийского; в эсхатологии же разделял воззрения св. Григория Богослова, а также и св. Григория Нисского (с противооригенистическими поправками)[864].
Легко видеть, что преобладающее влияние на преп. Максима оказали великие александрийцы: оба Григория и св. Афанасий, а также Дионисий Ареопагит и Леонтий Византийский. Все это имена, которые, как мы знаем, не даром выдвинулись в истории восточного богословия. Объединивши их взгляды в систему цельного мировоззрения, преп. Максим дал первый опыт системы византийского богословия, в тех рамках, как оно существовало впоследствии и как вылилось в»Изложении православной веры»св. Иоанна Дамаскина. Характерной особенностью этого богословия, в отличие от некоторой разрозненности типов богословствования в предшествующее время, является именно объединение воззрений указанных писателей в одно целое и объединение именно в той комбинации, какую находим уже у преп. Максима. Ареопагитское учение о Боге, идеалистическое представление о человеке, мистическое учение о спасении, как обожении, — с развитием всех этих пунктов явно в противовес оригенистическим заблуждениям (вечность миротворения, предсуществование душ, выкуп у диавола, апокатастасис), — вот отличительные черты этого типа богословия. Они отличают и мировоззрение преп. Максима[865].
Эти же черты отличают богословие преп. Максима как и все вообще восточное богословие, от западного (августиновского), и они же составляют его преимущество. Ареопагитское учение о Боге, с его радикальным различением в Боге сущности и энергии, апофатического и катафатического момента, вносит в мировоззрение преп. Максима ту характерную и вместе важную черту, что совершенно исключает все попытки рассматривать Божество как конечный дух, возведенный лишь в беспредельную степень, какова в сущности точка зрения западного богословия, и полагает грань всем подобным рассудочным операциям, какие, напротив, весьма смело применялись западными богословами. Идеалистическое представление о человеке и его первобытном состоянии выгодно отличает преп. Максима как богослова в том отношении, что не допускает перенесения черт настоящего эмпирического состояния на первоначальное (и resp. будущее эсхатологическое), в чем повинно западное богословие, а напротив, полагает резкую грань между тем и другим и указывает на всесторонние изменения в природе человека по падении во всей его психофизической организации, не ограничивая их только областью воли, что так характерно для августинизма. Усвоенное преп. Максимом специально–восточное учение об искуплении как обожении и уврачевании человеческого естества (возведении его в прежнее идеальное состояние), составляет прямое преимущество его перед западной внешне–юридической идеей удовлетворения. В общем в лице преп. Максима восточное богословие отличается от западного в том отношении, что резче подчеркивает грань между Богом и тварью, между идеалом и действительностью. Оно исходными пунктами для себя берет не факты тварного сознания и не факты настоящей грубой действительности, а вышетварные принципы и премирные идеалы; оно смотрит на тварную действительность сверху вниз, созерцая в ней лишь отражения истинного бытия, лишь причастия Бога, и один только Бог и составляет для преп. Максима главную опору богословствования, как исходный пункт и цель стремлений всякого бытия. Главная идея для преп. Максима, как и для восточного богословия, — идея обожения, или, по более сложной концепции преп. отца,«воплощения» — обожения: все от Бога, все есть Его воплощение, и все должно возвыситься к Богу, к обожению, к более глубокому воплощению. Эта идея составляет высокое преимущество системы преп. Максима пред западным богословием, для которого человек является мерой всех вещей, и тварных, и божественных, как опора для заключений о Боге и мире по законам прямой аналогии: для августинизма данными являются не Бог и не идеал (это для него — искомые), а человеческое сознание и факты опыта[866]. Это слишком позитивно, слишком реалистично. Мы поэтому не ставим в укор преп. Максиму, а скорее считаем положительным достоинством его системы то обстоятельство, что он остался чужд влияний западного богословия, хотя (при знании латинского языка) и мог познакомиться с лучшими произведениями в этой области.
Как на систему догматических воззрений преп. Максима оказали преимущественное влияние александрийские отцы, так и на аскетику его — аскеты–созерцатели. План аскетики, учение о страстях и о восьми помыслах, о практической философии, естественном созерцании и молитве, все это составилось у преп. Максима под влиянием Евагрия[867]. Учение о страстях, развитии каждой страсти, об основных видах страстей и борьбе с помыслами было развито под влиянием преп. Исихия и аввы Дорофея; учение о (трех) законах, о ходе нравственного развития, о добродетелях раскрыто под руководством того же аввы Дорофея. Глубокосодержательным учением о вольных и невольных страстях преп. Максим обязан преп. Марку Подвижнику, учением о любви — блаж. Диадоху, теорией экстаза (мистика в узком смысле слова) - Дионисию Ареопагиту и св. Григорию Нисскому. Наконец, учение о таинственном воплощении и жизни Христа в душах подвижников во многом базируется на учении св. Григория Богослова и преп. Марка Подвижника. Преп. Максим, таким образом, всецело усвоил тот обширный материал, которым располагала созерцательная аскетика в его время, и соединил с ней спекулятивную мистику Ареопагита и возвышенные созерцания св. Григория Богослова.
Творческий характер богословия преп. Максима
Сколь ни разнообразны и многочисленны были влияния, под которыми находился преп. Максим, он все же все их сумел своеобразно обработать и привести в единство цельной системы. В этом проявилась творческая сила его мысли и оригинальность его духа. Преп. Максим не стоял в положении рабской зависимости в отношении к своим авторитетам. Он не был простым компилятором или только»восприимчивым духом», как его представляют иные ученые[868]. Предшествующие писатели давали ему лишь точки опоры, исходные пункты богословствования. Их, иногда слабые, намеки он уже сам развивал и углублял всесторонне и преумножал своими выводами и созерцаниями. Многое привносилось им также и при самом объединении разных взглядов разных авторов. Это понятно само собой. Самое обилие авторитетов св. отца ясно говорит о той огромной творческой работе по объединению их, которую ему пришлось выполнить. И работа эта, действительно, обнаружила силу его творческого синтеза. У преп. Максима мы видим не пестрый и случайный набор цитат, не простой свод доказательств, а целостный организм связанных друг с другом и симметрически обработанных положений. Его система не мертвая разлагающаяся масса, которую легко и скоро можно анатомически разложить по частям, а живой и целый организм, творчески ассимилировавший себе воспринятые элементы. Все идеи преп. Максима — и оригинальные, и заимствованные и развитые им — прошли сквозь призму его духа, все своеобразно претворились в состав его мировоззрения и тесно сплелись друг с другом в одно неразрывное целое. В целом, поэтому, система преп. Максима высоко оригинальна.
Печать оригинальности лежит также и на главных идеях его системы. Правда, как указано выше, эти идеи порознь выдвинуты были раннейшими писателями, но ни у кого из них они не были так полно восприняты в своей совокупности и никем не развиты в такой степени и не приспособлены к объединению всех частей системы, как у преп. Максима Исповедника. В особенности всестороннее развитие идеи воплощения и применение ее даже к области философских спекуляций составляет отличительную черту мировоззрения преп. Максима. У преп. отца впервые эта идея выступает в столь широко развитой концепции. До него можно говорить лишь о незаконченных, частичных, неполных попытках к тому. У св. Афанасия Христос, правда, стоит в центре богословия, но к основной христологической идее, к учению о воплощении, еще не сведены все части его системы[869]. У св. Григория Нисского центральная точка зрения — антропологическая, но дальнейшего шага к развитию ее в христологическую не сделано. Толчком к такому шагу могли послужить споры с афтартодокетами, но серьезных попыток в этом направлении не было предпринято. Лишь преп. Максим, умело выдвинувши идеи Логоса и человека и объединивши их в одной христологической идее, поставил последнюю в центре системы и обработал с ее точки зрения всю совокупность своих догматических и аскетических воззрений.
Не менее, наконец, преп. Максим оригинален и в деталях своей системы, в отдельных созерцаниях. Целиком все содержание его богословия не может быть выведено даже из того богатейшего запаса богословско–философских воззрений, которое сохранила ему патристическая традиция, и с которой он был так хорошо знаком. Те параллели, которые можно найти для его воззрений в святоотеческой письменности, говорят скорее о сродстве его с воспитавшей его средой, скорее характеризуют его направление, чем намечают его литературную зависимость. Дар небесных озарений[870], увенчавший преп. отца, очевидно, обнаруживал свою силу. Он и открывал ему все новые и новые широты и глубины богословствования. Потому‑то преп. Максим так неистощим в своих духовных созерцаниях и так оригинален в глубокомысленных рассуждениях.
В частности, нужно отметить, что со стороны детального развития разных частей своей системы преп. Максим по всем пунктам делает заметный шаг вперед по сравнению с самыми выдающимися из своих предшественников. В каждой области он привносит что‑либо новое. Так, в учении о Боге он вводит упорядоченность и взаимную связность в изложение катафатиче–ских определений Божества[871] и дает своеобразную обработку аналогий тайны Троичности. Замечательно при этом, что в учении о причастии твари Богу он значительно превосходит Ареопагита, отчетливо оттеняя в акте миротворения теистический момент. В онтологии преп. отец представляет нам необычайно развитое учение о λόγοι, детально примененное ко всем сторонам тварного бытия. В этом отношении с ним не может сравняться даже и Дионисий Ареопагит. Этот великий христианский мыслитель один из всех писателей, говоривших о λόγοι, выделяется в том отношении, что касается их не просто мимоходом, а по существу, и отводит им особое место в своей системе. Но именно у него отсутствуют λόγοι промысла, λόγοι добродетели, как не затронута и вся этическая сторона христианства. В антропологии преп. Максим выступает впервые с троечастным развитием идеи (λόγος) человека, на которое лишь намеки даны были в предшествующей письменности[872]. Он же яснее других писателей оттеняет центральное положение человека в мире. Замечательно при этом, что применительно к указанной троечастной схеме идеи человека у преп. Максима методически разработаны все те мысли о первородном грехе и искуплении, которые случайно и без установления точного соотношения между ними брошены были предшествующими писателями и перемешаны без особого порядка со многими побочными мыслями, представляющими лишь отпрыск главных идей. Само собой разумеется, что при детальной разработке этих идей преп. Максим пришел к очень ценным и важным результатам. Он отчетливее, чем другие восточные писатели, излагает учение о грехе, свободе и благодати, устанавливая виды греха и благодати[873]. Достигнутые хорошие результаты сказываются и в дальнейшем своем развитии. Учение преп. отца о спасении замечательно в том отношении, что, с одной стороны, до мельчайших деталей поставлено в органическую связь с учением об искуплении (и resp. с антропологией), а с другой — неразрывно переплетено с учением о нравственной жизни человека, о ступенях нравственного развития, чем ярко отмечен столь существенный в деле спасения этический момент и точно выражено столь характерное для восточного богословия учение об органическом взаимодействии свободы и благодати в деле спасения человека. Не менее значительны заслуги преп. Максима и в учении о таинствах и особенно о Церкви, каковому отделу догматики так мало посвящают внимания восточные писатели, как Григорий Богослов и даже Григорий Нисский. В своих созерцаниях о Церкви и богослужении преп. Максим нисколько не уступает Ареопагиту ни в глубокомыслии, ни в оригинальности своих положений. Он даже превосходит его в том отношении, что созерцания его носят ярко выраженный этический характер и чуждаются сухой и отвлеченной философской спекуляции Ареопагита. Наконец, и в эсхатологии преп. Максим выдерживает своеобразную позицию в отношении к теории апокатастасиса у св. Григория Нисского и яснее раскрывает разные возможные точки зрения в развитии этого учения.
Не менее оригинален преп. Максим и в аскетике, хотя это и не так бросается в глаза. Оставляя в стороне вопрос о его аскетической системе в целом, ибо она, бесспорно, представляет творческое создание его духа, претворившего в себе как наставления разных византийских аскетов, так и свои собственные умозрения, развитые в трояком направлении по трем законам, не касаясь этой системы в целом, мы и относительно деталей ее должны признать, что и в них преп. Максим часто сохраняет силу своего оригинального духа, хотя иногда или дословно повторяет свои авторитеты (преп. Исихия)[874], или передает их в перифразе (Евагрия[875], преп. Марка[876], преп. Дорофея[877], блаж. Диадоха[878]). Сравнивая преп. Максима с двумя главными его авторитетами в области аскетики и мистики — с Евагрием и Дионисием Ареопагитом, нельзя не заметить его очевидного превосходства над тем и другим. Св. отец в том имеет преимущество перед Ареопагитом, что отчетливо и основательно раскрывает совершенно не затронутую тем сторону мистики — ее антропологическую и этическую сторону[879]. И если тут ему помог Евагрий с своей практической философией, то в естественном созерцании преп. Максим далеко превосходит и его, сосредоточиваясь на подробном выяснении всех сторон созерцательной жизни. Эта жизнь нашла себе в нем самого яркого выразителя. Потоки глубокомыслия не иссякают у преп. отца ни при изыскании таинственного смысла Писания, ни при духовном созерцании λόγοι бытия; мысль его не устает в классификациях всевозможных λόγοι и в установлении градации их по степени»одебеления». Уже в этом отношении здесь заметно выступает вся сила созидательного развития им плодотворных, но слабо раскрытых идей его предшественников. Но что в особенности развито преп. Максимом, и чего нет ни у Евагрия, ни у Ареопагита, так это учение о таинственных воплощениях Христа. Ни у кого из церковных писателей, ни до, ни после преп. Максима, идея воплощения не получала такого широкого развития и всестороннего применения, как у него. — Так во многих деталях с очевидностью сказывается глубокая оригинальность воззрений преп. Максима. Все это показывает, что мысль его и в богословии и в аскетике была столь же глубока, оригинальна и плодотворна, как и те здоровые соки, которыми он питался.
Преп. Максим как философ
Из указанных источников в достаточной степени может быть объяснена вся система преп. Максима по основным частям своего богословского содержания. Остается лишь обратить внимание на философскую ее сторону. Наличность философской обработки системы преп. Максима не подлежит сомнению. Эта черта ярко сказывается в его онтологии и психологии. О ней отчетливо говорят и употребляемые им философские термины: ουσία, συμβεβηκός, ειδος, υλη, δυνάμει, ενεργεία аристотелевские, αυτοουσία, οντότης, μετοκή, κατάφασις, απόφασις, λόγοι и др. неоплатонические. Ясно, что преп. Максим был не только богословом, но и философом. Позволительно поэтому поставить вопрос о том, в каком отношении стоял преп. Максим к эллинской философии, и какую связь с ней имело его философствование. Так как философские созерцания преп. Максима обусловлены были главным образом влиянием тех отцов–представителей христианской философии, которых он знал и исследовал, каковы — Дионисий Ареопагит, Немезий и оба Григория, то говорить о прямом влиянии на него светской философии почти не приходится. Это, конечно, не значит, что преп. Максим не знал или не изучал философии. Напротив, он был философски образованным человеком, как о том говорят и его сочинения[880]. Но тем не менее в отношении к системе его воззрений в собственном смысле можно ставить вопрос не о генезисе, а только о философской квалификации ее характера — о том, какой школе сродна его философская терминология, и на сочинениях каких мыслителей он образовал свой философский дух. Обстоятельных исследований по этому вопросу ученые не производили. Они ограничивались лишь тем, что указывали то платоновские, то аристотелевские элементы в воззрениях св. отца[881] и отмечали преобладание то первых[882], то вторых[883], предполагая при этом, что преп. Максим большей частью усвоил их путем непосредственного изучения эллинской философии. Правильнее, впрочем, кажется сопоставлять преп. Максима с неоплатониками[884] и, не отрицая непосредственного знакомства его с произведениями эллинских философов, признавать все же, что материальное влияние эллинской философии на построение философских частей его системы было опосредствовано уже христианскими мыслителями, так что на долю непосредственного изучения преп. отцом эллинской философии выпадало лишь чисто формальное влияние на обработку некоторых деталей его системы и на терминологию. К таким выводам приводит сравнение системы преп. Максима с философскими построениями неоплатоников и с содержанием предшествующей христианской философии. Из этого сравнения, прежде всего, открывается, что у преп. Максима, действительно, весьма много точек соприкосновения с неоплатониками. И язык (αυτοιυσία λόγος), и диалектическая техника, и метафизическое учение о λόγοι, о духовности и бессмертии души, и, наконец, даже схема философской системы (если ее выделить из богословской), с ее основными моментами — учением о Первоначале, исхождении из Него тварного бытия и обратном возвращении к Нему через аскетическое отрешение от сущего и премысленное слияние с Ним, — все это схоже у преп. Максима с неоплатониками. Но все это схоже у него также и с Дионисием Ареопагитом, через которого вообще и шли главным образом неоплатонические влияния. Вывод отсюда можно сделать тот, что по философской стороне своей конструкции и по терминологии система преп. Максима дает в общем основание считать его знакомым с неоплатонической философией, и, по–видимому, с самыми поздними формациями ее, развившимися отчасти уже под влиянием христианства (Прокл), но при том так, что в существенных частях, отразившихся на философском содержании системы преп. Максима, знакомство это не могло дать больше того, что может быть объяснено и влиянием Ареопагита и, что, следовательно, должно быть отнесено на счет христианской философии.
Что симпатии христианских мыслителей (конечно, с известными ограничениями) часто были на стороне идеалистической философии неоплатонизма, это нисколько не удивительно, если принять во внимание, что неоплатонизм изначала развивался под влияниями, родственными христианству (филонизм), и что мистика его всегда давала богатое применение религиозным порывам духа.
Как ни смотреть на философские влияния на преп. Максима — придавать ли им значение материального принципа (и выводить их через известные христианские посредства) или приписывать только формальное значение (и признавать их непосредственный характер), в обоих случаях нужно с несомненностью признать, что они касались главным образом только философской обработки и развития его миросозерцания и не отразились в нежелательном смысле на чистоте его христианского духа. Преп. Максим не был настолько слабым умом, чтобы безраздельно подчиниться какому‑либо постороннему влиянию. Сознавая это, даже немецкие ученые, которые так любят говорить об увлечении христианских мыслителей языческой философией, доходящем будто бы до забвения чисто христианского содержания или до полного искажения наиболее характерных для него элементов (что, например, они видят у Дионисия Ареопагита), отдают все же дань справедливости преп. Максиму, утверждая, что он вполне выдержал церковную точку зрения в обработке своей системы и причудливую философскую мистику Ареопагита примирил с церковной догмой[885]. Действительно, в системе преп. Максима и самые чисто–философские построения, например учение о»причастии»твари Богу, о возвращении ее к Нему, носят печать религиозного христианского духа. Вопрос о»причастии», об отношении Бога и мира, может послужить в данном случае лучшим пробным камнем. Не может быть спора относительно общего смысла системы неоплатонизма в отношении к этому вопросу. Это — система пантеистическая. Все бытие есть для неоплатоников процесс необходимого развития Божества, Его выхождения из Себя и возвращения к Себе. Для различения твари от Бога, и еще более для различения Бога от твари, для момента личной воли и намерения здесь нет места. Иное дело у преп. Максима. Идея воли, основанной на намерении, составляет один из важнейших интегралов его системы. Миротворение, промышление (не говорим уже об искуплении) есть свободный акт Божественной воли. Теодицея и учение о человеке и целях его бытия не имеют другого столь важного опорного пункта, как свобода воли. Вся жизнь мира представляет собой не сцепление механических процессов, совершающихся с роковой необходимостью, а жизненное сочетание разумных целей и свободно–личных усилий. Все это проводит черту принципиального различия между системой преп. Максима и неоплатонизмом. — Еще ощутительнее обозначается это различие и еще очевиднее выступает христианский характер системы преп. Максима в учении о возвращении тварного бытия к Богу как высшей его цели. Помимо уже того, что у преп. Максима здесь строго соблюдается принцип личности и считается недопустимым простое растворение твари в бездне Божественной сущности, у него выступает то резкое отличие от неоплатоников, что главной идеей, дающей тон всем его построениям по данному вопросу, является не просто философская идея объединения, возвращения к Богу всего вышедшего из Него бытия, а идея искупления. Вместе с введением в его систему этого момента привносится в нее ряд разнообразных идей — и догматических, и аскетических — и привносится в такой полноте, в какой нет их ни в одной из систем, трактовавших об освобождении от зла и материи. В особенности тут важно отметить идею Искупителя–Христа. Она совершенно была чужда эллинской философии, знавшей просто Логоса, а не Искупителя, и Логоса бесплотного, а не во плоти страждущей. Для преподобного же Максима в идее Христа дано все. Она — центр его философии. И если оттенение момента личности имеет значение для религиозных интересов вообще, то идея Христа имеет значение для христианского сознания в особенности; она именно и придает специально–христианский характер мировоззрению преп. отца. И то обстоятельство, что он сумел ввести ее в центр своей системы (чего нет и у Дионисия Ареопагита) и связать ее живыми нитями со всеми ее частями, говорит о всецелом проникновении его философского духа началами христианскими.
Отсюда ясно, почему, по нашему мнению, при всей даже наличности прямых ссылок преп. отца на эллинских философов[886], можно говорить только о сравнительно узком, отдаленном и чисто формальном влиянии на преп. Максима классической философии, и видеть у него только разумное применение философских средств к формулировке и обоснованию положительных истин христианского богословия. Собственно говоря, знакомство преп. Максима с философией, и в частности неоплатонической, является фактом, относящимся скорее к вопросу об объеме светского образования преп. Максима, чем к уяснению источников его воззрений. Классическая философия может быть привлекаема только в целях философского комментария к употребляемым преп. Максимом терминам неоплатонической школы, а не для генетического объяснения его системы.
В последнем отношении несомненно важное значение имела для преп. Максима не»внешняя», а христианская философия, и в том числе»естественное созерцание», сходное с внешней философией лишь по своей отвлеченности, но имеющее свое особое содержание и свои предметы умозрения. Христианин, по учению преп. Максима, философствует трояко: в заповедях, догматах и вере. Заповеди очищают ум от страстей, догматы вводят в ведение сущего, а вера — в созерцание Св. Троицы[887]. В истинном познании божеских и человеческих вещей и заключается цель всякой христианской философии[888]. Родник этой философии бил ключом в самом преп. Максиме, питаясь в нужных случаях предшествующей христианской философией.