Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Экономика всего. Как институты определяют нашу жизнь - Александр Александрович Аузан на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

То, что происходило после распада СССР в России, Олсон считал крайней формой «британской болезни» – «красным склерозом». Олсон смог ответить на вопрос, почему не случилось российского экономического чуда, проследив, как на протяжении всего XX века – с 1920-х по 1990-е годы – в России эволюционировал менеджмент. Сталин создал очень мощный менеджмент, но справляться с ним мог только одним способом – террором, который приводил к ротации. Когда был остановлен террор, началось срастание внутри менеджмента, и группы интересов в итоге стали сильнее первых лиц государства. Когда же было уничтожено авторитарное государство, связки менеджеров не только не ослабли, они усилились, и их группы стали делить бюджеты, замыкать на себя ренты и тормозить развитие страны. Исчезли последние ограничения – узкие перераспределительные группы не сдерживались ни государством, ни широкими коалициями.

Общество и халявщик

Оказывается, от того, как устроено общество, может зависеть, будет ли страна форсировано развиваться или остановится в своем развитии. И дело здесь не в схемах государственного управления, не в политике правительства, а в том, насколько активны в обществе различные группы интересов, широкие и малые. Механизмы функционирования этих групп как раз и изучает теория коллективного действия, сформулированная Мансуром Олсоном. В отличие от Джеймса Бьюкенена, этот выдающийся экономист, к сожалению, не дожил до присуждения ему Нобелевской премии – он умер, номинируясь. Но он ее безусловно заслужил – самой постановкой вопроса о том, почему и как существует общественная деятельность. Ведь на самом деле это абсолютная загадка.

Приведу пример, который, думаю, будет очевиден любому человеку, сталкивавшемуся с проблемой коллективных действий. Вы живете в многоквартирном доме, вдруг происходит скачок напряжения в сети, и у всех сгорает техника – видеомагнитофоны, телевизоры, холодильники. Вместе с несколькими людьми из вашего дома вы идете в общество потребителей, пишете претензии организациям, ответственным за поставку электроэнергии, при необходимости идете в суд. Если все эти действия в итоге заканчиваются успехом, кто получает компенсацию за сгоревшую технику? Компенсацию получают все жители вашего дома. Потом начинается вырубка деревьев рядом с домом. Вместе с несколькими людьми из вашего дома вы идете в «Гринпис», Социально-экологический союз, экологическую милицию, прокуратуру. Если вырубку удается остановить, для кого растут деревья? Деревья растут для всех жителей дома, даже для тех, кто и не думал идти в «Гринпис». Поэтому когда рядом начинается уплотнительная застройка и все ожидают, что вместе с несколькими людьми из вашего дома вы займетесь и этим вопросом, вы спрашиваете себя: «Доколе? Сколько можно заниматься тем, что приносит результаты всем, а издержек требует от меня? Разве я родился для того, чтобы нести издержки общественной деятельности? Мне что, больше делать нечего?»

В институциональной экономической теории этот феномен называется freerider problem – «проблема безбилетника» или «проблема халявщика». Если вы производите общественное благо, надо учитывать, что оно обладает двумя признаками: во-первых, оно неконкурентно в потреблении, а во-вторых, оно неисключаемо из доступа. Все имеют равный доступ к общественному благу, при этом его не становится меньше от того, что все им пользуются. Но в итоге не очень понятно, как покрывать издержки производства этого общественного блага. Если вы, скажем, печете пирожки, то, когда вы их продаете, на вырученные деньги вы можете купить муку и опять испечь пирожки. А если вы занимаетесь общественной деятельностью, то все происходит иначе. Вы сделали что-то хорошее для людей, они этим попользовались – и все, никакой материальной отдачи и личной выгоды вы не получаете. Как обеспечивается воспроизводимость всей этой деятельности, совершенно непонятно. Между тем она воспроизводится, причем в огромных масштабах – причем очень многое из того, что мы привыкли считать результатом действий правительства, на самом деле является результатом именно общественной деятельности.

Как же решается «проблема халявщика», одно из главных препятствий для общественной деятельности? Единого решения нет, зато существует множество решений частных, которые определяются тем, что, во-первых, сами общественные блага бывают очень разными, а во-вторых, их производством занимаются очень разные группы: большие, малые, однородные, разнородные. Давайте попробуем разобраться, как именно это происходит.

К счастью, жизнь устроена немного сложнее, чем теория, и не вполне понятно, существуют ли в реальности абсолютно чистые общественные блага. Возьмем мост через реку – казалось бы, чем не чистое общественное благо? Он нужен всем. Но вряд ли это благо можно считать совсем уж неконкурентным – ведь не могут же все одновременно по этому мосту проехать. Или возьмем ядерное оружие – казалось бы, оно должно обеспечивать безопасность всех без исключения жителей той или иной ядерной державы. Но проблема в том, что существует такая штука, как пояса противоракетной обороны, и они обычно покрывают страну не вполне равномерно: Москва, допустим, таким поясом окружена, а Омск – нет. Академик Сахаров рассказывал историю о том, как генеральный секретарь Брежнев научил его, что надо думать про всех людей. Обсуждалась возможность ядерного контрудара со стороны КНР, и Сахаров объяснял, что китайские ракеты все равно дальше Омска не долетят, на что Брежнев сказал: «А в Омске, между прочим, тоже советские люди живут». Выясняется, что общественные блага не такие уж неисключаемые и неконкурентные, и даже если они и достаются всем, то не в одинаковой пропорции.

Не менее сложно устроены группы, которые производят эти общественные блага. Возьмем такую социальную группу, как жители одного подъезда. Допустим, это интеллигентные старушки, которые обсуждают установку домофона. Найдут они консенсус по поводу того, нужен ли им домофон, какой домофон дорогой, а какой приемлемый? Думаю, да – у них близкие представления о том, что в подъезде лучше, когда там чистота и герань на окнах, а не общественный туалет, и понимание ценности денег у них тоже очень близкое. А теперь представим, что в этом подъезде живут еще двое «новых русских». Будет найдено решение по производству общественного блага – домофона? Тоже да. Конечно, на собрании жильцов будет полчаса или час крика, но потом один «новый русский» скажет другому: «Слушай, Петь, мы уже тут с тобой потеряли больше времени, чем стоит этот проклятый домофон. Давай пополам скинемся и уже поставим его наконец». В этой ситуации частная выгода превышает общественные издержки.

Нечто очень похожее я видел неоднократно при принятии решений в различных российских бизнес-ассоциациях. Обычно в такие ассоциации входят очень разные по обороту компании, у которых есть некие общие представления о том, что нужно содержать минимальный аппарат, раз в год выпускать красивый отчет по ситуации в отрасли, проводить пару выставок и конференций.

Вдруг возникает вопрос о создании какого-нибудь серьезного блага, необходимого всем членам ассоциации, – например законодательного продукта. Для этого нужно довольно много денег: разработка, маркетинговые исследования, лоббирование. И тут начинается крик: как скидываться – по обороту, не по обороту, кто дает больше, кто меньше… Чем это все обычно кончается? В перерыве в курительной комнате встречаются представители трех-четырех крупнейших компаний, потом они возвращаются в зал совещаний и говорят: «Предлагаем вопрос по законопроекту закрыть. Мы решили, что четыре компании делают специальный взнос на эту программу, она будет обеспечиваться не в общем, а в специальном порядке». В итоге выясняется, что сравнительно небольшие, но более или менее однородные группы способны производить даже такие сложные и затратные общественные блага, как, например, законы. При этом, если законопроект будет реализован, каждая из скинувшихся компаний все равно получит гораздо больше, чем потратила на разработку. Здесь частные выгоды тоже превышают общественные издержки.

Общество и организация

Но как быть, если мы имеем дело не с малыми, а с широкими группами, с миллионами людей, которые физически не могут решить все свои проблемы на общем собрании? В этой ситуации «проблема халявщика» становится гораздо более острой, поскольку у всех этих людей, разумеется, больше надежды на то, что, если благо нужно всем, кто-нибудь произведет его без их участия. Мансур Олсон предложил решение, которое сам он назвал положительными и отрицательными «селективными стимулами».

Помните, когда Остап Бендер при знакомстве пытается угостить Шуру Балаганова пивом и сталкивается с надписью «Пиво только членам профсоюза»? Это типичный случай положительного селективного стимула. Приведу еще два примера, уже из реальной жизни – американской и российской. На протяжении всего XX века одной из самых широких групп американского общества, его символической группой, были фермеры. Но им очень долго не удавалось создать сколь-нибудь массовую организацию по производству законодательных общественных благ, которые были им необходимы, – фермеров было слишком много, и каждый из них думал, что общие проблемы решит кто-нибудь другой. Какое было найдено решение? Допустим, фермер хочет уйти в отпуск – кому доверить корову? Другому фермеру. Тут уже возникает не общественное благо, а частная услуга. На принципе взаимных частных услуг, доступных только членам общественного объединения, и были созданы большие фермерские ассоциации. Каждый фермер, платящий взносы, получил для себя несомненную частную выгоду – возможность уйти в отпуск от коровы. А все вместе они получили выгоды в виде создания общественных благ: взносы позволили фермерским ассоциациям создавать законы и крайне успешно лоббировать свои интересы в конгрессе США.

В качестве российского примера того, как действуют положительные селективные стимулы, приведу общество «Мемориал». Оно производит несомненное общественное благо – восстанавливает и поддерживает историческую память нации. Именно для этого 20 лет назад собралась небольшая группа людей с очень сильными профессиональными возможностями. Но, с другой стороны, «Мемориал» – организация, в которой состоят около миллиона людей, потому что она оказывает правовую и гуманитарную помощь репрессированным и членам их семей. Получается, что эта система одновременно обеспечивает оказание взаимных услуг и создание общественного блага. Причем функционирует она отнюдь не на бюджетные деньги.

Что касается негативных селективных стимулов, то их действие хорошо знакомо всем, кто читал книгу Марио Пьюзо или хотя бы смотрел фильм «Крестный отец». Почему там, где действуют профсоюзы, немедленно появляется мафия? Потому что это выгодно обеим сторонам. В конце 1940-х годов в США был принят закон Тафта-Хартли, который был направлен против засилья в профсоюзах организованной преступности и ставил их под контроль правительства. Однако вскоре он был отменен, и произошло это по одной простой причине: закон Тафта-Хартли не был нужен профсоюзам, они вовсе не возражали против мафиозного присутствия. Мафия гарантировала их существование, она была эффективным инструментом поддержания коллективного договора. Допустим, идет забастовка. Как не допустить на завод штрейкбрехеров? Очень просто: поставить у проходной людей с бейсбольными битами, не очень симпатичными физиономиями и не очень добрым взглядом. Аналогичный пример из российской практики – различные организации ветеранов Афганистана. С одной стороны, вроде бы социальная организация, с другой – криминальные войны, взрывы на кладбищах и тому подобное.

Подобное сосуществование добра и зла, когда группы людей объединяются при помощи насилия или угрозы применения насилия, – это и есть использование негативных селективных стимулов. Если не находится достаточных позитивных стимулов, чтобы большие сообщества людей производили общественные блага, соблюдали правила, поддерживали неформальные институты, то этим начинают заниматься организации, которые имеют преимущество в осуществлении насилия (в том числе государство).

Общество – а вернее, различные группы внутри него – в состоянии производить самые разные общественные блага. Но на ранних фазах развития общественной активности негативные стимулы найти легче, чем позитивные. «Мемориал» и американские фермерские ассоциации – это креативные решения. Если же подобных креативных наработок не хватает, в общественную деятельность вплетаются нити насилия. При этом из самого факта существования тех или иных групп, которые теоретически могут производить общественные блага, совершенно не следует, что они будут это делать.

Общество и капитал

Почему же в одних странах различные группы производят много общественных благ, а в других – мало? Иными словами, что определяет конструктивность коллективной общественной деятельности? Почему в Скандинавии около 80 % людей состоят минимум в одной общественной организации, а в России процент людей, участвующих в деятельности неполитических общественных организаций, примерно равен проценту европейцев, которые состоят в политических движениях (а это, замечу, очень специфический вид общественной деятельности)? Все это обусловлено тем, насколько высоки трансакционные издержки коммуникации, контактов между людьми. Эти издержки – переменная величина, которая фиксируется специальным индикатором под названием социальный капитал, свидетельствующим об уровне взаимного доверия и честности в обществе.

Социальный капитал можно измерять двумя способами. Первый – с помощью соцопросов, в которых респонденты отвечают, насколько они доверяют другим людям: родным, близким, соседям, незнакомцам, жителям своего города, региона, страны. У нас такие опросы первым начал проводить лет двадцать назад Юрий Левада, но в Европе они проводятся уже больше полувека, а это вполне достаточный срок, чтобы можно было рассуждать о различных тенденциях и влиянии социального капитала на жизнь страны. Например, мы знаем, что в послевоенной Германии уровень взаимного доверия в обществе был рекордно низким: на вопрос, можно ли доверять другим людям, «нет» отвечали больше 90 % респондентов. И это понятно, у немцев за спиной было 13 лет нацистского режима, военный разгром, очень тяжелая послевоенная депрессия. Зато в конце 1950-х уже больше половины немцев отвечали на аналогичный вопрос положительно.

Современная Россия поразительно похожа на послевоенную Германию: у нас 88 % людей говорят, что другим доверять нельзя, – очень близко к абсолютному рекорду немцев. А вот в конце 1980-х все было иначе: 74 % людей говорили, что доверять другим можно. И мы видим, как это проявляется: сейчас, когда 10 тысяч человек выходят на митинги в Калининграде или во Владивостоке, все страшно удивляются, а 20 лет назад по полмиллиона выходило на улицы Москвы, и это было в порядке вещей. Все дело в социальном капитале – тогда его уровень был несравненно выше, и люди были гораздо больше готовы к коллективным действиям.

Второй способ измерения социального капитала практикуют американцы: бросаешь кошелек со стодолларовой купюрой и адресом хозяина и смотришь, сколько людей его вернут. Правда, если учитывать данные социологии, в России проводить такой эксперимент довольно рискованно: так можно все наши валютные резервы по улицам раскидать. Поэтому я могу предложить третий, типично российский способ мерить социальный капитал.

Один мой знакомый лет десять назад построил дом в Подмосковье, позвал посмотреть, говорит: «Смотри, я по английскому проекту строил». А я ему говорю: «Понимаешь, в Англии это была бы либо тюрьма, либо психбольница». Потому что дом-то он, конечно, сделал по английскому проекту, но одновременно построил еще и забор высотой в четыре метра, в Англии совершенно невообразимый. Если где-нибудь в Литве или на Кипре вы видите дом с забором, можно не сомневаться: русские купили. Это и есть третий способ измерения социального капитала: чем выше и плотнее забор, тем ниже уровень взаимного доверия в обществе.

Общество и связи

Но что будет, если в России, как в середине XX века в Германии, начнет внезапно расти уровень взаимного доверия? Когда растет социальный капитал, падают издержки коммуникации между людьми, коллективная деятельность становится более массовой, интенсивной, эффективной, и в итоге производится больше общественных благ. Первые признаки положительной динамики экономисты и социологи определяют как рост плотности социального капитала. Возьмем то же самое общее собрание жильцов. Если люди после него сразу же разошлись, плотность социального капитала низкая. Если они пошли по пиву, значит, у них формируются более плотные социальные связи. Ну а если они все вместе пошли репетировать домашний спектакль, значит, плотность социального капитала уже очень высока, у людей есть множество связей. В этот момент начинается интенсивный процесс накопления социального капитала, который в итоге прорывается наружу.

Правда, прорываться он может по-разному. Есть два типа социального капитала, которые влияют на дальнейшую жизнь очень по-разному. Первый называется бондингом, от английского слова «bond» – «связь». Это своего рода огораживание внутри одной группы людей: я доверяю, но только своим. Бондинг свойственен, например, представителям преступных группировок: есть мои братки, я им доверяю всецело, они мне спину прикрывают – а есть братки чужие, им я совсем не доверяю, с ними я воюю. Но это могут быть не только бандиты, но и представители одной этнической группы, жители одного города или двора. Бондинговый капитал по-своему хорош, потому что позволяет легко функционировать таким вещам, как кредитный потребительский кооператив, когда люди сберегают деньги и выдают кредиты другим, или больничные страховые кассы, или общества взаимного страхования (а в криминальных группах – знаменитый «общак»).

Но есть и другой тип капитала, бриджинговый, от английского слова «bridge» – «мост». Он в гораздо большей степени способствует экономическому росту, потому что позволяет выстроить связи между разными группами людей. Но накопить и реализовать бриджинговый социальный капитал очень трудно. Если идет спонтанный процесс, гораздо легче накапливается бондинговый капитал, ведь мосты гораздо приятнее строить не поперек реки, а вдоль – не нужны никакие водолазы, опоры тоже не нужны, можно сэкономить массу сил и времени. В России социальные мосты так и стоят – вдоль реки: у нас пенсионеры Москвы доверяют пенсионерам Челябинска и не доверяют бизнесменам Москвы, а бизнесмены Екатеринбурга, может быть, и доверяют бизнесменам Пскова, но не доверяют профсоюзам Свердловской области. Единственный мост, который ведет в России через реку, находится под охраной кремлевских курсантов. Государство становится ключевым элементом общественной и экономической жизни, потому что в обществе накоплены только бондинговые капиталы. Доверие, в принципе, будет восстанавливаться, но при этом вы можете получить ситуацию «холодной» гражданской войны в стране, разделенной на группы с сильнейшими внутренними связями.

Что можно сделать, чтобы шло накопление бриджингового социального капитала, росло доверие между группами и, соответственно, количество продуктов общественной деятельности? Тут требуются три вещи. Первое: поскольку в нашей стране формальные и неформальные институты воюют друг с другом, люди боятся оказаться под преследованием закона и жмутся к своим, к родным, к близким. Как только удастся гармонизировать институты, люди начнут наводить понтоны через реки.

Второй момент очень практический. Когда социологические данные показали, что у населения России такой высокий уровень недоверия, Андрей Яковлев и Тимоти Фрай провели опрос среди бизнесменов: можно ли доверять контрагентам по бизнесу? И получили обратную картину: 84 % респондентов ответили да. Но почему? Ведь бизнесмены явно не самые доверчивые в мире люди. Все дело в том, что в бизнес-среде недоверие институциализировано, оно высказано вслух. Один российский предприниматель очень точно заметил: «Ничто так не укрепляет веру в человека, как стопроцентная предоплата». И это правильно, это огромный шаг к выработке доверия. Сначала предоплата будет 100 %, потом – 50 %, потом – 25 %, а потом можно будет вообще без предоплаты, потому что накопилась история отношений, хорошая кредитная история, как сказали бы банкиры. В общественных отношениях нужно пройти тот же самый путь, для начала сказав: «Мы не доверяем друг другу». Тогда налаживать связи станет гораздо проще.

И последнее. Юрий Лотман говорил о том, что архетип нашей культуры – это не договор, а вручение себя. У нас очень неразвито такое качество, как договороспособность. Сейчас буквально на триколоре можно написать самую популярную в России фразу: «Я с этими на одном поле не сяду». Почему? Ведь людям не предлагают любить друг друга, дружить, соглашаться – им предлагают поговорить. Но лозунгом является отказ от общения. К чему приводит этот лозунг? К доносу: эй, власть, ты с этими разберись, они там ерунду говорят, поэтому их в тюрьму, а нас – в правительство. Или наоборот. В такой ситуации социальный капитал либо накапливается медленно, либо способствует огораживанию, строительству мостов вдоль рек. Нужно понять, что договороспособность – это не проявление слабости, а «одежда на вырост», формула, по которой живут наиболее успешные страны. Это должно сменить потенциальную надпись на российском триколоре.

Глава 6

Собственность

Во всем мире вопрос о собственности – это, по сути, религиозный вопрос. В свое время Карл Маркс написал очень точную фразу: «Когда дело касается вопроса о собственности, священный долг повелевает поддерживать точку зрения детского букваря как единственно правильную для всех возрастов и всех ступеней развития». Собственность сакральна, и ее сакрализация очень тесно связана с проблемой трансакционных издержек: самый эффективный способ снижения издержек защиты и поддержания прав собственности – выработать в обществе консенсусную идеологию по поводу того, что имеющаяся собственность идеальна, легитимна и должна признаваться всеми. И тогда для защиты собственности не нужно нанимать охранников, строить заборы, заниматься розыском похищенного имущества и нести прочие подобные издержки.

В России вопрос о легитимности пока остается открытым, это гноящаяся рана. Об этом свидетельствует множество фактов – например, колоссальное количество людей, занятых в охранных структурах. Авторитаризм российской власти – тоже следствие того, что люди не очень признают легитимность существующей собственности. У авторитарного политического режима есть очень простые методы убеждения в отношении бизнеса. Он говорит: «Я вот сейчас отойду в сторону – и тебя порвут, как тузик грелку, потому что ты же народное используешь, ты же набил себе карманы за счет народа! А я тебя защищаю от народа, и поэтому мне отдашь столько, сколько скажу».

Но для того чтобы разобраться, что же есть на самом деле собственность и какие пути ее легитимизации существуют, нам приходится отбрасывать распространенное (и, в общем, полезное) представление о ней как о естественной норме отношений. Ведь на самом деле ответа на вопрос, какая собственность лучше, не существует. Представьте: в гардеробе у вас висят шуба, джинсовый костюм, смокинг и купальный костюм. Что лучше? Это зависит от того, что вы собираетесь делать. Скажем, дороже всего, вероятно, шуба. Но если вы собираетесь плавать, шуба – вряд ли наилучший вариант. То же самое относится и к разным режимам собственности, каждый из которых имеет свои плюсы и имеет свои минусы. Так между чем мы выбираем? Традиционная экономическая парадигма предусматривает три режима собственности – частную, государственную и коммунальную. Главная новация институциональных экономистов заключается в том, что они добавили в эту модель еще один вариант – режим «несобственности» или так называемый «режим свободного доступа».

Собственность для любого

Почему никто до институциональных экономистов не мог разглядеть и объяснить режим свободного доступа? Потому что обычно считалось, что в свободном доступе могут быть вещи, которые очень широко распространены. Скажем, никто не устанавливает права собственности на воздух – пока его хватает на всех. Но оказывается, что в режиме свободного доступа могут появляться и экономические блага, то есть вещи вполне редкие – например компьютерные программы, или музыкальные произведения, или скамейка в парке. Объяснить этот феномен можно только с помощью ключевого для институционалистов понятия трансакционных издержек: если издержки по закреплению прав собственности на тот или иной актив выше, чем выгоды, которые вы получаете, он оказывается в свободном доступе. Вы просто потеряете больше, пытаясь доказать, что это ваше, и наказать того, кто этим свободно пользуется.

Размеры свободной территории, где собственности не существует, постоянно меняются – она сужается и расширяется в зависимости от целого ряда обстоятельств. Скажем, от того, какие существуют моральные ограничения – например можно ли пользоваться нелицензированными программами или нельзя. Или от того, насколько развиты те или иные технологии – вроде качественных средств копирования. Ведь еще 30–40 лет назад проблемы нелегального копирования программных продуктов, аудио– и видеопроизведений попросту не существовало, слишком сложной и профессиональной была сама техника копирования.

А дальше возникает ситуация, когда то, что формально является частной собственностью, перестает быть таковой. Куда этот актив попадет дальше – совершенно непонятно. Например, в России, чтобы как-то решить проблему незаконного копирования произведений, еще в 1998 году был принят указ президента о том, что с каждого носителя – видеокассеты, аудиокассеты, ввозимой на территорию страны, – взимается специальный платеж в пользу Фонда защиты авторских прав. Но ведь фактически это означает, что институт частной собственности не справляется со своими задачами – и нужно вводить государственный режим, брать налоги, а на эти налоги производить фильмы и писать песни. Возможны, правда, и другие варианты восстановления зоны частной собственности: например производители софта, аудио– и видеопроизведений могут вложиться в какие-то технические решения, или в изменение неформальных институтов в обществе, или в более эффективное применение судебного преследования (как это делали в Microsoft, когда добрались аж до пермского учителя, который пользовался их нелицензированными программами).

При этом развитие технологий привело к тому, что очень многие вещи становится выгодно оставлять в режиме свободного доступа. Например, писатель Стивен Кинг сам выкладывал одну из своих книг в интернет – по одной главе – и предлагал читателям заплатить за нее столько, сколько они сами посчитают нужным. То же самое делают многие музыканты. По существу это попытки формирования механизма координации, который позволил бы сохранять режим свободного доступа. Производство творческих продуктов связано с определенными типами взаимодействия людей, и поэтому здесь могут быть найдены решения, которые не предполагают возвращения в государственный режим или усиления частной собственности.

И все же пока в большинстве случаев из режима свободного доступа необходим выход. Почему? Приведу такой пример. На территории МГУ растут одичавшие яблони. Формально это собственность Московского университета, фактически же они находятся в режиме свободного доступа. Все пороки этого режима и его вредоносность для активов проявляются здесь очень четко. Идет, как выражаются экономисты, рассеивание ренты, сверхиспользование ресурсов и подрыв воспроизводства. Что такое рассеивание ренты? Яблоки, конечно, рвут зелеными, им не дают дозреть: если ты не сорвешь сегодня, завтра уже ничего не будет. Почему идет сверхиспользование? Потому что никто не думает о том, как будут возобновляться запасы. И если для того, чтобы сорвать яблоко, нужно сломать ветку, ломается ветка. В итоге сверхиспользование и рассеивание ренты приводит к подрыву воспроизводства, и яблок с каждым годом становится меньше. При этом совершенно не факт, что не будет найден какой-либо выход в другой режим собственности. Например, появится человек, который скажет, что, согласно данным многолетних исследований, у абитуриента, который съел яблоко с Воробьевых гор, в два раза выше шансы поступления в университет. Этот человек организует торговлю яблоками, и на основе его идеи и дефицитности этих самых яблок актив фактически перейдет в режим частной собственности, если он выкупит или арендует сады у МГУ, направив доходы на защиту собственности, табличка «Не рвать» вряд ли кого-нибудь остановит: тут нужна минимум колючая проволока под током, а это уже слишком высокие издержки, обычные яблоки того не стоят.

Но выход из режима свободного доступа – это отдельная проблема. Далеко не всегда понятно, в какую именно сторону он происходит. Пути к режимам собственности связаны вовсе не с тем, что написано в законах или, например, на складе. Запись в конституции или в Гражданском кодексе, определяющая и разграничивающая режимы частной и государственной собственности, вовсе не свидетельствует о том, что эти режимы работают. Это очень точно выразил журналист, литературовед и экономист Кирилл Рогов, когда описывал различия между двумя последними десятилетиями российской истории. В 1990-е была дана команда «нести мешки из амбара». Все несут мешки и немножко отсыпают по дороге. В 2000-е годы была дана другая команда – «нести мешки в амбар». Все несут мешки в амбар и немножко отсыпают по дороге. И вопрос не в том, куда все несут мешки, а в том, сколько отсыпают по дороге. Как идея создания частной собственности в 1990-е годы, так и идея усиления госсобственности в 2000-е годы на самом деле не приводили к формированию эффективного частного или государственного режима. Просто элементы режима свободного доступа позволяли перераспределить активы. Потому что для того, чтобы возникла эффективная частная собственность, нужны многие дополнительные условия – например работающая судебная система. А для того чтобы возникла реальная и эффективная государственная собственность, нужны другие условия – например работающая обратная связь, система бюджетного контроля. Надпись «государственная собственность» может свидетельствовать о том, что на самом деле это собственность правителя или его агентов, чиновников, как это было в позднесоветское время. А может быть, это просто режим свободного доступа: «Тащи с завода каждый гвоздь, ты здесь хозяин, а не гость».

Собственность для общины

Когда речь в России заходит о выборе между разными режимами собственности, спорят в основном о частном и государственном. Но у нас оказывается резко недооценен еще один режим – коммунальный. Между тем именно за исследования в области коммунальной Элинор Остром получила в 2009 году Нобелевскую премию по экономике. Феномен коммунальной собственности изучается уже довольно давно: так, блестящие экономисты Джеймс Бьюкенен и Гордон Таллок исследовали его в связи с зонированием городов – где в них должны находиться жилые, деловые и экономические районы, как они должны быть устроены (кстати, очень актуальная для современной России проблема). Обычно при городском зонировании рассматривалось только два варианта – либо государственная собственность, либо частная. Но коммунальная собственность для города не менее важна. Она нужна там, где вы не можете чего-то сделать без согласования с жителями.

Наши исследования в России показали, что нередко оппозиция частной собственности в городах связана с тем, что привычные объекты коммунальной собственности попали в собственность частную. Это вовсе не означает, что у людей есть какие-то предубеждения против мелких и средних бизнесменов, которые владеют этими объектами. Но если Дворец пионеров, в который вы привыкли ходить с детства, вдруг превратился в казино, в которое вы не можете зайти, или – еще хуже – в закрытый клуб, и вы даже не можете пройти через парк, в котором он расположен, вы чувствуете себя ущемленным в каких-то неотъемлемых вроде бы правах. Вы, может, вовсе не против того, чтобы там был клуб или казино, но вы хотите принимать участие в решении судьбы бывшего Дворца пионеров, потому что это объект коммунального режима собственности, который можно использовать как угодно, но с вашего согласия и с учетом ваших интересов.

Коммунальный режим собственности существует очень давно, и он наложил очень сильный отпечаток на жизнь людей, на их поведение. Приведу один пример из азиатской истории. Когда в 1970-е годы распался Пакистан и восточная часть страны превратилась в Бангладеш, туда бросились западные инвесторы, чтобы строить предприятия в Восточной Бенгалии, где много дешевой рабочей силы. Однако сами трудящиеся стали вести себя очень странно: они охотно нанимались на работу, работали до первой зарплаты, а потом немедленно увольнялись, покупали мешок риса и до тех пор, пока этот рис не кончался, не работали. Все дело в том, что это были люди, привычные к определенному типу коммунального режима собственности, в котором живет азиатская община. Не работать в азиатской общине нельзя, потому что иначе все погибнут. Много работать в азиатской общине тоже нельзя, потому что при уравнительном распределении ты будешь надрываться, но больше, чем остальные, все равно не получишь. Самое мудрое поведение в такой ситуации: поработал немного, обеспечил свое существование – прервись.

Подобные свойства общины у нас в стране использовал сталинский режим в ходе послевоенного восстановления народного хозяйства. Ведь колхозы были пусть и не прямым продолжением классической русской общины, но ее своеобразным отпечатком. Когда у колхозников изымали не только семенной фонд, но вообще все под метелку, их все время ставили в положение борьбы за выживание, и они непрерывно находились в фазе интенсивного труда всех, потому что иначе – смерть. Это было в определенном смысле хищническое использование тех свойств, которые несет в себе коммунальный режим собственности. Наиболее эффективен он в ситуации, когда нужно выживать. Если происходит какая-то крупная катастрофа (пусть даже экономического характера), конкурентоспособными сразу оказываются предприятия, которые работают в коммунальном режиме. Ведь там не надо платить собственникам, там люди готовы работать ради выживания. И потому коммунальный режим будет жить в экономике до тех пор, пока будут сохраняться риски каких-либо катастроф, в том числе экономических кризисов. Это не только прошлое человечества, но и его будущее.

Собственность для личности

Несмотря на то что частную собственность вроде бы изучают давно и проповедуют уже лет триста, штука это довольно таинственная. В первую очередь потому, что очень трудно предсказывать ее развитие.

50 лет тому назад практически все экономисты на вопрос, какая собственность будет преобладать в конце XX века, отвечали более или менее однозначно: государственная. Был только один ученый и сравнительно небольшая школа, сформировавшаяся вокруг него, которые говорили, что доминировать будет частная собственность. Звали этого экономиста Фридрих фон Хайек, а его школа называется австрийской, и именно они в итоге и оказались правы. Хайеку удалось увидеть свойство частной собственности, которое позволило ей так резко распространиться во время телекоммуникационной и информационной революции 1970–80-х. Связано это свойство с так называемыми «скрытыми знаниями». Каждый человек знает довольно много такого, что нелегко передать другому человеку. Например, крестьянин знает, что на южной части его поля в апреле собираются лужи, а сажать овощи надо сначала на левой грядке, а потом на правой. Это многолетний опыт. Теперь представьте себе, сколько нужно людей и усилий, чтобы всю сумму знаний вербализовать и сделать понятными другому человеку. А ведь он может что-нибудь забыть, чего-нибудь не сказать нарочно… Поэтому, когда возникает ситуация, в которой знания становятся важным фактором функционирования некоего предприятия (будь то ферма, фирма или завод), наиболее вероятный и эффективный выбор – сделать обладателя знаний собственником предприятия. Тогда – и только тогда – он будет использовать их на полную катушку.

Однако вот незадача – большинство прогнозов о бурном развитии частной собственности в 1990-е, и 2000-е тоже, потерпели крах. Когда развалился соцлагерь, странам, которые в него входили, были даны вполне четкие рекомендации, куда им двигаться, но частная собственность не дала обещанных фантастических эффектов. В равной степени это относится и к странам третьего мира. У частной собственности есть, видимо, не только скрытые преимущества, но и скрытые недостатки. Их очень хорошо определил перуанский экономист Эрнандо де Сото, который показал, что частная собственность очень малопродуктивна, когда она нелегальна или полулегальна.

Дело в том, что частная собственность дробит активы. А скомбинировать их и привлечь ресурсы на развитие можно, только если все эти активы выявлены. Однако выявлять нелегальные активы собственники, разумеется, не хотят. В книге «Загадка капитала» де Сото доказал, что в странах третьего мира существуют нелегальные средства, превышающие все суммы, которые отправляет им в качестве помощи мир развитый. Но сама нелегальность этих средств не позволяет им превратиться в капитал. Самый простой выход из ситуации, который предложил де Сото, – амнистия капиталов. И надо сказать, что, когда такая амнистия была проведена в том же Перу, буквально в одну ночь легальные активы в стране удвоились, а за последующие 10 лет выросли в 15 раз.

Люди заинтересованы в легализации своей частной собственности еще и потому, что это помогает решить очень многие проблемы, связанные с наследованием. Ведь частная собственность не сводится к простому набору физических объектов, она предполагает встроенность в довольно сложную систему правил. Эти правила действуют на формальном уровне, если собственность легализована, и на уровне личных отношений, если нет. Во втором случае вы фактически должны передать в наследство отношения с санитарным врачом, пожарным, чиновником мэрии. Если это и возможно, то очень трудно. Гораздо труднее, чем передать титул собственности и данные в базе. Потери такого рода очень хорошо описаны в книгах де Сото, и мне кажется, он многое объясняет в том, что происходит не только в Латинской Америке, где он родился, но и у нас.

В общем, при всей своей простоте частная собственность – штука довольно таинственная. Но необходимо учитывать, что это еще и довольно дорогой режим собственности. Если в коммунальный режим войти можно довольно быстро, то для того, чтобы войти в эффективный режим частной собственности, нужно сначала потратиться на огромное количество вещей: легализацию, кадастры, учет, титулы, информационные базы и так далее. Зато частный режим по сравнению с коммунальным обладает несравненно меньшими издержками при принятии сложных, инновационных решений. Именно поэтому надежды социалистов на то, что коммунальная собственность станет доминирующей в западных обществах, не оправдались: чем больше и неоднороднее группа, которая принимает решения, тем выше издержки поиска согласия.

Собственность для государства

Есть ли какие-нибудь конкурентные преимущества у государственной собственности? Да, конечно. Когда реализуется мобилизационное, экстенсивное развитие, ничего более эффективного, чем госсобственность, не придумаешь. Она позволяет быстро мобилизовать огромное количество ресурсов, причем ресурсов бесплатных. Именно поэтому первая половина XX века прошла под знаком тотального усиления государственных режимов. Понятно, что в сталинском СССР, нацистской Германии и рузвельтовских США режимы эти были совершенно разные. Например, американское правительство использовало мобилизационные инструменты вроде моратория на изъятие средств из банков, но это не было прямое установление государственного контроля за теми или иными объектами. В очередной раз действенность государственного режима была доказана в условиях кризиса 2008–2009 годов, когда правительства ряда стран пошли на такие меры, как беззалоговые кредиты и тому подобные вещи. Они утверждали, что традиционные коммерческие механизмы в кризисных условиях не справятся с предоставлением средств, поэтому кредиты начали выдавать либо под нулевую ставку процента (правительство компенсирует), либо без залога (правительство гарантирует).

Ну а для России вопрос о государственном режиме сейчас приобрел дополнительную актуальность еще и потому, что у нас, как только речь заходит о модернизации, всегда первым делом говорят о том, как ее запустить при помощи государственного рычага.

Проблема однако состоит в том, что, по существу, это такая «малая мобилизация», которая идет путем перераспределения ресурсов. Есть олигархи, которым говорят: сюда нужно положить деньги и усилия. Есть бюджетные деньги, которые будут распределяться и перераспределяться. И при этом совсем нет тех институтов, которые давали бы основание для того, чтобы задержать здесь ресурсы хотя бы лет на десять. Что может служить для этого стимулом? Персональные гарантии? О чьих гарантиях может идти речь через 10 лет? Конечно, если мы договоримся и достигнем национального консенсуса в том, что Владислав Сурков должен всегда быть замглавы администрации президента РФ и исполнять эти функции, а когда он физически не сможет это делать, это будут делать его сын и внук, возможны персональные гарантии.

Во многом поэтому Сколково – это технический проект, который может быть интересным, но дело закончится выставкой достижений народного хозяйства. А ведь такие выставки – это штука довольно дорогая. В советские времена бывало, что один космический аппарат мог стоить годового жилищного строительства в стране. Может обнаружиться довольно неприятная вещь: мы сделали что-то, что может служить предметом мирового внимания, но страна-то от этого никак и никуда не продвинулась. Так уже было в позднесоветские времена, когда единичные выставочные экземпляры создавать было можно, а создать персональные компьютеры или пищевую промышленность почему-то не удавалось.

Но в чем же государственный режим более всего уязвим? В том, что здесь очень высоки издержки принятия и проведения решений, потому что действует иерархия. Частный собственник может сказать, как любит говорить Джордж Сорос: «I changed my mind» – «Я передумал». В государственной иерархии такое невозможно, там действует огромная инерция. И если при планировании развития вы угадали – честь вам и хвала, но если промахнулись, огромный государственный корабль еще долго будет плыть не в ту сторону.

Собственность для выбора

В итоге ответ на вопрос, что нам нужно выбрать из гардероба, что надевать в российских условиях, будет непростой. Во-первых, мы должны понять, что нам понадобятся и джинсовый костюм, и шуба, и купальные принадлежности, а может быть, даже и смокинг. Кому, как не жителям России, знать, что существует такая вещь, как сезонность – условия постоянно меняются. Мы никуда не денемся от коммунальной, государственной, частной собственности и режима свободного доступа, который будет отнимать из каждого из этих режимов то, с чем они не справляются, а потом через этот переходник собственность будет уходить в какой-то другой режим. Это зона поиска. Не надо считать, что есть готовые решения: пока волны свободного доступа продолжают прокатываться через экономику, понятно, что проблемы не решены. Находки в области техники, общественных отношений, правил поведения, моральных ограничений могут сильно повлиять на картину того, как распределена собственность в стране, с какими головными болями сталкиваетесь, какие выгоды от распределения получаете.

Во-вторых, выбор режима собственности зависит от того, какой тип трансакционных издержек вам удается понизить и на что вы способны пойти. Скажем, если договороспособность людей высокая, вы можете легче пользоваться как коммунальным, так и частным режимом. Если низкая, придется пользоваться государственным режимом, потому что государство редко интересуется тем, насколько вы согласны с его действиями. Если институциональная среда сложная, то выше вероятность, что вы можете использовать государственный и частный режим. Если она примитивная, то проще будет использовать режим коммунальный. Если население неоднородное, использовать коммунальный режим трудно, потому что люди отягощены разными неформальными институтами и они не могут договориться, принимая решения. И так далее.

Фактически все мы находимся в ситуации непрерывного выбора. Разумеется, выгодно иметь консенсусную идеологию, которая основана на принципе священности того или иного режима собственности. Но мне кажется, что человеку важно не творить из собственности кумира. Ведь это не что иное, как способы снижения издержек и достижения результатов. Я бы призвал все-таки не класть жизни за торжество того или иного режима собственности. Все равно выживет и то, и другое, и третье, и четвертое – только в разных пропорциях. Правда, сакральность того или иного режима нередко подкрепляется реальными человеческими интересами. В этом смысле очень живуч режим частной собственности. Вы можете мирно перейти от государственного режима собственности к частному, но в истории нет случаев мирного перехода от частного режима к государственному. Люди будут защищать свое. И это, наверное, правильно, потому что мы не должны позволять правительствам легко реформировать не их, а нашу жизнь.

Глава 7

Экономика и право

Казалось бы, зачем экономистам соваться в право – сферу, где давно и не без успеха работают юристы, правоведы, теоретики государства и права? Как показывает опыт, это может быть как минимум небесполезно. Дело в том, что у нас немного разные взгляды на право: если для юриста может представлять интерес неработающий закон, то экономиста интересует закон работающий, который по сути своей является формальным институтом. Экономисты понимают работающие законы как совокупность определенных барьеров, издержек, которые направляют массовое поведение. Один из исследователей институциональных изменений Роберт Фогель, рассуждая об оценке издержек, сказал, что свобода высказываний существовала всегда, просто цена была разной: за одно и то же высказывание в XVI веке сжигали, в XVIII – отлучали от церкви, в XIX – вызывали на дуэль, а в XX – критиковали в газетах. Именно поэтому возникло направление экономической теории права (Law and Economics), в рамках которого интерес для экономистов представляет не только и не столько собственно экономическое, налоговое или таможенное законодательство, сколько и гражданское, и уголовное.

Экономика и преступление

Начнем с последнего, а именно – с экономической теории преступления и наказания, согласно которой преступная деятельность может рассматриваться как своего рода экономическая деятельность на рынке, где есть спрос и предложение. Когда экономист Гэри Беккер сформулировал эту теорию, она перевернула многие подходы и оценки в реальной правоохранительной политике.

Что такое спрос на преступную деятельность? Спрос может быть опосредованный – когда вы не запираете двери, держите открытыми окна, вы понижаете издержки преступника. Но может быть и прямой – если вы заказываете киллеру конкурента, покупаете нелицензионные программы или наркотики. Отсюда возникает идея: возможно, часть преступлений удастся предотвратить, если воздействовать не на предложение, а на спрос.

Впрочем, тут есть свои сложности. Нужно очень тщательно анализировать рынок, понимать, откуда и как берутся спрос и предложение. Например, когда российский Госнаркоконтроль предлагает наказывать потребителей наркотиков все более жестко, чтобы тем самым задушить спрос, это не очень работает. Во-первых, потребитель в данном случае – больной человек, у него есть зависимость, и он не может вести себя рационально. Во-вторых, крупные структуры, которые создают рынок, способны сами формировать спрос. А наркобизнес – это очень крупная структура.

Что же касается предложения в преступной деятельности, тут очень важны понятия рисков и склонности к риску. Например, многие говорят о том, что введение смертной казни – отличный метод борьбы с коррупцией. Однако два обстоятельства противоречат этому утверждению. Первое – так называемая «китайская пирамида». В Китае, где действует смертная казнь за наркоторговлю и коррупцию, из года в год расстреливают все больше людей. Это вызывает серьезные сомнения в эффективности метода. Подобные последствия суровых мер известны давно: больше всего краж в средневековых городах совершалось в момент проведения публичных казней, когда отрубали руку за кражу. Почему? Это очень тесно связно с понятием склонности к риску. Есть виды деятельности, где доход прямо зависит от уровня риска: чем выше риск, тем выше доход. Если этими видами деятельности занимаются люди азартные, то повышение риска означает для них повышение привлекательности этой сферы.

Второй факт, который нужно учитывать при анализе предложения преступной деятельности, как происходит легализация мафии?

Воровской закон не случайно запрещает авторитетному вору иметь семью и имущество. Обычная преступная деятельность по природе своей стохастическая, вероятностная, с провалами и выигрышами. Но как только у преступника появляются постоянные источники доходов и активы, которые он боится потерять, эти интересы начинают давить на его поведение. И происходит постепенное вытеснение, легализация мафиози. Объяснить это оказалось возможным только через теорию преступления и наказания.

Экономика и наказание

Впрочем, чтобы эта теория работала правильно, необходимо внести две поправки, которые вытекают из положений институциональной экономики. Во-первых, не надо считать преступную деятельность чисто рациональной – иначе получается анекдот. Государство вводит определенные меры по борьбе с преступностью, на следующий месяц или даже год замеряет их эффект, выясняется, что никакого эффекта нет, – и власти начинают искать новые меры. А с чего вы взяли, что преступники собирали тренинговые семинары и нанимали аналитиков, чтобы оценить эффективность этих мер? В жизни ведь все работает несколько иначе. Человек садится по новой статье, отсиживает срок и только потом возвращается к своим и говорит: «Слушайте, а теперь все не так, как было пять лет назад». Есть лаг, и этот лаг связан с ограниченной рациональностью преступной деятельности.

Во-вторых, дело не только в понимании, но и в честности поведения. Великий спор между Европой и Америкой по поводу смертной казни имеет эконометрическую сторону, измеряемую экономическими моделями. В теории преступления и наказания есть знаменитая «модель Саха», которая показывает, что применение смертной казни эффективно – каждая смертная казнь спасает от 5 до 15 жизней. При этом создавшие эту модель американцы, разумеется, учитывают возможность судебной ошибки. Чего они не учитывают, так это то, что помимо случайной ошибки возможна ошибка намеренная, результат оппортунистического поведения, применения хитрости и коварства. Ведь казнь можно использовать, скажем, для устрашения или для заметания следов (расстрелял человека – и концы в воду). В отличие от Америки Европа имеет печальный и обширный опыт манипулирования устрашением.

Памятуя о двух этих поправках, можно переходить к главной формуле, которую выдвигает экономика в отношении уголовного права и правоприменения: уровень сдерживания преступности определяется главным образом двумя факторами – мерой наказания и вероятностью его наступления. На самом деле ничего особенно нового для русского читателя здесь нет, ведь еще Петр Вяземский говорил: «В России суровость законов умеряется их неисполнением». Однако, если мы добавим, что за каждым множителем этой формулы стоят разные интересы государства и общества, которые не совпадают между собой, и разные издержки для государства и общества, то выясняется, что могут возникать достаточно парадоксальные эффекты.

Например, что проще сделать государству – повысить вероятность наступления наказания или усилить само наказание? Конечно, усилить наказание – для этого достаточно поменять закон. К тому же государство может сильно сэкономить, если введет смертную казнь (не нужно содержать человека в тюрьме), или заработать, если назначит за определенные виды преступлений большой денежный штраф или конфискацию имущества. Это естественная тенденция, вытекающая из интересов власти, применяющей закон. А в чем заинтересовано общество? Вообще-то давно посчитано и довольно очевидно, что вероятность наступления санкций гораздо важнее, чем уровень санкций. Важно, чтобы наказали того, кто совершил преступление. Но это очень дорого: нужно ведь потратиться на розыск, следствие, доказательство преступления в суде. Для государства – чистые издержки, зато для общества – выигрыш, потому что это позволяет посадить того, кто виноват.

Именно из-за этого перекоса интересов возникает довольно много неожиданных последствий. Ведь это относится не только к борьбе с обычной преступностью, но и, например, борьбе с терроризмом. Как показывает опыт России, США, Израиля, для государства зачастую легче применить армейскую операцию там, где нужно было бы применить полицейскую. Почему? А это дешевле! Окружили район, подогнали и ударили по дому с террористами. Конечно, долгосрочные последствия таких действий оказываются отрицательными, но сама операция для государства оказывается очень дешевой. Ведь какой бы стремительной ни была полицейская операция, ее нужно долго готовить, участвовать в ней должны высококвалифицированные люди, а не призывники, которые приехали к террористам на танке. Кстати, по тем же причинам зачастую отодвигаются в сторону дипломатия и спецслужбы – очень дорогие с точки зрения государственных издержек.

При этом теория преступления и наказания дает функциональный ответ на вопрос, зачем нужна такая выдумка Европы, как права человека. Они задают стандарт, который заставляет заниматься следствием, розыском, вести объективное судебное разбирательство, чтобы найти и наказать реального преступника. Когда правоохранительные органы вынуждены учитывать все эти барьеры, они начинают работать эффективнее. Когда же эти барьеры исчезают, на первый план выходят личные интересы и стремление понизить личные издержки. Государство находит самый простой для себя путь к цели, который зачастую вовсе не предполагает, что реальное преступное поведение будет сдерживаться. В результате издержки растут у нас с вами.

Экономика и прецедент

Однако не меньшее значение, чем уголовное право, для экономики имеет право гражданское. И тут сразу возникает очень интересный вопрос: откуда должна браться норма гражданского права? Вообще-то есть два пути появления закона: либо его принимают законодатели (континентальная система), либо он рождается в ходе судебного конфликта (англосаксонская).

Экономисты довольно дружно считают гораздо более эффективной англосаксонскую систему. Почему? Давайте опять введем те два ограничения, о которых постоянно говорим, – о том, что люди не боги и не ангелы, что они не всеведущи и не склонны соблюдать все моральные правила. Когда законодатель принимает какие-то нормы гражданского права, мы интуитивно исходим из того, что законодатель все знает и понимает, а к тому же еще не имеет собственных интересов. И то, и другое, и третье, очевидно, неверно. Нормы, которые производят правительства и парламенты, зачастую обременены сразу двумя болезнями: корыстными интересами и недопониманием того, какие реальные проблемы необходимо решать.

А вот с судом все немножко по-другому. Конечно, судья тоже не всеведущ, и ошибки суда тоже случаются. Но гражданский суд не может рассматривать дела по своей инициативе. Нет конфликта – нет суда, а если нет конфликта, то, может быть, и норма не нужна. Если все решается в рамках неформальных институтов, к чему вводить институты формальные? В итоге получается гораздо менее избыточная система, чем, например, в России, где Госдума считает показателем своей эффективности количество принятых законов. Суд производит нормы там, где не справилась неформальная жизнь, межчеловеческие отношения, обычаи делового оборота. Понятно, что юристы, работающие в континентальной системе, категорически против введения судебного формирования гражданского закона – ведь это означает, что вся юридическая корпорация просто потеряет работу (есть только один видный юрист, который мне сказал, что он тоже предпочитает англосаксонскую систему, но он очень просил никому и никогда не называть его фамилию).

Как ни странно это прозвучит, Россия – страна, исторически использующая континентальную систему права, – имеет реальный опыт того, как суд производит нормы, важные для граждан. Появился он в сфере, которую я очень хорошо знаю, – в защите прав потребителей. Когда мы только начинали эксперименты в этой области на рубеже 1980-х и 1990-х, человека приходилось буквально за руку тащить в суд, давать ему бесплатного адвоката, а он все равно ежился и говорил: «Не пойду… Вдруг засудят?» Тогда мало кто мог поверить, что уже через несколько лет в судах будут сотни тысяч исков о защите прав потребителей.

Почему это произошло? Оказалось, что при проектировании судебного применения закона очень правильно была выстроена система издержек и выгод. Вход в систему был очень легкий: нулевая судебная пошлина, гибкая территориальная подсудность, закон прямого действия (то есть можно, в принципе, прочитать закон и самому идти в суд, без всякого адвоката). Издержки минимальны, а выгода потенциально очень велика: это и компенсации огромной инфляции 1990-х, и возмещение материального ущерба, и, самое интересное, возмещение морального вреда.

Именно оценка морального вреда – пример того, как суд начал формировать гражданскую норму. Как формализовать уровень компенсации физических и нравственных страданий? Для судей это была очень непростая задачка. Сначала они попытались привязаться к зарплате истца или ответчика. Но Верховный суд постановил, что никакой связи тут нет. И это правда – больше того, нравственные страдания, скажем, от поломки телевизора для человека с низким достатком могут быть куда сильнее, чем для человека богатого. Тогда попытались привязаться к размерам материального ущерба, но это тоже неверно, ведь материальный ущерб может быть ерундовый, а моральный вред – колоссальный. Случаи бывали очень непростые. Например, в 1994 году в Туле человек заказал себе дверь с глазком. Роста он был очень маленького и, естественно, заказал глазок на низком уровне – а ему поставили стандартный. Его представитель в суде от Общества потребителей утверждал, что каждый раз, забираясь на табуретку, возвышаясь на ней, этот человек вспоминал о своем маленьком росте, испытывал унижение и моральные страдания. И вот суду нужно было определять размер компенсации – и он определял. Причем на протяжении всех 1990-х годов норма возмещения росла, то есть фактически росла оценка человеческой жизни и достоинства.

При этом ни в коем случае нельзя забывать, что для судей тоже может быть характерно оппортунистическое поведение. Про судебную коррупцию сейчас не говорит только ленивый. При этом размер бедствия для судов сильно преувеличен. В институциональной экономической теории есть так называемый «эффект Ольденбурга»: в индийском обществе слухи о коррупции раздуваются посредниками, которые тем самым увеличивают свой доход, – ведь в итоге неизвестно, передают они взятки судьям или нет. Например, в России, чтобы обосновать свой гонорар, адвокат говорит: «А судья? Я ему должен занести». Клиент говорит: «Ну, что ж поделаешь… Конечно». И даже если потом дело не решается в пользу клиента, адвокат говорит: «А оттуда занесли больше». Что, впрочем, далеко не всегда соответствует действительности.

Однако в сфере защиты прав потребителей, как мне кажется, случайным образом был открыт метод, который резко ограничил коррупцию, – конкуренция судов, когда вы можете обратиться в суд по месту жительства или по месту пребывания ответчика. Знаете, о чем более всего горевали олигархические банкиры в 1998 году? О том, что они не могут сосредоточить рассмотрение судебных дел вкладчиков по своим банкам в одном суде. Потому что один суд можно купить. Даже судебную вертикаль купить сложно, но, в общем, можно. А вот вертикаль вместе с горизонталью – нельзя. Тем более что наверняка будет конкуренция – найдутся другие группы, заинтересованные в покупке.

Таким образом, некоторые встроенные институты способны понижать угрозы оппортунистического поведения – например, в виде коррупции. Хотя свести на нет этот вид преступного поведения вряд ли возможно. Здесь действуют те же законы, связанные со спросом и предложением преступной деятельности и предельными издержками ликвидации. Ведь на самом деле полную ликвидацию, например, уличной и организованной преступности в состоянии провести только тоталитарное государство. Подобная операция стоит так много, что для ее осуществления нужно аккумулировать все возможные средства. Но общество в этом случае исчезает, а государство попросту замещает преступность и начинает совершать преступления в гораздо больших масштабах. Лекарство оказывается страшнее самой болезни.

Экономика и суд

Из всего вышесказанного я бы предложил сделать два вывода, которые мне кажутся существенными для жизни. Во-первых, каждый раз, когда происходит форс-мажор в сфере безопасности (а в России такое, к несчастью, бывает нередко), начинаются разговоры: давайте обменяем часть свобод на безопасность. Не меняйте свободу на безопасность – проторгуетесь. Причина проста: когда вы меняете свободу на безопасность, вы снимаете тот уровень притязаний к государству, который заставляет работать наиболее эффективную часть формулы, – вероятность наступления наказания. Вы получите меры наказания, которые будут применяться как устрашение, а не как возмездие за реально совершенное преступление, эффект будет дважды отрицательный: преступники не понесут наказание, а невинные граждане будут жить в атмосфере страха. Как писал Бенджамин Франклин, «те, кто готов пожертвовать неотъемлемой свободой ради временной безопасности, не заслуживают ни свободы, ни безопасности».

Во-вторых, нельзя недооценивать роль судов для общества и государства. Мне вообще кажется, что исторически правильное использование государства начинается не с парламентов, а с судов. Еще в Великой хартии вольностей был заложен принцип: никто не может быть осужден иначе как судом, и судом равных. Судебные власти – это то, что вы приводите в действие непосредственно. Не через депутата, не через министра, а гражданским иском. Другое дело, что вы можете отстаивать свои интересы разными способами, и это определяет лицо политического режима. Вы можете использовать связи, взятки, адвокатов, гражданские организации (скажем, правозащитников). И в зависимости от того, какой из этих методов является наиболее массовым и признанным в обществе, получается соответствующая политическая картина – от корпоративного государства, в котором используются связи с властью, до социального демократического государства, в котором вы используете гражданские институты. Но и гражданское общество тоже может довольно дорого обходиться стране (см. главу 5). Простых, совершенных решений нет, каждое будет иметь свои отрицательные последствия. Но ваше решение о том, как именно вы будете отстаивать свой интерес и обеспечивать право, определит лицо того политического режима, который будет формироваться в России под воздействием многих малых векторов.

Глава 8

Институциональные изменения

В науке есть явление, которое социологи, юристы, психологи, историки, политологи называют «экономическим империализмом», а сами мы, экономисты, – «новой политической экономией». Суть его в том, что экономисты вторгаются на «чужие поля» и начинают изучать неэкономические объекты, применяя собственные методы исследований. Как это происходит в случаях государства и права, я уже рассказывал, теперь – об истории. Экономистам удалось нащупать в этой сфере довольно много закономерностей и в принципе изменить постановку вопроса: вместо того чтобы говорить об историческом развитии, они говорят об институциональных изменениях. И это неслучайно.

Вообще-то в массовом сознании естественным считается взгляд на историю, который возник в XVIII веке. Замечательные философы французского Просвещения принесли идею о том, что человек прекрасен и разум его всесилен, а вместе с ней – идею прогресса. История движется от худшего к лучшему, революции – это хорошо, потому что они ускоряют прогресс. Прошедшие с тех пор 250 лет заставляют серьезно задуматься и начать ревизию всех этих идей. Вопрос, существует ли в принципе такая вещь, как прогресс, гипотетический и, прямо скажем, неоднозначный. Вот показательный пример: есть такой французский город – Арль, который после так называемых «темных» веков был одним из центров экономического восстановления и процветания Южной Франции. Но что на пике своего развития этот экономический центр использовал вместо городских стен? Трибуны древнеримской арены.

О каком прогрессе по сравнению с Римской империей тут говорить? Или возьмем производительность в сельском хозяйстве: в начале нашей эры она была гораздо выше, чем тысячу лет спустя. Можно, конечно, измерять уровень прогресса по степени гуманизации человечества, но если посмотреть на количество убитых людей, то и тут динамика может получиться совсем неутешительной: технические усовершенствования или усиление государства на протяжении человеческой истории часто приводили к «неаккуратным» последствиям.

Изменения как революция

В истории происходят изменения, но вот вопрос о направленности этих изменений очень спорный. Не менее спорен вопрос о способах этих изменений. Возьмем революции. Когда экономисты взялись за их изучение, в первую очередь их интересовало то, что никогда не интересовало историков – движение формальных и неформальных институтов. Автор теории институциональных изменений Дуглас Норт не нашел в истории более крупного скачка, описанного и хорошо задокументированного, чем Октябрьская революция 1917 года. На ее примере Норт показал, что волны отрицательных последствий от сильной революции тянутся через весь век. И это его наблюдение актуально для разговора не только про XX, но и про XXI век. Ведь в 1991–1993 годах в России опять произошла революция – конечно, гораздо более мягкая, но и она имеет свой хвост последствий, в которых мы живем и будем жить еще довольно долго. То же самое относится к революциям 2000-х на Украине, в Грузии, Киргизии.

Как же объясняются революции с точки зрения теории институциональных изменений? Понятно, что изменить формальные институты (законы) можно быстро. А вот неформальные институты – это обычаи, они не могут меняться скачками. Что произошло с обычаями 25 октября 1917 года? Ничего. И 30 октября – тоже ничего, да и в феврале 1918-го – еще ничего. При резком изменении законодательства возникает разрыв между формальными и неформальными институтами, который может иметь два последствия. Во-первых, высокая криминализация: обычаи требуют одного, законы требуют другого, и в этом разломе возможен взлет преступности. Во-вторых, свобода творчества: революции нередко сопровождаются резким внедрением инноваций, культурным взрывом, творческими поисками.

Но напряжение между полюсами формальных и неформальных институтов растет, и это приводит к двусторонней реструктуризации: неформальные институты начинают медленно подтягиваться, приспосабливаться к изменившимся векторам жизни, а институты формальные откатываются назад, к более привычным формам. В какой-то момент две эти линии пересекаются, и страна вступает в период, для которого, с одной стороны, характерно экономическое процветание, а с другой – политическая реакция. Реакция происходит из-за отказа от установок предшествующей революции, процветание – из-за того, что возникает гармония между формальными и неформальными институтами, а это хорошо для жизни и для экономики. Если говорить о самой крупной революции в истории России, то для нее такая эпоха – нэп, а для революции 1990-х это первые путинские годы, когда установился реакционный в историческом измерении режим, утверждавший порядок, и в то же время начались продуктивные экономические реформы, которые дали восстановительный рост, начавшийся, заметим, еще до изменения нефтяной конъюнктуры.



Поделиться книгой:

На главную
Назад