Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Воротынцевы - Н. Северин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— И француз про это знает? — продолжала она допрашивать.

— Не могу сказать, сударыня. Вертопрашный он, где ему во все вникать! Вот петь да плясать — это его дело.

— Запляшет он у меня, дай срок! — прошипела про себя Марфа Григорьевна и угрюмо спросила:- Начали укладываться?

— Как же, матушка… еще позавчера принялись в путь сбираться. Как услышал я от Игнатия Самсоновича, что выезжать нам на этой неделе, так и втащили чемоданы да важи с чердаков и начали понемножечку укладываться.

— И скарб тоже уложили француза с господским?

— Который уложен, а который еще нет.

— Ну, так слушай! Возьми ты Данилку выездного — смышленый он и зря болтать не будет — да, выбравши часочек поудобнее, когда за вами подсмотреть некому, ступай с ним в те сени, где чемоданы у вас стоят, выберите из них добро француза, все, до последней ниточки, да снесите в горницу наверх, рядом с библиотекой. И горницу ту запереть на ключ и ключ мне принести! Понял?

— Понял, сударыня, как не понять.

— Да смотри ты у меня, так орудуйте, чтобы никому невдомек. На помощь я вам Федосью дам, для большей скрытности от баб. Она уж знает, как им глаза отводить, не в первый раз. И вот что еще: к какому дню наказал ты кузнецу осмотреть экипажи, чтобы в исправности были к отъезду?

— К четвергу, сударыня.

— К послезавтра, значит. А теперь ты к нему вот сейчас забеги да прикажи, чтобы он все к завтра изготовил. Пусть ночь напролет не спит, работает, а чтобы готово было, строго-настрого ему накажи. «Барыня, — скажи, — сама осматривать завтра выйдет».

— Слушаюсь-с!

— А выезжать вам не в четверг утром, а в среду ночью перед рассветом. И смотри! — продолжала Воротынцева, грозно возвышая голос и впиваясь пристальным, властным взглядом в глаза трепетавшего перед нею в благоговейном страхе старика, — знают об этом только ты да я, и если о том догадаются, плохо тебе будет, старик, не посмотрю на верную службу твою и мне, и сыну, и внуку, и правнуку, ни на дряхлость твою и так прикажу наказать, что до Петербурга тебе не доехать.

XIV

В тот же день, за обедом, Марфа Григорьевна, как всегда спокойная, величавая и с гостями своими приветливая, завела речь о том, что хорошо было бы Алексаше прожить в Воротыновке еще с недельку.

— Петербург от вас не уйдет, а ко мне молодой Лашкарев, сынок Захария Иваныча Лашкарева, собирается приехать. Не было его здесь, как вы приехали, жениться в Воронеж ездил. Лашкаревы с нами межа к меже, ближние соседи, значит, с ними непременно надо в добром согласии жить, а то кляуз не оберешься. От покойного старика, я, окромя уважения к себе, никогда ничего не видывала и сама ему, в чем могла, всегда потрафляла. По всему видно, и сыну желательно благоволение наше снискать. Этим брезговать не след, паче всего тебе, Лексаша. Ты уважишь, и все будет у вас по-хорошему, как подобает дворянам одной губернии. Я им скажу, что ты собственно из уважения к ним отъездом замешкался, очень это им лестно будет.

— Как вам угодно, бабушка, — с обычною почтительностью ответил молодой Воротынцев.

А ментор его произнес по этому случаю витиеватый комплимент на ломаном русском языке вперемежку с французскими словами, из которого, впрочем, нельзя было не понять, что он благословляет судьбу за счастье пробыть еще несколько лишних дней в обществе такой просвещенной и почтенной личности, как madame Marthe Grigorievna.

За это приветствие и, как она сама выразилась, на радостях, что отъезд правнука отдален на неделю, Марфа Григорьевна вынесла наставнику Лексаши вышитый бисером кошелек работы одной из своих приживалок с пятью золотыми.

— Жалую это тебе, мусью, на дорогу за то, что забавлял меня и Лексашу на добро наставлял, — объявила она с надменным кивком, в то время как обрадованный француз, изогнувшись в три погибели, прикасался губами к протянутой ему руке с подарком.

— А ты, Лексаша, получишь от меня суприз завтра, — обратилась она с улыбкой к его воспитаннику.

— Vous avez pour ateule un ange, monsieur Alexandre, — восторженно воскликнул очарованный француз.

XV

Марфа Григорьевна сказала сущую правду, обещая сюрприз своему правнуку. Ничем не пожелала она подготовить его к тому, что предстояло ему узнать на следующее утро, и вечер в барском доме воротыновской усадьбы прошел так весело и оживленно, что остался бы на всю жизнь в памяти его обитателей даже и в таком случае, если бы на другой день не произошло то, чего никто ожидать не мог.

Весь дом, от мала до велика, возликовал, узнав об отложенном отъезде дорогих гостей, но всех радостнее настроен был француз. Веселили ему сердце и подарок, полученный от этой доброй Марфы Григорьевны, которую ему с месье Alexandre так отлично удалось провести, и надежда еще с недельку поамуриться с красивой белошвейкой Стешей, с которой у него были свидания в старой бане, и перспектива нового знакомства с недавно женившимся помещиком Лашкаревым, у которого супруга была, наверное, прехорошенькая. Маркиз предвкушал уже наслаждение пустить ей пыль в глаза французской грацией и образованием и полакомиться настоящими заморскими винами за великолепным обедом в честь гостей. Домашние кушанья и напитки вроде кваса, браги и меда, подаваемые на столе Марфы Григорьевны, когда никого не было из посторонних, начинали уже надоедать избалованному иностранцу.

Ввиду всех этих наслаждений, маркиз принялся тешить публику еще засветло, после полдника, декламировать, любезничать с девицами — Варварой Петровной и попадейками, а когда зажгли свечи, он сел за клавикорды и запел русские песий, к которым подобрал музыку, уморительно коверкая слова.

Насмешив публику досыта, маркиз предложил своему воспитаннику спеть с ним дуэт. У молодого Воротынцева был прекрасный голос, и, слушая его, многие из присутствующих не выдержали и расплакались.

Потом маркиз объявил, что скоро начнется представление и подмигнул Марфиньке, семилетней воспитаннице Марфы Григорьевны. Девочка, вся красная от волнения, выбежала из залы.

Исчез и молодой Воротынцев. А минуть десять спустя, когда француз взял несколько условленных аккордов на клавикордах, двери против того места, где сидела Марфа Григорьевна, растворились и оба они вошли переряженные, да так, что в первую минуту никто их и не узнал.

На Александре был костюм пустынника, длинная коричневая хламида с капюшоном и белая борода из кудели до колен, подпоясан он был веревкой, а за веревку длинные четки с белым перламутровым крестом зацеплены. Ну как есть настоящий пустынник, и сандалии вместо башмаков на ногах.

А Марфинька была одета пастушкой, розовый атласный лиф на белой муслиновой коротенькой юбочке, на головке из желтой бумаги наколочка, вроде как шляпка, с цветком, кудри напудрены, щечки подрумянены, и в руке корзинка с цветами.

Корзинку эту она поднесла бабушке и при этом произнесла очень внятно и без запинки длинный комплимент, в стихах и по-французски.

А после нее подошел пустынник и тоже долго и складно говорил стихами и с жестами.

Что именно он говорил, этого никто из присутствующих не понял, но тем не менее всем было умилительно его слушать, тем более что маркиз все время аккомпанировал ему на клавикордах и где нужно громче, а где нужно тише колотил по клавишам с большим увлечением, припевая при этом жидким фальцетом и притопывая тонкими ножками в розовых шелковых чулках и башмаках с серебряными пряжками.

В группе приживалок и старейших слуг, теснившихся за креслом барыни, то и дело раздавались крики восторга.

Да и сама старая барыня благосклонно улыбалась устроенному для нее сюрпризу.

Тот, кто видел ее в этот вечер, ни за что не поверил бы, если б ему рассказали, про бурную сцену, происшедшую между нею и Потапычем несколько часов тому назад.

Из дверей прихожей и коридора тоже глазел народ на барские забавы. Набежали сюда людишки отовсюду, и не одни дворовые, а также многие из села и с фабрики.

Всем барыня приказала поднести — мужикам по стакану водки, а бабам меду, чтоб выпили за здоровье молодого барина, Александра Васильевича.

XVI

На следующее утро, в девятом часу, в то время, когда малый, состоявший при молодом барине в должности камердинера, подавал ему умываться из серебряного рукомойника, явился Игнатий Самсоныч с приказаниями от Марфы Григорьевны.

— Бабушка изволили встать, накушаться чаю и приказали вам сказать, что дожидаются вас в большом кабинете внизу, — доложил он с торжественностью, на которую юноша не обратил должного внимания.

Впрочем, выбор места для беседы немного озадачил его.

— Что этот бабушке вздумалось спускаться вниз, ведь там холодно, должно быть, — заметил он, торопясь окончить свой туалет.

— Ничего-с, вчера приказали кабинет внизу протопить, — неохотно отвечал старик.

Поправляя на ходу кружевное жабо и взбивая кверху густой кок напудренных волос выхоленной белой рукой с длинными тонкими пальцами, унизанными перстнями, юноша быстро прошел через светлые, залитые утренним солнцем покои, отделявшие его половину от лестницы в нижний этаж, сбежал по этой лестнице, перескакивая по три, четыре ступеньки зараз, и, очутившись у плотно притворенной двери из красного дерева, с бронзой, поцарапал по ней ногтем.

— Войди, — раздалось изнутри.

Неужели это слово произнесла прабабка его, Марфа Григорьевна?

Голос был громкий, резкий и повелительный.

Никогда еще не слышал он у нее такого голоса и никогда не видал он ее такой, какой она предстала перед ним в это достопамятное утро.

Он был далеко не из трусливых и скорее даже смел до наглости там, где другие смущались и робели, но Марфа Григорьевна была так грозна в эту минуту, и все существо ее дышало такой неумолимой строгостью, что ему жутко стало.

— Ну, Александр Васильевич, отменным ты передо мною мерзавцем и лгуном оказался, — начала она, не отвечая на его поклон и приковывая его пристальным, повелительным взглядом на почтительном расстоянии от пузатого бюро, заваленного бумагами, перед которым она восседала.

Не давая опомниться и сурово отчеканивая слова так резко, точно молотком вбивая ему их в память, она объявила, что ей все известно.

— Все, все я знаю, и всегда знала про те безобразия, что у вас там в подмосковной творятся, а если молчала до сих пор, то для того только, чтоб испытать тебя, какую откровенность ты передо мной за все мои благодеяния проявишь, хватит ли у тебя духу до конца мне врать. Вижу, что хватило. Полтора месяца прожил у меня, каждый день ручки целовал, да ластился всячески, а сам держал в уме обмануть меня, провести! Щенок паршивый! Да знаешь ли ты, что за человек прабабка твоя Марфа Григорьевна Воротынцева? Имеешь ли ты понятие о том, каких персон, умнейших, хитрющих и знатных, она на своем веку за нос водила и по своей дудке плясать заставляла? Что теперь мне годов много и жить мне не так долго, как тебе, поросенку, осталось, так ты себя и возомнил невесть каким умником, и что ничего тебе от меня, кроме денег моих да имений, не надо, так это ты врешь! Без моего наставления да совета и с богатством пропадешь и сгинешь как последняя букашка ползучая, которую каждый может пятой раздавить. Так и отец твой сгинул, и дед. А ты одного с ними отродья — сластолюбец и хитрец! Насквозь я тебя вижу! Чего ты еще и подумать-то не сумел, а я уж знаю и вижу. Сблизился, сдружился с кем?! С Дарькиным полюбовником! Да где у тебя честь-то дворянская после этого? Кабы совесть в тебе настоящая была, ты первым долгом, как приехал сюда, в тот же день, ни минуты не медля, в ноги бы мне повалился, чтобы я этого самого негодяя навсегда от тебя отлучила, а ты заместо того с ним же вместе у меня на глазах глупые шашни заводишь, за девчонками гоняешься да сговариваешься, как бы половчее меня провести? Да где у тебя ум-то после этого? Сирота ведь ты круглый, ни матери, ни отца, одна надежда на Марфу Григорьевну, от нее вся твоя судьба зависит, а ты ей лжешь да дерзишь скрытностью? Как же мне понимать тебя после этого, какой ты есть человек, и могу ли я без сумления честь всей нашей фамилии тебе предоставить?

Она возвысила голос до крика при последних словах, и в пристальном взгляде ее черных глаз, пытливо устремленных на правнука, сверкала такая решимость, гнев и упорство, что он почувствовал себя побежденным.

Бледный как полотно, с низко опущенной головой и дрожащими пальцами, машинально теребя на груди кружевное жабо, от которого к концу аудиенции остались одни лохмотья, Александр Воротынцев произнес наконец тихо, но твердо то слово, которое ждали и требовали от него.

— Виноват!

И произнес он это сознательно, с выражением раскаяния в голосе и взгляде. Старуха смягчилась.

— То-то, виноват. Ну, вот что я тебе скажу: прощаются твои супротив меня продерзости единственно ради твоей юности да по той причине, что до сей поры учить тебя было некому уму-разуму, но с этой самой минуты ты уж по моей науке живи и по моим указаниям действуй, ни на шаг от них не отклоняючись, а то плохо тебе будет, Лексашка! Как узнала я про все, что у вас в подмосковной творится, все, до последней мелочи, так и про жизнь твою в Петербурге узнаю. Обманывать меня и не пытайся лучше, второй раз обмана не прощу и все имение на монастыри раздам. Перед образом клятву дала, что так сделаю, и клятвы той ни за что не нарушу. Пусть лучше наш воротынцевский род совсем прекратится. На скорую мою смерть не рассчитывай, легче тебе не будет, если я скоро Богу душу отдам, а станет еще тяжелее, по той причине, что у меня уж давно распоряжение сделано насчет опеки. И такому человеку я власть над тобой предоставила, который как пылинку с лица земли стереть тебя сможет, если ты, Боже упаси, супротивничать станешь. И сотрет, милости тебе от него не дождаться, твердый он человек и мне преданный. А кто этот человек, узнаешь ты тогда только, когда меня похоронят. А доживу я до твоего совершеннолетия, то и вовсе никогда не узнаешь. Отправишься ты теперь в Петербург один, без гувернера. Не совсем оно для подростка хорошего роду прилично, но что же делать. Как приедешь, так сейчас Потапыча пошли с письмом к дяде, Владимиру Андреевичу Ратморцеву, тому, что в сенаторы прошлой зимой произведен, а там, в тот день и час, который он назначит тебе, сам к нему объявись с почтением.

— Да он меня от себя выгонит, — вскричал изумленный таким приказанием юноша. — Ведь дедушка с ним больше чем двадцать лет в ссоре! На ножах они и до сих пор…

— А ты не рассуждай, а делай то, что тебе приказывают, — строго оборвала его старуха.

И, указывая на два конверта, запечатанных большой красной печатью с фамильным гербом, она прибавила:

— Оба эти письма Владимиру Андреевичу передай, одно, что поменьше, через Потапыча пошли, другое сам вручи, и чтоб без свидетелей. Секретную аудиенцию для этого испроси у него. Письмо это написано самому государю императору Александру Павловичу, и надо, чтоб оно в собственные руки царя попало, — продолжала она, торжественно возвышая голос. — Уж как там знает Владимир Андреич, так пусть и орудует, только бы желание мое было исполнено, и насколько возможно скорее, то дело, о котором я прошу царя, отлагательства не терпит. А станет пытать тебя дядя, известно ли тебе, что у меня в том письме написано, скажи, что ты ничего про него не ведаешь. Бабушка, мол, не изволила мне доверить, о чем она царя просит, так и скажи. И разузнавать не пытайся. Несчастным на всю жизнь можешь сделаться, если заранее узнаешь про то, что тебе станет известно тогда только, когда в настоящий разум войдешь. А паче всего службой да учением займись. Теперь от дворян хорошего роду много всякой науки требуется. Проси на этот счет указаний у дяди, Владимира Андреевича, он ученый, и все с учеными знается. И наставника хорошего проси, чтоб он тебе нашел, и с тем наставником — придется он тебе по нраву или нет, а все-таки дружи и угождать ему старайся. Все глупства, которым француз тебя научил, брось совсем и забудь. Только этим милость мою ты себе заслужишь, ничем иным. И ни о чем больше не заботься, ни о чем не проси у Бога, чтоб только мне Господь, на твое счастье, веку продлил. Пока я жива, все тебе от меня будет в изобилии, и советов, и наставлений, и добра всякого, и протекций. О своем уме и думать перестань, что он у тебя есть, а живи только моими мыслями да приказами. Своего ума у тебя нет и долго еще не будет, помни это, завсегда помни и пуще всего забыть мои наставления опасайся. Потапычу верь и почитай его, он тебе предан и у меня в доверии. Знай, что если тебе досталось за скрытность, то ему вдвое перепало, до гробовой доски не забыть ему вчерашнего дня. Ступай, с французом будь по-прежнему и виду не подавай, что на веки веченские с ним расстаешься.

XVII

Юноша вышел, понурив голову, с чувством досады, изумления и смутного страха в душе.

Невзирая на то, что ему объявили прощение, он чувствовал себя в опале и понимал, что нелегко исправить беду. Не раз придется ему всплакнуть про себя за то, что он раньше не разгадал, что за личность его прабабка, Марфа Григорьевна.

Недаром об ней в подмосковной даже и поминать не любят.

Провожая его, дед прошамкал прерывающимся от волнения голосом:

— Ты там к бабушке-то подольстись… строгая ведь она… покорность любит… а я уж дряхл… куда мне!.. Скажи ей: дед, мол, в ножки вам кланяется, прощения просит и родительского благословения, ручки целует. И пожалей меня, Христа ради, Лексашенька… виноват я перед нею и перед тобою, а все-таки пожалей.

На эту старческую болтовню Александр не обратил тогда внимания. Присутствовавшие при этой сцене с улыбочками переглядывались. Француз заметил, дотрагиваясь пальцем до своего лба: «Il n'a plus sa tête le pauvre homme!» A Дарья Семеновна, — Дарька, как прозвала ее бабушка и как с этой минуты стал звать ее про себя и молодой Воротынцев, — Дарька прибавила к этому, усмехаясь сочными малиновыми губами:

— А уж та-то, Марфа-то Григорьевна, поди чай, и совсем из ума выжила! Ведь уж ей, говорят, за сто лет перевалило.

Из ума выжила!

Посмотрели бы они, как она из ума выжила.

В одном только и находил себе Александр Воротынцев утешение, в том, что француз попал в западню.

XVIII

В тот вечер за ужином подавали холодного поросенка, гусиные полотки, жареных индеек, кашу молочную, хворост с вареньем и еще что-то такое, чего маркиз не мог запомнить.

Все это запивалось пивом, медом, квасами разными и наливками.

Вот наливка-то всему и была причиной. Рюмочку за рюмочкой маркиз выпил один целую бутылку. Сидевшая с ним рядом Варвара Петровна то и дело подливала ему. Под конец у него язык стал заплетаться, голова закружилась, и он не помнил, как его вывели из-за стола и потащили по узкой, с крутыми ступенями лестнице в его комнату на антресолях и как казачки, приставленные к нему для услуг, раздели его и уложили на пуховики и перины.

Как лег он, так и заснул, точно камень пошел ко дну.

Но среди ночи он проснулся от тяжести в желудке.

С тех пор, как он жил в русских домах и пил и ел вместе со всеми, маркиз так часто испытывал это ощущение, что успел привыкнуть к нему, но в ту ночь оно показалось ему особенно неприятно, и к физической боли стало примешиваться нравственное неудовольствие. Ему досадно было на себя за свою невоздержанность.

Очень нужно было наедаться до отвала такими неудобоваримыми кушаньями, как поросенок, гусята и тому подобное! И к довершению всего напиться пьяным. Черт знает на что похоже.

Маркиз был прежде всего благовоспитанный человек, и его в краску бросало по мере того, как некоторые подробности всплывали ему на память. Под конец ужина он совсем потерял сознание, наверное, наболтал много лишнего и вообще вел себя крайне неприлично.

Что именно произошло под самый конец вечера, этого он бы не мог сказать, но он отлично помнил, что выволакивали его из-за стола под руки, что на лестнице он спотыкался при каждой ступени, сзади подталкивали и хихикали над самым его ухом. Эдакая мерзость!

Что подумала про него Марфа Григорьевна? Разумеется, ей не в первый раз видеть у себя пьяных гостей, но то господа помещики, русские, из ее общества, а он иностранец-гувернер, обязанный за жалованье примером благонравия юному баричу служить. Да, прошли те времена, когда можно было дебоширничать сколько душе угодно…

И, улыбаясь игривым представлениям, всплывшим ему на память при воспоминании о жизни в подмосковной, маркиз стал было уже снова засыпать, как вдруг глухая возня с странным каким-то шорохом за стеной, у которой стояла его кровать, заставила его встрепенуться.

Он стал прислушиваться. Шум не прекращался, а скорее даже усилился, явственно раздавались шаги разбегающихся по разным направлениям босых ног, шепот, сопровождаемый вздохами и сдержанным кряхтением, точно протаскивали что-то тяжелое по комнатам и коридорам. По временам слышался скрип дверей и глухой треск подгнивших половиц под тяжестью ступней.

Да, в доме происходило необычайное что-то такое. Гости, может быть, приехали, Лошкаревы?

Маркиз старался остановиться на этой мысли, но смутное предчувствие чего-то недоброго продолжало мутить ему душу. Заснуть он не мог и, машинально упершись взглядом в дверь, выходившую в коридор, лежал, ни о чем не думая и досадуя на нежданных посетителей, потревоживших его покой. Однако возня не унималась. Сколько же их понаехало, что до сих пор разместиться не могут? И почему не провели их прямо во флигель для гостей, а размещают в доме?

Шум все усиливался, и предосторожностей, чтоб заглушить его, принималось все меньше и меньше, раздавались голоса, говор и даже возгласы, топали уже не босыми ногами, а в сапогах с гвоздями, хлопали дверьми по всем направлениям, а отдаленный гул, напоминавший прибой морских волн, давно уж гудевший под окном и на который он не обращал внимания, подымался все выше и явственнее, точно целая толпа людей наполняла двор. И слышался среди этого гула сдержанных голосов по временам какой-то странный звон. Это ночью-то, часа за три до рассвета, когда весь дом должен спать крепким сном?

Уж не горит ли где-нибудь поблизости?

Маркиз вскочил с кровати, бросился к окну и потянул к себе ставень. Обыкновенно ставень этот, притворявшийся изнутри, легко отворялся, но на этот раз, невзирая на все усилия, он не подавался.

Маркизу стало жутко. Ставень оказался заколоченным гвоздями. Проводя по нем рукою, он ощупал шляпки гвоздей, вогнанных молотком так далеко, что нечего было и думать о том, чтобы вытащить их без инструмента.

Маркиз кинулся к двери — заперта снаружи, и ключ вынут. Кто-то пробежал мимо с зажженной свечой в руке. Он слышал шаги и видел промелькнувший мимо замочной скважины огонек.

Час от часу не легче. Его здесь заперли, чтоб он не видал того, что происходит в доме и на дворе, это ясно. Страх и любопытство мучили его нестерпимо. А шум, говор и возня кругом, в доме и на дворе, все усиливались. До ушей его стал доноситься топот лошадей и громыхание экипажа, а на выбеленной стене, против окна, забегали огни. Он вспомнил про отверстие в виде сердца, вырезанное в верхней половине ставня, и вскочил на подоконник, чтобы взглянуть из этого отверстия на двор. Сквозь тусклые, зеленоватые стекла, кроме движущихся бесформенных черных масс при мерцающем блеске каких-то огней, ничего нельзя было различить. Раздраженный препятствиями, вне себя от страха и недоумения, он, не долго думая, продел руку в отверстие ставня, вышиб кулаком стекло, и тогда следующее зрелище предстало его изумленным глазам: толпа дворовых с зажженными факелами и фонарями окружала дорожную карету, навьюченную важами и чемоданами. Лошади были уже впряжены, они фыркали и ржали, позванивая бубенчиками и колокольцами, готовые пуститься в путь. На широких козлах, рядом с ямщиком, сидел камердинер. Знакомая маркизу Глаша подавала ему какой-то большой сверток, который он засовывал себе за спину. На крыльце стояла Марфа Григорьевна, окруженная своей обычной свитой, Федосьей Ивановной, Митенькой, Варварой Петровной и дворецким Игнатием Самсонычем. Одной рукой старуха опиралась на плечо Марфиньки, а другой на костыль с золотым набалдашником, служивший ей обыкновенно не столько для опоры, сколько для того, чтобы мимоходом поучить кого нужно из попадавшихся ей навстречу людишек, когда она делала свой обход по хозяйству. По всему было видно, что она только что распростилась с правнуком. Взволнованной походкой, низко опустив голову и приложив белый батистовый платок к глазам, юноша шел к карете в сопровождении Потапыча, и не успел маркиз сообразить, как ему поступить, кричать ли в окно, бить ли стекла или попытаться выломить ставень и раму, чтобы выскочить на двор, как уже оба, и воспитанник его, и Потапыч, очутились в карете. Кто-то подскочил, завернул подножку и захлопнул дверцу.

— С Богом! Трогай! — раздался среди внезапно воцарившейся тишины властный голос Марфы Григорьевны.

— С Богом! С Богом! — повторили все присутствующие.

Кучер приподнялся на козлах, замахнулся кнутом, и застоявшиеся кони весело и дружно понесли карету через растворенные настежь ворота в тополевую аллею.

За ними помчались, подпрыгивая на кочках, тарантасы и подводы с людьми и поклажей да с полсотни верховых с фонарями в руках, с вожжами и топорами за поясом.

С минуту еще, постепенно замирая в темноте, слышалось гиканье, звон колокольчиков, стук колес и топот лошадиных копыт, а затем все стихло.



Поделиться книгой:

На главную
Назад