На дощатом помосте, покрытом задубевшим от грязи бархатом, под барабанную дробь и звуки волынки выставляли напоказ уродов. У всех был одинаковый презрительно-равнодушный взгляд. Все застывали в одинаковой позе - злобно-выжидательной, как у пауков. Калабриец, утверждавший, что показывал их трем коронованным особам и бесчисленным принцам, заявлял, что кормит своих подопечных живыми крысами и цикутой. На столе возле музыкантов в костюмах полишинелей лежала безногая девочка лет семи, под небрежно раздвинутыми полами ее казакина виднелся ярко-белый живот и обрубки бедер, словно вырезанные из сала. Рядом с ней девица со слоновыми ножищами, которые превосходили по величине ее туловище и напоминали валяющихся на земле свиноматок, поигрывала веером напротив семейства людей-львов с Канар, один из которых был карликом. Они-то и вызывали больше всего смеха и остроумных шуток. Но самым уродливым, без сомнения, был гидроцефал без определенного возраста, с поломанной рукой на перевязи, пачкавшей лохмотья кровью. Голова, привязанная тряпками к спинке стула, напоминала бледную луну со свинцовыми тенями, а глаза и рот, не больше ногтя на мизинце, казались затерянными в бесконечности маленькими точками. При каждой барабанной дроби гидроцефал мучительно вздрагивал. Толпа сотрясалась от грубого веселья, в уголках разинутых до ушей беззубых пастей лопались пузыри слюны, в налившихся кровью глазах искрилась нешуточная злоба, слышалось отвратительное хрипение, которое под конец с треском перекатывалось каскадом нечленораздельных звуков, - так смеются в народе. Больше всего возбуждались нищие, трясшие от удовольствия костылями калеки, выглядывавшие между ногами зевак безногие, горбуны в усеянном мерзкими пятнами рубище. Смех заполнял их, как вода клоаку, выплескивался изо всех дыр, сминал в один комок торчавшие на лице огромные бородавки, язвы, закисшие глаза и волосатые уши. Беатриче тоже смеялась, но, едва завидев поломанную руку и безногую девочку моложе себя, неожиданно прониклась отчаяньем в ее взоре и застыла, будто у непредвиденного препятствия. Сестра Ипполита не смеялась.
Но какой бог или ангел преподает урок самим уродам? Какая сивилла или грозный глас раскрывает судьбу извергу Франческо?
Пламя черных кипарисов заполняло все окно, лишь один уголок оставался синим и неподвижным. На черепицу монастыря опустилась стая голубок.
Раз-два-три-четыре... пять, раз-два-три-четыре... пять. Микаэла играла во дворе на свирели, сидя на краю колодца. Ходили слухи, что когда-то давно в нем утопилась некая Изабелла, любившая того, кто не любил ее.
Обе носили белые девичьи вуали, Беатриче надевала на свои заплетенные раковинами, замками, пейзажами зеленые волосы тонкий золотой обруч, а Коломба надевала его на свои уложенные морскими волнами каштановые.
«Раз-два-три-четыре... пять», - пела свирель на губах усердной Микаэлы. Синьора Лена писклявым голоском позвала кошек, и обе девочки прыснули со смеху, столкнулись лбами, взялись за руки, даже соприкоснулись спинками носов и наклонили шеи - сама эфемерность зазора между их молодыми грудями будила сладострастие.
Коломбу, сироту из Венеции, римский дядя отдал в монастырь, словно упрятав на склад громоздкий товар. Она была бесприданницей и, улыбаясь, всегда прикрывала ладонью рот.
Беатриче очень похорошела и выросла, плечи стали широкими и покатыми, а открытая шея составляла с короткой нижней челюстью прямой угол. Лицо с горбатым носом молодого козленка озаряли глаза цвета темного вина, но сохранившие детскую мягкость щеки скрывали крепкое внутреннее строение. Казалось, Беатриче освещает изнутри какая-то смутная нежность, доброта, наконец любовь, сотканная из желания защищать, беречь, охранять. А это изумление и волнение, когда, прикрывая ладонью улыбку, Коломба растопыривала янтарные пальцы, не в силах скрыть слабый отблеск на шелковой коже приподнятой скулы! Коломба с ее сюсюкающим диалектом, над которым так потешались римляне, Коломба с ее ностальгией по Светлейшей республике, Коломба, тосковавшая по супу с
Тучки небесные были барашками, а девичьи груди - голубками. «Раз-два-три-четыре... пять», - пела свирель во дворе. «Сегодня вечером», - подумала Беатриче, и ресницы над глазами цвета темного вина затрепетали.
Большие залы наверху были разделены лет двадцать назад на комнаты с выходившим в сад окном, чья двойная арка держалась на колонночке. Монашки расставили в них разнокалиберные кровати: убогие ложа, кровати с балдахинами, короткие и узкие с красными бахромчатыми покрывалами и ровные, наспех установленные на помостах с нарисованной вязью. Пансионерки спали там по трое на матрасах, набитых сеном, чей луговой запах навевал сны о ромашках и дубровнике. Перед самым наступлением темноты девочки долго читали молитвы, затем чистили тряпочкой зубы, мыли руки в розмариновой воде и надевали рубашки из столь тонкого полотна, что те раздувались от телесного тепла парусами. Потом они собирались множеством морщин, свивались ракушками, высокими волютами, хвостами женщин-кентавров; опоясывали кругами плечи, превращались в просвечивающие крылья насекомых, бежавшие вдоль юных бедер волны; трепетали, дрожали, укладывались изогнутыми складками, наэлектризованные белоснежной девичьей кожей. Пансионерки шушукались, что в полуночных странах, у противных французов и германских варваров, все еще принято спать в чем мать родила.
Беатриче и Коломба делили ложе с девятилетней дочерью суконщика Пиппой. Укладываясь в постель, Пиппа тотчас опускала жалюзи длинных жестких век. Она притворялась спящей и улыбалась в темноте с закрытым ртом, стараясь не шевелиться, зорко следила за осторожными жестами, шелестом снимаемых рубашек, сближением под одеялом, подслушивала, как два шелковых зверька, раздевшись по обычаю полуночных стран, нежно сплетались и ласково обменивались росой на губах. Это вызывало у Пиппы пылкий восторг, и она мечтала, чтобы и ее допустили к участию в таинствах.
Однообразие монастырской жизни... Зов колокола. Пение псалмов. Ты правда любишь меня, душа моя?.. Посещения дона Марианно. Синьора Лена, старательно копировавшая Карпаччо и визжавшая от ужаса при виде весело бегущей болонки сестры Кар-мелы. Твои груди подобны голубкам, Коломба. Иногда посетители приносили лубочные гравюры с изображением див дивных, Войны гусей и уток, последствий чумы, казней или чуда святой Катерины. Порой это были брошюры с проповедями, анафемы, налагаемые на содомию и блуд в монастырях. Гости рассказывали, что видели на лунном диске знамения. Что в Трастевере людоедка сожрала пятерых детей. Что умер папа Сикст.
Сыновья Ченчи держали ростовщиков на кончике своих кинжалов. В душных погребках и тавернах все вздрагивали при появлении братьев и, едва заслышав их голоса, разбегались боковыми улочками, прятались под козырьками входных дверей. Ченчи несли на себе то стигматы нищеты, то символы роскоши, одним махом из бедняков превращались в богачей, пусть даже влезая при этом в долги. Они объединялись под знаменем порока. Днем пьянствовали, спали, вздували купцов, а ночи делили между постелями шлюх и игрой в
Подделав отцовскую подпись, Джакомо выписал вексель на 13000 скудо, а тем временем три десятка кредиторов потребовали с его братьев сумму, достигавшую 16000. Изгнанные отцом Ченчи заняли один из его домов у ворот Рима. Наступил великий голод, и с конца зимы ввели карточки на хлеб. Истощенные, обезумевшие женщины неопределенного возраста настойчиво просили милостыню, дабы прокормить голопузую детвору, закутанную в лохмотья. К прохожим приставали проститутки обоих полов, порой не старше десяти лет. Изо дня в день на улицах подбирали мертвецов, и случалось, один скелет тащил за собой другой. Большинство неимущих прогнали из города, но оставшиеся отчаянно вопили по ночам на перекрестках. Когда в начале весны прибыло зерно из Романьи, вспыхнули мятежи: в Риме назревало восстание.
Богатому Франческо еды хватало, его сыновья добывали себе пропитание угрозами, а слуг оставляли на произвол судьбы. В Мон-течиторио тоже голодали, и одна девочка даже умерла, наевшись свечного воска. Бедствие закончилось только летом.
Франческо дал щедрое приданое внебрачной дочери Лавинии и выдал ее за своего поверенного Эмилио Мореа - беззаветно преданного слугу, которого он держал про запас, соучастника афер, а возможно, и преступлений, после чего Джакомо решил в отместку жениться на своей кузине Людовике Велли. Разгорелась очередная война. Франческо составил новое завещание, отписав сыновьям лишь законный минимум. Прознавший об этом Джакомо осыпал Людовику градом тумаков, тем более что она была бесприданницей, но отцовские алименты по-прежнему уходили на прокорм шлюх и виноторговцев.
Рокко тоже оказался ничуть не лучше, да и Кристофоро вряд ли бы что-нибудь изменил. Хотя все они ненавидели отца, им не под силу было оторваться от породившего их ствола, по венам растекался один и тот же про́клятый сок, сплачивая и отдавая всех троих на откуп истории.
Ее подруга отвлеклась от чистки тазиков и, отбросив сальной рукой упавшую на лицо прядь, посмотрела на говорившую в упор:
***
***
У Беатриче болели зубы, и всякий раз приходилось ходить за помощью в лазарет к сестре Кларе - совсем юной крестьянке с фиолетовыми глазами. Она колдовала над мягчительной мальвой, мочегонным укропом, кровоочистительными листьями малины, смягчающим бадьяном, рвотной чемерицей, которую следовало принимать с осторожностью, над укрепляющим десны, улучшающим память и отгоняющим злых духов розмарином. Беатриче почти всегда заставала ее одну, словно сестра Клара только ее и ждала, стоя перед горшками с желтыми и синими цветами, под свисавшими с балок пучками лекарственных трав, словно осенявшими ее балдахином, над которым сквозняки поднимали облачка пыли. Невзирая на приятное обхождение, сестра Клара почему-то внушала страх. Она говорила, что некоторые травы нужно собирать в полнолуние, но вместе с тем досадовала, что священное правило запрещает ходить по ночам за шершавыми или бархатистыми серенькими цветочками, что распускаются у самой земли или прячутся под листьями других растений. Порой она улыбалась и закрывала глаза, проходя мимо горшочков, где мокла рыжевато-белая масса. Даже изо рта у нее пахло бородачом, темной мятной свежестью, а еще утоляющим боль и вызывающим сновидения антидотом. Он-то и спасал при зубной боли.
Она обо всем узнала в тот самый день, когда дон Франческо призвал своих дочерей. Беатриче уже видела серо-желтые стены палаццо, слышала, как гремят по плитам пьяные шаги, как разносится по галереям рев, как часто и гулко сыплются удары.
Послушница поглядела на нее с хитрецой.
Беатриче застенчиво объяснила собственные слезы зубной болью и вышла из лазарета, прижимая к щеке тряпочку. На лестнице она столкнулась с сестрой.
Антонина, красивая девушка с соединенными прямой линией бровями, напрямик заявила, что больше не останется в доме отца и приложит все старания, чтобы поскорее выскочить замуж. Для Беатриче дела обстояли куда хуже. Уйти из монастыря значило отказаться от жизни без тумаков и обид, отказаться от гармонии, от легких дуновений ветерка, шелестевшего плющом на стенах и полупрозрачными листьями глицинии. Уйти из монастыря значило расстаться с Коломбой.
Антидот действовал не только на зубы, но и на разум. С расширенными, горящими, точно лампы, глазами, неестественной деревянной походкой Беатриче добралась до общей спальни, где надеялась отыскать Коломбу. Она была печальной, опухшей от слез и уже обратила лицо к пустыне одиночества. Внезапно Беатриче увидела, какой девушка станет впоследствии: вдовой с агатовыми четками такого же оливкового оттенка, как и ее шелковое платье; каштановые волосы слегка вьются под заколкой в виде сердечка, траурное покрывало окружает ее волнами фонтана. В выпуклом зеркале антидота, в лабиринтах опия, Беатриче увидела Коломбу такой, какой встретит ее шесть лет спустя. Сестра Клара явно переборщила с дозой.
Коломба порылась в своем ларчике и достала палисандровую шкатулку, легко помещавшуюся в ладони.
В шкатулке лежала индийская пряжка с граненым изумрудом, вставленным в широкую золотую оправу, со свисавшей серой грушевидной жемчужиной.
После полудня два погонщика с мулами прибыли за дочерьми Франческо Ченчи, которые, закутавшись в длинные черные накидки, уехали в таком унынии, что даже не отважились обернуться.
В тот же вечер, услышав, как тихонько плачет Коломба, Пиппа задумалась, изменится ли ее жизнь? Добьется ли она откровенности, раскроет ли тайны или горе наглухо закроет Коломбу неснимаемой рубашкой? Сама того не сознавая, Пиппа принялась ждать любви, но, так и не дождавшись, в последний раз опустила жесткую решетку собственных век шестьдесят лет спустя.
Прекрасная Сполетина сделала длинный нос, испортила воздух, а потом, закинув пожитки на плечо, хлопнула дверью палаццо Ченчи и направилась прямиком в бордель на мосту Систо, считавшийся самой верной дорогой в больницу. После девятилетнего вдовства дон Франческо решил жениться и, по примеру собственного сына, тоже сочетался браком с женщиной из семьи Велли. Она прислала ему через Пульсоне свой портрет, где была изображена вся в черном, с молитвенником в руке и с отсутствующим взглядом.
Донна Лукреция Петрони, матрона с пышными формами и скромным интеллектом, оказалась после смерти своего мужа Фе-личе Велли в шатком положении. Она была матерью четырех детей, старшая дочь уже вышла замуж, и донна Лукреция с превеликой радостью подписала брачный контракт, по которому граф Ченчи обязывался обеспечить трех юных сироток образованием. Цена была весьма высока, ведь дон Франческо совсем ей не нравился.
Сжимая лампу, он догнал ее в коридоре как раз перед полотном Таддео Дзуккари и так грубо стиснул руку, что донна чуть не упала в обморок:
После чего он странно расхохотался, грубо оттолкнул Лукрецию к стене и, продолжая смеяться, ушел. Голова его была втянута в плечи, блестящие полы черного атласного плаща раздувались над шароварами со «швейцарскими» разрезами, и со спины дон Франческо напоминал огромного таракана.
Поставив локти на стол, служанки глотали похлебку в ледяной кухне, где теперь пахло остывшими шкварками, плесенью да мышиным пометом. Неверный свет двух свечей углублял тени, слегка окрашивая бока предметов матовой охрой. Когда обсудили смерть служанки от малярии, разговор перекинулся на новую хозяйку дома - эту бедняжку...
Послышались громкие возгласы, затем вдруг опрокинулся кувшин с пикетом, и вновь наступила тишина.
Он проснулся в холодном поту, так как сам был собственным инкубом, своим же кошмаром, обращенным на себя зеркалом. В темноте он сел на зловонную солому и прислушался к негромкому гудению насекомых. Ему приснился костер, и этот костер напрямую угрожал его жизни. Гнусный порок...
Несмотря на сбивчивость показаний, Прекрасная Сполетина была самой опасной свидетельницей, и дон Франческо почувствовал, что ему конец. В тот же день он направил Клименту VIII[35] прошение, смиреннейше умоляя распорядиться о его освобождении, дабы он мог наконец «позаботиться о финансовых договоренностях, условия коих пусть любезно соблаговолит установить Ваше святейшество...»
Папа держал двумя пальцами письмо, которое хотел прочитать сам - по своей привычке все тщательно разбирать, проверять и контролировать. Добившиеся его избрания испанские кардиналы полагали, что держат папу в кулаке, тогда как в действительности это он влиял на иберийскую политику через коннетабля Испании Асканио Колонну. Папа не позволял собой командовать и нередко впадал в страшный гнев, ураганом подталкивавший его к поступкам и речам, недостойным верховного понтифика. Тогда он забывал даже о собственной хитрости, о желании объединить власть и деньги в своих руках, за которыми, по словам венецианского посла, необходимо следить пристальнее, нежели за взглядом. Климент VIII был высоким и плотным, с вытянутым, толстым, мертвенно-бледным лицом, неухоженной бородой, грустными глазами, суровыми и нередко полными слез, ибо он то и дело плакал, когда служил мессу, наблюдал за религиозными процессиями либо взбирался на коленях по Скала-Санта. «Как поживает святой отец? - иронично спрашивал Генрих IV[36] папского нунция. - По-прежнему хнычет?» Эта беспредельная грусть прекрасно сочеталась с финансистскими талантами святого отца и семейственностью, поднявшей до невиданных высот практику непотизма. Доходы счетной палаты за последние годы значительно приумножились, но долги соответственно увеличились, и после своего восшествия на папский престол Ипполито Альдобрандини обнаружил пустые сундуки и дефицит в двенадцать миллионов скудо. Тогда он поскреб по Сусекам, извлек прибыль из процентов, размер которых сам же и установил, подсчитал, вложил, потерял, заработал, вновь потерял - теперь уже более трех миллионов, озолотил племянников, сколотил новый капитал и постоянно играл, играл, играл на бирже...
Климент VIII положил письмо, вытер кружевным платком слезы и устало сказал молодому доминиканцу, который, спрятав руки в рукава, молча ждал распоряжений его святейшества:
Доминиканец поклонился. Подняв голову и встретившись взглядом с Чинцио Альдобрандини, которого дядя недавно назначил статс-секретарем, он заметил в них искру ликования. Новая кумовская аристократия ненавидела старинную средневековую знать.
Счет был явно завышен, но Франческо все же избежал костра. Отныне он мог рассчитывать на алчность нового папы, как ранее полагался на корыстолюбие его предшественников. Он снова вышел на свободу, но в застенках Кампидольо успел подхватить в придачу к своей оспе еще и чесотку, покрылся рубцами с коричневатыми струпьями, лишился зубов, а по всему его телу расцвели омерзительные шанкры и гуммы. К козлиному смраду теперь примешивался запах кожи и кнута. После возвращения мужа донна Лукреция провыла и прорыдала всю ночь. А наутро вышла истерзанная, согнувшись вдвое.
Они заполонили весь дом - в перекошенных чепчиках, с мешками под глазами от румян и побоев, - порой глупо ухмылялись, проходя мимо Лукреции, Антонины или Беатриче и даже делали реверансы, а затем украдкой показывали непристойные жесты. Они бегали, плакали, ссорились и никогда не смеялись. Спотыкались в своих башмаках и якобы кокетливым движением приподнимали расползавшиеся края юбок, а слуги плевались у них за спиной. Некоторые рядились в мужскую одежду, надевая тряпье с чужого плеча - слишком широкое или, наоборот, куцее. Эти потаскухи самого низкого пошиба получили прозвище
В тот день Беатриче сидела у окна и срисовывала ботаническую иллюстрацию из альбома Якопо Лигоцци[38]. В вазе с узором из овалов и пятилистников стояла цветущая цикута, рядом в воздухе висело яйцевидное семя, а вверху было старательно выведено длинными, наклонными, словно убегавшими буквами название:
Беатриче тщательно прорисовывала зубчики листа, рассматривая их вблизи (от ее близорукого взгляда ничего не ускользало), когда в комнату вдруг ворвалась Антонина с распухшим лицом и капающей из ноздрей кровью.
Затем она открыла шкафчик и достала писчие принадлежности: «Его Преосвященству Преподобнейшему Кардиналу Алессандро Монтальто...»
Тем временем дон Франческо тоже писал, положив руки на инкрустированную столешницу. Нужно было кое с кем расквитаться. Джакомо, подкупивший, по его словам, свидетелей, которые дали против него показания, сейчас сидел в тюрьме Корте-Савелла за попытку отравления собственного отца. Мать внебрачной дочери Секондина и готовый на любые подлости паж Серджио поклялись, что видели, как Джакомо подливал что-то в вино хозяина.
«...Ноги у меня похолодели и занемели, по телу пополз мороз, а сердце сковал паралич, меня посетили неясные образы и фантазмы, я почувствовал головокружение и дрожь, словно выпил цикуты...»
Люди Джакомо полностью опровергали утверждения запутавшихся в противоречиях свидетелей, и, сочтя обвинение беспочвенным, суд предпочел закрыть дело.
В ту пору завязалась бурная переписка. Монтальто просил папу принять меры, чтобы заставить Ченчи прилично обходиться с сыновьями, дать приданое дочерям, прекратить наконец их унижения и не принуждать к недостойной их положения работе.
«...Полагаю, Вашему милостивому Святейшеству приличествует сделать так, чтобы Франческо Ченчи более не заведовал и не распоряжался собственным имуществом, поскольку всем известно, что он ввергает свое многострадальное семейство в бездну погибели...»
В перерыве между приступами ярости и слез Климент VIII пришел к решению, что Монтальто прав и Ченчи обязан немедля выдать старшую дочь за Лючио Савелли, барона Риньяно - спокойного человека, потерявшего два года назад жену Плачиду Колонна и имевшего маленькую дочь. Антонине повезло: семья мужа радушно приняла эту красивую девушку со скудным приданым, «познавшую больше зла, нежели добра». Что же касается дона Франческо, папа не стал отстранять его от заведования собственным имуществом, дабы тот не лишился возможности «ввергать свое многострадальное семейство в бездну погибели»... ну и, разумеется, выплачивать штрафы.
Падал снег. Беатриче и Лукреция укрылись на кухне - единственном месте, где горел камин. Лукреция штопала рубашку. Беатриче смотрела на пламя, упираясь локтями в колени. Почему папа не распорядился выдать замуж и ее?.. «Двери нашего дома для вас всегда открыты, светлейшая синьора», - сказал ей на прощанье зять, а сестра несколько раз повторила, что с радостью примет ее у себя в Риньяно, однако положение бедной родственницы Беатриче претило. Она осталась дома и теперь, угрюмо склонившись, смотрела на огонь. Заплетенные на спине косы прикрывала старая шаль.
Лукреция отозвалась презрительным вздохом и слегка покачала головой с каштановым шиньоном-какашкой. Чтобы хоть как-то компенсировать выдачу скудного приданого Антонине, дон Франческо отказался оплачивать пансион детям Велли. Лукреция была в отчаянии, ведь муж наградил ее вдобавок французской болезнью.
В церкви Сан-Томмазо служили панихиду, и снег заглушал колокольные звоны.
Вошел Косой, закутанный в плащ по самый нос:
Оскаленная Смерть плясала на церковных плитах и монастырских капителях. Размахивала косой, протыкала костлявым пальцем дырки в грудных клетках, сталкивала в ночной Тибр поздних прохожих: вздувшиеся тела мчались по волнам, которые затем выбрасывали их на берега острова Сан-Бартоломео. При свете смоляных факелов красные кающиеся грешники несли перед моргом фантастическую вахту, а у большого катафалка священники служили мессу по всем утонувшим в этом году.