— Это дело… А вот наш Генашка нынче не сулится. Пишет, что на юг с женой поедут.
Старик вдавил каблуком окурок в землю.
— Тебя Захаровна-то поди ждет? Скушно ей одной-то.
— Ждет. Я ей телеграмму дал.
— Ну, тогда потопали.
Харитоныч встал, надел кепку и, опираясь на свою самодельную клюшку, прихрамывая, пошел по дороге.
В этот осенний серый день было как-то непривычно тихо и неуютно и на этом проселке, размокшем от дождя, и в безлистом лесу вдоль дороги и на давно уже прибранных полях. Я сказал об этом Харитонычу.
— Пустота, — ответил он. — Ни зверя, ни птицы. Пора такая, да и повывелось много.
— Браконьеры?
— Какое. Привыкли сейчас все на браконьеров валить. У нас охотников-то здесь на всю округу шиш да маленько. Тут другое браконьерство. Вон, смотри.
Харитоныч показал на край поля, мимо которого мы проходили. Там у зеленой озими желтела большая куча удобрения.
— Наверняка с весны лежит. А сколько куч таких по всем-то полям нашим. Тут не только заяц или другая мелкота, а и слон подохнет. Да это еще что. Какой-то дурак придумал удобрения с самолетов распылять. Это на наши-то поля! Вот и летит отрава облаком на лес и на реку. И нет тебе ни птиц, ни зверей, ни рыбы.
— Так ведь надо говорить об этом. В газете написать бы.
Харитоныч усмехнулся.
— И говорят и пишут, да что толку-то. Это все равно, что в лесу кричать: одного себя услышишь. Не говорить надо, а бить.
Харитоныч шел медленно, волоча правую ногу и я спросил, что заставило его идти в город по такой дороге, да еще с больной ногой.
— Ходил в собес насчет пенсии хлопотать.
— Ну и как?
— А никак. Ничего не вышло.
— Почему?
— Документы требуются, а у меня их нет.
— Утеряны?
— Да нет, Видишь ли какое дело. В самом конце войны, когда мы уже по Германии шли, контузило меня, да вдобавок в ногу осколком садануло. Сначала я в медсанбате лежал, а потом в полевом госпитале. Как полегче-то стало, я оттуда и сбежал в свой минометный батальон. От ребят не хотелось отставать: всю войну вместе прошли. Сбежал я из госпиталя, конечно, без всяких там документов. Тогда это было обычным делом. Разве думал, что потом придется по собесам ходить. До бумаг ли было. Но я и сейчас не жалею о том. Берлина, правда, мы не брали, но по его улицам прошлись… Ну и вот, пока сила была — работал. Молоко на сырзавод возил, а теперь несмогать стал. Года не те, да и нога не дает. Сперва она уставала, а потом в подъеме перестала слушаться и я опять раненый стал. А в райсобесе документ о ранении нужен. Там говорят, мол, если бы у вас ступня оторвана была, тогда бы другое дело. Будто я виноват, что ее тогда не оторвало. В общем, как говорится, кому шиш, а мне всегда два.
Харитоныч горько усмехнулся, помолчал, обходя лужицу, и заговорил снова, но уже о другом.
— А батька твоего Митрия Ивановича я хорошо знал. Одногодки мы с ним. Гуляли в парнях-то вместе. Веселый был мужик, да… Гармонист. Они к нам в Романцево все на беседы ходили. Соберет Митрий, бывало, ватагу молодцов, а сам впереди с гармонью. Так издали слышим, что кузьминские ребята к нам на вечерину идут. Раньше клуба ведь не было. Соберемся в какой-нибудь избе, лампу к потолку подвесим и гуляем до утра. Песни поем да пляшем. Он, Митрий, и Захаровну-то от нас взял. Тоже в девках-то красавица была, востроглазая. Тихие ей не по нраву были. Вот Митрий и увез ее из Романцева. Только, помню, за здорово живешь мы ее не отдали. Опосля венчания повез он Захаровну в Кузьминки, а мы двои саней поперек дороги и поставили: откупайся и проезжай. Таков уж обычай. Две четверти тогда он нам поставил… Да, так все оно и было… Ну, вот я и притопал, — неожиданно закончил Харитоныч и показал на узкую дорожку, уходящую в глубину леса. — Наша повертка.
— Ну и как же вы теперь? — спросил я.
— Что как? Это ты насчет пенсии что ли?
— Да.
— Так уж боле не пойду. Хватит. По комиссиям таскаться буду, так и вторую ногу доведу. Теперь уж своих годов ждать надо. Через два года я на пенсию по старости пойду, если доживу. Глафира моя пенсию получает. Ничего, выдюжим как-нибудь. Сын поможет. На него у нас с маткой вся надежа. Ну, прощевай, — Харитоныч подал мне руку. — Покудова. Будь здоров.
Он пошел по тропинке, потом обернулся.
— Слышь-ко, Натолей. Захаровне-то поклон передай. Скажи, мол, Харитоныч кланяться велел.
— Спасибо, обязательно передам.
— Вот-вот.
Старик повернулся, неторопливо зашагал, опираясь на суковатый батог и вскоре скрылся в молодом густом ельнике.
До моих Кузьминок осталось километра два.
Авдотья
Авдотья доживала последние дни. Это знали все, только не говорили ей. Но и сама догадывалась — трудно думать иначе на девятом десятке лет, да при таком плохом здоровье, как в это лето.
Старуха почти не вставала с постели, а если и случалось такое, то передвигалась с помощью дочки Катерины или шла сама медленно, осторожно, держась руками за переборки. Сильно болело в груди, и каждый день фельдшер из медпункта Галина Сергеевна, приходя к бабке, делала ей обезбаливающие уколы.
В хорошую погоду Авдотью выносили на улицу и укладывали на раскладушке под старой черемухой, посаженной в тот далекий, но памятный год, когда ее, молодую Дуняшу, вводил хозяйкой в новую избу красивый и сильный Степан-кузнец.
Дом стоял на невысоком берегу Кокшеньги у старой мельницы, которая давно не работала и тоже доживала свой век. Жила Авдотья с Екатериной вдвоем. Но каждое лето к ним приезжал в отпуск из Москвы младший сын Катерины Михаил с женой и маленьким Бориской. Нынче они опять гостили здесь.
Был нежаркий день начала июня, когда старая Авдотья заняла свое место под черемухой. Михаил еще рано утром ушел с удочкой вниз по Кокшеньге. Катерина со снохой Людмилой хлопотала в огороде. Только трехлетний Бориска, вообразив себя шофером, играл с игрушечным самосвалом. О многом за эти дни передумала Авдотья, многое вспомнила. Рада была она, что ее долгая жизнь прожита не зря. Все дети давным-давно выросли, и не ее вина, что не все они сейчас рядом с ней. Счастлива и от того, что дожила до правнуков — третьего их со Степаном колена: Шурка… Танюшка… Бориска…
«Бориска?…» Авдотья повернула голову и посмотрела туда, где играл маленький правнук. Но там его не было. На песке только самосвал лежал вверх колесами. Авдотья посмотрела в другую сторону, но и там не увидела Бориски. Она забеспокоилась, приподнялась с подушек и ужаснулась: малыш играл в воде.
Она знала: у самого берега мелко, но в десяти шагах был глубокий обрыв — «илькина ямка» как исстари называли это место.
— Катерина, Людмила. Бориска-то в воде. Не утонул бы…
Никто не ответил.
— Люди… — изо всех сил закричала Авдотья. Но это ей только казалось, что она кричала. Сдавленный хриплый голос не слышал никто.
А Бориска, брызгаясь водой, уходил все дальше и дальше в реку.
С большим трудом Авдотья встала с постели и схватилась за ствол черемухи. Рядом с деревом — палисад. Держась за колья, старуха добралась до его края. Больше опоры не было.
Тогда Авдотья опустилась на землю и поползла.
— Бориско… Боренька… Дитятко, родной мой, иди ко мне, внучек. Ой, Господи, — кричала, плача, Авдотья.
Малыш ее не слышал. Он шлепал по воде ручёнками, поднимал веер брызг, в которых радугой отражалось солнце, и это его забавляло. Бориска смеялся, что-то радостно кричал, совсем не подозревая об опасности. И все дальше уходил от берега. Еще шаг, еще… И вдруг громкий протяжный крик резанул над рекой воздух. Это из груди Авдотьи вырвался отчаянный вопль. Она рывком вскочила на ноги и бросилась в реку. Авдотья бежала по мелководью, спотыкалась и падала, но каждый раз она снова поднималась и устремлялась к Бориске.
А тот, услышав крик, обернулся, да так и застыл, испуганно глядя на бежавшую к нему бабушку с искаженным болью лицом, покрытым мокрыми прядями.
Авдотья схватила Бориску. С ребенком на руках старуха кинулась обратно, но до берега не дошла. Она упала, успев только выбросить на мокрый песок правнука.
На крики и плач Бориски сбежались люди. Бездыханное тело старой Авдотьи лежало в воде. На песке возле седой головы старухи плакал спасенный Бориска. Его все еще крепко держали пальцы прабабки Авдотьи.
На станции
Темно-лиловая грозовая туча с лохматыми нижним краем, сделав свое дело, уползала в сторону, глухо ворча и скалясь отблесками молний. В лесу сразу стало тихо. Только с листьев ивовых кустов у обочины проселочной дороги, как с мокрых маленьких ладоней, падали крупинные капли, звонко шлепаясь в мутные лужицы.
Тетка Наталья, маленькая сухонькая женщина, в больших не по росту резиновых сапогах, с дерматиновой сумкой через плечо, из угла которой торчало горлышко бутылки, заткнутое пробкой из газеты, вышла из под большой старой ели, где пережидала грозу и снова зашагала по размякшему от дождя песчаному проселку в сторону станции, до которой оставалось идти уже немного.
Скоро за поворотом, там, где начинаются искусственные лесные посадки, рядами идущие к самым рельсам, покажется зеленая будка переезда с полосатыми «журавлями» шлагбаумов. А там по шпалам до самой станции рукой подать.
Попутных машин по случаю выходного дня не было и тетка Наталья все шестнадцать верст от самых Новоселок отмахала пешком. Она давно уже не ходила по этой с детства знакомой дороге в город, да и сегодня не решилась бы на такое путешествие, если бы не письмо от сына Сережи, который вот уже почти год служит в далеком сибирском городе. Сын писал в коротеньком письме, что служба у него «идет нормально», что служить осталось «всего четыреста сорок дней, или шестьдесят четыре раза сходить в баню». В конце письма Сережка просил о нем не беспокоиться и после приветов родным и знакомым приписал, что отпуск ему пока не предвидится и что об этом он сообщит отдельно.
Но главное, что заставило Наталью не знать с этой минуты покоя и повело в дальнюю дорогу, было в этом письме с треугольной печатью другое. Сережка писал, что на днях он, оказывается, будет проезжать через их станцию в воинском эшелоне. По его подсчетам выходило, что это случится в воскресенье вечером. Зачем они едут и куда сын, конечно, не сообщал и не просил ее выйти к поезду, но Наталья и представить себе не могла, что Сережка будет ехать мимо, совсем рядом с родным домом, а она его не увидит. На их большой, по представлению Натальи, станции Буяновке останавливались все поезда. Наталья знала это, и едва дочитав письмо, стала собираться в дорогу.
Она быстро затворила и поставила на печь опару, а утром испекла для Сережки его любимых сдобных подорожников с румяной хрустящей корочкой. Потом она сварила мяса, и налила в бутылку топленого молока. Все это тетка Наталья положила в старую, вытертую на сгибах дерматиновую сумку, которую закинула через плечо и ранним воскресным утром отправилась в путь, наказав приглядеть за домом, огородом, курицами и козой соседке Катерине Веселовой. Она и в колхозную контору сходит.
Жила Наталья в доме теперь совсем одна. С мужем разошлись, когда Сережке не было отроду и года…
… Большие электрические часы с прыгающей по кругу черной стрелой показывали десять часов утра, когда тетка Наталья с трудом отворила тяжелую дверь здания станции и сразу же очутилась в беспокойной, шумной атмосфере зала ожидания. Полная женщина в сбитом не плечи цветастом платке, с растрепанными волосами и красным лицом, крепко сжимая в руках какие-то бумажки и деньги, у самых дверей чуть было не сбила тетку Наталью с ног и, не оглядываясь, помчалась дальше. «Ошалела что ли, — подумала про себя Наталья, оглядывая помещение вокзала. И куда их всех несет».
Людей на вокзале, как всегда в эту летнюю пору было много. Все куда-то торопились, громко разговаривали, шумели. Только милиционер, молодой высокий парень, как скала в бушующем море, с равнодушным и спокойным лицом снисходительно смотрел на всю эту людскую суету. К нему изредка обращались с вопросами. Тогда он заметно оживлялся, лицо его менялось, становилось участливым и добрым, а, ответив, он распрямлялся и выражение его лица опять становилось равнодушным и, сцепив руки за спиной, размеренными неторопливыми шагами шествовал по залу ожидания между чемоданов и узлов, скользя бесстрастным взглядом по деревянным диванам, на которых сидела, разговаривала, пила и ела вся эта братия «граждан отъезжающих и провожающих».
Тетка Наталья, шаркая по полу резиновиками, несмело подошла к справочному бюро и тихонько постучала в полукруг оконца. Створка, щелкнув, откинулась и она увидела перед собой сидящую за столом молоденькую девчушку в форменном кителе с; серебряными крылышками на отвороте. Ее высокая прическа, как сноп спелой ржи, была перевязана синей атласной лентой.
— Милая, — прильнула Наталья к самому стеклу, — дело-то у меня вот какое. Сын у меня в армии служит. На побывке не был, а вот письмо на днях получила. Пишет, что проедет мимо нашей станции. Так мне бы вот и узнать когда ждать-то.
И тетка Наталья с надеждой протянула в оконце письмо. Девушка быстро пробежала его глазами, чему-то усмехнулась и протянула листок обратно.
— Ничем вам помочь не могу. Мы таких справок не даем. Ваш сын следует воинским эшелоном, а когда он пройдет, мы не знаем, да если бы и знали, так говорить об этом не положено.
— Ну-ну, ладно, — согласно кивнула Наталья, пряча письмо в потайной карман синей куртки и опять спросила: — А, может, он сегодня, эшалон-то, прошел уже? Так мне, может, и ждать нечего?
— А вы спросите об этом лучше у дежурного по вокзалу, — посоветовала девушка и захлопнула дверцу.
Дежурным оказалась пожилая женщина в ярко-красной фуражке на голове и такими же яркими накрашенными губами.
— Пока не проходил при мне, не знаю. Ждите, может и дождтесь. Только долго ждать придется, — ответила она Наталье, когда та обратилась к ней все с тем же вопросом.
— Это ничего, лишь бы только приехал, — успокоенно сказала Наталья и направилась к стоящему у окна дивану с вырезанными на спинке буквами «МПС».
Весь остаток дня и всю ночь провела тетка Наталья в ожидании и беспокойстве. Она выбегала на перрон к каждому поезду, подолгу смотрела в ту сторону, откуда должен придти сережкин эшелон, но там только светофоры мигали ей разноцветными холодными зрачками своих стеклянных глаз.
Длинно потянулся в ожидании и следующий день. Наталью знали уже все работники вокзала, которые давно советовали ей идти обратно домой: никому неизвестно когда проследует эшелон, да и будет ли он на самом деле. Но Наталья ждала. О доме и о хозяйстве она не беспокоилась: Катерина управится. Им не впервой помогать друг дружке. Поэтому советы Наталья выслушивала, но продолжала выходить к каждому поезду, и всякий раз это был не ее поезд. Иные же проходили, не задерживаясь, мимо. И только далеко за поддень, когда утомившаяся Наталья ненадолго прикорнула в уголке дивана, ее тронула за плечо дежурная по вокзалу.
— Идет… — только и сказала она тетке Наталье, сочувственно поглядев на нее.
Наталья тихонько ойкнула, лицо ее оживилось и она торопливо поправила на голове платок. Также торопливо она схватила сумку и побежала на перрон. Здесь пришлось ждать недолго.
Скоро со стороны переезда, откуда пришла на станцию Наталья и куда уходили, будто по широкому лесному коридору рельсы, показался поезд. Он остановился все ближе и ближе, на глазах увеличиваясь и оглашая окрестность веселым шумом. Перед самой станцией поезд низко, протяжно гуднул и вот уже, обдав Наталью и всех, кто стоял на перроне, порывом ветра, почти не сбавляя скорости, понесся вдоль станции. Наталья растерянно смотрела на мелькавшие перед ней вагоны, платформы и ее неожиданно обожгла мысль, что поезд и не думает останавливаться.
— Мама-а-а!.. — скорее почувствовала, чем услышала она вдруг сквозь грохот и лязг поезда голос сына и, повернув голову в сторону последних вагонов, увидела в дверях теплушки своего Сережку, совсем рядом, в двух метрах от себя.
Он стоял среди таких же, одинаково одетых ребят, но Наталья сразу узнала сына по лицу.
— Сынок! — закричала Наталья и вдруг побежала по перрону за поездом, не отрывая взгляда от сына.
— А тот, улыбаясь, что-то кричал матери и махал ей зажатой в руке пилоткой.
— Батюшки, да что это… Батюшки, да что это… Господи… — причитала Наталья, маленькими шажками в больших резиновиках семеня по перрону и, видно, все еще не веря в происходящее.
Добежав до края платформы, она бессильно опустилась на землю и заплакала…
Вчерашний милиционер подошел к тетке Наталье, взял ее сумку, заботливо помог ей подняться и, как мог, стал успокаивать ее.
— Господи, — твердила Наталья, — да как же это… Ведь все поезда раньше тут останавливались. Что же теперь-то?
— Эх, мать, — объяснял ей милиционер, ведя Наталью под руку по перрону. — Раньше здесь паровозы ходили да тепловозы, а теперь поезда идут на электротяге. Не каждый здесь теперь и стоит. Поняла?
Наталья согласно кивнула головой и остановилась против дверей вокзала, но в здание не пошла.
— А все-таки я не зря сходила-то. Не зря ждала, — неожиданно и как-то довольно вдруг заговорила тетка Наталья. — Я ведь Сережку сейчас видела. Я ведь сына встретила… Нет, не зря…
Она облегченно вздохнула, улыбнулась, поблагодарила милиционера, дежурную по вокзалу, оказавшуюся тут же и пошла по шпалам в сторону переезда. В такт ее шагам покачивалась за спиной тетки Натальи старенькая, потертая дерматиновая сумка, из которой одиноко торчало горлышко бутылки, заткнутое пробкой из газеты.
Расскажи мне про Париж
— Здорово, господа!
— А у нас не все господа, есть и хорошие люди.
Вернувшись из командировки в дальний район области, журналист Александр Иваныч Сушилов утром по привычке пришел в редакцию отчитаться за поездку, хотя его никто и не торопил.
Старый газетный волк, Александр Иваныч года полтора назад ушел на пенсию, но продержался на ней неделю. Его службу длиною в сорок лет государство оценило в двести восемьдесят семь рублей в месяц. Правда, была в семейном бюджете еще и меньшая пенсия жены, бывшего библиотекаря, но ее хватало только на оплату квартиры с телефоном, и Сушилов, чтобы не сесть на хлеб и воду, решил еще поработать.
Но идти опять в штат редакции ему не хотелось. В газету пришли новые люди — господа, и в основном молодые «с улицы», мало что слышавшие о журналистском образовании, ну, а о журналистской этике и понятия многие не имели.
Редактор газеты Володя Паншев, давний знакомец Александра Иваныча, взял его работать по договору, и это устраивало обоих. Редактора, что в газете будет трудиться честный и надежный журналист, а Сушилова то, что он становился вольной птицей и сам решал, о чем писать и куда лететь.
С тех самых пор и колесит, как в прежние молодые годы, Александр Иваныч по районам необъятной области, в том числе и в свои родные места заглядывает. А там, в деревне, в шестнадцати километрах от райцентра, живет его восьмидесятилетняя мать.
Раньше Сушилов ездил к матери едва ли не каждую неделю. Три-четыре часа на поезде, а потом на автобусе, немного пешком — и он в родном доме на берегу речки Пашмы. Но с недавних пор цены на поезда и автобусы так подскочили, что на одни билеты уходила треть его пенсии. Ездить к матери Александр Иваныч стал намного реже, а потом и вовсе перевез мать к себе, но та, пожив неделю в четырех стенах его квартиры на седьмом этаже многоэтажки с лифтом, вдруг заскучала и заявила сыну: «Вези меня обратно».
Обратно — это значит к соседке Шуре, к подруге Вале, к сестре своей Надежде, а еще к речке, к лесу, к родной избе и печке. В деревне много одиноких старух мужья их поумирали или еще в войну погибли, а детей разбросало время по свету.