1902
ЗАЧАРОВАННЫЙ ЛЕС
Прошлым летом я взял себе за обыкновение отправляться после трудов праведных побродить в соседний лес, весьма, кстати, обширный. Часто мне встречался там один из местных жителей, совсем старик, и мы с ним говорили — о его делах и о лесе. Раз или два приятель мой, с которым старик откровенничал куда охотнее, чем со мной, тоже составлял нам компанию. Всю жизнь свою старик расчищал в лесу просеки, вырубая бирючину, вязовую, грабовую и ореховую на них поросль, и всю лесную фауну, как естественную, так и сверхъестественную, знает как собственную семью. Он слышал, к примеру, как ежи — «чушки яршистые», как он их называет, — «бормочут себе под нос, что твои христьяне», и уверен, что они воруют по осени яблоки: катаются под яблоней до тех пор, пока на каждой «ихней» иголке не будет сидеть по яблоку. Еще он уверен, что у кошек — а их в лесу немало — есть свой собственный язык, что-то вроде древнеирландского. Он говорит: «Кошки, они когда-то были змеями, и кошками стали, когда в очередной раз все в мире переменилось. Поэтому их и убить так трудно, и вообще, лучше с ними не связываться. Если ты кошку, скажем, обидишь, она может так тебя укусить или окорябать, что в кровь к тебе попадет яд, тот же самый, который у змеи в зубах». Он считает, что время от времени кошка сбегает в лес и превращается там в дикую кошку, и тогда на кончике хвоста у нее вырастает еще один коготь, но эти дикие кошки совсем не то же самое, что хорьки,[36] те-то всегда жили в лесу. Давным-давно и лисы тоже были домашние, ручные, совсем как теперешние кошки, а потом сбежали в лес и одичали. Он говорит обо всех лесных жителях, кроме белок — этих он терпеть не может, так, словно речь идет о добрых старых знакомых, хотя и вспоминает иной раз с явным удовольствием, поблескивая живо глазками, как, мальчишкой еще, заставлял ежей развернуться, просто-напросто сунув им под брюхо пучок горящей соломы.
Я не уверен, что для него вообще существует какая-то особенная разница между естественным и сверхъестественным. Он уверен, что кошки и лисы более всего с наступлением темноты любят собираться возле ратов и в прочих «нехороших» местах; от какой-нибудь истории о лисах он имеет обыкновение переходить к истории о духах, не переменив особенно ни голоса, ни интонаций, во всяком случае не больше, чем если бы речь зашла о хорьках — они-то как раз в лесу почти повывелись. Много лет тому назад он работал «у одних тут» в саду, и как-то раз они положили его спать в летнем домике в конце сада, а в домике том был чердак, а на чердаке хранились — россыпью — яблоки; так вот он всю ночь напролет слышал, как у него над самой головой, на чердаке, какие-то люди звенели тарелками, вилками и ножами. Ему даже и своими глазами удалось один раз увидеть нечто необычное. Он так мне об этом рассказывал: «Я ходил одно время в лес Инхи, в самую что ни на есть чащобу, лес рубил, и вот как-то раз, поутру, гляжу, девчонка орехи собирает; волосы ниже плеч, рыжеватые такие, и личико хорошее, чистое, сама высокая, и на голове ничего не надето, а платьице без всяких там, простенькое такое. Она как услыхала, что я иду, подобралась вся разом, да и исчезла, как сквозь землю провалилась. Я нарочно туда пошел, и все там кругом обыскал, так ни разу ее с тех пор и не видел, по сей день». Слово «чистый» он употребляет так, как мы бы сказали «свежий» или же — «симпатичный». Духов в Зачарованном Лесу видывал не только он один. Батрак, из местных, рассказал нам историю, которая приключилась с его приятелем в той части леса, что зовется Шан-Валла, кажется, там, в лесу, стояла когда-то деревушка с таким названием. История такая: «Как-то вечером я распрощался с Лоренсом Мэнгеном тут, во дворе, и он пошел домой, по просеке через Шан-Валла, он мне и доброй ночи пожелал, все чин-чином. Часа два прошло, гляжу, бежит обратно и кричит, свечку, мол, зажги, свечку, у нас как раз одна стояла на конюшне. Он мне и рассказал: чуть, говорит, зашел я в Шан-Валла, глядь, идет со мною рядом маленький такой мужичок, ростом сам по колено, а голова — как пивной бочонок; в общем, увел этот мужичок его с просеки и ну таскать по лесу, а под конец привел его к печам, где известь жгут, отпустил и сам исчез».
Женщина, тоже из тамошних, рассказала мне о том, что она и другие с ней вместе видели на реке, у омута. Вот ее слова: «Шли мы из часовни, через стену, через перелаз, и я как раз на самом верху была, и другие были тут же, рядом; и вдруг как ветер налетит, два дерева у реки согнул, сломал и в воду бросил, брызги аж до неба. Те, что со мной были, они тут много всякого увидели, а я нет, я только одного видела, как раз на бережку сидел, там, где деревья упали. Весь в черном, и головы у него не было — совсем».
Еще один человек рассказывал мне, как однажды — он был тогда совсем еще мальчишка — он пошел вдвоем с приятелем на дальний луг, у озера, там в лесу вдоль берега большие прогалины, сплошь валуны и кустарник — шиповник, можжевельник, лещина. Он сказал тому мальчику, что с ним был: «Спорим на пуговицу, если сейчас швырну голыш вон в тот куст, так он там и останется», — куст был настолько густой, что камень, по его мнению, насквозь бы никак не пролетел. Он подхватил с земли «не голыш, а навоза кусок, сухого, кинул, что было сил, и тут из куста вдруг музыка, да такая красивая — я такой вовек не слыхал». Они побежали прочь; отбежавши ярдов на двести, они обернулись и увидели, что вокруг куста ходит женщина, вся в белом, ходит и ходит. «Оно было сперва в форме женщины, потом в форме мужчины, и все ходило вокруг куста».
Мне часто приходится спорить об истинной природе подобных явлений, и аргументация бывает порой куда запутаннее, чем тропинки на Инхи. Иногда же я следую примеру Сократа, сказавшего в ответ на изложение научной точки зрения на илисскую нимфу: «Того, как думает народ, мне вполне хватает»; я верю, что природа исполнена невидимых нам существ, иные из них уродливы, иные способны вызвать страх, они бывают злыми и глупыми, но есть среди них и прекрасные, настолько, что мы и представить себе их красоты не в состоянии; еще я верю, что когда мы бродим не спеша в местах красивых и тихих, вот эти как раз, самые из них прекрасные, от нас невдалеке. Даже когда я был совсем еще мальчишкой, стоило мне только оказаться в лесу, и тут же приходило чувство ожидания встречи с кем-то или с чем-то, чего я долго ждал, хотя я и не смог бы сказать точно, а чего я, собственно, ждал. Я и сейчас иногда готов вдоль и поперек, с неведомою мне самому целью, исходить несчастную какую-нибудь рощицу — столь сильна надо мной власть детского этого ожидания чуда. И вы, вы тоже знаете наверняка эту власть над собой, вы встречались с ней там, где находила вас ваша планета: Сатурн вел вас в лес, Луна, скорей всего, на берег моря. Я не взялся бы отрицать особенной власти заката, когда, как верили наши предки, мертвые уходят вслед за своим пастухом, вслед за солнцем, — и не стал бы списывать всего закатного спектра чувств по ведомству «некоего смутного ощущения присутствия чего-то и неощутимого почти». Если красота не есть путь к спасению из той рыбацкой сети, в которую, родившись, мы попадаем все, то она красотою пребудет недолго, и тогда уж лучше нам сидеть по домам, у камельков, и копить в ленивом теле жир или же бегать туда-сюда сломя голову, играя в дурацкие наши игры, чем глядеть на великолепнейшие из представлений, которые разыгрывают от века свет и тень среди лесных зеленых листьев. И, выбравшись в очередной раз из темных дебрей спора, я говорю себе: да есть же они, есть, несомненно, иной, божественной природы существа, ведь это только мы, в ком нет ни простоты, ни мудрости, берем на себя смелость отказывать им в праве на существование. Древние мудрецы и простые люди всех времен видели их и даже говорили с ними. Они живут совсем неподалеку, и жизни их полны страстей и радостей, и мы, я убежден в том, тоже будем среди них, когда умрем, если только будем внутри себя простыми и страстными. А Может быть, и вовсе там, за гробом, нас ждет воссоединение с миром забытым и древним, и нам еще предстоят схватки с драконами средь голубых холмов, поросших лесом; и не есть ли в таком случае вся наша поэзия лишь
как то казалось старцам в «Раю земном»,[37] когда пребывали они в добром расположении духа.
ТАИНСТВЕННЫЕ СУЩЕСТВА
В Зачарованном Лесу живут хорьки, барсуки и лисы, но есть там, кажется, и иные, куда более могущественные существа, а озеро скрывать может нечто такое, чего не поймать ни лесой, ни сетью. Существа эти относятся к той же расе, что демоническая дикая свинья, убившая Диармайта[38] на приморских склонах Бен Балбена, что и таинственный белый олень, который вот уже не первый век с непревзойденной ловкостью перепрыгивает то из народных сказок в легенды о короле Артуре, то обратно. Они, насколько я их себе представляю, суть мудрые звери надежды и страха; они, и никто другой, бегут, спасаясь от погони, и они же пытаются догнать беглеца в той непролазной чаще, где Ворота Смерти. Один мой знакомый крестьянин помнит, как его отец пошел однажды ночью в лес Инхи, «где ребята с Горта воровали обычно лозняк. Он сидел у стены, и с ним была еще собака, и вдруг он услышал, как что-то несется, чуть не прямо на него, со стороны Оубон Вейра, но он ничего не видел, только копыта стучали, вроде как оленьи. А когда оно пронеслось мимо, собака забилась между ним и стеной и вжалась вся в стену, словно испугалась до смерти, но он так и не увидел ничего, только слышен был стук копыт. И когда оно совсем скрылось, он развернулся и пошел поскорее домой». «В другой раз, — привожу слова того же самого рассказчика, — отец мне говорил, как он был в лодке на озере, и с ним еще человека два-три, все с Горта, и у одного из них была острога. Он ударил острогой в воду, попал во что-то и тут же потерял сознание. Когда они его вытащили на берег и когда он пришел в себя, он сказал, что под водой там было что-то размером по меньшей мере с теленка, и кем бы оно ни было, но уж во всяком случае не рыбой.»
1902
АРИСТОТЕЛЬ-КНИЖНИК
Тот мой приятель, который только и может разговорить до полной откровенности знакомого нашего дровосека из леса Инхи, зашел недавно в гости к его старухе. Живет она невдалеке от леса, и старых всяких баек в голове у нее не меньше, чем у мужа. В тот раз ей пришла охота поговорить о Гобане,[39] легендарном ирландском строителе и каменщике, и о мудрости его, но в конце концов она вышла совсем на другую тему: «Вот Аристотель-книжник, он тоже был человек очень мудрый, и много всего повидал, но разве и его не нашлось-таки кому надуть? И кто же с ним такое сотворил? — простые, обыкновенные пчелы. Ему все хотелось посмотреть, как они кладут в соты мед, и он чуть не две недели все-то за ними подглядывал, все-то высматривал и никак не мог их за этим занятием поймать. И вот тогда он сделал на улей стеклянную крышку, приладил, значит, ее, ну, думает, теперь-то я все как есть увижу. Пришел наутро, глядь, а они за ночь все стекло позалепили воском изнутри, черным что твоя сковорода; и ничего у него не вышло. Он сам говорил, что до той поры никому не удавалось его провести. А они-то его и подловили!»
1902
ДЕМОНИЧЕСКАЯ СВИНЬЯ
Несколько лет назад один мой приятель рассказал мне случай, происшедший с ним в молодости, когда он состоял в организации коннахтских фениев и выезжал с ними вместе на тренировочные сборы. Группа была небольшая, все как раз умещались в повозку; и вот однажды утром они погрузились и поехали вдоль холмов, пока не добрались до мест совсем уже безлюдных. Оставив повозку на дороге, они прошли еще немного вверх по склону, прихватив с собой винтовки, и занялись там обычными своими упражнениями. На обратном пути они заметили, что за ними увязалась возникшая невесть откуда свинья, очень худая и длинноногая, старой ирландской породы. Один из них крикнул в шутку, что, мол, свинья-то, видать, из фэйри, и все они, только чтобы поддержать шутку, бросились вниз по склону бегом. Свинья побежала тоже, и вдруг, никто из них не мог потом вспомнить, когда и как страх из шуточного стал совсем нешуточным, и они и впрямь рванули вниз что было сил, так, словно речь шла о жизни и смерти. Добежавши до повозки, они сразу бросили лошадь в галоп и погоняли ее, как только могли, но свинья и не думала от них отставать. Тогда один из них вскинул было винтовку, но когда он поглядел через прицел, то не увидел на дороге сзади ровным счетом ничего. Наконец они свернули с дороги и въехали в деревню. Они рассказали деревенским о том, что с ними приключилось, деревенские похватали тут же что под руку попало — лопаты, вилы — и побежали с ними вместе назад, чтобы прогнать свинью. Но, выйдя на дорогу, ничего и никого на ней не обнаружили.
1902
ГОЛОС
Однажды я шел через болотистую местность неподалеку от леса Инхи, и вдруг, на какой-то миг, очень краткий, мне пришло чувство, осознанное мною впоследствии как исток любого толка христианской мистики. Меня охватило вдруг ощущение собственной слабости, зависимости от некой могучей личностной Сути, невероятно далекой, но и близкой, очень близкой в то же самое время. И не то чтобы я думал перед этим о чем-то подобном, мысли мои были заняты Энгусом и Эдайн,[40] и Мананнаном, богом Моря. В ту же ночь я проснулся — я лежал на спине — и услышал голос откуда-то сверху, говоривший мне: «Нет человеческой души, которая была бы сходна с другою человеческой душой, и потому любовь Господня ко всякой душе безгранична, ибо никакой иной душе не дано понять и выполнить, чего взыскует она в Боге». Прошло еще дня два или три, и я опять проснулся ночью — у постели моей стояли две человеческие фигуры, самые красивые люди, каких мне доводилось видеть. Мужчина, молодой, и девушка, одетая в оливково-зеленое платье, похожее на древнегреческие хитоны. Я взглянул на девушку и увидел, что платье ее собрано у горла чем-то вроде цепочки или, может быть, плотного золотого шитья, но узор был — листья плюща. Что меня в особенности поразило, так это волшебная, непередаваемая мягкость в выражении ее лица. Теперь подобных лиц нет. Оно было прекрасно редкостною красотой, однако же в нем не было того огня, что есть в страсти, в надежде, в страхе или в мудрости. Оно было спокойным, как лица зверей или как горные озера вечером, настолько спокойным, что в спокойствии этом чуть проглядывала даже печаль. Мне показалось на минуту, что она — возлюбленная Энгуса, но сколькие же ее искали, преследовали, добивались ее, дарили ей, бессмертной распутнице, счастье — откуда бы и взяться у нее подобному лицу?
1902
ЛОВЦЫ ЧЕЛОВЕКОВ
Чуть к северу от города Слайго, на южных склонах Бен Балбена, в нескольких сотнях метров над равниной есть небольшая квадратная плита из белого известняка. Никто из смертных даже пальцем никогда до нее не дотрагивался; ни козы, ни овцы не щипали никогда подле нее травы. Это, так сказать, ирландский полюс недоступности, и вряд ли сыщешь на земле хотя бы полдюжины других подобных мест, которые окружал бы ужас столь же неподдельный и благоговейный. Это дверь в страну фэйри. Ровно в полночь она распахивается, и кавалькада подземных всадников рвется бешено вон. Всю ночь напролет носится по стране развеселая эта охота, невидимая ни для кого, если только где-нибудь в особенно «знатном» месте — в Драмклиффе или в Дромахайре — не высунет из двери голову в ночном колпаке местный «коровий доктор», или, иначе, «фэйри-доктор»,[41] чтобы поглядеть, каких там еще безобразий собралась нынче натворить подземная «знать». Для тренированного глаза и уха равнина полна, должно быть, из края в край всадниками в красных шапках, а воздух звенит от голосов, высоких и резких, наподобие свиста, как описывал их один древний шотландский духовидец; они совсем не похожи на голоса ангельские, те «говорят скорее горлом, как ирландцы», как мудро заметил Лилли, астролог. Если есть где-то поблизости новорожденный или новобрачная, «доктор» глядеть будет в ночную темень с удвоенной бдительностью, потому как далеко не всегда дикая эта охота возвращается вспять с пустыми руками. Иногда она с собой под землю кого-нибудь да и прихватит, и чаще всего это именно младенец, только что явившийся на свет, или свеженареченная невеста; дверь на склоне Бен Балбена распахивается еще раз, и человек, будь то женщина или ребенок, исчезает в бескровной стране фэйри, стране счастливой, как гласит предание, однако же обреченной растаять, едва лишь трубы возгласят Страшный Суд, подобием яркого, но призрачного миража, потому что без печали душа жить не может. Сквозь эту дверь из белого камня и через другие, ей подобные по всей стране, ушли в страну, где «geabheadh tu an sonas aer pingin» («ты можешь счастье купить за медяк»), те короли, королевы и принцы, чьи жизнеописания донесла до нас гэльская литература.
На западной оконечности Маркет-стрит в Слайго, там, где стоит теперь мясная лавка, явилась в один прекрасный день, как дворец в китсовой «Ламии»,[42] аптека, и держал ее некий странный человек по имени доктор Оупендон. Кто он такой и откуда взялся, никто так никогда и не узнал. В те же самые времена жила в Слайго одна женщина, по фамилии Ормсби, у которой как раз заболел какой-то непонятной болезнью муж. Доктора ничего не могли с ним поделать. И все у него вроде бы было в порядке, а только он все чах и чах. В конце концов жена его отправилась к доктору Оупендону. Прислуга провела ее в комнату для посетителей. Там у камина, у самого огня, сидел большой черный кот. Буфет буквально ломился от всяческих фруктов. «Полезная, должно быть, вещь эти самые фрукты, раз их у доктора так много», — успела только подумать миссис Ормсби, и в комнату как раз вошел доктор Оупендон. Он весь был в черном, того же самого оттенка, что и кот, и следом за ним вошла его жена, тоже вся в черном. Миссис Ормсби дала ему гинею, а он ей взамен — маленькую склянку с лекарством. В тот раз муж ее поправился. Тем временем черный доктор излечить успел тьму всяческого народа, но вот однажды один из его пациентов, очень богатый, умер, и на следующую ночь и кот, и доктор, и его жена из города исчезли. Через год бедняга Ормсби заболел опять. С виду он был совершенно здоров, и его жена уже ни капли не сомневалась в том, что на него пытается наложить лапу «знать». Она отправилась в Кейрнсфут, к тамошнему «фэйри-доктору». Едва дослушавши ее рассказ, он вышел через заднюю дверь во двор и принялся бормотать заклинания. И на сей раз мужа хворь отпустила. Но через некоторое время он снова занемог — фатальный третий раз; она опять пошла в Кейрнсфут, «фэйри-доктор» опять вышел через заднюю дверь и начал бормотать, но скоро вернулся и сказал, что толку на сей раз не будет — ее муж все равно умрет; и верно, он умер, а миссис Ормсби, всякий раз, как ей приходилось впоследствии о нем говорить, повторяла, что она-то знает наверное, где он сейчас, — ни в Раю, ни в Аду, ни в Чистилище, куда там. Она, по-моему, даже была уверена в том, что вместо него схоронили обрубок дерева, таким образом заговоренный, чтобы всем он казался телом ее мертвого мужа.
Теперь она уже и сама мертва, но живы люди, которым доводилось знать ее лично. Некоторое время она даже была, кажется, в услужении у дальних моих родственников, или они ей выплачивали, что ли, какой-то пенсион, я точно не помню.
Иногда тем, кого украли фэйри, предоставляется возможность через несколько лет — обычно через семь — взглянуть в последний раз на друзей своих и близких. Много лет назад в Слайго, в городском саду, пропала женщина — она вышла туда вдвоем с мужем прогуляться. Ее сынишка был тогда совсем еще маленьким; когда он подрос, он получил каким-то образом от нее весточку, причем никто ему из рук в руки ничего не передавал: его мать, мол, зачаровали фэйри, и сейчас ее держат в одном доме в Глазго, а ей очень хочется с ним повидаться. Глазго для крестьянского парнишки в те времена находился, должно быть, уже вне пределов обитаемого мира, но он был послушный сын — и поехал. Он долго бродил по улицам Глазго и в конце концов заметил внизу, в полуподвале, свою мать за какой-то работой. Она сказала, что она страшно счастлива и что припасла специально для него всяких вкусностей — не хочет ли он, кстати, есть? — и с этими словами принялась выставлять на стол всякую всячину; он, однако, зная прекрасно, что она пытается таким образом и его зачаровать, накормивши едой фэйри, есть не стал и вернулся к семье своей в Слайго.
Милях в пяти к югу от Слайго находится мрачного вида пруд, весь заросший по берегам столетними ветлами, на нем еще полным-полно всегда всякой водоплавающей птицы, и называется он, из-за формы своей, озеро Харт.[43] Из этого озера, как и из двери на южном склоне Бен Балбена, выезжает по ночам дикая охота. Как-то раз местные жители решили его осушить; и вдруг один из них поднял крик, что в доме у него пожар. Они обернулись, и каждый увидел, что собственный его дом охвачен пламенем. Они побежали в деревню и обнаружили, что никаких пожаров там не было и все это одно наваждение. По сей день у берега показывают вырытую наполовину траншею — свидетельство попытки забыть страх божий. Неподалеку от озера Харт я услышал красивую историю о том, как фэйри украли человека. Рассказала мне ее маленькая одна старушонка, а еще она пела по-гэльски и переступала при этом с ноги на ногу, так, словно вспоминала танцы времен своей молодости.
Один молодой человек — он буквально только что женился — шел поздним вечером домой; навстречу ему попалась развеселая компания, и с ними была его жена. Они все были фэйри и украли ее своему предводителю в жены. Ему они, однако, показались обыкновенными смертными, подгулявшими по случаю свадьбы. Его невеста, узнавши свою прежнюю любовь, позвала его поближе, но изо всех сил пыталась сделать так, чтобы он ничего не съел и не выпил, а не то и ему бы с нею вместе, зачарованному фэйри, пришлось остаться с бескровным подземным народцем. А потому она усадила его с тремя другими фэйри играть в карты; он стал играть и ничего не понимал до тех самых пор, пока не увидел, как предводитель кавалькады увозит, обняв по-хозяйски, в седле собственную его жену. Он вскочил, и вот тут-то до него дошло, что все они были фэйри, потому как вся их компания с песенками, музыкой и прибаутками растворилась просто-напросто в ночи. Он побежал домой и, услышавши издалека еще причитания родни, понял, что жена его умерла. Некий безвестный гэльский поэт сложил об этом балладу, тоже давно забытую; старенькая моя подружка в белом чепчике вспомнила из нее лишь несколько разрозненных строк и спела мне их.
Иногда приходится слышать о том, как давно похищенные люди выступают для живущих в роли своего рода добрых гениев, как в истории, которую мне рассказали также невдалеке от «нехорошего» пруда, в истории о Джоне Керване из замка Хэкетт. О Керванах{10} вообще в тех местах много чего могут порассказать, и вообще, по слухам, они ведут свой род от брака смертного с каким-то духом. Они известны были на всю округу своей красотой, и я читал где-то, что мать нынешнего лорда Клонкерри тоже была из этой семьи.
Джон Керван был большой любитель скачек, и вот однажды он выгрузился на берег в Ливерпуле на пару с прекрасной лошадью, которую собирался выставить на скачках где-то в центральной Англии. В тот же вечер, когда он прохаживался в порту, к нему подошел мальчишка, худой, как щепка, и спросил его, куда он поставил лошадь на ночь. Керван ответил. «Не оставляй ее там, — сказал заморыш, — эта конюшня сегодня же ночью сгорит.» Он перевел лошадь в какое-то другое место, а конюшня, конечно же, сгорела ночью дотла. На следующий день мальчишка подошел к нему опять и попросил в награду право выступить на его лошади жокеем на предстоящих скачках — и тут же ушел. Настало время скачек. Мальчишка вынырнул откуда-то буквально в последнюю минуту, вскочил на лошадь и сказал: «Если я ударю ее хлыстом и хлыст у меня будет в левой руке, я проиграю, но если рука будет правая, ставь тогда все, что у тебя есть». Все дело в том, объяснил мне Падди Флинн, от которого я историю эту и услыхал, что «от левой руки толку — тьфу! Ты можешь ей креститься и все такое хоть до Второго Пришествия, а баньши будет все едино, что вон той вон раките». Короче говоря, заморыш стегнул лошадь правой рукой, и Джон Керван сорвал банк. Когда скачки закончились, он спросил мальчишку: «Что я могу для тебя сделать?» — «Ничего, кроме одной только вещи, — ответил тот, — матушка моя живет на твоей земле, а меня украли, давно еще, прямиком из люльки. Будь добр к ней, Джон Керван, а я стану приглядывать за твоими лошадками, и куда бы они ни забрели, никакая беда к ним не пристанет; но только больше ты меня видеть не сможешь». Тут он стал таять, таять и совсем исчез.
Иногда крадут и скот, чаще всего, кажется, это касается «утопленников». Падди Флинн рассказывал мне, что в Клэрморрис, графство Слайго, жила одна бедная вдова, и было-то у нее всего что — корова да теленок. Корова свалилась как-то в речку, и ее унесло течением. Нашелся поблизости человек, который сходил к одной рыжей женщине — рыжие, как принято считать, понимают в таких делах поболее прочих, — и она ему подсказала свести теленка на берег, а самому схорониться где-нибудь рядом и ждать. Он так и сделал. Спустился вечер, и теленок начал мычать. Немного погодя по кромке воды снизу пришла корова и стала его кормить. Тогда, как ему и было велено, человек тот схватил корову за хвост. Корова потащила его за собой, через изгороди, через канавы, пока они не добрались до заброшенного старого форта. Там внутри он увидел всех, кто на его памяти в деревне помер: одни расхаживали туда-сюда, другие сидели просто так. С самого края сидела женщина с ребенком на коленях, и она ему крикнула, чтобы он все делал так, как ему велела рыжая, и тут он вспомнил, как она ему говорила: «Пусти корове кровь». Он ударил корову ножом, и пошла кровь. Чары рассеялись, и ему сразу удалось повернуть ее в сторону дома. «Эй, путы не забудь, — сказала женщина с ребенком на коленях, — возьми вот эти, что ко мне поближе». На кусте висело три пары пут, он взял с собой одну и без дальнейших приключений отвел корову ко вдове.
Едва ли найдется в Ирландии деревня, будь то на равнине или в холмах, где вам не расскажут подобной же истории. В двух-трех милях от озера Харт живет одна старушка, в молодости фэйри похитили ее саму. Через семь лет по какой-то неведомой нам причине они доставили ее домой, обратно, вот только пальцев у нее на ногах не осталось. Она так много плясала там, под землей, что стерла их напрочь.
ТЕ, КТО НЕ ЗНАЕТ УСТАЛОСТИ
Источником величайших наших жизненных сложностей является то обстоятельство, что чувства чистые, незамутненные нам, по сути своей, незнакомы. В злейшем из наших врагов мы всегда найдем чем восхититься и к чему придраться — в человеке самом близком. Смешение настроений и чувств именно и старит нас в конце концов, перепахивая наши лбы морщинами и оставляя, углубляя из года в год «вороньи лапки» в уголках глаз. Будь мы в состоянии любить и ненавидеть так же самозабвенно, как сиды, мы, глядишь, и жили бы не меньше, чем они. А до той поры умение любить и горевать без устали так и будет составлять для нас добрую половину их очарования. Любовь у них не знает сносу, и, сколько ни кружи по небу звезды, они танцуют в сумеречном царстве своем без устали и срока. Донегальские крестьяне помнят об этом всегда, налегая ли в тысячный раз на лопату или сидя вечером у очага и перекатывая в мышцах тяжесть дневных трудов; и рассказывают свои сказки, чтобы о том не забыть. Несколько лет тому назад два маленьких человечка — один мужчина, молодой, другая женщина, и тоже молодая, — пробрались, говорят, каким-то образом в дом к одному здешнему фермеру и принялись наводить в доме порядок — вычистили камин, и все такое, и занимались этим будто бы всю ночь до самого утра. На следующую ночь они заявились снова — фермера не оказалось по какой-то причине дома — и перетащили всю мебель в одну из верхних комнат, выстроили ее там вдоль стен — для большего, что ли, шику? — и принялись в этой комнате танцевать. И так танцевали себе, день за днем, не останавливаясь ни на минуту; вся округа приходила на них посмотреть, и ноги у них, казалось, усталости не ведали вовсе. Фермер какое-то время не жил дома, боялся; но по прошествии трех месяцев терпение у него лопнуло, он пошел к ним и прямо с порога сказал, что следом за ним идет священник. Маленькие человечки, едва услышав о попе, вернулись тут же в чудесную свою страну, где радость их длиться будет, как здесь говорят, пока камыш расти не перестанет, то есть покуда Бог не сожжет этот мир поцелуем.
Однако же не одним только сидам дано познать дни и ночи без устали: бывали и смертные, мужчины и женщины, которые, подпав под их чары, сумели достичь, быть может, не без ведома небесных ангелов своих хранителей, полноты жизни и чувства, пожалуй, большей даже, чем у фэйри. Одна такая женщина родилась давным-давно на самом юге Ирландии. Она спала в своей колыбели, и рядом с ней сидела мать; вошла женщина-ши[44] и сказала, что князь сумеречного тамошнего королевства избрал девочку своей невестой, но, поскольку жене его не подобает состариться и умереть в отведенный смертному срок, то есть когда он сам будет еще в самом расцвете первой своей весны, ей в подарок дается жизнь фэйри. Матери следовало вынуть из очага горящее полено и схоронить его в саду — девочка тогда жить будет до тех самых пор, пока полено это не сгорит.[45] Мать закопала полено в саду, девочка выросла красавицей и действительно стала женой князя фэйри, который приходил к ней из своего королевства каждую ночь. Семьсот лет спустя князь умер, ему наследовал другой, который, в свою очередь, также взял в жены красивую крестьянскую девушку; еще через семь сотен лет умер и этот, и ему на смену явился следующий князь и муж; и так до тех пор, пока она не вышла замуж в седьмой по счету раз. Тогда в один прекрасный день к ней зашел приходской священник и сказал, что она уже давно стала притчей во языцех с семью своими мужьями и с неподобающе долгой жизнью и что это нехорошо. Она ответила ему, что ей, конечно, очень жаль, но она ничего не может тут поделать, а потом рассказала про полено; тогда священник отправился прямиком к ней в сад и копал там до тех пор, покуда не нашел полено; полено сожгли, она умерла, ее схоронили как добрую христианку, и все остались довольны. Такой же смертной была и Клут-на-Бэйр,{11} которая обошла весь свет в поисках озера достаточно глубокого, чтобы утопить в нем дарованную ей жизнь фэйри — она от жизни столь долгой успела-таки устать; и будто бы она скакала с горы — и в озеро, а из озера — на следующую гору, и на каждом месте, где ступала ее нога, оставался каирн. В конце концов она нашла самую глубокую на свете воду в Лох Иа, на вершине Птичьей горы в графстве Слайго.
Маленькие два человечка могут танцевать до скончания века, а женщина с поленом и Клут-на-Бэйр могут спать себе с миром, ибо они знали в жизни своей ненависть без конца и без края и любовь без примеси, и не уставали никогда от «да» и «нет», и не бились в ловчей сети всех наших «может быть» и «вероятно». Пришел великий ветер и унес их, и сами они стали — ветра часть.
ЗЕМЛЯ, ВОДА И ПЛАМЯ
В детстве я вычитал у одного француза:[46] евреи, мол, стали такими, какие они есть сейчас, потому что в годы скитаний в их сердца и души вошла пустыня. Я не помню аргументов, которые он приводил в пользу мнения своего о евреях как о несокрушимых детях земли, но может и впрямь так случиться, что у каждого из первоэлементов есть свои дети. Если бы мы знали об огнепоклонниках чуть больше, мы, глядишь, и выяснили бы ненароком, что долгие века благочестивого почитания не остались без награды и что огонь поделился с ними частичкой собственной своей природы; и я не уверен, что вода, вода морей и озер, тумана и дождя вот только что не создала ирландцев по образу и духу своему. Образы сменяют друг друга перед нашими глазами непрерывной яркой чередой, как отражения в тихом зеркале озера. В старые времена мы предавались мифотворчеству и видели богов повсеместно. Мы жили с ними по-соседски и помним доныне о тех временах столько всяческих историй, что хватило бы с лихвой и на всю остальную Европу. Даже и сегодня крестьяне наши говорят по-прежнему с мертвыми и с теми, кто в нашем смысле слова никогда не умрет; а люди из образованных классов впадают без особого труда в то тихое и покойное состояние, которое служит обычно преддверием в мир духов. Мы можем сделать наши души столь близким подобием вод, глубоких и тихих, что, может быть, иной природы существа для того и собираются вокруг, чтобы взглянуть на собственные свои в нас отражения и получить возможность, пусть на миг, жить жизнью более ясной, а то и более яростной — нашему безмолвию благодаря. Разве не говорил Порфирий[47] в мудрости своей, что всякая душа ведет свое начало от воды, и «даже образы, которые родятся в душах, родятся из вод».
СТАРЫЙ ГОРОД
Однажды ночью несколько лет тому назад мне самому довелось испытать на себе нечто вроде чар фэйри.
Я отправился тогда за компанию с одним молодым человеком и его сестрой — мы были все трое друзья и некоторым образом даже родственники — к тамошнему сказителю послушать и записать его истории; и мы как раз возвращались домой, перебирая на ходу свежий свой улов. Было темно, мы только что наслушались историй о разных сверхъестественных разностях, и это обстоятельство вполне могло привести нас, без нашего ведома, на тот самый порог — между сном и явью, — где сидят, открывши глаза, Химеры и Сфинксы и где воздух всегда полон шепотков и шорохов. Мы зашли в тень деревьев, и на дороге сделалось совсем темно, как вдруг девушка увидела огонек, медленно пересекший перед нами дорогу. Ни брат ее, ни сам я не видели ровным счетом ничего до тех самых пор, пока, примерно полчаса ходьбы спустя, сперва вдоль берега реки, потом по узенькой какой-то тропке не добрались до небольшого поля, на котором видны были заросшие плющом развалины церкви и фундаменты жилых домов; местечко это называлось Старый Город, и сожгли его, говорят, еще во времена Кромвеля. Насколько я помню, мы постояли там пару минут, оглядывая поле, заросшее сплошь кустами бузины и куманики, испещренное светлыми пятнами разрушенных стен; внезапно я увидел, совершенно ясно, маленький яркий огонек у самого горизонта, он двигался медленно вверх, так, словно бы взбирался на купол неба; потом, на несколько минут, нам всем троим явилась целая группа тусклых огоньков в отдалении, в полях, а под конец — еще один, очень яркий, похожий на пламя факела, пронесшийся быстро над самой рекой. Мы трое точно грезили наяву, и все происходящее вокруг казалось настолько нереальным, что я с тех пор так ни разу и не осмелился доверить события этого бумаге; более того, я и рассказывать-то о нем никому, пожалуй что, и не рассказывал, и даже в мыслях своих, повинуясь бессознательному некоему импульсу, избегал придавать ему какой бы то ни было вес. Скорее всего, независимо от собственной сознательной воли, я не считал возможным доверять ощущениям своим в момент, когда чувство реальности происходящего было явственным образом ослаблено. Однако же несколько месяцев назад я снова встретился с двумя моими друзьями и получил возможность сопоставить их странным образом неясные воспоминания с моими собственными. Чувство ирреальности, охватившее нас в тот вечер, выглядит более чем удивительным, тем более что на следующий день я слышал звуки столько же необъяснимые, как и полуночные огни, однако безо всякого даже намека на подобного рода ощущения, и помню все, до мельчайших деталей. Девушка сидела и читала в нескольких ярдах от меня, возле большого, в тяжелой старомодной раме зеркала, я также читал, и вдруг раздался звук, резкий и громкий, так, словно кто-то швырнул в зеркало пригоршню сухого гороха; я поднял голову, и звук повторился еще раз; чуть погодя, когда я остался в комнате один, что-то явно большее по размеру, нежели горошина, ударилось в деревянную панель прямо у меня над ухом. Более того, в течение нескольких дней всяческого рода шумы и видения не давали покоя не только мне, но и девушке, и брату ее, и слугам. То это был возникший из ниоткуда яркий свет, то письмена в горящем очаге, которые исчезали прежде, чем их успевали прочесть, то тяжкие шаги, явственно звучавшие в совершенно пустых комнатах. Нам остается только теряться и далее в догадках, не те ли это существа, что обитают, если верить крестьянам, в местах, где жили некогда люди, последовали за нами из развалин Старого Города? или другие, подобные им, шли с нами и раньше, от берега реки, под деревьями, где в первый раз был явлен нам на несколько секунд блуждающий огонек?
ЖИВЫЕ САПОГИ
Жил-был в Донегале один Фома неверующий, который даже и слышать не хотел ни о призраках, ни о фэйри; и стоял в Донегале дом, в котором, сколько помнили его люди, всегда было нечисто; а вот вам, собственно, история о том, как этот самый дом человека того проучил. Пришел он, значит, в этот дом, развел огонь в камине — как раз под комнатой, где баловались духи, — снял сапоги, поставил их к огоньку поближе, вытянул ноги и стал себе греться. Время шло, и неверие его в нем становилось оттого только крепче; однако, едва только спустилась ночь и стемнело везде и повсюду, один его сапог взялся вдруг чудить. Он приподнялся от пола на пару дюймов и вроде как прыгнул, но медленно так, в сторону двери, а за ним проделал то же и второй, а следом снова первый. И человеку тому стало казаться, что кто-то невидимый влез в его сапоги и теперь пытается выйти в них из комнаты вон. Сапоги дошли до двери и стали взбираться по лестнице вверх, а потом принялись выхаживать взад-вперед по «нехорошей» комнате у него над самой головой. Прошло несколько минут, и сапоги опять загромыхали по лестнице, потом в коридорчике за дверью, а потом один из них оказался на пороге, а другой прыгнул через него прямо в комнату. Они запрыгали таким манером прямо к тому месту, где человек тот сидел, а затем один сапог подскочил и дал ему хорошего пинка, а следом другой, и снова первый, и далее поочередно, пока они не выгнали его пинками сперва из комнаты, а после и из дома. Таким вот образом Донегал рассчитался со скептиком своим, вышвырнув его из дома пинками его же собственных сапог.[48] Записей о том, был в этом деле замешан призрак или ши, не сохранилось, однако сама по себе форма возмездия, выдающая явную склонность к сценическим эффектам, выказывает руку ши, обитающих в самом сердце призрачного царства фантазии.
ТРУС
Как-то раз я гостил в доме одного моего друга, того самого крепкого фермера, что живет по ту сторону Бен Балбена и горы Круп, и мне попался на глаза молодой человек, который в спутницах моих — а со мною были обе хозяйские дочки — вызвал явную неприязнь. Я их спросил, почему они его не любят, и услышал в ответ, что он трус. Меня это заинтересовало, ибо многие из тех, кого тесанные грубо дети природы принимают за трусов, суть всего-то навсего мужчины и женщины, чья нервная система настроена слишком тонко для повседневного крестьянского житья-бьтья. Я постарался разглядеть этого парня поближе; но нет же, крепко сбитое тело, лицо — кровь с молоком, в общем, ничего, что предполагало бы неподобающую тонкость чувств. Несколько времени спустя он рассказал мне свою историю сам. Жил он прежде жизнью лихой и беспутной, до тех самых пор, пока, два года назад, возвращаясь домой поздно ночью, не почувствовал вдруг, что опускается сквозь землю в мир духов. На какое-то время перед ним встало во тьме лицо его мертвого брата, тут он повернулся и бросился бежать. Остановился он только у крестьянского хутора, примерно в миле от того места. Он с разбегу ударился всем телом в дверь, с такою силой, что толстая деревянная щеколда переломилась, и он буквально упал вовнутрь, на пол. С той самой ночи он оставил прежнюю свою беспутную жизнь, но стал совершеннейшим трусом. Его никак невозможно было заставить даже взглянуть на то место, где он увидел лицо брата, он готов был сделать крюк в две мили, чтобы только не идти по этой дороге; и ни одна девчонка, будь она хоть «первая раскрасавица на всю страну» не дождется от него чтобы он стал ее с вечеринки провожать до дома ночью, если только вместе с ним не пойдет еще кто-нибудь, так он сказал.
ТРИ О'БИРНА И ЗЛЫЕ ФЭЙРИ
В сумеречном царстве есть и был от века явный переизбыток всяческих вещей красивых и ценных. Там больше любви, нежели на земле; там больше танцуют; и сокровищ всяких там тоже больше, чем у нас. Может быть, в самом начале земля и была создана так, чтобы удовлетворять по возможности желания на ней живущих, но с тех пор она давно успела состариться, и следы упадка ныне видны повсеместно. Что же удивительного в том, что мы пытаемся время от времени стянуть хотя бы что-нибудь из сокровищниц того, иного царства.
Один мой друг гостил как-то раз в деревне, неподалеку от Слив Лиг. Случилось ему проходить мимо развалин старой крепости, называлась она, кажется, Кэшл Нор. Человек с изможденным совершенно лицом, со спутанными волосами, одетый в невероятные лохмотья, забрался у него на глазах в развалины и принялся там рыть землю. Друг мой обратился к селянину, работавшему там же, невдалеке, и спросил, что это за человек. «Это третий О'Бирн», — был ответ. Несколько дней спустя ему удалось-таки выяснить, в чем тут дело: в языческие времена в крепости этой схоронили большое количество золота и прочих дорогих вещей и наложили заклятие на местных злых фэйри, заставивши их сторожить клад; но в один прекрасный день клад будет найден, и принадлежать он будет клану О'Бирнов. До той поры трое О'Бирнов должны его найти и умереть. Двое уже сделали свое дело. Первый копал до тех пор, пока не ухватил краем глаза угол каменного саркофага, в котором, согласно преданию, и был спрятан клад; но тут же некое существо, похожее на огромных размеров косматого пса, примчалось откуда-то с гор и разорвало его в клочья. На следующее утро клад опять ушел глубоко в землю. Пришел второй О'Бирн и принялся копать, и рыл землю, пока не нашел саркофаг; он поднял крышку и даже успел увидать, как сверкнули внутри груды золота. Но в следующий миг глазам его предстало нечто настолько ужасное, что он тут же, не сходя с места, рехнулся и тоже вскоре умер. Клад же снова погрузился в землю. Теперь копает третий О'Бирн. Он уверен, что в тот же самый миг, как отыщет и поднимет наверх клад, умрет ужасной какой-нибудь смертью, но чары рассеются, и О'Бирны станут отныне и вовеки веков так же богаты, как были во время оно.
Один крестьянин из местных видел как-то раз этот самый клад. Он случайно подобрал с земли заячью берцовую кость. Поднял ее к глазам; в кости была просверлена дырка; он глянул сквозь дырку и увидел под землей кучу золота. Он бросился домой за лопатой, но когда он вернулся обратно к развалинам старой крепости, места, где золото показалось ему, он так и не смог отыскать.
ДРАМКЛИФФ И РОССЕС
Драмклифф и Россес были всегда и во веки веков пребудут — дай-то Бог! — обителями покоя воистину неземного. Мне приходилось жить от них невдалеке, а время от времени и в самом сердце каждого из них; этому обстоятельству я и обязан множеству историй о здешних ши. Драмклифф — обширная изумрудно-зеленая долина, раскинувшаяся у подножия горы Бен Балбен, на которую сам Святой Колумба,[49] собственной персоной, выстроивший в долине множество монастырей, от коих давно уже остались одни развалины, взобрался как-то раз, чтоб вознести слова молитвы ближе к небу. Россес — небольшая выдающаяся в море песчаная пустошь, сплошь поросшая низкой и жесткой травой: словно светло-зеленую скатерть разостлали между круглой, увенчанной белым каирном Нокнарей и «Бен Балбеном, где ястребы парят»:
— есть у местных моряков такая присказка.
На северной оконечности Россеса есть маленький мыс: скалы, песок, трава, местечко унылое и дикое. Мало кто из местных осмелился бы вздремнуть в тени невысоких тамошних утесов, потому как уснувший имеет шанс попасться на глаза тамошним фэйри и проснуться «странненьким» — они просто-напросто унесут его душу к себе. Кратчайшего хода в сумеречное царство, нежели через песчаный этот мыс, нет и не было, ибо где-то здесь есть невероятной длины и глубины пещера, занесенная ныне песками, «полная — в край — златом-серебром и с превеликим множеством богатых покоев и залов». Давным-давно, когда вход в пещеру еще можно было при желании между дюнами отыскать, туда забрела, говорят, собака, и в развалинах форта, на расстоянии более чем изрядном от моря, люди слышали потом, как она там, глубоко под землей, воет. Этими фортами, крепостями, или, как здесь говорят, ратами, выстроенными задолго до того дня, с которого начала свои отсчет современная история, Россес и Колумкилле просто усеяны, в буквальном смысле слова. В том самом, где слышали собаку, есть, как и во многих других, подземные кельи. Как-то раз, из чистого любопытства, я забрался туда сам, и проводник мой, необычайно рассудительный и «читающий» местный крестьянин, оставшийся, понятно, на поверхности, в конце концов опустился у лаза на колени и сдавленным голосом крикнул мне: «Сэр, с вами все в порядке?» Я забрался достаточно далеко, он перестал меня слышать и испугался: а вдруг и меня, как ту собаку, утащили фэйри.
Этот форт, или рат, стоит на гребне невысокого холма, и невдалеке, на склоне, разбросана горсть соломою крытых домиков. Однажды ночью сын тамошнего фермера вышел из дома и, обернувшись, увидел, что дом его весь в огне. Он бросился было назад, но тут на него «нашли чары», он вскочил верхом на забор, поджал ноги и принялся охаживать забор хворостиной, и забор казался ему самой настоящей лошадью. Так он и скакал верхом на заборе всю ночь, и многое по дороге видел, пока рано утром его оттуда не сняли и не увели в дом; в себя он полностью пришел только через три года. Вскорости после этого случая сам фермер решил срыть рат до основания. Тут же у скотины его начался мор, все лошади и коровы сдохли одна за другой, и это было отнюдь не единственное постигшее его несчастье, а в конце концов его самого привели домой соседи, и он так и просидел до самой смерти возле очага, уткнувшись лбом в колени, и «ни толку от него не было, ни проку».
В нескольких сотнях ярдов к югу от Россеса есть еще один мыс, а на нем своя пещера, не занесенная, правда, песком и доныне. Лет двадцать тому назад у мыса этого потерпел крушение бриг; троих или четверых местных рыбаков оставили на берегу на ночь, чтобы никто не покусился на сидевший на камнях невдалеке от берега корпус судна. Ровно в полночь они увидели на камушке у входа в пещеру двух скрипачей в красных шапочках — те наяривали смычками что было мочи. Рыбаки дали деру. Немного погодя на берег высыпала целая толпа деревенских, прибежавших поглядеть на скрипачей, но тех и след уже простыл.
Для умудренных опытом местных жителей зеленые холмы и леса вокруг полны неувядающего чувства тайны. Когда пожилая крестьянка стоит в дверях своего домика и, по собственным ее словам, «глядит на горы и думает о благодати Божьей», Бог ближе к ней, чем к кому-либо другому, потому что иные, языческие боги ходят с нею рядом: ибо на северном склоне Бен Балбена, где и в самом деле полным-полно ястребов, распахивается настежь на закате квадратная белая дверь и выезжает вниз, в долину, кавалькада явных нехристей на белых конях с красными ушами, а чуть дальше к югу из-под широкого белого чепца, окутывающего, что ни вечер, вершину Нокнарей, выходит Белая Леди, которая и есть, вне всякого сомнения, сама королева Мэйв. Да разве может она в подобных вещах усомниться хоть на минуту, пусть даже священник и качает недовольно головой, слушая подобного рода бредни? Разве, не так уж давно, пастушок из соседней деревни не видел Белую Леди своими глазами? Она прошла так близко, что даже задела его краем юбки. «Тут он упал и три дня лежал, как словно мертвый».
Как-то вечером, покуда миссис Х. угощала меня замечательными своими коржиками, ее муж рассказал нам достаточно длинную историю, едва ли не самую занятную из всего, что я слышал на пустоши Россес. Не один бедолага со времен Финна Мак Кумала[50] мог бы рассказать о подобном же приключении, ибо Добрый Народец не прочь время от времени повторить старую добрую шутку. Для того чтоб в этом убедиться, достаточно послушать десяток рассказчиков из десяти разных мест — либо сами они, либо самые близкие их знакомые удивительно часто попадают в ситуации, схожие до крайности. «В те времена, когда нам часто приходилось ездить по каналу, — начал он, — возвращался я как-то раз из Дублина домой. Когда мы добрались до Маллингара, канал кончился, и дальше мне пришлось идти пешком; а мы столько времени тащились по каналу, что у меня все тело затекло, и устал я, что твоя собака. Со мной было несколько человек приятелей, и мы то пешком шли, а не то кто-нибудь подвозил нас немного на телеге. Так мы и брели себе, пока не увидели возле дороги девчонок — они доили коров — и не остановились, чтобы поговорить с ними, пошутить, и все такое. Слово за слово, ну, в общем, попросили мы у них молока. "Нам тут и нацедить-то не во что, — они нам говорят, — пойдемте к нам домой". Мы пошли к ним домой, сели у очага и ну чесать языками. Чуть погодя товарищи мои ушли, а я остался — уж больно мне не хотелось отрываться от огня и от приятной беседы. Я спросил у девчонок, не найдется ли у них чего перекусить. Над огнем висел котел, они вынули оттуда мясо, положили его на блюдо и велели мне есть только там, где оно совсем уже сварилось, в самый раз. Когда я поел, девчонки как-то разом все ушли, и больше я их не видал. Дело шло к вечеру, а я все сидел себе и сидел, и так уж мне не хотелось никуда идти. Чуть погодя в дом вошли двое мужчин, и они тащили на себе покойника, за руки и за ноги. Я, едва их увидал, тут же схоронился за дверью. Ну, они проткнули покойника вертелом, и один другому говорит: "А кто будет вертеть мясо над огнем?" А другой ему в ответ: "Эй, Майкл Х., давай-ка, выбирайся из-за двери, будешь мясо вертеть". Я, конечно, вылез, зуб на зуб со страху не попадет, и принялся поворачивать вертел. "Майкл Х., — говорит мне тот, что первым подал голос, — если мясо подгорит, мы тебя самого на вертел и насадим", — и с этими словами оба они ушли. Так я там и сидел до полуночи, дрожал и поворачивал вертел. В полночь они вернулись, и один сказал, что мясо подгорело, а другой — что зажарилось в самый раз. Они стали ссориться из-за мяса, но порешили оба на том, что меня все ж таки на сей раз трогать не стоит; они уселись было у огня, и вдруг один как крикнет: "Майкл Х., а расскажи-ка ты нам сказку!" "Черта лысого, — говорю, — тебе, а не сказку." Тут он хвать меня за плечо, да и вышвырнул вон. А снаружи-то буря, мгла, просто черт знает что. Я за всю свою жизнь худшей ночи не видел. И тьма — хоть глаз коли. Так что когда один из них вышел из дому и хлопнул меня по плечу и спросил: "Майкл Х., ну а теперь? теперь ты согласен рассказать нам сказку?" — так я с готовностью ему ответил: "Да, расскажу". Он впустил меня в дом, посадил у очага и говорит: "Ну, начинай". "Я, — говорю, — знаю одну только сказку. Как сидел я на этом самом месте и пришли двое, вы самые, притащили покойника, а потом насадили его на вертел и поставили меня вертеть его над огнем". "Что ж, — говорит он мне, — вполне подходящая сказка. Ну ладно, иди, ложись вон там и спи себе с миром". И я пошел, как было сказано, и лег; а наутро проснулся посреди зеленой лужайки, на травке!»
Редкий год в Драмклиффе не являются какие-нибудь предзнаменования и знаки. Перед удачной путиной многие видят в небе сельдевую бочку в обрамлении грозового облака; а в месте, называемом здесь Колумкиллев Плес, где сплошь трясина и топь, наблюдают в подобных же случаях древнее судно, выплывающее из дали морской, и правит им сам Святой Колумба. Бывают, впрочем, и дурные знамения. Несколько путин тому назад один рыбак видел у самого горизонта знаменитую Хай Бразил,[51] берег, где всякий, кто бросит якорь, не найдет ни забот, ни печали, ни насмешек и брани, и будет гулять всю жизнь в тенистых рощах и наслаждаться беседою с Кухулином и прочими героями времен стародавних. Все, однако же, уверены, что явление Хай Бразил предвещает какое-нибудь национальное бедствие.
Драмклифф и Россес просто битком набиты духами. На болотах ли, у дорог, вратах, на склонах холмов и у берега моря они являются во всех мыслимых видах: безголовые женщины, мужчины в доспехах, призрачные зайцы, псы с огненными языками, тюлени-свистуны, и так далее, и тому подобное. Буквально на днях такой вот тюлень-свистун потопил у самого берега судно. Есть в Драмклиффе кладбище, древности невероятной, в «Анналах Четырех Магистров»[52] имеется запись о воине по имени Декадах, умершем в 871 году: «Верный долгу своему боец из племени Конна лежит в Драмклиффе под крестом орехова дерева». Не так давно одна старушка зашла поздно ночью на кладбище помолиться, и вдруг перед нею встал человек в стальных доспехах и спросил ее, куда она идет. Местные, все как один, уверены, что это был «верный долгу своему боец из племени Конна»,[53] который и после смерти с принятою в древние времена верностью долгу своему несет на кладбище бессрочную вахту. Здесь все еще в ходу обычай спрыскивать порог в доме, где умер маленький ребенок, куриной кровью, чтобы отвлечь от слабенькой его души злых духов. Злые духи вообще падки на кровь. Если ты, перебираясь через стену в развалины форта, поранишь нечаянно руку, жди неприятностей.
Самый чудной в Драмклиффе и Россесе дух — это призрак в образе бекаса. В одной хорошо мне знакомой деревне стоит за домом куст: я не стану говорить, в Драмклиффе ли эта деревня, в Россесе, на склонах ли Бен Балбена или даже на равнине близ Нокнарей, у меня на то свои причины. У дома и у куста есть история. Жил когда-то в доме этом человек, который нашел на пристани в Слайго пакет, а в пакете — три сотни фунтов ассигнациями. Пакет обронил на пристани капитан-иностранец. И человек этот о том знал, но не сказал никому ни слова. Деньги предназначены были в уплату за фрахт, и капитан, не осмелившись показаться судовладельцам на глаза, вышел в море и там, посреди океана, покончил с собой. А вскоре после того умер и человек, подобравший на пристани деньги. И душа его никак не могла успокоиться. По крайней мере, в доме стало твориться черт знает что. Люди, которые еще помнят всех участников этой истории, говорят, что сами видели, как его жена молилась возле этого самого куста за душу покойного, являвшуюся там чуть не каждую ночь. Куст стоит за домом и по сей день; когда-то он был частью живой изгороди, изгороди давно уже нет, но к нему никто бы не осмелился даже подступиться с топором или с лопатой. Что же до странных звуков и голосов, они не прекращались до тех самых пор, пока несколько лет назад во время ремонта из цельного куска штукатурки не вылетел вдруг бекас и не умчался прочь; с этого дня, по словам соседей, дух падкого на деньги земляка обрел наконец-то покой.
Все эти долгие годы предки мои и родственники жили и живут в окрестностях Драмклиффа и Россеса. Всего несколько миль к северу — и я уже совершеннейший чужак, и ничего мне там не найти по этой самой причине. Когда я спрашиваю там о фэйри, то чаще всего получаю в ответ что-нибудь вроде (я привожу слова женщины, живущей возле форта из белого камня, одного из немногих в Ирландии каменных ратов, на приморских склонах Бен Балбена): «У них свои дела, у меня свои, и мы друг другу не родня». Подобного рода разговоры, видите ли, могут быть чреваты для болтуна всяческого рода неприятностями. Только личная к вам привязанность или детальное знакомство с вашей родословной вплоть до энного колена способны развязать осторожные эти языки. Один мой друг (имени его я называть не стану, чтобы не дать повода к сплетням)[54] обладает удивительным искусством — ему раскрываются души самые что ни на есть замкнутые, но он взамен снабжает эти перегонные кубы зерном из собственных своих угодий. Кроме того, он по прямой линии потомок известного гэльского чародея, и у него есть что-то вроде основанного на праве давности собственного негласного права знать обо всем, что касается существ из иного мира. Они ему как-никак родня, если верить тому, что о происхождении подобного рода людей говорят в народе.
КРЕПКИЙ ЧЕРЕП, БОЖИЙ ДАР
Как-то раз исландские крестьяне нашли на кладбище, где был когда-то похоронен знаменитый их поэт по имени Эгил,[55] череп с необычайно толстыми стенками. Сама по себе толщина костей убедила их в том, что череп сей принадлежал человеку необыкновенному, а именно Эгилу, собственной персоной. Для уверенности они положили череп на каменную стену и принялись лупить по нему молотком. Там, куда молоток попадал, оставались белые отметины, но сам череп даже и не треснул, что убедило их окончательно: это череп поэта и заслуживает как таковой всяческого почитания. У нас здесь, в Ирландии, много общего с исландцами, или с «ланами», как мы привыкли называть и их самих, и прочих скандинавов. В некоторых горных и просто отдаленных районах, и в деревнях на побережье мы до сих пор проверяем друг друга на прочность тем же самым способом, каким исландцы проверяли на подлинность череп Эгила. Возможно, мы унаследовали обычай сей от данских пиратов, чьи отдаленные потомки, как объяснили мне в Россесе, до сих пор помнят каждое поле, каждый холмик на когда-то принадлежавших им землях Ирландии и могут описать тебе Россес из края в край, не хуже любого из местных. Есть на побережье место, которое так и называется — Тычки, мужчины там все как один рыжие, не бреются отродясь и бород не стригут, так вот там и дня не проходит без драки. Я видел, как они перессорились между собой на лодочных гонках, и после рыкающей перебранки на гэльском принялись дубасить друг друга веслами. Передняя лодка встала бортом и не дала пройти второй, явно ее нагонявшей, причем гребцы орудовали длинными своими веслами вовсю, и только для того чтобы победа досталась третьей. В Слайго мне рассказали историю о том, как одного человека из Тычков судили в Слайго за то, что он проломил кому-то в драке череп. Человек этот прибег в защиту свою к аргументу в Ирландии небезызвестному: есть, мол, на свете головы настолько хлипкие, что вменять кому-либо за них ответственность просто смысла нет. После чего он обернулся, окинул полным презрения взглядом стряпчего, выступавшего от имени обвинения, и воскликнул: «Вот у этова фитюльки, если дать ему, как следоват, черепушка разлетится враз, что твое яйцо, — а затем просиял на судью улыбкой и добавил голосом льстивым до крайности: — А вот по Вашей Милости черепу лупи себе хоть две недели».
Я писал все это много лет назад, опираясь при этом на воспоминания, которые и тогда уже быльем поросли. Совсем недавно я сам побывал в Тычках и нашел их во всем подобными сотням других таких же заброшенных, забытых Богом местечек. Я, должно быть, имел тогда в виду Мугороу, место куда более дикое; на детские воспоминания надежда небольшая, уж больно хрупкая это вещь.
1902
МОЛИТВА МОРЯКА
Капитанам дальнего плавания, когда они стоят на мостике или глядят себе из окон рубки, часто приходится думать о мироздании и о Боге. В родных долинах, среди маков и спеющей ржи человек вправе забыть обо всем на свете, кроме теплых лучей солнца, ласкающих кожу лица, и приветливой тени под изгородью; но тот, кто ходил сквозь тьму и шторм, думать просто обязан. Однажды, пару лет тому назад, мне довелось ужинать с капитаном Мораном на борту парохода «Маргарет», который по дороге из Бог весть откуда в Бог знает куда бросил якорь в Слайго. Я нашел его человеком весьма осведомленным в самых разных областях, более того, как это часто бывает с моряками, знания его приправлены были очарованием сильной и цельной личности.
— Сэр, — спросил он меня, — вы слыхали когда-нибудь о капитанской молитве?
— Нет, — ответил я, — просветите меня, темного.
— Звучит она так, — был ответ: — О, Господи, застегни мне душу на все пуговицы.[56]
— И что сие означает?
— Это значит, что когда они врываются ночью ко мне в каюту, будят меня и кричат: «Капитан, все кончено, мы идем ко дну», — я дурака из себя им делать не позволю. Вот, к примеру, сэр, были мы, значит, как раз посередь Атлантики, стою я себе на мостике, и тут подымается ко мне мой третий, а вид у него — любо-дорого, краше в гроб кладут. И говорил «Капитан, нам крышка». Я ему. «Ты, когда подписывал контракт, не знал, что столько-то процентов судов каждый год идет ко дну?» — «Так точно, сэр, знал», — говорит; а я ему: «А разве тебе не заплатили за то, чтобы ты сам пошел ко дну?» «Так точно, — говорит, — сэр»; и я тогда ему сказал: «Тогда застегнись на все и утони как человек, черт тебя подери!»
О БЛИЗОСТИ НЕБА, ЗЕМЛИ И ЧИСТИЛИЩА
В Ирландии этот мир и мир, в который мы попадем после смерти, расположены совсем неподалеку друг от друга. Я слышал об одном призраке, который много лет подряд обитал одновременно в стволе дерева и под сводом старого моста, а моя старуха из Мэйо рассказала мне следующее: «У меня в деревне есть куст, и люди говорят, что под ним отбывают наказание свое сразу две души. Когда ветер дует в одну сторону, у одной есть где от ветра укрыться, а когда он дует с севера, то греется другая. Он потому весь и перекрученный такой, что они все липнут к нему и тянут каждая на себя. Я-то сама в это не верю, но многие у нас ночью мимо этого куста ни в жисть не пошли бы». И в самом деле, бывают времена, когда миры соприкасаются столь тесно, что земные наши приобретения кажутся всего лишь тенями вещей иных, горних. Одна моя знакомая дама увидела как-то раз деревенскую девочку, бежавшую по улице в длинной нижней юбке, причем подол волочился за ней по земле; она спросила девочку, почему бы не подрубить ей юбку покороче. «Это бабушкина юбка, — сказала девочка в ответ, — вы что, хотите, чтобы она слонялась тут по всей округе, задравши подол по самое мое? а она ведь и умерла-то — всего три дня прошло.» Я читал об одной женщине, которая стала после смерти являться родственникам потому, что они ее похоронили в слишком коротком саване, и угли Чистилища обожгли ей коленки. Крестьяне искренне уверены в том, что за гробом их ждут такие же точно дома, только крыша там никогда не течет, а стены подновлять не надо, они и так все время белые, и в кладовке всегда полно доброго масла и молока. И только изредка забредет какой-нибудь лендлорд, или землемер, или сборщик налогов — поклянчить Христа ради хлебца и тем продемонстрировать, каким, собственно, образом Господь отделяет агнцев своих от козлищ.
1892 и 1902
ЕДОКИ ДРАГОЦЕННЫХ КАМНЕЙ
Порой, когда я далеко от суматохи дел и мнений, когда я забываю ненадолго о собственной суетности, мне приходят грезы наяву, то призрачные и зыбкие, то живые, и в достоверности своей осязаемые не хуже, чем твердь земная под ногами. Однако, туманна ли их плоть или видима ясно, они приходят и уходят, повинуясь собственным своим законам, они кочуют мимо, они возникают и гаснут, и не в моей власти повелевать ими. Однажды я увидел смутно, как сквозь дымку, огромную черную яму и парапет вокруг нее; на этом парапете сидела бесчисленная стая обезьян, и все они ели драгоценные камни, целые пригоршни драгоценных камней. Камни взблескивали зеленым и алым, и обезьяны пожирали их с жадностью неописуемой. Я знал, что вижу собственный свой Ад, Ад художника, что все, кто ищет прекрасного, кто алчет слишком жадно чуда, теряют в конце концов мир и внутреннюю целостность и обращаются в посредственность, без формы и смысла. Мне довелось заглянуть и в чужие глубины, в Ад, уготованный не мне; я видел инфернального привратника, адского Петра с черным лицом и белыми губами, он взвешивал в присутствии неясных чьих-то теней на странной формы двойных весах не только дурные их дела, но и добрые, которые они могли бы совершить, но оставили, однако же, невоплощенными. Я видел, как чаши весов ходили вверх и вниз, но, как ни старался, так и не смог разглядеть, чьи же тени толпились вокруг. В другой раз я видел бесчисленных бесов всех видов и форм — рыбообразных, змееподобных, обезьяноликих и песьеголовых, сидящих вокруг черной ямы, совсем как в собственном моем Аду; и все они глядели вниз, на отражение Небес, сиявшее им подобием луны из самых глубин черной ямы.
МАТЕРЬ БОЖЬЯ НА ГОРАХ
Когда мы были дети, мы не говорили «как отсюда до почты» или «как от зеленной лавки до мясной», но измеряли расстояние и время, опираясь на заложенный массивною крышкой колодец в лесу или на старую лисью нору. Мы были тогда в ряду творений Божьих, мы были под Его рукой, и многие древние слова и вещи были понятны нам без объяснения, были близки и еще — были нам ровесники. Мы бы не слишком в те дни удивились, найди мы в горах рядом с выводком белых грибов сияющий след ноги ангела, потому что нам ведомо было отчаяние, бездонное, как море, и простая, без осознания причин и следствий любовь, и всякое иное вечное чувство — ныне же ноги наши опутала ловчая сеть. Однажды я получил письмо от знакомой девушки-протестантки, которая отправилась как-то раз в горы за этими самыми белыми грибами, — она красива сама по себе да еще и одета была в прелестное бело-голубое платье, — так вот, девушка эта повстречала в горах стайку крестьянских детишек и стала частью их общей грезы. Едва увидев ее, они попадали тут же наземь, личиками вниз, прямо там, где стояли; потом подошли еще двое или трое, все прочие встали и последовали за ней с некоторой даже потугой на смелость. Она заметила, что они ее боятся, а потому, пройдя еще немного, остановилась и протянула к ним руки. Крохотная девчушка тут же бросилась к ней в объятья с криком: «Ах, ты же Дева Мария, прямо с картинки!» «Нет, — сказала другая такая же и тоже подошла поближе, — она небесная фея,[57] она одета в цвет неба». «Нет, — сказала тут же третья, — это наперстянковая фэйри, только она выросла совсем большая». Все прочие дети решили, однако, что она, скорее всего, Дева Мария, потому что одета она в платье подобающих цветов. Ее доброе протестантское сердце не могло, конечно, не встревожиться при виде идолопоклонства столь явного: она усадила их кружком и попыталась объяснить, кто она такая, — им, однако, объяснений не требовалось. Обнаружив полную бесперспективность доводов сколь угодно разумных, она спросила их, приходилось ли им слышать о Христе. «Да, — тут же отозвался ей голосок, — но Он нам не нравится, потому что Он бы нас всех поубивал, если бы не Дева». «Скажи Ему, чтобы Он на меня не сердился», — кто-то принялся шептать ей на ухо. «Он и говорить со мной не хочет, потому что отец на меня ругается, что я бесенок», — выкрикнула еще одна девочка.
Она долго говорила с ними о Христе и об апостолах, пока конец беседе не положила проходившая мимо старушка с клюкой; та приняла ее, должно быть, за отчаянного некого миссионера, охотника до неокрепших в католической вере душ, а потому увела детишек прочь, не обращая внимания на все их разъяснения насчет Царицы Небесной, которая спустилась с неба, чтобы побродить по горам и поговорить с ними ласково. Когда дети ушли, девушка пошла своей дорогой, но не успела отойти и на полмили, как из канавы, шедшей параллельно просеке, чуть выше по склону, выскочила та самая девочка, которую отец обзывал бесенком, и сказала: она, мол, поверит, что перед ней «обыкновенная леди», если на той надеты две юбки, потому как «на ледях всегда по две юбки». «Две юбки» были предъявлены, и девочка, разочарованная донельзя, поплелась уныло прочь; однако же несколько минут спустя выскочила опять же из канавы и закричала, обиженно и зло: «Папка бес, мамка бес и я тоже бес, а ты — обыкновенная леди», — и, зашвырнув в обидчицу свою пригоршнею глины и мелких камушков, разревелась и убежала прочь. Когда моя прекрасная протестантка добралась наконец до дому, она обнаружила, что потеряла где-то дорогой кисточку со своей парасольки. Год спустя она оказалась случайно на той же самой горе, на сей раз в простом черном платье, и навстречу ей попалась девочка, которая год назад первая назвала ее Девой Марией, прямо с картинки. Кисточка, та самая потерявшаяся кисточка, болталась у девочки на шее; знакомая моя сказала: «Здравствуй, я та леди, что была здесь в прошлом году и говорила с вами о Христе». — «Нет, не ты! нет, не ты! нет, не ты!» — отчаянно прозвучало в ответ.
ЗОЛОТОЙ ВЕК
Не так давно, помнится, я сидел в поезде, и поезд подъезжал уже к Слайго. Когда я был там в последний раз, что-то меня тревожило, и я все ждал какого-то послания от существ, или бесплотных состояний духа, или кто они там ни есть, короче говоря, от тех, кто населяет призрачное царство. Знак был мне явлен: однажды ночью, лежа между сном и явью, я с ослепительной достоверностью увидел черное существо, наполовину ласку, наполовину пса, бегущее быстро по верху каменной стены. Потом черный зверь вдруг исчез, и из-за стены появилась другая похожая на ласку собака, но белая, я помню, как просвечивала сквозь белую шерсть розовая кожа и вся она окружена была ярким сиянием: я тут же вспомнил крестьянскую сказку о двух волшебных псах, бегущих друг за другом непрерывно, и один из них день, другой — ночь, один добро, другой же зло. Великолепный сей знак совершенно меня в тот раз успокоил. Теперь, однако, я жаждал послания иного совершенно рода, и случай, если то был случай, мне его вскоре доставил: в вагон вошел нищий и стал играть на скрыпке, сделанной едва ли не из старого ящика из-под ваксы. Я не слишком-то музыкален, но звуки скрыпки наполнили меня странным чувством. Мне казалось, я слышу голос, жалобу из Золотого века. Этот голос говорил мне, что мы несовершенны, что нет в нас цельности, что мы давно уже не тонкое кружевное плетение, но как куски шпагата, которые скрутили за ненужностью в узел и зашвырнули в чулан. Он говорил, что мир однажды был совершенен и добр, и совершенный и добрый сей мир все еще существует, но только он похоронен, как розовый букет под сотнею лопат песка и глины. Фэйри и самые невинные из многочисленного племени духов населяют его и скорбят о падшем нашем мире в бесконечном и жалобном плаче, который слышится людям порой в шорохе камыша под ветром, в пении птиц, в горестном стоне волн и в сладком плаче скрыпки. Он говорил, что среди нас красивые обычно неумны, а умные — некрасивы; и что лучшие наши минуты испорчены безнадежно тончайшею пылью вульгарности или булавочным уколом печального воспоминания; и что скрыпке плакать и плакать о нас до скончания века. Он сказал, наконец, что, если бы только жители Золотого века могли умереть, нам стало бы легче и мы, может быть, были бы даже счастливы, потому что смолкли бы тогда печальные их голоса; но они обречены петь, а мы плакать, до тех самых пор, покуда не откроются всем нам врата вечности.
УПРЕК ШОТЛАНДЦАМ, УТРАТИВШИМ ДОБРОЕ РАСПОЛОЖЕНИЕ СОБСТВЕННЫХ ДУХОВ И ФЭЙРИ
Вера в фэйри бытует до нынешнего дня не в одной только Ирландии. Буквально позавчера мне рассказали об одном шотландском фермере, который был искренне уверен в том, что в озере, прямо у него под окнами, обитает водяная лошадь. Она внушала ему страх, а потому он потратил уйму времени и сил, пытаясь выловить ее сетью, а потом и вовсе взялся озеро свое осушить. Боюсь, доберись он в конце концов до лошади, ей бы не поздоровилось. Ирландский крестьянин в подобной ситуации давно бы уже наладил с «бесом» отношения вполне добрососедские. Ибо в Ирландии вообще между людьми и духами существует, как правило, некий застенчивый взаимный интерес. Если они начинают строить друг другу козни, то не без оснований на то каждый признает за противной стороной право на личные, особенные и не всегда понятные мотивы и чувства. И есть такие рамки, за которые ни одна сторона выходить не станет. Ирландский крестьянин ни за что на свете не стал бы обращаться с пленным фэйри так, как это сделал человек, чью историю поведал нам Кэмпбелл.[58] Человек тот поймал женщину-келпи[59] и привязал ее к лошади позади себя. Она была вне себя от ярости, но он привел ее к повиновению, вогнав в нее разом иголку и шило. Они подъехали к реке, и она вся просто извелась от страха: ей, кажется, нельзя было пересекать любую текущую воду. Он еще раз вогнал в нее иглу и шило. Тогда она взмолилась: «Коли меня шилом, но пусть этот твой тонкий, на волосок похожий раб (игла. — У. Б. И.) меня не трогает». Они доехали до постоялого двора. Человек схватил фонарь и принялся на нее светить; она стекла тут же наземь, быстро, «как падающая звезда», и превратилась в кусок студня. Конечно же, она умерла. Не стали бы ирландцы вести себя с фэйри и так, как то описано в старой хайлендерской балладе. Один тамошний фэйри присматривал, из чистой расположенности, за маленькой девочкой, ходившей резать торф на склоне его холма. Каждый день этот фэйри высовывал из-под земли руку, а в руке у него был волшебный нож. Девочка брала у него нож и резала им торф. Времени это у нее занимало совсем немного — ведь нож-то был заколдованный. Но вот ее братья заподозрили, что дело тут нечисто. В конце концов они решили проследить за ней и выяснить, кто же ей помогает. Они увидели, как из-под земли выросла маленькая, словно бы детская рука, и девочка взяла из той руки нож. Когда она нарезала столько торфа, сколько ей было нужно, девочка трижды ударила рукояткою ножа оземь. Тут же из склона холма опять выросла рука подземного ее благодетеля. Братья выхватили у девочки нож и одним ударом руку эту отсекли. И фэйри тот никому больше в тех местах не показывался. Он втянул искалеченную руку свою обратно под землю, уверенный, как гласит текст, что девочка его предала.
Вы, шотландцы, народ слишком мрачный, вы теологи до мозга костей. У вас даже Дьявол — и тот исправный прихожанин. «Где ты живешь, добрая женщина, и как здоровье вашего священника?» — спросил он ведьму, встретив ее ночью на проезжей дороге, как то позже выяснилось на суде. Вы сожгли всех своих ведьм. Мы же в Ирландии оставили их в покое. Правда, если быть точным, одной из них «лояльное меньшинство» вышибло-таки глаз капустной кочерыжкой в городе Каррикфергус 31 марта 1711 года. Но ведь «лояльное меньшинство» наполовину состоит именно из шотландцев.[60] Вы совершили сногсшибательное открытие — все фэйри как один суть язычники, и язычники злостные. И на этом основании вы с готовностью отдали бы их всех под суд. В Ирландии те смертные, которые не прочь подраться, часто уходили к фэйри и принимали участие в их сражениях между собой, а те в свою очередь научили людей искусству врачевания при помощи трав, а некоторым дали волю слышать даже и волшебную свою музыку. Кэролан[61] провел однажды ночь в зачарованном рате. И всю жизнь потом у него звучали в голове их мелодии; оттого-то он и стал таким великим музыкантом. Вы, шотландцы, прокляли фэйри с амвона. В Ирландии же им было разрешено обращаться к священникам по вопросам, связанным со статусом их душ. К несчастью, священники пришли в конце концов к выводу, что душ у них нет и что они растают, подобно яркому, но призрачному миражу, в последний день Творения; но решение это было принято скорее с грустью, нежели со злорадством. Католическая вера любит жить в мире со своими соседями.
Эти два подхода, столь разные между собой, повлияли и на сам характер царства духов и гоблинов в каждой из двух стран. Если вас интересуют истории об их добрых и забавных проделках, вам нужно ехать в Ирландию; за историями страшными добро пожаловать к шотландцам. В ирландских наших «страшилках» всегда есть элемент игры, притворства. Когда селянин забредает ненароком в заколдованную избушку и его заставляют там вертеть всю ночь над огнем насаженный на вертел труп, это нас не очень-то пугает: мы знаем, что он проснется наутро посреди зеленого луга, весь вымокший от утренней росы. В Шотландии все иначе. Вы и в самом деле утратили былую благорасположенность к вам призраков ваших и гоблинов. Волынщик МакКриммон с Гебридских островов взял свою волынку и отправился, играя громко на ходу, в грот на берегу моря; и с ним пошла его собака. Люди, оставшиеся снаружи, долго еще слушали музыку. Он прошел под землей, должно быть, не менее мили, а потом до них донеслись звуки борьбы. Волынка смолкла — как отрезало. Прошло еще сколько-то времени, и из грота выползла собака — с нее живой содрали шкуру; она была при последнем издыхании, и сил у нее не доставало даже на то, чтобы скулить. Есть еще одна подобная история о человеке, который нырнул в озеро, где, по слухам, на дне был спрятан клад. На дне он и в самом деле увидел огромный железный сундук. Рядом с сундуком лежало чудище, велевшее ему ни секунды не медля возвращаться туда, откуда он спустился. Он поднялся на поверхность; но те, что были в лодке, узнав, что он таки видел клад, упросили его нырнуть еще раз. Он нырнул. Чуть погодя со дна всплыли сердце его и печень, и вода замутилась кровью. Что стало с прочими частями тела, так никто никогда и не узнал.
Подобного рода водяные и другие подводные чудища весьма характерны для шотландского фольклора. У нас они тоже встречаются, но мы боимся их куда как меньше. Один из таких монстров обитает в реке Слайго, в омуте. Вся округа искренне верит в его существование, но это не мешает крестьянам так и сяк сюжет этот обыгрывать и окружать сей непреложный факт домыслами самыми невероятными. Когда я был маленьким мальчиком, я отправился в один прекрасный день к «нехорошему» омуту ловить угрей. Возвращаясь домой с огромным угрем на плече — голова его свешивалась у меня спереди, а хвост тащился сзади по земле, я повстречал по дороге знакомого рыбака. Я тут же принялся рассказывать ему о невероятных размеров угре, в три раза большем, чем мой, который оборвал мою лесу и ушел себе, как ни в чем не бывало, в глубину. «Да, это он и есть, — сказал рыбак. — Ты слышал, как он заставил моего брата эмигрировать? Мой брат был, сам знаешь, ныряльщик и подрядился в управление гавани расчищать от камней дно. И вот однажды под водой подплывает к нему это чудище и спрашивает человеческим голосом: "Ну, и что ты здесь забыл?" — "Камни, сэр, — говорит ему мой брат, — я собираю камни". — "Слушай, а не лучше ли будет, если ты уберешься отсюда подобру-поздорову?" — "Так точно, сэр", — ответил ему мой брат. Вот потому-то он и эмигрировал».
ВОЙНА
Когда некоторое время тому назад прошел слух о войне с Францией, я встретил в Слайго одну свою знакомую, бедную солдатскую вдову, и зачитал ей фразу из письма, только что полученного мной из Лондона: «Народ здешний просто с ума посходил, все жаждут воевать, но Франция, кажется, настроена миролюбиво», — или что-то вроде того. Она за всю свою долгую жизнь о войне передумала немало — война представлялась ей частично по рассказам солдат, частью же по традиции, связанной с восстанием 1798 года,[62] — но при слове «Лондон» интерес ее удвоился: в Лондоне у нее была масса знакомых, да и ей самой пришлось как-то жить в «перенаселенном этом месте». «Они в Лондоне только что не на голове друг у дружки живут. Потому и устают от мирной жизни. Они там только и мечтают, чтобы их всех поубивали. Оно бы, может, и к лучшему; да только французы-то наверняка ничего, окромя мира да спокойствия, и не желают. Здешний-то народ, ежели война начнется, тоже особо возражать не станет. Они тут какие есть — такие есть, не лучше и не хуже. И могут не хуже разных прочих перед лицом Господа нашего умереть на поле брани, по-солдатски. Я думаю, уж на Небе-то их расквартируют получше, чем здесь.» Потом она стала говорить, что не слишком-то приятно будет видеть, когда детишек станут поднимать на штыки, и я понял, что теперь взяла свое стойкая устная традиция воспоминаний о великом восстании. Наконец она сказала: «Ни разу в жизни не видала человека, который на самом деле был на войне, а потом любил бы о войне говорить. Они скорее воду в решете носить возьмутся». Когда она была девочкой, они всей семьей, и соседи тоже, сидели по вечерам у огня и говорили о том, что скоро, по всему видать, будет война, и вот теперь опять по всем приметам война не за горами, потому как «бухта вся вдруг заросла, не вода, а сплошь одна трава». Я ее спросил — а во времена фениев[63] она так же боялась войны? Она всплеснула в ответ руками: «Да нет, что вы, я больше никогда и не жила так весело, как в те времена. У нас в доме квартировали тогда офицеры, и я весь день бегала по улице за военным оркестром, а по ночам ходила в дальний конец сада посмотреть, как один солдат, там, на задах, в поле уже, прямо не снимая красного мундира,[64] обучает фениев ружейным приемам. А ночью раз наши ребята привязали к дверному кольцу кишки от старой клячи, она недели три как сдохла; я утром пошла дверь отпирать, а они там и висят». Постепенно разговор наш перешел, как то обычно в здешних местах с подобного рода разговорами и происходит, на битву Черной Свиньи,[65] каковая собеседнице моей представлялась финальной схваткой между Ирландией и Англией, мне же — Армагеддоном, после которого весь мир вернется в Первозданный Хаос; а от этой приятной темы — ко всяческого рода афоризмам о войне и о возмездии. «Вы вот, к примеру, знаете, что такое проклятие Четырех Отцов? Они пронзили Младенца копьем, и было им сказано: "Прокляты будете во каждом четвертом колене вашем", — вот оттого-то чума и всякие другие напасти в каждом четвертом колене и происходят.»
1902
КОРОЛЕВА И ДУРАК
Человек по имени Хирн, знахарь, который живет на границе графств Клэар и Голуэй, говорил мне, что у фэйри «в каждом доме» есть «своя королева и свой дурак», и если та либо другой тебя «тронут», пиши пропало, хотя на всех прочих, обыкновенных, фэйри есть своя управа. О дураке он сказал, что тот «из них из всех самый мудрый», а одет он обыкновенно «наподобие тех циркачей, которые ездили в прежние времена по всей стране». Я сам помню, как видел однажды в доме у старого мельника, совсем невдалеке от того места, где я сижу сейчас и пишу, высокого, худого, оборванного человека, сидевшего у огня, и как мне сказали — вот он, дурак; благодаря одному из своих друзей я получил достаточно полное представление о фольклорной традиции этих мест, так вот, здесь считают, что человек этот во сне ходит под землю, к фэйри; но становится ли он там и в самом деле Amadan-na-Breena, дураком из Форта и частью «дома», я с уверенностью сказать не могу. Одна старушка, сама побывавшая в гостях у фэйри, — мы с ней, кстати, тоже теперь знакомы, и очень близко, — как раз моему другу о нем и рассказала. Вот ее слова: «Есть среди них дураки, ну, шуты такие, и этих-то мы видим постоянно, вроде того Амадана из Баллили, они к фэйри ходят по ночам, и шутихи есть тоже, у нас их называют Oinseach (обезьяны)». Другая старуха, родственница знахаря с границы графства Клэар — она лечит людей и скот заговором, рассказывала так: «Я ить тоже не всякого могу лечить. Если кого королева ударила или дурак из Форта, я тут ничем помочь не могу. Знавала я одну женщину, та видела раз королеву, и ничего, говорит, вылитая христианская душа, да и только. А чтобы кто когда дурака видел, я не слыхала, кроме вот одной только женщины, она шла как раз невдалеке от Горта и говорит вдруг "За мной идет дурак из Форта". С ней люди были, и стали они кричать, хоть никого сами и не видели, тут, я думаю, он и ушел, по крайней мере ей от него ничего плохого не было. Она говорит, он был как большой такой сильный мужчина и голый наполовину, вот и все, что она запомнила. Я-то сама его не видела, но я ж как-никак Хирну племянница, а он тоже недаром двадцать один год пропадал». Вот еще слова жены мельника: «Они вообще-то, говорят, соседи по большей части неплохие, но от удара дурака лекарства нету: если он кого ударит, человеку тому конец. Amadan-na-Breena, вот как его тут у нас называют!» Приведу еще рассказ бедной одной старушки, живущей возле Килтартанских болот: «Это все правда, что от удара Amadan-na-Breena лекарства нет. Был тут такой старик, и у него была особенная бечевка, он всего тебя ей обмерит и тут же скажет, чем ты болен; и вообще он много чего знал. Вот он мне раз и говорит: "Какой месяц в году самый худший?" А я ему: "Конечно, май", — говорю. "Нет, — говорит, — не май, а июнь, потому что в июне ходит Амадан и людей портит!" Он, говорят, на вид как всякий другой человек, только он leathan (большой) и одет в рванье. Я знала мальчишку одного, его дурак напугал; подходит тот, значит, к стене, а из-за стены выглядывает на него ягненок, да у ягненка-то борода; он сразу так и понял, что это Амадан, на дворе-то июнь был. Люди его притащили сразу к тому человеку, с бечевкой который, он на мальчишку только глянул и говорит. "Бегите за священником, и пусть над мальчиком отслужат мессу". Они так и сделали, и что вы думаете? Он до сих пор жив, и у него семья и дети! Один человек, Риган ему фамилия, мне так говорил: "Они, этот другой народец, могут ходить вокруг тебя, прикасаться к тебе, и все такое. Но ежели Amadan-na-Breena кого тронет, тому крышка". И это правда, что он людей трогает чаще всего в июне. Был у меня знакомый человек, с которым такое случилось, он мне сам об этом рассказал. Я парнишку того хорошо знала: пришел, говорит, к нему как-то вечером джентльмен, он был его лендлорд и как раз незадолго до того помер. И позвал он его с собой, надо было с кем-то там драться. Пришли они на место, а там стоят два войска, и все как есть фэйри, и в чужом войске тоже был живой один человек, с ним-то ему и надо было драться. Они и принялись друг за друга, только искры из глаз полетели, и он того, другого человека, положил, и тогда войско с его стороны как крикнет все разом, а его отпустили домой. Прошло года три, и вот однажды резал он в лесу лозняк; видит, идет к нему Амадан. А в руках у Амадана был какой-то сосуд, сиявший так, что парень буквально глаз от него отвести не мог; но тут Амадан спрятал сосуд за спину и побежал к парнишке-то бегом, и сам страшный такой и огромный, что твоя гора. Парнишка повернулся и тоже — давай Бог ноги. Тогда Амадан как зашвырнет в него этим сосудом-то, сосуд разбился, и грохоту было на весь лес; я не знаю, что там было, но только парнишка с тех пор спятил. Он потом жил еще, истории всякие нам рассказывал, но только дурачок стал, как есть дурачок. Он все думал, мол, Амадану-то не по нраву пришлось, что он того человека так отмутузил, и боялся еще напасти какой-то, что-то на него такое могло вроде как найти».
А старуха из Голуэйского работного дома, та самая, у которой есть свои какие-то соображения насчет Королевы Мэйв, сказала мне недавно: «Amadan-na-Breena, он каждые два дня меняет облик. То он идет, глянешь со стороны, ни дать ни взять молоденькай парнишка, а то обернется вдруг тварью какой ужасной, и вот тогда-то берегись. Мне тут сказали не так давно, что, мол, кто-то его подстрелил, но я-то думаю — кто ж его такого и застрелит?»
Я знаю человека, который все пытался вызвать перед мысленным своим взором Энгуса, древнеирландского бога любви, поэзии и вдохновения, — того самого, что превратил четыре своих поцелуя во птиц, и вдруг перед ним возник из ниоткуда образ человека в шутовском колпаке с бубенчиками, образ этот становился все отчетливей и ярче, а потом шут заговорил и назвался «посланцем Энгуса». Знавал я и другого человека, духовидца, и в самом деле весьма одаренного, которому явился как-то раз одетый в белое дурак в волшебном саду, где на деревьях росли вместо листьев павлиньи перья, а когда дурак дотрагивался до цветов рогами шутовского своего колпака, цветы открывались, и в них, внутри, были маленькие человеческие лица; в другой раз он увидел того же белого дурака у пруда, тот сидел и улыбался, а из пруда выплывали один за другим образы прекрасных женщин.
Что есть смерть, как не начало мудрости, и красоты, и силы? и что есть безумие, как не один из видов смерти? На мой взгляд, нет ничего необычного в том, что многие числят дурака с сияющим сосудом в руках — а в сосуде том колдовское некое зелье, или же мудрость, или же сон — «в каждом ихнем доме». Вполне естественно также, что «в каждом доме» должна быть королева и что о королях слышать, приходится крайне редко, ибо женщины куда способнее к той мудрости, которую древние народы считали, а многие «дикие» племена и поныне считают единственной истинной мудростью на свете. Личность, основа всякого нашего знания, безумием разбита на куски и забывается в пылу внезапного женского чувства, а потому дуракам достаться могут ненароком, а женщинам и достаются часто осколки, отблески великого некого знания, к коему здравый смысл приходит разве что в конце долгого и мучительнейшего из путешествий. Тот человек, который видел белого шута, сказал однажды о знакомой своей, отнюдь, кстати, не крестьянке: «Будь я способен видеть так, как видит она, я бы давно уже постиг всю божескую мудрость, а ей же до ее видений просто нет дела». Мне тоже знакома одна такая женщина, и тоже не из простонародья, которая переносится по ночам в страны неземной, чудесной совершенно красоты, и ей между тем действительно ни до чего нет дела, кроме дома и детей; недавно, кстати, она обратилась к знахарю, и тот ее «вылечил» — он так и сказал. Мудрость, и красота, и сила могут, на мой взгляд, быть явлены тем, кто умирает каждый Божий день, ими прожитый, но не той, не высшей смертью, о которой говорил Шекспир. Между живыми и мертвыми идет война, и сельский ирландский фольклор полон сводками с линии фронта. Так, говорят, что если на картофель, или на пшеницу, или на другой какой из плодов земных неурожай, значит, выдался изобильный год в стране фэйри, и что из снов уходит мудрость, когда в деревнях по весне течет сок, и что от некоторых наших снов деревья сохнут, и что в ноябре[66] можно услышать, как блеют под землей ягнята-фэйри, и что слепые глаза видят больше, чем зрячие. И, поскольку душа человеческая никогда не перестанет верить в эти вещи или в им подобные, то, значит, кельи и пустыни никогда не пребудут пустыми надолго, и никогда любовники не родятся в мир, который не понял бы такого стиха: