— Пошли, — отозвался Мориц. И как ни была готова Ника к его резкости, её удивило все же, что он вышел вместе с прорабом, даже не оглянувшись на нее.
Барак, в котором помещалась проектно–сметная группа, состоял из двух больших комнат — рабочей, со многими столами, чертежными, меньшими, на которых стучали арифмометры, и смежной, где жили работники. По рисунку Морица туда были заказаны — каждому — шкафчики с полками для белья и личных вещей. Днём шкафчики закрывались наглухо вертикальными крышками, вечерком же эти крышки выдвигались горизонтально, опираясь на низенькую скамеечку, тем образовывая кровать. На нее стелился тонкий матрасик, на нем — постель. Такое изобретение давало большую экономию места — днём была пустая комната с узкими шкафами по стенам, вечером же между кроватями можно было пройти, — позволяя сесть, раздеться, не мешая друг другу, восьми живущим. У одного из окон стоял стол, куда в часы обеда ставилось кухонное ведро с супом, тарелка с пирожками с капустой или кусками соленой рыбы и кастрюля с кашей, вечером — одна каша и тарелка с остатками хлеба и неизменный чайник с кипятком. После еды дневальный мыл и уносил оловянные миски. Все работники группы получали выхлопотанный Морицем в Управлении "ИТР" — повышенное питание инженерно–технического персонала, что вызывало зависть тех заключённых, что жили в обыкновенных бараках.
Со стороны торца была дверь в небольшую комнату — женскую, где было всего четыре топчана — двух уборщиц, кухонной работницы и Ники, работницы Управления. Но так как часы работы её и других женщин совершенно не совпадали, и это отражалось на часах сна Ники, Мориц, после долгих и упорных хлопот, добился разрешения в уголке женской комнаты построить отдельную кабинку для Ники — где поместился топчан, маленький столик перед окошком, и — что тоже вызвало зависть, насмешки, подшучивание — фортка в окошке и скобка для висячего замка на узенькой дверке, отделявшей Никины часы отдыха, зависевшие от срочной работы, от нормированного сна работниц хозобслуги.
Впрочем, по опытности немолодой уже Ники, отношения её с женщинами довольно быстро уравновесились и все более, с каждым днём теряли признаки "классовой" розни. Прошло ещё несколько недель — и, ввиду материнского к ним отношения Ники и её заметно более старшего возраста, работницы хозобслуги стали, одна за другой, её дочерьми, поверяя ей свои женские горести, обиды от поваров и помпобыту и семейные огорчения, черпанные из редких, но все же приходивших писем из дому. Огорчение же Ники — непонимание её сожительницами внешнего облика и — барского, на их взгляд, — поведения Морица — ей делить было тут не с кем. Даже Евгений Евгеньевич в этом не был другом, так как сам не понимал и не выносил Морица.
Был вечер, и снова электричество погасло. Голос тянул из темноты:
— Ну, Евгений Евгеньевич!..
— Но свет скоро дадут!
— Нет, он долго не вспыхнет… Про коллекцию фарфора — кончили, про миниатюры — тоже… Про ваши морские картины…
— Вы хотите сказать, про гравюры с корабельными сюжетами?
— Ну, да! Но сегодня вы обещали про бабушку и про дедушку…
— Можно…
— Про бабушку и про дедушку! — как ребенок, счастливо вздохнула Ника, садясь в свой любимый уголок. Так хоте лось — отвлечься!
— Бабушка была довольно высокого роста, полная, — начал рассказчик. — Её внимание делилось постоянно между миром видимым и невидимым, причем, мне кажется, этому воображаемому она уделяла больше внимания. В юности это была довольно интересная, чрезвычайно весёлая девушка, со вполне светским складом ума. Незадолго до своего замужества, сопровождая по дочерному долгу свою мать в одну из обителей, она испытала нечто необычайное. Это известно стало, правда, только по туманному семейному преданию — сия девица была найдена в пустой келье, пользовавшейся дурной, в мистическом смысле, славой, в состоянии нервного припадка, после которого во всем складе её характера и поведения произошел резкий перелом. Придя в себя, она сказала окружающим, что хочет идти в монастырь. Но общественное положение и собственный образ жизни были настолько не связаны с этим решением, что её увезли и старались всячески рассеять. Вскоре после этого она вышла замуж за моего деда и получила возможность по–своему устроить жизнь. Она предалась своим склонностям именно этого типа. Она, по–видимому, совершенно реально ощущала присутствие того, что она называла невидимым миром, — следствие пережитого ею нервного шока. Причем это ощущение было у нее настолько реально, что ей было тесно жить из‑за него. Её не интересовали ни театры, ни гости, ни туалеты и даже дом — только до некоторой степени. Но зато там, в своих чудачествах, она превосходила себя. Все это вызывало необыкновенное негодование моего деда, потому что, не стесняясь присутствием гостей и ничем вообще, бабушка часто прерывала разговор, вдруг, и начинала крестить углы, посуду или детали вашей одежды. Лицо её принимало экстатическое выражение; затем это проходило, и она продолжала прерванный разговор. Домом она управляла полновластно и деспотично; это выходило у нее безотчётно. Никогда, никому не приходило в голову спросить, почему все в доме именно так, как есть: почему грибы хранятся с шелковыми юбками и праздничной сбруей и почему сласти распределяются в хронологическом порядке, так что вы никак не могли получить чего‑нибудь свежего, скажем, меньше чем трехнедельной давности!..
При этих словах вспыхнуло электричество. Евгений Евгеньевич встал и, церемонно поклонясь:
— До следующего раза!
Он прошел в бюро. За ним, щурясь от света, Ника.
Работа шла. Представитель должен был приехать, быть может, и завтра. Мориц работал с сотрудниками. Сильно накурено в комнате. Уже принесен чайник, чай — заварен крепчайше. Придется сидеть до утра?
Стукнула дверь, раскрылась. Поверка!
Но, заранее велев от работы не отвлекаться, Мориц шел навстречу вахтёрам. Слово — "Срочная!"… — произвело почти магическое действие. Став в дверях, отмечали наличие людей, не трогая их с мест. Трещали арифмометры, не подымались головы от ватманов и рейсшин.
В полном уважении к работающим выходили — тихо — вохровцы. Они, верно, тоже слышали про проектно–сметную группу "господ" — но картина работы "господ" — покоряла.
Устав от работы, уже в постели, засыпая, она уносилась в прошлое. Вспоминала…
Увоз её из Тарусы, ночь в остроге прервали такое увлечение живописью, какого у нее с детства не было. Ника считала часы, когда, перебравшись в дом родственников — Добротворских, сможет раскрыть ящичек с пастелью и начать воплощать заокские пейзажи, открывавшиеся с террас и балконов опустевшего, но и теперь гостеприимного дома. Руки горели от радости воплотить густую влажную желтизну песчаного обрыва, что‑то замшевое было в этой влаге, в мягкой тени почти коричневого песка… Разнообразие оттенков зелени садов, подымавшихся по Калужской улице, опьяняло.
Когда горела печь — Ника впивала пылание жёлтых, малиновых, синего и почти белого цвета, язычков, сливавшихся воедино и оживавших, загоравшихся вновь; уже начала пытаться нарисовать — кистью рассказать огонь — и поделилась этой задачей с сестрой Лерой. Та отвечала, что эта задача — трудная, многие художники пытались её разрешить…
Коты, три кота хозяйских, точно нарочно подобранные, чтобы писать их, на них крушить пастельные мягкие мелки, обращавшиеся в кусочки и в пыль. В котах было органическое сходство с пастелью, вся гамма от темно–тигровой шерсти — через рыжее пламя второго — к дымчатости с белым третьего — как они ей удались все трое, — горе было в том, что она не умела закреплять (поедет в Москву 5 сентября получить 400 рублей за перевод, об американской музыке, позвонит, спросит об этом художника Василия Милиотти).
Кто мог знать, что 2 сентября вечером Ника, уводимая конвоем от её альбома пейзажей, протянет в щедром отчаянии "портрет" трех котов — хозяйке, зная, что они, незакрепленные, осыплются… Под стекло надо!.. Хозяйский сын, Витя, комсомолец, взяв картон из руки матери: "Нам от вас
Кто бы мог предсказать, что огонь тарусский, печной, и солнце печных тарусских дорог будут долго погасать в камере № 7 Бутырок, — Ника, собирая от курящих обгорелые спички, ими по листку бумаги — на уборную выданном — пытаться будет воссоздать шеренгу вводимых во двор на прогулку женщин, их тени на стене, следы на снегу, все — крошечное,
И что живопись — через скупость графики жадно оживет в маленьких скульптурных головках из прожеванного хлеба… За пять месяцев тюремных налеплено головок — бессчётно… Всего легче — Данте и Гоголя. Их каждого рассылает по камере — заказ?
И что в день этапа она расстанется с четырьмя из них, любимыми, живущими с ней в носовом платке и отнятыми тюремщицей на этапе… Огромной рукой тюремщица схватила все четыре цепко, точно всю жизнь это делала, и, у открытого окна (первый этаж этапной камеры), взмахнув, направила их в полет — упасть и разбиться? Что дёрнуло Нику в этот момент оглянуться? (Редчайшее, драгоценное зрелище!) Скрюченные над ладонью пальцы передали за её спиной в них зажатое — в такую же цепкую ладонь, умело перенявшую. Ника больше не увидела ничего. Стесненное радостью сердце, хотевшее расшириться в гордость, что их — пусть не для нее сберегли…
Другое зрелище, крепче, важнее в сто раз: две женщины бросились навстречу друг другу — ниже, толще — мать? — тоньше, выше — дочь? — и сомкнулись в такте объятия, но четыре руки обеих тюремщиц отдирали их друг от друга со страстью, равной той встрече. Все стало понятно вмиг: чьей‑то ошибкой двое родных были включены в тот же этап (в прежних веках — обычное — Меншиков со всей семьей в изгнании — ныне предстало чудовищным!). Это почти что Лаокоон с сыновьями, с удавом борясь, — явь, XX век, на наших глазах! Мать в объятии с дочерью — ничто не разнимет! так крепко… но страсть встречи побеждена: мать, бережа дочь, уступала — отнимавшим, дочь, залитая слезами, отдавала мать отнимавшим… Неразумные! Им бы, узнавши друг друга, сдержаться, сыграть в чуждость… но любовь не умеет играть! Нику трясло негодование, обвитая бессилием, она — стояла недвижно.
Кого увели? Не обеих ли? Спешка этапа глотала всех. Уже на перроне. Поезд. Гудки, это — Казанский вокзал? Сон?
Везут. Куда? Сажают в поезд. Четырнадцать женщин помещают в одно отделение вагона, странного. Двойной коридор. Проходит мимо пустого — купе? Это — купе? В два этажа — нары по семь — внизу, наверху. Пока те влезают с мешками своими (нормального багажа нет), Ника стоит у решетки, перегораживающий во всю длину — коридор, за ним окно и здание перрона — и говорит себе, — не словами, всею собой: ни одной слезы! Там — трясло? Когда мать и дочь! И — прошло? Если то — прошло, значит, и это пройдет. Никаких чувств. Понимаешь?.. Просто поезд отойдет от Москвы. Куда-то, не все ли равно? Из Москвы. Поезд шел? Нет. До утра. Очень холодно. Ложились тесней. Жевали соленую рыбу. Ника не могла, отдала. Ела хлеб. Чаю в ту ночь не дали. Спали вповалку. А когда рассвело — с того конца поезда вошли с конвоем мужчины и заняли по четырнадцать все "купе". Кто‑то сказал: Столыпинский вагон (Столыпин? Премьер–министр. Убили в 1911 году. И она вспоминала из газет про повешение убийцы: "Тело Богрова висело в продолжение 15 минут". Ей было шестнадцать лет.) Тоже трясло. И — прошло? Она лежала у стенки, наверху. Вспоминала, как в камере осужденных показала встретившейся там подруге, Надежде Мещерской, все четыре головки хлебные: одна голова спящего, напоминавшая умершего друга. Другая — приснившееся лицо, большеглазое; букли. Портрет Павла Первого? Третье — подруга узнала его: Зубакин, Борис Михайлович… А четвертая — голова её сына, чуть поднятая, лицо — юное, ободряющее… Как запомнился в час прощания… Где же они теперь? Надзирательница не выбросила! Сберегла! У кого на комоде?
Жевать научилась — долго; слюна с хлебом, высохнув — камень…
Позже, на ДВК[2], увидав
В тюрьме — писались, слагались — в пространство, не на бумагу, прямо в память написанные стихи. Ника помнила их и, наверное, никогда не позабудет.
Жизнь в тюрьме… Все живо в Нике — лица конвоиров и тех, кто её допрашивал…
Один следователь (нос с дворянской горбинкой, читал Герцена), другой — менее грамотен, ошибки поправляла ему в протоколе. Какой‑то её ответ вынудил у него восклицание: "Стерва!" "После таких слов прекращаю отвечать на вопросы", — ответила она.
Видно, её собеседник по природе агрессивен не был. Он встал, сказал: "Идёмте" — и они пошли. В блоке, куда он её запер, — плоский шкапчик, узкий настолько, что сесть в нем было нельзя. Ника пристроилась в положении
И тотчас же щелкнул запор и голос сказал: "Идите!"
Она не проспала, должно быть, и пяти минут, но шла, освеженная. Они вошли в кабинет. Не садясь, следователь спросил:
— Будете отвечать?
— Нет, — сказала Ника так же быстро. — Вы ж употребляете такие выражения.
— Идёмте! — как‑то сразу устав, сказал младший следователь — и они пошли.
Во втором боксе было тоже тесно, и Ника сразу уснула, радуясь отдыху. Она ничего не спросила, и никакое число не явилось. Минут десять проспала. Вскоре следователь открыл бокс, спросил:
— Что вам от меня нужно?
— Мне от вас? — удивилась Ника тоном Алисы из Льюиса Кэррола. — Я бы хотела понять, что вал"от меня нужно…
— Чтобы я извинился, что ли? — озадаченно спросил он.
— Вы напишите в протоколе, после какого слова я отказалась отвечать.
Ответ был вполне неожидан:
— Что я, дурак, что ли?
Умиленная таким ответом, Ника села на стул. Сел и он — и их "собеседование" продолжилось.
В тот же вечер?.. Нет, позже, в камере сидя, она — в воздух — написала стихотворение. Назвала —
ГЛАВА 2
ЛЮДИ И ТРУД
— А кто ваш Мориц по национальности? — спросила Ника.
Наш Мориц? — отвечал не очень доброжелательно Евгений Евгеньевич. — Что‑то весьма смешанное: в нем и польская кровь, и румынская, кажется, но живучесть его, по–моему, вся от цыганских его предков. Он же очень больной человек, но в нем столько эйч–пи[4], сколько в самой мощной турбине.
— Цыганское? Это интересно! Да он и похож, пожалуй… Но что‑то в нем и французское есть, мне показалось.
— Есть! Кажется, какая‑то прапрапрабабка, — рассеянно отвечал Евгений Евгеньевич.
— Мне все говорят, что он весьма и весьма грубоват бывает — на работе, — сказала Ника, — это меня немного тревожит. Во мне тоже польская кровь, — улыбнулась она, — поляки — гордецы известные! Как бы не нашла тут коса на камень… А сердиться на меня — у него, у Морица вашего, будут основания! Я ведь в первый раз включаюсь в техническую работу, мое образование гуманитарное, чертежником в разруху работала, но недолго… А вы?.. Мне сказали, вы — изобретатель?..
— Этим я в свободные часы занимаюсь, — отвечал Евгений Евгеньевич, — продвигаю одно сложное изобретение… А работаю тут по проверке чертежей. Я — конструктор. Что же касается грубости Морица — то он очень бывает груб. Человек больного самолюбия и, я бы сказал, не чрезмерно хорошо воспитан! Это часто встречается у карьеристов…
— Он — карьерист?
— Высшей марки. Но вы все сами увидите. Только — простите меня за смелость дать вам совет.
— Смелость и потому, что я старше вас (Ника рассмеялась).
— Женщине, как вы, конечно, читали у Мопассана, столько лет, сколько ей
— А что вы изобретаете? Не секрет?
— Пока — секрет… — улыбнулся изобретатель. — Но если мне это дело удастся… у меня было уже на воле несколько небольших изобретений по текстильному производству. Это — другого типа! А вот и наши сотрудники!
Мориц, когда Ника в первый раз его видела, произвел на нее очень нестройное впечатление — и приятное, и неприятное. Шедший с ним, выше его почти на голову, был блондин, узколицый,, с близко поставленными глазами. Ника, пробовавшая себя и на писательском поприще, обладавшая наблюдательностью, замечала, что такая постановка глаз соответствует каким‑то несимпатичным особенностям человека, в то время как люди с широко расставленными глазами обычно добры, застенчивы, доброжелательны. Но — вежливый поклон вошедшего ей понравился. Больше же всех ей нравился — Евгений Евгеньевич. И то, что он знает французский (знает и английский — да ещё как!), делало возможной для нее практику — не забыть за грядущие десять лет языки.
— Евгений Евгеньевич, — сказала Ника, когда, в перерыв, все ушли. — Вот вы не любите Морица, а сколько он сделал для нас! Разве не страшно вспомнить то, как я жила до встречи с ним здесь, те шестнадцать месяцев, которые скиталась по разным колоннам постоянно перебрасываемая с места на место? Месяцы — поломойкой, в бараках с полами из брёвен, между каждой парой из них надо было — чем хочешь — вынуть полужидкую, полугустую грязь, вытаскивать ящик с ней, и только затем, пройдя так весь барак, начинать таскать воду и лить, лить её, несчетно под нары…
И — не лучше — три месяца я работала на кухне, — терла. Все время терла: головой вниз — суповые котлы, столы из‑под теста, пол, кастрюли — рука правая так и висела веткой — только левой, я могла выпрямить на миг пальцы… А так как я не шла на предложения повара — он кормил меня из первого котла: три раза суп и утром — жидкий шлепок каши — ни рыбы, ни пирожка…
Те первые месяцы, когда, не причислив меня к хозобслуге, я на 256–й, первой моей колонне, вставала с работягами в половине пятого и, хлебнув супа с кусочком хлеба, шла — одна женщина с — их было 290! — мужчинами пять километров до места работы… Они оправлялись при мне в пути, на остановке, по приказу ВОХРы — и меня жалел тот, что стоял на вышке, говорил мне: "Устройся, где тебе надо, я на тебя, мать, не гляжу и тебя им не дам в обиду…" Ещё кубовщицей работала: разведи‑ка костёр с одной второй коробки спичек, когда дождь моросит, натаскай‑ка полный котёл из — это, собственно, огромная лужа была… Не давала работягам воды, пока не вскипела, пока не сниму накипь — грязи сверху, — а они мне: "Да ну, мать, не старайся, все одно десять лет разве выживем?" Пока закипит, влезала между деревьев — себе я из досок конуру сделала, в ней сидела, от дождя…
— Ника, я это все понимаю, — уже не один раз пытался ответить изобретатель, но она, прыгнув в воспоминания, не смолкала.
— А однажды меня помпобыту — почти мальчишка был — отправил с урками — будто бы нянькой в больницу, — а по пути они ловко меня обобрали, при посадке на поезд, все присланное в посылке, все заграничное. В больнице нянек не надо было, и на обратном пути меня хотели усыпить хлороформом. Я бы уснула, но мой провожатый — ему двенадцать дней оставалось от десяти лет сроку — мне сказал: "Чуешь, мать? Яблоками пахнет — их, должно, везли до нас в теплушке"… Я вскочила: "Хоть ты меня дурой считаешь, но я в двадцать раз умнее, чем ты думаешь! Яблоками
— Мориц не отдаст! — успокоил изобретатель. — За английский язык! Он с вами душу отводит. Тренируется! Нет, в человечность его не верю. Мориц ваш — карьерист…
Мориц и Ника вдвоём в проектно–сметном бюро.
— Надо думать, — сказал Мориц с плохо скрываемым раздражением, резко швыряя на стол Ники листы (давая себе волю вскипеть — без других), — простой здравый смысл…
— Нет, не простой! — сразу вскипела она. — И это
Мориц улыбнулся: он, должно быть, был поражен таким "красноречием" её, она всегда работала — молча.
— Но почему же этот
— Это случайность.
— Не случайность, а именно
— Нет, — сразу устав, печально сказала Ника ("так Ундина говорила с Гульбрандом, не понимавшим её водяной сущности", — остро подумала она). — Об этом я не могу — думать. Просто иногда так все ясно, как с птичьего полета. И все подчиняется. А потом — затуманивается…
Мориц _уже отошел от её стола, взял чертеж Виктора. Начинался час перерыва. Остальные сотрудники выходили. Ей захотелось созорничать, распрямить плечи.
— Евгений Евгеньевич, — сказала она, тихонько наклоняясь над его плечом, — вы не думаете, что о чем‑то похожем на наш с Морицем разговор говорил Гегель — "если моя теория не согласуется с фактами, тем хуже для фактов"?
— Но разве это
На другой день Мориц, придя из Управления, обратился к Нике:
— Что же, продолжим? Тогда нас прервали. Прораб вовремя позвал рабочих, удалоць предотвратить небольшую аварию у плотины… На чем мы остановились?
Но Ника не помнила.
Подавив вздох, Мориц заговорил:
— Помнится, я пояснял именно о плотинах… Обычно при плотинах имеются водосбрасывающие сооружения. Это могут быть тоннели, куда идёт сброс воды — снег, дождь (около плотины собирается вода). Или щитовые отверстия с металлическими затворами, — они сбрасывают воду, ниже, с помощью щитов, открывающих отверстия. Есть водосливные плотины, а есть глухие — водоудерживающие.
Ника слушала честно, охотно: это она понимала. Тут не было ничего специально–технического, где, если не знать темы, пропустишь одно звено — уже (как на уроках геометрии, алгебры) — ничего не догонишь. Было даже ласково в этой доступной человеческой логике.
— Теперь вам надо пояснить, — продолжал Мориц, — что делает гидроэнергетическое бюро. Это связано с проектированием, но у каждого из этих бюро — свои задачи. Гидроэнергетическое связано с изысканиями по проектированию малых энергетических станций на реках. Постройка крупных электростанций и крупных плотин требует огромных капиталовложений, но даёт самую дешёвую энергию. Задача нашего бюро — помочь созданием электростанций на реках. А в Москве и в Ленинграде идёт другая работа; другая инженерная мысль в направлении того, что, обладая мощными реками, надо идти на сооружение крупных электростанций. Идёт борьба между инженерными течениями.
Устав, Ника перестала слушать — на минуту. Но, к счастью, их снова прервали, и Мориц ушел.
— Продолжим? — тем же тоном, что раньше, спросил Мориц, бегло взглянув на Нику, прибиравшую на своем рабочем столе. — Нас все прерывают, и я не знаю, что остается у вас в памяти от этих отрывочных объяснений…
Ника потом старалась вспомнить, что было дальше, но так и не вспомнила, потому что в эту минуту большой черный с белым кот за окном крался к птице, и у нее забилось сердце от желанья вскочить, выбежать и птицу спугнуть — но она не посмела: Мориц бы возмутился её невниманием, а она
На другой день Мориц продолжил рассказ.
— Тринадцать километров деревянный трубопровод и двести метров металлические… — говорил Мориц. (Неужели он думает, что я это все запомню? — беспомощно спросила у себя Ника.) И было что‑то ещё о турбине…
— Путь этот лежал через горы, — увлеченно говорил Мориц, — и когда работники наши туда прибыли, в некоторых селениях жители никогда не видали железной дороги… Были случаи, что пытались
Ника смотрела на озаренное рассказом лицо говорившего и любовалась. А затем, пропустив что‑то, она, вздохнув, пеперестала слушать.
ГЛАВА 3
ОТДЫХ