Когда умирающая, низко кланяясь на все четыре стороны, стала просить громким и твердым голосом православных, чтобы отпустили ей вольные и невольные ее против них прегрешения и чтобы молились за упокой ее грешной души, эти слова ее, передаваемые из уст в уста взволнованным шепотом, в одно мгновение облетели всю толпу, начиная от тех, которым удалось проникнуть в барские хоромы и кончая теми, которые за теснотой дальше лестницы и крыльца добраться не смогли, и такой поднялся вопль, что далеко его было слышно…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
В день похорон Марфы Григорьевны снег падал не переставая, а к ночи завернул мороз, да такой лютый, что зима стала твердо. На девятый день множество народа понаехало из соседних сел и деревень в Воротыновку, к панихиде, и все потом угощались на поминальном обеде в большой людской, вместе с дворовыми людьми.
А сорочины справлялись еще пышнее; издалека пожаловали помянуть Марфу Григорьевну знакомые господа, и для них обед был приготовлен в доме, в большой столовой с хорами и разрисованными потолками. Этот обед был сервирован, как при покойнице, так же чинно и богато, на серебре, с иностранными винами, и кушанья были такие затейливые, что многие из гостей не умели и название к ним подобрать. Повар с поварятами потрудился на славу в тот день.
Хлопотали около гостей и угощали их Федосья Ивановна, Варвара Петровна и Митенька; за порядком же и прислугой, чтобы каждый свое дело помнил и чтобы все чинно да без сутолоки делалось, наблюдал Игнатий Самсонович. И он, и другие старшие слуги, а также Варвара Петровна с Митенькой, облеклись по этому случаю в траурную одежду, вынутую из сундуков, где она хранилась еще с того времени, как старый барин, супруг Марфы Григорьевны, помер.
Марфинька не показывалась. Ее и в церкви не было видно. Она молилась в темном углу на хорах и спустилась оттуда тогда только, когда Малашка прибежала сказать ей, что в церкви никого более нет, все господа сели в сани да в кибитки и поехали в дом. Но Марфинька все же еще с минуту замешкалась на паперти, прежде чем пуститься с Малашкой в путь — так боялась она попасть на глаза кому-нибудь из чужих.
Они прошли в дом тропинкой, прочищенной по приказанию барыни, через парк, прямо к той потайной двери, что вела к лестнице винтом, в те две комнаты бельэтажа, в которых барышня поселилась после смерти бабушки.
С какою целью была сделана эта лестница и когда именно — Марфинька не знала, да и знать не хотела. Ей нравилась мысль, что она открыла этот ход и эту лестницу и что никто раньше не подозревал об их существовании.
Может быть, это так и было. Дом был выстроен еще свекром Марфы Григорьевны, и, перед тем как последней поселиться здесь, в нем были произведены некоторые переделки: одни двери прорубили там, где их раньше не было, другие наглухо заколотили, в том числе и ту, что вела к вышеупомянутой таинственной лестнице, найденной впоследствии Марфинькой. Любознательностью последняя заразилась от своего учителя. Маркиза чрезвычайно занимала оригинальная архитектура воротыновского дома, он сравнивал эту постройку с теми, которые видел во Франции и в Германии, и находил крайне интересными остроумные приспособления, придуманные русским строителем с целью согласовать условия иноземного вкуса с потребностями отечественных нравов.
Желание Марфиньки поселиться одной с Малашкой во втором этаже, где были парадные, нежилые покои, отворявшиеся только в экстренных случаях, вызвало горячий протест со стороны ее сожителей. Не только рассудительная Федосья Ивановна, Митенька и Самсоныч находили это намерение неудобным и нелепым, но также и Варвара Петровна, невзирая на свое пристрастие ко всему эксцентричному, отнеслась к этой идее крайне неодобрительно и вместе с другими старалась отговорить от нее юную фантазерку.
Не лучше ли ей поселиться внизу? Тут и теплее, и люднее. Сюда и Федосья Ивановна с Варварой Петровной перебрались сверху после кончины барыни. Здесь в длинной горнице, служившей некогда бильярдной, устроили девичью. Потолки низкие, во все окна летом зелень из сада лезет, а на подоконники, стоит только зерна насыпать, мигом воробьи слетаются. Тут и зимой, как затопят печку с широкой лежанкой, так весело и уютно, что подмывает песни петь да сказки рассказывать. А наверху всегда мрачно, пусто, холодно и жутко. И долго еще будет там по ночам являться призрак покойной Марфы Григорьевны на широкой кровати, в белом, с зажженной свечой в руке, и слышаться ее громкая предсмертная речь. А в большом зале… мерещиться малиновый бархатный гроб на возвышении и строгое лицо покойницы, озаренное трепещущим блеском свечей в высоких подсвечниках, и чувствоваться запах ладана, и слышаться пение «Со святыми упокой».
— Да ты там, сударыня, до смерти можешь напугаться, — сказала Федосья Ивановна.
— Господи! Да я бы ни за что!.. Ну вот хоть озолоти меня сейчас с ног до головы, чтобы я там хоть ночку одну переночевала, ни за что! — подхватила, вздрагивая от ужаса, Варвара Петровна.
Митенька, как мужчина, больше на холод да на сырость напирал. Долго ли простудиться? Ведь весь этаж отапливать невозможно. Сама покойница Марфа Григорьевна всегда к зиме вниз перебиралась, потому что тут уютнее и теплее. Если смерть застала ее в парадной спальне наверху, то это потому только, что до самого дня ее похорон морозов не было.
— А теперь уже скоро весна, — заметила на это с улыбкой Марфинька, — мерзнуть нам, значит, с Малашкой долго не придется.
— Да что же ты там одна-то будешь делать, сударыня? Статочное ли дело, чтобы молодая девица и вдруг одна, с одной только девкой, в целых шестнадцати комнатах жила!
Федосья Ивановна находила это даже крайне неприличным, хотя объяснить, почему именно неприлично, ей было бы трудно. А Варвара Петровна, та все о скуке толковала.
— Здесь все-таки и с нами когда погуторите, и девушки вам песенку могут спеть, да и гостей принять, когда приедут вас навестить, удобнее.
Но Марфинька стояла на своем. Ни песен, ни гостей, ни разговоров ей не надо; одного только желала она, чтобы ее в покое оставили.
— Дайте мне, ради Бога, пожить, как хочется, до приезда Александра Васильевича, — повторяла она со слезами на глазах.
Ее спешили успокоить.
— Да мы, сударыня, и не неволим тебя; ты — барышня и власти нашей над тобой нету; как хочешь, так живи, — сказала Федосья Ивановна. — Мы только, как старые люди и тебя жалеючи, не хотим, чтобы печалилась ты одна, вот и все. А хочешь ты наши советы слушать или нет, это уж твоя воля. По нашему разумению, затворницей тебе жить с таких младых лет не приходится. Судьба твоя еще неизвестна — может, Господь и взыщет тебя по сиротству и счастье тебе пошлет, жениха хорошего или инако как устроит тебя, все это в его святой воле! Вот, Бог даст, молодой барин приедет, тогда все узнаешь. Может, ты тогда и настоящей барыней, помещицей окажешься, кто знает! Ведь покойница-то тебя, как свое родное дитя, любила, а именьев и добра всякого много после нее осталось, было ей чем тебя наградить, — прибавила Федосья Ивановна с тонкой усмешкой.
По одной этой усмешке можно было догадаться, что ей много известно из того, что для всех остальных составляло еще непроницаемую тайну. Недаром Марфа Григорьевна дольше всех с Федосьей Ивановной беседовала перед смертью.
II
Впрочем, в том, что барыня не забыла блестящим образом обеспечить свою любимицу, никто в Воротыновке не сомневался. Все помнили, как строго наказывала она окружающим служить Марфиньке, как барышне, и всячески беречь ее. Кто думал, что покойница ей по завещанию оставила одно из своих имений, кто предполагал, что она капиталом изрядным наградила ее или тот дом в городе ей завещала, который стоит там с заколоченными ставнями, весь полный мебели и всякой утвари, с тех пор как в нем супруг Марфы Григорьевны скончался. А может, Марфинька сделается владетельницей земель за Волгой, под Саратовом? Во многих местностях были именья у Марфы Григорьевны, и в ее было воле награждать своих любимцев, как ей вздумается.
Все это должно было сделаться известным, когда приедет молодой барин.
А между тем этот приезд с месяца на месяц откладывался. В кратких посланиях, состоявших из одних только приказаний и распоряжений по хозяйству, ни одним словом не упоминалось ни о причинах, задерживавших его приезд в Воротыновку, ни о том, когда именно состоится этот приезд.
— Хочет врасплох застать, — толковали промеж себя старшие слуги, староста Федот, Игнатий Самсонович и другие.
Мало-помалу о молодом барине составилось такое мнение, что он; «из молодых, да ранний» и что с ним следует «ухо держать востро».
Припоминая черты из нрава его прадеда, деда и отца, Федосья Ивановна выводила заключение довольно-таки зловещего свойства относительно его ума и характера, но Варвара Петровна с восторженным умилением распространялась о его благородстве. Уж если он был таким красавцем десять лет тому назад, юношей шестнадцати лет, то можно себе представить, что за прекрасный кавалер вышел из него впоследствии, когда у него и усы выросли, как, должно, возмужал он, да еще в военном мундире! Ума помрачение, да и только!
А Федосья Ивановна, не вслушиваясь в восторженные восклицания старой девы, обращалась к старому дворецкому:
— Дедушка-то его страсть какой был злопамятный! Помнишь, Самсоныч? И уж такой-то упрямый!.. Что захочет, то непременно на своем поставит. И сынок-то, Василий Григорьевич, весь в него вышел. Одну только покойницу Марфу Григорьевну и боялись, одну только ее и почитали они.
— И гордый же он должен быть, Александр-то Васильевич, у-у-у, какой гордый! — робко присоединил и свое мнение к этой оценке Митенька.
Никак не мог он забыть обиду, нанесенную ему наследником его благодетельницы. Вскоре после смерти последней Митенька постарался написать ему длинное письмо со всеми подробностями: как Марфа Григорьевна помирала, что она говорила перед смертью, как ее хоронили да поминали, а молодой барин хоть бы спасибо сказал ему за это; так и пропали даром Митенькины усердие и красноречие.
Но Варвара Петровна и тут нашла извинение своему любимцу.
— Еще бы ему не быть гордым! Такой красавец, да знатный, да богатый! — воскликнула она.
Почти каждый день таким образом сыпались воспоминания, рассказы, предположения относительно героя всеобщих здесь ожиданий, опасений и мечтаний.
А когда гостили в Воротыновке приятельницы Варвары Петровны, попадейки, из которых одна превратилась в мать семейства, вышедши замуж за дьякона в Морском, а другая успела обвенчаться и овдоветь, — тогда уж конца не было разговорам, главною темой который служили восторженные воспоминания о том — увы! — чересчур коротком времени, когда молодой Воротынцев гостил у прабабки.
Эти шесть недель сверкающей точкой навеки запечатлелись в памяти всех без исключения обывателей Воротыновки. С этого времени здесь вели летосчисление.
Одна Марфинька не принимала участия во всех этих разговорах и только загадочно улыбалась чему-то своему…
Странную жизнь повела она после смерти своей благодетельницы. Своим уединением в бельэтаже она отдалялась от людей, сокращая, кажется, и то время, которое должна была волей-неволей проводить с ними. Скушает две-три ложки похлебки, съест кусочек цыпленка и уже сыта, бежит к себе наверх, читать, играть на клавесине и петь. Или, усевшись на окно, выходящее в тополевую аллею, смотрит по целым часам вдаль, не шелохнется и до того углубится в свои думы, что, если окликнуть ее, вздрогнет, побледнеет как полотно, взгляд делается растерянный, готова упасть в обморок.
Устроилась Марфинька в новом помещении по-своему, чудно как-то и странно. Откопала в одной из кладовых красную ткань, служившую, может быть, некогда пологом, понаделала на окна занавески, задергивающиеся на кольцах, стены увешала картинами в источенных червями рамах, а тот шкаф с французскими книгами, ключ от которого постоянно носила при себе, приказала перетащить в ту комнату, что служила ей спальней, и по целым вечерам читала при свете восковых свечей, вставленных в низенькие серебряные подсвечники заграничной работы. А иногда она пела по целым ночам до рассвета, аккомпанируя себе на клавесине.
Свидетельницей этих чудачеств барышни была одна только Малашка; никому больше Марфинька не доверялась, но уже зато в Малашке она имела преданную и вполне надежную наперсницу, ловкую, увертливую и находчивую.
— Что это у вас опять за возня была наверху? — спросила у последней Федосья Ивановна, когда ей случилось однажды, проснувшись ночью, услышать шорох и шаги в комнатах наверху.
— Это крысы, тетенька, — не задумываясь объяснила Малашка. — Страсть сколько у нас этой подлой твари развелось! Уж я хочу у коровницы Марьи кота взять хоть на одну ночь, пусть он их там передушит, подлянок, чтобы, Боже упаси, нам с барышней носы не отъели.
— И музыку, верно, у вас тоже крысы по ночам играют? — недоверчиво покачала головой Федосья Ивановна.
Малашка раскрыла изумленные глаза.
— Кака така музыка? Мы с барышней спали и никакой музыки не слыхали.
— Ладно, вот как заведу я тебя в чулан да отстегаю там прутом, узнаешь ты тогда, как старших морочить! Крысы у нее, видите ли вы, на клавикордах по ночам играют! Ах ты, бесстыжая!
— Да ей-богу же, тетенька, вот провалиться мне на этом месте!
— Нишкни, полно врать-то! До рассвета вы там с барышней куролесите. Нынче ночью у вас в окнах огонь видели уж после того, как петухи пропели.
— Кто это видал?
— Фомка видал, вот кто.
— Да ему пригрезилось, Фомке-то вашему. Как петухи-то пели, мы с барышней уже давным-давно спали. Перед ужином они со мной ходили в библиотеку, это точно, за новыми нотами, а потом и не думали, вот вам крест, что не думали.
— Вот и Самсоныч говорит: «Пожара бы, Боже упаси, не наделали, со свечой-то ночью», — стояла на своем Федосья Ивановна.
— Да уж не беспокойтесь, пожалуйста, тетенька, я ведь тоже не о двух головах, — возразила Малашка. — Если даже когда и пройдемся мы с барышней по комнатам, так беды от того никому не будет, стульев там не просидим и паркета не продавим, не беспокойтесь.
III
Впрочем, забавляться переодеваниями и декламировать монологи перед зеркалами Марфиньке скоро надоело, и с наступлением весны, второй со смерти Марфы Григорьевны, она изобрела себе новую забаву — вздумала верхом ездить.
Для этого понадобились лошадь, дамское седло, амазонка и мужская шляпа.
— А вы бы об этом с Игнатием Самсоновичем переговорили, — посоветовала Малашка, — они намеднись в людской хвастали, что при покойной барыне в берейторах состояли, когда они еще молоденькие были и верхом скакали.
— Здесь? — спросила барышня.
— Здесь, должно быть, потому что и Митрий Митрич с ними ездил, — ответила Малашка.
— Значит, и седло ее здесь где-нибудь спрятано. Надо его найти, Малаша.
— А вот дайте срок, я вам все это разузнаю.
Барышня охотно согласилась на это.
И в тот же день вечерком, провожая ее вниз ужинать, Малашка шепнула ей на ухо:
— Седло есть в гардеробной, на антресолях. Ключ у тетеньки Федосьи Ивановны. Надо к ней подбиться.
Ужинала и обедала Марфинька внизу, за одним столом с Варварой Петровной и Митенькой. Так уж повелось в доме с того дня, как старая барыня скончалась; и нарушить этот обычай Марфинька не решалась.
При этих трапезах всегда присутствовала Федосья Ивановна, стоя у притолоки двери, что вела в девичью, а прислуживал господам молодой малый Фомка, из которого Самсоныч выдрессировал себе весьма приличного преемника. Иногда старик сам сползал со своей лежанки, чтобы видеть, как Фомка служит. Для этого Самсоныч становился рядом с Федосьей Ивановной и, важно насупившись, учил Фомку приемам лакея хорошего дома; брюзжал на него за то, что он недостаточно вежливенько подсовывал чистые тарелки господам, шумел ножами и вилками, мало выгибал фертом локоть, подавая блюда, и тому подобное. Тут же, кстати, он и казачков, толкавшихся у господского стола, началил, драл их за вихры и за уши за каждую провинность.
— Самсоныч, кто провожал бабушку, когда она верхом в Петербурге ездила? — спросила Марфинька, перед тем как встать из-за стола.
— Я провожал, сударыня, кому же больше? Верхом ездить меня в полку учили, чтобы заправского берейтора из меня сделать, — ответил старик. — И вот, бывало, как пришлют из дворца приказание, чтобы нам к царской кавалькаде готовиться…
— А здесь с кем бабушка ездила? — прервала начатое повествование Марфинька.
— Здесь спервоначалу тоже со мной, а потом, как Митрий Митрич у нас проявились, так с ним изволили ездить.
Марфинька оглянулась на сидевшего по правую ее руку старика и ласково кивнула ему.
На лице Митеньки распылалась блаженная улыбка, а у Федосьи Ивановны, тревожно следившей за этой сценой, озабоченно сдвинулись брови. Малашка же, выглядывавшая из двери сверкающими от любопытства глазами, фыркнула в кулак, а Варвара Петровна рассказала, что ей один только раз и удалось видеть Марфу Григорьевну верхом на коне. Это случилось сорок лет тому назад, вскоре после приезда Варвары Петровны в Воротыновку. Ей было тогда семнадцать лет, а благодетельнице ее — за пятьдесят.
— Но больше тридцати пяти никто бы ей тогда не дал. Не правда ли, Федосья Ивановна? — заключила она.
Та утвердительно кивнула.
— Я как сейчас их вижу, — продолжала приживалка. — На них была амазонка из сукна небесного цвета, лиф в виде гусарской куртки с золотыми переплетами на груди, перчатки лайковые с крагами, а на голове мужской берет с перьями. Очень было красиво.
— Уж не собираешься ли и ты, сударыня, верхом ездить? — обратилась Федосья Ивановна к барышне.
— Да, мне хотелось бы, — ответила Марфинька.
— Ну, ты эту затею брось. Это тогда была мода, потому что сама царица, Екатерина Алексеевна, любила верхом ездить, и все прочие за нею, а теперь у нас государь мужского пола, Александр Павлович, и барыням пример брать не с кого. Поди чай, и в Петербурге никто из барынь теперь не ездит, разве уж отчаянные какие. Ну, а тебе, как девице, да сироте вдобавок, и вовсе не подобает такой кураж на себя напускать.
Марфинька упорно молчала, а Малашка лукаво усмехнулась. Немного озадаченная этим, Федосья Ивановна прибавила уже не так решительно:
— Да и ездить-то тебе не на чем — лошадей у нас таких, чтобы выезжены быть под дамское седло, нет, костюм покойницы бабушки тебе впору не будет, седло, поди чай, давно уже мыши прогрызли, а берейторы-то наши ишь как состарились! У одного водянка, кажись, начинается — ноги-то, как бревна, раздуло, а другому пешком даже до бани без палки не доползти, вот это какие берейторы! — кивнула она с насмешливой улыбкой на Самсоныча с Митенькой.
И на это Марфинька ничего не возразила, но от своей мечты не отказалась и даже весьма скоро привела ее в исполнение.
Вышеприведенный разговор происходил в середине мая, а в первых числах июня барышня уже скакала по полям и лесам в амазонки доморощенного изделия, сшитой по указаниям Варвары Петровны из какой-то пестрой ткани, найденной в гардеробной. Там же и седло оказалось за шкафом, в пыли и наполовину источенное молью, но шорник починил его, обтянул куском бархата, споротого с одного из золоченых кресел в парадной гостиной, так что оно пошло за новое. Шляпу презентовала барышне Малашка. Это была брошенная за негодностью дорожная шляпа Александра Васильевича — широкополый серый фетр, кокетливо приподнятый с одной стороны, «à la mousquetaire» [1], с большим белым пером. Марфинька смастерила себе из этого хлама фантастический головной убор, который, невзирая на свое безобразие, ей был к лицу.
Нашлась в конюшне и лошадь, довольно преклонных лет, которую старый кучер Степан приспособил под дамское седло. Выездил ей Прошка, старший конюх; он же вызвался служить и берейтором барышне. *È
Впрочем, вдвоем кататься им удавалось редко; большей частью на старой кобыле за ними трусил Митенька, а перед тем, как кавалькаде пускаться в путь, вся дворня сбегалась смотреть, как барышню сажает на седло кучер Степан, почтительно указывая ей, как держать промеж пальчиков поводья, как сидеть и как действовать хлыстом.
Марфинька тешилась новой забавой месяца полтора, и так страстно, что даже книги и музыку забросила. Вернется с прогулки верхом разбитая от усталости, даже кушать ничего не может, сбросит с себя свой старинный костюм, да и в постель, и спит до утра как убитая. Даже снов ей никаких за это время не грезилось.
Но потом и верховая езда мало-помалу прискучила ей, и к осени, когда дожди пошли и дни стали короче, опять по целым дням раздавались ее пение и музыка в старом доме, а ночью, часто до утра, светился огонь в ее комнате.
Так прошел еще год, и наступила третья зима после смерти Марфы Григорьевны.
IV
В эту зиму Марфиньке надоели и книги, и музыка. Гулять ходить, как бывало прежде, далеко по большой дороге она тоже потеряла охоту, а когда пойдет, по неотвязной просьбе Малашки, то скоро устанет и сейчас — назад. Прежде барышня кататься была охотница, а теперь и к этому развлечению охладела. Запрягут ей лошадей в широкие сани с ковром, подъедут к крыльцу лихо, с колокольцами, бубенцами, а она девушек вместо себя пошлет либо Варвару Петровну с Митенькой, а сама дома остается — и все одна. Войдут к ней — не выгонит и даже неволит себя разговор вести, а только тошно ей, по всему заметно, что тошно и что ждет не дождется одной остаться. А одна — плачет. Сколько раз ее теперь с заплаканными глазами видели!.. Почти каждый день. О чем кручинится, лучше и не спрашивать — все равно не скажет, а иной раз даже обидится, уйдет в спальню и запрется там. Стала заметно худеть; кушала через силу.
— Болит, что ли, у тебя что, сударыня? — время от времени приступала к ней с расспросами Федосья Ивановна, которую перемена в барышне не в шутку тревожила.
— Ничего у меня не болит… Оставьте меня, не обращайте внимания! — отвечала Марфинька со слезами на глазах — так раздражали ее эти расспросы.
— Да как же на тебя не обращать внимания, когда ты нам покойной барыней поручена? — возражала Федосья Ивановна. — На смертном одре ведь приказала она мне тебя беречь, вот и им тоже, — кивала она на Самсоныча с Варварой Петровной.
— Приказала, это точно, что приказала, — шамкал беззубым ртом старик, кивая лысой головой.
От парика он стал постепенно отвыкать и надевал его по одним праздникам.
А Варвара Петровна, та только глазами хлопала да вздыхала.
Она совсем опустилась после смерти своей благодетельницы. В первый год она еще крепилась — и в пяльцах пошьет перед обедом, и чай разольет, и в карты вечерком девушкам погадает, и при случае вспомнит да расскажет что-нибудь из былого времени, когда еще молодой барин в Воротыновку не приезжал, ну а на второй год уже заметно слабее стала: как сядет за работу, так сейчас и задремлет, а проснется — кушать запросит, а как покушает, так и в постель, точно дитя малое, от груди да в люльку. Плохо слышать стала, а что и услышала — сейчас забыла.