— Ты тут давно меня ждешь, говорят? Точно не знаешь, что раньше полудня царица не изволит просыпаться и что, пока она чая не накушается да не оденется, я должна находится при ней неотступно. Зачем раньше не пожаловала, если такая нужда была меня видеть? И отчего глаза у тебя заплаканы? Что случилось? Садись и рассказывай! — отрывисто закидывала вопросами Марфа Андреевна свою любимую племянницу, в то время как эта последняя почтительно целовала ее руку. — Что случилось? — повторила она, усевшись на свой любимый стул у окна и указывая посетительнице на скамеечку у ее ног.
— Его на границе арестовали, тетенька, и под караулом… как колодника… везут сюда! — прерывающимся от рыданий голосом проговорила девушка, пряча мокрое от слез лицо в колена тетки.
— Вот тебе здравствуй! И откуда у тебя такие вести? — сердито сдвигая брови, спросила Марфа Андреевна. — Да перестань рюмить, сударыня! Отвечай, когда тебя спрашивают! — прибавила она, строго возвышая голос, а затем вдруг, что-то вспомнив, захлопала в ладоши и закричала, обращаясь к двери: — Эй! Кто там? Сказать Акульке и прочим, чтобы от дверей отлипли. Застану кого, той же минутой прикажу выдрать! — заявила она, махнув рукой карлику, высунувшемуся из коридора при ее зове и тотчас же скрывшемуся, выслушав приказание. — Ну, теперь можешь сказать мне все, без утайки, как попу на духу, никто не услышит, — обратилась она к Фаине. — Откуда у тебя эти вести?
— Вчера у Трубецких… с княжнами в саду гуляла…
— Княжны сказали?
— Нет… князь Барский…
— А ты опять с ним разговаривала?
— Я, тетенька, с ним не разговаривала; он прошел мимо меня и как бы мимоходом…
— Мимоходом! Ну, говори же, говори!
— Он ко мне пригнулся и сказал… то, что я вам сейчас передала, — пролепетала девушка, все больше и больше смущаясь под гневным и пристальным взглядом тетки.
— Только? Не ври, Фаина! Ты знаешь, что со мной только правдой можно взять! Вся я здесь по уши в ложь ушла. Если и от своих мне правды не дождаться, так на что вы мне, скажи на милость? Ведь одну только тебя я из всей моей семейки и принимаю; начнешь душой кривить, как прочие, так и от тебя отвернусь; так-то, — злобно докончила Марфа Андреевна.
— Я знаю, тетенька, но вы меня напрасно обижаете. Если вам мое горе прискучило, я уйду, — возразила Фаина, поднимаясь со скамейки.
— Уж и распетушилась! Принцесса какая, подумаешь! Слова ей не скажи наперекор! У тебя свое горе, а у меня, ты думаешь, нет печали? Ты про свое, а я про свое. Ну, садись, садись, рассказывай все сначала, всему поверю. Да садись же, говорят тебе! Прощения, что ли, хочешь, чтобы я у тебя попросила? Так этого ты, сударыня, не дождешься! Мы сами с усами, у государыни прощения не просим, когда провинимся перед нею, вот что! Так что же он еще тебе сказал, наш Сахар Медович? — прибавила Марфа Андреевна, ласково посматривая на оскорбленную девушку.
Люб ей был гордый нрав племянницы. Она в ней себя узнавала.
— Он сказал, что Владимира Борисовича приказано допросить и обыскать на границе.
— Только-то? А ты уж: «арестовали, колодником назад везут»! Вот уж именно, что у страха глаза велики! Допросить, обыскать! Эко штука! Что же за него бояться, если ему скрывать нечего? — продолжала она, снова устремляя на собеседницу пытливый взгляд, от которого последняя вспыхнув потупилась. — И что же тебе от меня-то нужно, недотрога-царевна? — прибавила она с усмешкой.
— Я думала, вы знаете, тетенька, или будете так добры узнать…
Не взирая на перемену в тоне тетки и на то, что та почти извинялась перед нею за оскорбительное недоверие, Фаина еще находилась под впечатлением обиды и не могла принудить себя сесть опять у ног Марфы Андреевны.
— То-то вот! Без тетеньки Марфы Андреевны обойтись не можешь, а покорной ей быть не желаешь? — проворчала старуха. — Про великую княгиню он ничего тебе не сказал? — прибавила она, помолчав немного и искоса посматривая на стоявшую перед нею в смущении девушку. — Не улещивал он тебя по-намеднишнему комплиментами от ее имени? Не говорил про ее желание, чтоб ты ей была представлена приватным образом у графа Ивана Ивановича или у Алексея Григорьевича? Вспомни-ка хорошенько! Нет? Ну, так это еще придет. Я этого сокола, Барского, знаю: не таковский, чтобы скоро отстал от задуманного. И тонок, ох, как тонок! Чего от Марфы Андреевны добиться не мог, надеется через влюбленную девчонку добиться. Ну, вот что я тебе скажу, Фаина, — по-видимому довольствуясь молчанием девушки и ее смущением, которое она истолковывала по-своему, продолжала она: — Веди ты свою линию умненько, помалкивай себе да тетки не выдавай Помни, что по теперешним временам одного лишнего слова достаточно, чтобы и меня погубить, да и всю твою семейку в бедствие ввергнуть! У тебя, сударыня, три сестрицы, с тобою четыре девки в доме, и ни одна не пристроена, — ты это завсегда держи себе на уме. Мы — не Долгорукие и не Голицыны, нас задавить нет ничего легче, и уж как повалимся, нам ввек не подняться. Такими дворянскими гнездами, как то, из которого я сама вылезла и всех вас за собою вытащила, вся русская земля усеяна, и никто про них не знает. Как родятся в темноте да в нужде, так и помирают, ничего, кроме нужды да притеснений от последнего воеводского ставленника, не видавши на своем веку. Так-то. И того не забывай, что одного пинка достаточно, чтобы всех нас в прежнюю мразь втолкнуть. Вступиться за нас некому, особняком мы ото всех здесь стоим, всем чужие. Одна у нас опора и защита — императрица… она да Бог, никого больше. Но до Бога далеко, а до государыни хоша и близко до поры, до времени, но и между мной, и ею злые людишки втираются, и не всегда могу я с нею по душе разговаривать. Так ты уж по пустякам не заставляй меня фавором моим пользоваться: помни, что я только тем и сильна здесь, что никогда ничего у государыни ни для своих, ни для себя не выпрашиваю. Понимаешь?
— Понимаю, тетенька.
— А понимаешь, так меня и береги. Никто еще из вас пальцем не пошевелил, чтобы тяготу мою облегчить. Постой, дай договорить, — остановила Марфа Андреевна протест, готовый сорваться с языка ее слушательницы. — Я зря никогда слов не теряю. Женился твой батюшка так, как я того желала? Взял за себя девицу знатного рода? Нет, на деньги прельстился. Ну, да он — дурак известный, — поспешила она прибавить, — от него иного чего, кроме глупости, нельзя было и ожидать. Я про тебя веду речь и опять то же самое, что прежде, скажу: некстати ты в Углова втюрилась, совершенно некстати. И некстати родители твои на этот альянс пустились. Богат, говорят! Эка штука, что состояние у него кое-какое есть! Деньги — дело наживное, а вот родовитости да знатности деньгами не купишь! А этого-то нам и нужно. Богатой и я тебя могу сделать, никто мне не может помешать все свое состояние тебе оставить. Пусть хоть одна из Чарушиных настоящей, именитой боярыней сделается по мужу, не хуже тех, что вот сюда в каретах с гербами ездят, — указала она на двор, из которого выезжала последняя золотая карета с ливрейными гайдуками на запятках. — А это уж от тебя, девка, зависит. Я могу нарядить тебя лучше всех, могу выпросить, чтобы тебя фрейлиной сделали, но, чтобы ты называлась не Чарушиной, а Воронцовой либо Апраксиной, этого никто, кроме мужа, не может для тебя сделать. Только по мужу можешь ты в настоящую знать попасть, а ты какого-то безвестного Углова себе в супруги наметила! Ну, и будешь вместо Чарушиной, Углова, — много выиграешь, нечего сказать! Что такое — Углов, скажи на милость? Кто его в российском государстве знает? Были Угловы при царе Петре, но чем отличились — никому не знамо, не ведомо! Не сумели случаем воспользоваться, как другие. Промеж казненных их нет, но и в люди вылезти не сумели. А уж при царе Петре чего было легче! Всюду искал он себе помощников, и, когда кого выдвигал, дело было твердо: так обставит человека, такую ему даст силу и значение, что потом такого свалить было мудрено. Да и то Меншиков свалился, потому что некому было его поддержать… пирожника! — прибавила она с презрительной усмешкой. — Ну, девка, обмысли мои слова, да и реши: стоит ли тебе за Угловым гнаться и заставлять старую тетку государыню из-за него беспокоить? Со всех сторон на него козни точат, чтобы родительского достояния его лишить, а тут еще новая беда на него обрушивается: в государственной измене его заподозрили. Время еще не ушло, Фаина; выкинь дурь из головы, и я такого жениха тебе найду, которому Углов твой в подметки не годится.
— Мне он люб, тетенька, — проговорила, не поднимая глаз, девушка.
Марфа Андреевна с досадой махнула рукой.
— Заладила сорока Якова! Ну, а если и в самом деле окажется, что он с царицыными предателями заодно орудует? Что же ты мне тогда прикажешь делать? Просить государыню его, изменника, милостями своими не оставлять?
— Он — не изменник! — вырвалось у Фаины.
— Увидим. А пока все не раскроется, скажу тебе, что и сокрушаться; за него тебе не след. Так и скажи Барскому, когда он опять к тебе с намеками да угрозами подъедет. Знаю я, что им от тебя нужно! Сторонников всюду набирают, — вот что! Им, чем больше будет недовольных, тем лучше. Всякому они рады, откуда бы к ним ни пришел, никем; не брезгают. Уж если Орловыми не гнушаются… Ну, да не о том речь. А ты мне вот что скажи: что тебе Барский про цесаревну напел? Про тиранство ее супруга, про дерзость его новой метрески, про то, что не ему бы Российским государством править после кончины императрицы — дай ей Бог всех нас пережить! — а супруге его Екатерине Алексеевне, пока их наследник в лета не войдет?
— Ни раза мне князь на ту персону не намекал, — с живостью воскликнула Фаина.
— Так это придет, дай срок! Начал с Углова, и до тебя, значит, черед дойдет. Чтобы такое дело до конца довести с малым числом приспешников, невозможно. Отлично это цесаревна поняла. Ума ей не занимать стать: ей бы министром либо воеводой быть, а не великой княгиней. Вот почему я и говорила всегда, что не надо ей давать в силу? входить. Кого только она на свою сторону не перетянула! Если уж Алексей Петрович [7] не устоял!.. Все ей нужны: и знатные, и простые, и глупые, и умные… С нею самые ничтожные могут сделаться опасны. — И вдруг Марфа Андреевна переменила тон. — Поклянись мне, девка, что твой Углов не взял от нее поручений перед отъездом! — вскричала она, схватывая племянницу за руку так крепко, что ее пальцы красными пятнами запечатлелись на нежной коже девушки, и заставляя ее силой повернуться к киоту с образами.
— Тетенька! — с испугом возразила Фаина. — Вы знаете, какая забота была у Владимира Борисовича перед отъездом; до комплотов [8] ли ему было!
— Да, не малая беда ему грозит, если государыня не прикажет дело, поднятое на него, прекратить.
— Вы за него просили государыню, драгоценная тетенька? Вы ведь мне это обещали! — умоляюще протянула Фаина, опускаясь на колена перед старухой и целуя ее руки.
— А ты мне что за это обещала? Это ты помнишь? — угрюмо спросила Чарушина.
— Я обещала отказаться от него, если узнаю, что он поступил не так, как подобает дворянину и офицеру…
— Не юли! Возил его Барский к нашей выдумщице или нет? Вот что мне надо знать, прежде чем утруждать за него государыню.
— Я не видела его перед отъездом и ничего не знаю, — с усилием вымолвила Фаина.
— И ничего не присылал он тебе сказать?
— Через кого же, тетенька? Да он слишком горд, чтобы делать к нам засылы, после того как маменька обидела его.
«Я даже не знаю, любит ли он меня до сих пор», — прибавила про себя Фаина, и, как всегда при этой мысли, сердце ее сжалось так болезненно, что слезы выступили у нее на глазах.
— Знаю, — начала было Марфа Андреевна, но шум шагов по коридору заставил ее на полуслове смолкнуть и с досадой обернуться к двери, на пороге которой показалась горбунья. — Кто там еще? Минуты не оставят в покое! Ведь сказано — не мешать!..
— Государыня сюда жалует, — стремительно произнесла Венера, скрываясь за дверь, в то время как госпожа ее поднималась с места и, приказав племяннице удалиться, отправилась навстречу высокой посетительнице в соседний зал.
Не успела Марфа Андреевна войти туда, как дверь в противоположном конце длинного, светлого покоя, уставленного золочеными стульями, настежь растворил камер-лакей, и в зал вошла императрица, шурша шелковыми юбками и гремя браслетами, часами на золотой цепочке, привешенными к поясу флаконами с духами, ящичками с мушками и тому подобными блестящими и дорогими безделушками из золота, черепахи и слоновой кости, усыпанными драгоценными камнями. Елизавета Петровна шла быстро и, завидев Марфу Андреевну, с улыбкой сказала ей громким и твердым голосом, что ей нужно переговорить с нею о деле.
— Ты так скоро от нас ушла… не успели оглянуться, а уж и след твой простыл, — вымолвила она с оживлением и опахиваясь веером, что было у нее признаком волнения.
— Почем мне было знать, что я еще понадоблюсь! И без меня народа набралось много, — брезгливо возразила Чарушина.
— Могла бы подождать, чтобы мы тебя отпустили… То желтое платье, серебром затканное, я-таки себе отметила, — продолжала государыня, проникая в комнату своей любимицы и опускаясь на диван, — а также и розовую робу. Федор уверяет, что у меня пять розовых роб ненадеванных; ну, пусть будет шестая… не беда. Эту, может быть, скоро представится случай надеть. Советовалась с Шарпантье, спросила: «Не молодо ли для меня в розовый цвет одеваться?» И знаешь, что он мне ответил? Ну-ка, отгадай!
— Не могу знать, что он мог твоему величеству ответить, — угрюмо сказала Чарушина. — Известное дело, француз, на комплиментах собаку съел.
— Он сказал: «Les reines sont toujours jeunes» [9], — как тебе это нравится?
— Угодил, значит, ну, и слава Богу! «
— Отчего ты сегодня такая хмурая? — продолжала государыня, притягивая к себе ногой скамеечку, на которой она поставила свои ножки в башмаках с высокими красными каблучками. — Можно подумать, что не ко мне, а к тебе являлся сейчас Михаил Ларионович с докладом. Я велела ему придти перед вечером.
— Свалила, значит, с плеч работу, — проворчала Марфа Андреевна, подкладывая своей гостье за спину подушку с заботливостью, представлявшей замечательный контраст брюзгливости ее слов.
— И вовсе даже не свалила: перед ужином его выслушаю, а те перь надо одно дело обдумать. Опять нам на великую княгиню донос, — не унимается. Вчера Ивану Ивановичу [10] на нас жаловалась, что мы ее от притеснений супруга не изволим лишать, на Лизавету, а, главное, на то сетовала, что расположения нашего лишилась. А сама не знает, чем нам досадить! — продолжала императрица с возрастающим одушевлением. — Опять посланец от поляка на границе пойман! Видели, как он письма жег… Ни в чем не захотел признаться. Ну, да здесь Степан Иванович [11] язык ему развяжет. Олсуфьев думает, не соглядатай ли тот злодей от прусского короля… Может, и впрямь так и есть, — кто его знает? Сухота одна этих разбойников пытать да допрашивать: на каждого, которого словишь, десять других является. Правда, что пруссак на все пойдет, чтобы нам досадить. Мы изрядно его поприжали: так обнищал и людьми и деньгами, что и воевать скоро не на что будет. А племянничек наш этого не понимает, на зло нам с врагом нашей империи дружит. И она туда же… Не перечь мне, я знаю! — запальчиво воскликнул царица, срываясь с места и принимаясь большими шагами прохаживаться взад и вперед по комнате, не переставая опахивать свое красивое, с блестящими глазами, лицо.
— Кто твоему величеству царскому смеет перечить? — с усмешкой заметила не трогаясь с места, Марфа Андреевна.
— Знаю я тебя: ты завсегда меня осуждаешь, я у тебя завсегда виновата, а чтобы как следует в дело вникнуть, этого у тебя нет, — говорила императрица, продолжая прохаживаться, как у себя в апартаментах.
Она чувствовала себя здесь даже спокойнее, чем у себя, где на каждом шагу ей могли попасться на глаза люди, перед которыми ей не захотелось бы быть самой собой, тогда как здесь она была уверена, что никто ее не выдаст и что все ей преданы безгранично, дышат только ею, счастливы ее счастьем и печалятся исключительно ее печалями.
У Чарушиной своей личной жизни уже давно не было. Чтобы посвятить себя вполне государыне, она не только не вышла замуж, но отказалась навсегда от родства и дружбы. Государыня помимо ее желания разыскала ее брата, чтобы вывести его в люди. Марфа Андреевна помешать этому не могла и даже, как мы видели, заинтересовалась судьбой братниной семьи; но из всей этой семьи она приблизила к себе одну только Фаину, с остальными же держала себя так же далеко, как с чужими. Чтобы быть полезной своей царице, она выработала в себе такую сдержанность, что при ней не осмеливались намекать даже на то, о чем говорил весь город. Все, что касалось интимной жизни государыни, Марфа Андреевна считала величайшей тайной, которой никому в мире не позволяла касаться. Если бы от нее зависело, она запретила бы произносить всуе имя императрицы, и так ревниво следила за тем, чтобы из дворца, обитаемого ее госпожой, когда она была еще царевной, ничто не получило огласки, что многие были такого мнения, что без Марфы Андреевны и переворот не удался бы. Предчувствовал без сомнения это и Бирон, когда он указывал покойной императрице Анне Иоанновне на Чарушину, как на опаснейшую из преданных царевне Елизавете Петровне душ. Многое знала Марфа Андреевна, многое могла бы выяснить и опровергнуть, но всегда держалась такого мнения, что несравненно полезнее оставлять людей в заблуждении, чем насильно навязывать им правду, из которой они все равно выведут не то, что есть, а то, что им хочется, чтобы было.
— Тому, что без основы наплетено, держаться не на чем, и оно само собою рушится, — говорила она, когда ее упрекали в том, что она не пытается опровергнуть городские сплетни, ходившие про ее госпожу, тогда как для этого достаточно было бы одного ее слова.
Была у Марфы Андреевны еще другая поговорка, отчасти объяснявшая причину неизменной к ней привязанности и доверия государыни. «Во дворце не говорить надо уметь, а молчать», — слышали от нее не раз те, которых она удостаивала своим расположением. Таких было немного, доверия же своего она никому на свете не дарила.
Все это государыня понимала сердцем, всегда чутко развитым у женщин в ее положении, поставленных со дня рождения особо от остальных смертных и привыкших смотреть на людей сверху вниз.
Вот в чем надо было искать причины ее пристрастия к Марфе Андреевне, которой не надо было ни кривить душой, ни льстить, чтобы быть необходимой своей царице.
Всегда, когда государыня приходила к ней изливать душу, Марфа Андреевна принимала меры предосторожности против любопытных, и люди ее строго следили за тем, чтобы никто не мог подслушать то, что говорилось между их госпожой и высокой гостьей.
Впрочем ничего особенного сегодня Марфа Андреевна от императрицы не услышала. Все те же сплетни о происках великой княгини, которую многие при дворе считали нужным ссорить с Елизаветой Петровной, опасаясь влияния молодой, умной и ловкой принцессы на стареющую и слабеющую умом и телом государыню.
Ни с одной из известных царевен нельзя было сравнить Екатерину Алексеевну. Непохожа она была на сластолюбивую и умную царевну Софью, соперницу великого Петра, еще меньше — на царствующую государыню, когда та была молода и терпела утеснения от царствующих родственниц; ничем не напоминала он также несчастной супруги царевича Алексея, про неподатливый нрав которой ходило столько слухов самого странного и разноречивого свойства. И на немку царевна не была похожа. Всех ее приверженцев, которых у нее было множество и число которых с каждым днем увеличивалось, подкупало в особенности ее стремление сделаться вполне русской. Рассказывали про ее усердие к православной церкви, про то, как она старалась произносить как можно чище русские слова, как она интересовалась русской историей, как изучала ее по древним рукописям, как ревниво относилась к русской славе, как страстно прислушивалась к рассказам стариков о великом преобразователе земли русской и как ненавидела супруга за то, что он оставался равнодушен к доблестям дела и позволял себе глумиться над тем, чему должен был считать за счастье поклоняться. Эти слухи, само собою разумеется, доходили и до государыни, но в таком извращенном виде, что, кроме усиленного недоверия и обиды, в душе ее ничего не возбуждали. А когда и случалось, что по свойственной ее нежному сердцу чувствительности ей казалось, что она не вполне справедлива к племяннице, что она недостаточно жалеет и защищает ее от супруга, и когда она шла к Екатерине навстречу с намерением ее приласкать и утешить, всегда так случалось, что ее ласку встречали с таким обидным недоумением и подозрительностью, что протянутая рука беспомощно опускалась, нежные слова замирали невысказанными на губах. В результате эти две женщины, на которых все взоры были устремлены с надеждой и страхом, размолвками которых питалось множество низких душ, расходились с еще большим, чем прежде, охлаждением и недоверием друг к другу.
Мало-помалу наушничать императрице на великую княгиню, а великой княгине — на императрицу, вошло в привычку. Однако если эта наговоры действовали на молодую и пылкую душу цесаревны с каждым днем раздражительнее и порождали в ее уме планы один опаснее и отчаяннее другого, возбуждая в ней вместе с ненавистью решимость на самые безрассудные попытки так или иначе выйти из несносного положения, — на императрицу эти сплетни действовали еще пагубнее, убивая в ней вкус к жизни и веру в свои силы. Со дня на день сознавая себя все менее и менее способной удержать поток непредвиденных осложнений, увлекавший вокруг нее всех и вся, государыня кидалась за поддержкой против нового течения к тем, которые во все времена ее жизни доказали ей на деле любовь и верность, но наталкивалась либо на обидную нерешимость, либо на полнейшее бессилие. Вера в людей стала в ней гаснуть. В беседах с самыми верными слугами у нее вырывались такие горькие намеки, что к свиданиям с нею начинали уже с трепетом готовиться те самые, для которых в былое время не было выше счастья, как оставаться с нею наедине.
— Ты что же это молчишь? — воскликнула запальчиво государыня, раздраженная угрюмым видом своей слушательницы. — Точно воды в рот набрала! За нее, что ли, стоишь? — невольно повторила она вслух мысль, вертевшуюся в ее голове. — Думаешь, может быть, как другие, что за великий ум ей все можно простить? И про дерзости ее против нашей особы, и заграничные интриги, и ночные прогулки с разными проходимцами? Все это, по-твоему, — не стоящий внимания вздор? Да? Или ты, может быть, этому не веришь, за клевету считаешь, как Бецкий, Иван Иванович?
— Я думаю, что твоему величеству вредно так гневаться, — степенно возразила Марфа Андреевна, пятясь назад от подступавшей к ней императрицы, чтобы не быть задетой веером, которым та продолжала опахивать свое раскрасневшееся от волнения лицо с такой силой, что надо было только дивиться, как еще цела хрупкая вещица в судорожно сжимавших ее пальцах. — И что толка будет, если твое величество будет по-намеднишнему плохо почивать ночь? Умна ты, да не разумна: это я всегда твоей милости говорила и до гробовой доски буду повторять, — прибавила она, не спуская со своей повелительницы пристального и смелого взгляда. Чем о спокойствии своем да о здоровье заботиться, ты слушаешь людишек, которым только бы свару заводить, чтобы в мутной воде рыбку ловить. Вот что я думаю, если ты непременно хочешь знать.
— Так, по-твоему, одну только тебя и надо слушать? — с усмешкой спросила императрица. — Ты думаешь, что я тебе во всем должна верить?
Как всегда, возражение Марфы Андреевны возымело желанное действие: государыня не только успокоилась, но даже шутила и с трудом удерживалась от разбиравшего ее смеха.
— Нешто я тебя когда-нибудь обманывала? Нешто не всегда по-моему выходит? — возразила Чарушина, озадаченная вызывающим тоном своей госпожи и насмешливой улыбкой, не сходившей с ее губ.
— Ты так думаешь? Ну, а если я докажу тебе, что ты ошибаешься?
— Докажи!
— Не дальше, как две недели тому назад, ты меня подвела…
— Это как же? — вырвалось у Чарушиной так стремительно, что государыня громко расхохоталась.
— А вот как: кто мне ручался за корнета Углова, что он — нам первый слуга? Кто просил, чтобы поданной против него челобитной не давать хода, чтобы послать его с курьером за границу, дабы дать ему случай отличиться и способности свои показать? Кто? — все возвышая голос, но уже не гневно, а видимо забавляясь замешательством своей собеседницы, спросила государыня.
Но Марфа Андреевна скоро овладела своими мыслями; в одно мгновение сопоставление слышанного от племянницы с издевками государыни заставило ее недоумение превратиться в гнев, и ее лицо покрылось багровыми пятнами.
— Правда, я просила твое величество за этого корнета: в первый раз в жизни поверила чужим словам, позволила себе беспокоить твою царскую милость за чужого, незнаемого человека…
— И сглупила! — прервала ее торжествующая императрица. — Этот Углов предателем оказался. Велено было его на границе допросить, он ни в чем не сознался…
— Ах, он, проклятый! Ну, здесь ему Степан Иванович язык развяжет!
— То-то что не развяжет! Ему удалось улизнуть за границу: всех нас в дураках оставил твой протеже, за которого ты распиналась…
— И никогда я за него не распиналась! Это твоя милость на меня клевещет, — сказала только то, что мне самой сказали. Вольно было твоему царскому величеству старую дуру слушать…
— Потому послушала, что ты меня все коришь, что я напрасными наветами себя утруждаю. А ты, умница, даже и того не сообразила, что за этого Углова Барский хлопотал и, говорят, возил его к великой княгине перед отъездом. Все так думают, что она дала ему свезти письмо своим заграничным друзья и покровителям, нашим врагам…
— Чего доброго, что и так, — мрачно процедила сквозь зубы Чарушина.
— Понятно, что иначе и быть не может! Какая нужда была ему в чужие края бежать, навсегда нашей протекции лишаться? Чем бы оправдать себя перед нами, чем бы во всем сознаться, либо доказать, что на него взвели клевету, он бежал, как последний вор и мошенник! Ну, можно ли его после этого не считать предателем? Ты только подумай!
— Чего тут думать: ясно, как день, — поспешила согласиться Чарушина.
— Дело было так: как доехали они до границы, наш курьер Борисовский, испытанной верности человек, — много незаменимых услуг он нам оказывал, и давно бы мы ему повышение дали, кабы нашли, кем его заменить…
— А ты про того мерзавца-то прежде доскажи! — вне себя от волнения позволила себе Чарушина прервать государыню.
Елизавета Петровна нисколько не обиделась на это и продолжала рассказ с того места, на котором она от него отклонилась:
— Ну, как прижали молодчика допросом да объявили ему, что, если он во всем не сознается, его назад под конвоем в Петербург отправят, он, проклятик, притворился растроганным и попросил минутку на размышление…
— Ну? Ну? И неужто же ему поверили? Неужто же его не обыскали? — задыхающимся от волнения голосом воскликнула Марфа Андреевна.
— В том-то и дело, что поверили! А он выскочил в окно, и, когда вошли, его и след простыл. Там до границы-то рукой подать, ближе, чем отсюда до Аничковского дворца, говорят.
— И все с собою унес?
— Все унес, что на нем было, остался только чемодан с рухлядью, да у лакея его мешок, в котором ничего зловредного не нашлось…
— Еще бы он зловредное в мешок к лакею сунул! Надо было самого его, на теле обыскать. Письмо — такая вещь, можно и на крест навесить в ладанку, заместо мощей зашивши, можно в подкладке скрыть. Как же это твой хваленый Борисовский такое дело проморгал? А еще догадливым да ловким, да преданным твоему царскому величеству ты его величаешь! Да я бы на твоем месте и его вместе с тем на дыбу вздернула бы, а не попался тот, так одного бы его…
— Он пишет, что беспременно за границей того штукаря, Углова, словит.
— Словит он его!.. Как бы не так, держи карман шире! — проворчала Марфа Андреевна. — Нет, тут что-то другое задумано…
— Ничего другого нет, кроме того, что никому в голову не могло прийти, чтобы твой протеже на такую отчаянную штуку пустился, без денег, без паспорта… Нет, как там ни говори, а, должно быть, правда, что комплот этот уже давно нашими недоброжелателями затеивался, и Углов этот, за которого ты так всегда стояла…
— Когда я за него стояла? Да пропади он пропадом, мерзавец этакий! Пальцем не поверну, чтобы его из беды выручить! Прах его побери совсем! Подвели меня, лиходеи!..
— То-то и есть! А ты все свое: одной только тебе верь, ты, вишь, одна только на всем свете никогда не ошибаешься, — продолжала торжествовать государыня над своей подругой юности. — Одна ты только…
Но в эту минуту дверь, перед которой она стояла и за которой уже давно раздавались стоны и сдержанные восклицания, с шумом растворилась, и к ногам Елизаветы Петровны упала Фаина.
— Ваше величество, не корите ее! Во всем я виновата, я одна! Я просила тетеньку за Углова! Я ему писала записку, чтобы он разыскал в Париже своего злодея… Я!.. Я!.. Ничего не узнал бы он без меня!.. И нечего бы ему было скрывать! Он — не изменник, ваше величество! Он — несчастный человек! — проговорила одним духом девушка, умоляюще протягивая руки к государыне.
Никто ее не прерывал. И государыня, и ее тетка в первую минуту остолбенели от изумления. Первая опомнилась Марфа Андреевна.
— Ах, ты, бесстыдница! Да как ты осмелилась! — вскрикнула она, бросаясь на племянницу и схватывая ее за распустившиеся волосы, чтобы оттащить от ног государыни, которые Фаина в отчаянии обняла.