Хотя в нем не было нищих или карманников, гетто считалось про́клятым местом, и люди говорили, что чума никогда не проникает туда лишь по милости дьявола. То был не анклав и даже не континент, а почти другая планета, учрежденная папской буллой
Астрологи из гетто обязаны были составлять гороскопы для христианских детей, и донна Эрсилия Ченчи воспользовалась этим обычаем, не подав лишь заявку для Джакомо и Бернардо, родившихся за городом, но позаботившись об Антонине и Кристофоро, Рокко, Беатриче и Паоло, а также о пятерых других детях, умерших во младенчестве, - восковых куклах со сморщенными пальчиками, которых Беатриче видела в окружении цветов и белья. Ни разу Лабель не ошибался в своих предсказаниях, - тот будет жить, а этот умрет, - и никогда не боялся он рассказать, что сулило взаимное расположение звезд, или поведать о бурной судьбе семейства Ченчи, о его будущем, полном насилия и опасностей. Никогда, кроме одного раза...
Лабель был невысоким, склонным к полноте человеком с каштановой бородой и носил на шее аметист на кожаной веревочке: камень оберегал от ядов и застольных излишеств. Лабель всегда был в хорошем настроении, которому, правда, противоречил его печальный взгляд. Но однажды в 1577 году, когда февральские дожди затопили Вечный город, этот взгляд исполнился страхом и отвращением. Из осторожности Лабель под каким-то предлогом отказался отдать донне Эрсилии заказанный гороскоп. Она и сама о нем позабыла, и еще до окончания года Пьетро Альдобрандини окрестил маленькую Беатриче.
Она была милашкой. Огромные глазищи цвета темного вина на слегка дряблом личике с очаровательными ямочками, затмевавшими даже плохие зубы. Светло-зеленые волосы цвета молодого овса, заплетаемые в пятнадцать кос, часто растрепывались и падали на спину, ведь она была резвым ребенком, и когда бежала, подобрав подол платья, слышался звон золотой цепочки, служившей ей поясом, на котором висел ажурный шар, наполненный мускусом или росным ладаном.
Беатриче любила шалить, швырять мяч о стену и просто обожала тряпичные болваны, которые она одевала, одновременно с ними разговаривая. Но больше всего ей нравилось гладить или приподнимать Бернардо и Паоло, приходя в восторг от их веса, теплоты и рассеянного взгляда затуманенных глаз, куда слетались на водопой мухи. При запахе молока и крольчатника переворачивалось все нутро, пусть даже порою, не в силах удержаться, она щипала младенцев лишь для того, чтобы затем утирать им слезы. Старшие братья казались такими далекими и пугали своей жестокостью, ну а шесть лет разницы с Антониной представлялись и вовсе непреодолимой пропастью.
Она тут же помчалась к матери, дабы сообщить ей радостную новость, но с разочарованием узнала, что Антонина тоже повзрослела и отныне весь христианский мир зашагает в ногу с папой Григорием[11].
В палаццо можно было найти глухие, темные закоулки, лестничные площадки, куда порою падал косой солнечный луч, на краткий миг озаряя панель, расписанную одноногими фавнами в гирляндах на головах и химерами, плавно переходившими в ветви. Залы обставлялись скудно, поскольку хозяин был прижимист. Ни гобеленов, ни алебастровых ваз, ни парчовой обивки, как в других дворцах знати, а лишь массивные сундуки, жесткие стулья родом из прошлого столетья да несколько неплохих, однако неизменно кровожадных полотен: солдатня истребляла младенцев, Каин убивал Авеля, лучники осыпали стрелами святого Себастьяна, Тезей потрясал головой Медузы, Юдифь перерезала горло Олоферну. Весь мир утопал в крови и был погружен во тьму. Держа Беатриче за руку, донна Эрсилия объясняла каждую картину, подчас вдруг умолкая, сама не в силах постичь загадочный язык кровопролития: чем Авель лучше Медузы, и почему Юдифь достойнее солдат Ирода? Если все подвергать сомнению, можно вконец запутаться и даже умереть от головокружения, представив, что Земля - вовсе не зеленый диск на ладони у Бога-Отца, а обращающийся вокруг Солнца шар. Подслушав подобные разговоры, донна Эрсилия всполошилась и даже в глубине души позавидовала самонадеянному неведению изображенных в профиль на черном фоне молодых бабок с выбритыми лбами и в усеянных россыпями карбункулов эскофионах[12].
Как Ливия следила за служанками, так и Эрсилия полагала, что знатная дама должна исполнять домашние обязанности. Поэтому каждое утро она спускалась в кухню - просторный зал, где в двух очагах денно и нощно пылал огонь. Рано располневшая донна Эрсилия, со вздернутым носом, нередко в муслиновом тюрбане, подрубленном золотисто-зеленой ниткой, спокойно отдавала распоряжения и даже иногда брала с собой Беатриче.
Кухня представляла собой наполненную отсветами, запахами и звуками пещеру. С балок свисали кольца мортаделлы, черноваторыжая ветчина и копченые сыры в плетеных сетках. В медных котелках с кипевшим сельдерейным бульоном и пузырившимся рагу отражалось пламя. С вертелов капал на поддоны птичий жир, застилая дымной пеленой полки очагов, где над латинскими надписями, наполовину стертыми из-за мясных испарений, в застекленной нише возвышалось распятие. На кухне хранились необычные предметы: печные совки, кожаные мешочки с отделениями для пряностей, терки и решета, сита из конского волоса, кривые садовые и длинные кухонные ножи, кулинарные формы с фигурами, железные формы для миндального печенья, песты и коричневатосерые, словно каштаны, лакированные кружки. Служанки носили тазики с горячей водой и тарелки с требухой, нарезали лентами пасту, месили тесто для
Старый слуга, который, проходя мимо «Юдифи и Олоферна», всегда крестился, серьезно посмотрел на девочку.
Челио зашаркал прочь по галерее, и Беатриче осталась одна, в замешательстве кусая ноготь большого пальца. Она шпионила за Челио до самого вечера, когда над Римом рокотала, никак не разражаясь, гроза, и обнаружила старика на хозяйственном дворе, где он потягивал остатки гаэтского чекубо, которое уже стучало красной кровью в висках. Тогда Челио без лишних уговоров рассказал, что произошло с ним двадцать лет назад - зимой, под проливным дождем, пока он вез дрова, а буйволы увязали по колено в грязи.
«Мне бы хотелось поговорить с женщиной, которая сюда вошла».
«Какой еще женщиной?.. Нет здесь никакой женщины».
Но я бы мог поклясться. Тогда я показал на одну из приставленных к стене картин, «Юдифь и Олоферн» - вот эта блондинка!
«Эта женщина?.. Но это моя жена. Она умерла пять лет назад».
Так и сказал. Вдруг я увидел свой промокший плащ, брошенный на стуле. Не проронив больше ни звука, я взял его и ушел. Христом-Богом клянусь, все именно так и было, а художника звали Таддео Дзуккари, царство ему небесное. Он умер в том же году, после него остались долги, и потому все его произведения были распроданы за бесценок. Не знаю, как эта картина попала в руки дона Франческо - мне-то самому она не очень нравится, но мнением слуг хозяин не интересуется.
Почуяв, что речь идет о чем-то запретном, Беатриче никому не пересказывала эту историю, но стала еще чаще останавливаться перед «Юдифью и Олоферном», пытаясь уловить на лице призрака какие-то знаки, сильные чувства, способные приподнять могильную плиту.
Беатриче была слишком юна и пока не умела распознавать знаки и чувства, но тут было над чем призадуматься и чего испугаться. А еще было о чем помечтать, когда в золотисто-сиреневых сумерках из-за крашеных дверей доносились звуки теорбы. Беатриче шел седьмой год. Изредка она встречала в залах бородатого, неряшливо одетого человека, который покачивался, что-то выкрикивал и мимоходом больно бил ее тростью. То был ее отец - дон Франческо, граф Ченчи.
***
***
Они принадлежали к старинной знати, которая издавна славилась своими преступлениями. С глубокой древности бил черный поток - хроника воплей в темноте, воткнутых в спину кинжалов, сжатых на горле рук, обрушившихся на шею секир, вонзенных в грудь шпаг; нескончаемый перечень подсыпанных ядов, изнасилованных женщин, обманом полученных наследств; долгая череда ловушек, измен и грабежей - история семьи Ченчи,
Кристофоро Ченчи происходил по прямой линии от того самого Стефано, что рождественской ночью 1075 года ворвался на папскую мессу с мечом в руке и утащил за волосы Григория VII[17], которого он впоследствии заточил в крепости Парионе. В 1562 году Кристофоро Ченчи скопил несметные богатства на разнообразных церковных должностях: он был каноником церкви Сан-Пьетро, управляющим церкви Сан-Томмазо и, самое главное, казначеем папской счетной палаты. Сколько бы сил Кристофоро ни тратил на собственное обогащение, это ничуть не отвлекало его от более легкомысленных затей, и роман с Беатриче Ариас, замужней женщиной из простонародья, привел к рождению внебрачного сына и ноября 1549 года. Младенца назвали Франческо, и, судя по гороскопу, его должны были сбросить с балкона по наущению собственных детей (точно указывалось даже их количество). В предчувствии скорой кончины Кристофоро отрекся от единственной своей должности, подразумевавшей целибат, дабы жениться
Хозяин всех этих замков, полей, вилл, виноградников и дворцов питал пристрастие к самым отчаянным дракам и еще в одиннадцать лет чуть было не совершил убийство, когда с помощью своего наставника избил до крови палкой некоего Квинтилио да Ветралла. Как только Франческо исполнилось четырнадцать, мать решила его женить и без труда отыскала жертву. Опекун Франческо, монсиньор Просперо Сантакроче, поспешил отдать ему в жены собственную племянницу Эрсилию, принесшую всего 5000 скудо в приданое, и менее чем за неделю был заключен брак меж детьми одного возраста и даже одного сословия, которые при этом глубоко отличались друг от друга. У них родилось двенадцать отпрысков: один мальчик умер в пятнадцать лет, лишь четверо сыновей и две дочери достигли совершеннолетия.
Дон Франческо, вспыльчивый и сварливый пьяница с душой злодея, оказывался беспрестанно замешанным в нескончаемых распрях, смертоубийственных схватках и кулачных боях. Так, например, в 1566 году он выступил против своего родственника, а два года спустя предстал перед судом за увечья, нанесенные собственному кузену Чезаре Ченчи. Донна Эрсилия безропотно сносила удары, которые сходили ее мужу с рук. Но так было не всегда, и нередко лишь высокие штрафы позволяли правонарушителю избежать тюрьмы. То он избивал до полусмерти носильщика портшеза, так что бедняга не мог ни пить, ни есть; то оставлял служанку едва живой на полу; то наминал бока, ломал руки, подбивал глаза, расквашивал носы; то бил палкой, раздавал пинки и затрещины, порол кнутом, разбивал о головы бутылки, стегал по спине хлыстом; то вешал вассалов, калечил лакеев, бесчестил прислугу. Заключенный, изгнанный и взятый под стражу Франческо откупался лишь крупными суммами - там пять тысяч, тут три, а потом еще пять тысяч, не считая предстоящего штрафа в размере семи тысяч скудо: казалось, будто все некогда изъятые из папской казны средства вознамерились вернуться обратно. Из прохудившегося бурдюка неуклонно вытекало громадное состояние. Тогда к порокам Ченчи прибавилось скопидомство, и он очертя голову бросился в омут. Это переросло в манию: тушить свет, прятать свечи, самолично продавать старьевщику тряпье прислуги, следить за износом обуви, пересчитывать золотые монеты при закрытых дверях. Кухни опустели. Наступил нескончаемый пост. Питались только горохом да супом из требухи, в хлебе попадались солома и гравий. Ну а вино Франческо приберегал для себя, заливал его прямо в глотку, а потом извергал мощными струями на стену. Если он не валялся со злобным видом на столе, строя в пропитом мозгу смутные планы, то оглашал дом богохульствами, валил на сундуки ужасавшихся служанок, гонялся за пажами и конюхами - грозный и жестокий козел, пышущий неутолимой похотью. В нем не было ничего благородного или хотя бы мало-мальски хорошего. Денно и нощно все дрожали от страха и голода. Лишь ублюдки, которых он плодил по всему городу, ухитрялись выуживать из него какие-то гроши, тогда как законные дети нуждались буквально во всем.
Беатриче рассмеялась: уши Грешника напоминали горшечные ручки. От смеха спирало дыхание, ломило бока, перехватывало горло - ее всю затрясло. Беатриче хохотала необузданно, неудержимо, так что, казалось, рано или поздно от этого умрет. Согнувшись вдвое, она повернула к сестре Ипполите пунцовое личико с затуманенными глазами.
Но следующая картина отбила у Беатриче всякую охоту смеяться. Грешник с такими же ушами в виде горшечных ручек, видимо, не извлек пользы из горьких плодов Раскаяния и невероятно ожесточился, поскольку изо рта у него теперь выползали змеи, а на пуговицах камзола и, самое главное, на аксельбантах расселись жабы. Последняя картина была еще страшнее. Тот же закоренелый Грешник, легко узнаваемый по уродливым ушам, стоял совершенно голый, не считая искусно обшитой бахромой драпировки, пока демоны кололи его вилами, пламя обволакивало своими языками, а безутешные ангелы взлетали, роняя слезы величиной с грушу. Беатриче негромко вскрикнула от ужаса, схватившись рукой за сердце, но не устояла перед искушением подойти вплотную, так как была очень близорука.
У нее были выцветшие голубые глаза и большой добрый рот, она обучала воспитанниц францисканского монастыря Монтечиторио тому немногому, что знала сама. Там учили читать, писать по учебным прописям из толстой книги (
Беатриче хорошо помнила тот вечер, когда она уже в который раз смотрела на Юдифь и Олоферна, как вдруг многочасовой крик внезапно смолк. Словно море отступило далеко-далеко, после того как огромные валы немыслимо долго набегали с нарастающим грохотом и откатывались с грохотом убывающим. Ужас первого удара, первого раската быстро притупился равномерностью непрерывного ритма. Под конец уже нельзя было расслышать сам крик, который то усиливался, то ослабевал, на краткий миг замирая между приливом и отливом. Неожиданно возникла пустота, затишье перед бурей слов, возгласов, жалоб, безумной беготней служанок, канонадой фраз, сталкивавшихся в воздухе, точно обезумевшие чайки.
Вскоре в церкви Сан-Томмазо отпели донну Эрсилию Ченчи, умершую в тридцать пять лет оттого, что ее тринадцатый по счету, про́клятый плод застрял поперек таза, скончавшись из-за побоев и успев наполовину разложиться. Больше никогда Антонина и Беатриче не повиснут на руках у матери, идущей за индульгенциями в церковь Санта-Мария-Маджоре, и не поедут в закругленной карете, прижавшись к матери с обоих боков, смотреть на иллюминацию в церкви Сан-Пьетро. Но они никогда не забудут запах обожженных плошек и дыма, опадавшие или заплутавшие искры, что еще долго порхали светляками в вечернем небе, после того как все угасало. Воспоминания о прекрасных днях, когда дон Франческо сидел в тюрьме. Порой они выезжали спозаранку, прихватив с собой
Карета весело тряслась. Снотворные маки покрыли Вечный город алой ливреей, затопили его волнами Чермного моря, колеблемыми летним ветром между разрушенными колоннами и старыми акведуками Кампаньи, откуда торчали снопы папоротников, крапивы, венерина волоса и цветущей цикуты. По пути встречались закрытые носилки с мулами в серебряной упряжи и султанами из страусовых перьев, экипажи кардинальских любовниц и царственных куртизанок. Попадались также крестьяне в бурых накидках и женщины, несшие на головах корзины с детьми. Близ уставивших в небо культи угловых арок и погребенных под травянистыми курганами величественных склепов высились огромные черные буйволы, которые отражались в дрожащих от малярийных комаров оловянных лужах. Сосны рисовали на солнце тушью.
А что если дона Франческо отправят на галеры? Что если дона Франческо навсегда запрут в подземном застенке? Что если его приговорят к смертной казни? Кто знает?
Не прошло и шести недель после смерти жены, как Франческо Ченчи отправил дочерей во францисканский пансион Монтечиторио, а сыновей, кроме двух самых младших и слишком взрослого Джакомо, поместил в монастырь Санта-Мария-дель-Соле.
Дребезжащий колокол торопливо сзывал либо на молитву, либо в столовую. Все расписано по часам, питание скудное. Выходя в город, монахини облачались в бархатные одежды - единственное, что было в их жизни нескромным. Под монастырскими арками или возле украшенного гирляндами из роз колодца пансионерки учились вышивать крестиком, завязывать нитку узелком, закреплять швы. Беатриче любила сидеть рядом со снисходительной сестрой Ипполитой, которой нравилось кормить птиц, однако не с тем, чтобы их поймать, а чтобы их пение вливалось в великий францисканский хорал, исполняемый Природой во славу Господа.
Беатриче смеялась, потому что просто любила смеяться. Хоть она и умела каламбурить, игра слов редко ей удавалась, ведь Беатриче была наивна, и остроумие нередко ее подводило. Порой она могла переусердствовать и этим все портила.
Извечным предметом насмешек для юных пансионерок была синьора Лена - вдова, удалившаяся в Монтечиторио и занимавшая комнату у часовни. Тучная, с черными как уголь глазами и писклявым, невнятным голоском, она жила в окружении ссыкливых кошек, которыми очень гордилась. Давала уроки рисунка, хотя не имела никакого представления о перспективе, и уроки кондитерского мастерства, но сама же открыто жаловалась, что лакомства раздражают кишечник. Несовершенство пищеварения служило для нее неиссякаемым источником раздумий, и в рассуждениях на эту тему пошлые звуки смешивались с воркованием голубок, распускавших белые крылья над красной черепицей крыши. Ее брат был кастратом из папского хора, жил по соседству и в каждое свое посещение услаждал пансионерок пением, а настоятельницу щедротами. Сорокалетний дон Марианно был великаном с необычайно длинными и тонкими руками, одутловатым лицом и удивительно короткой грудиной, из-за чего казалось, что бочковидная грудная клетка подвешена на крючок. Дона Марианно любили не только за красивый голос и великодушие, но и за то, что он приносил вести из внешнего мира, пусть и оставлял самые интересные про запас или сообщал их со скрытым умыслом, ведь, помимо своей вокальной карьеры, он работал тайным осведомителем то на кардинала-камерлинга, то на аудитора папской счетной палаты.
Во время вечернего отдыха олеандры превращались в шепчущие губы. Мяч ударялся о стену, посланный молча, без смеха, ногой или рукой. Лущеный горох сыпался в тазик с грохотом градин, но голос лета - глубокое дыхание трепещущей листвы - был настолько безмерен, что едва различим. Дон Марианно объявил, что споет совсем новую пьесу, а затем не пронзительным или гнусавым, а чистым ледяным фальцетом исполнил мотет Палестрины
Дон Марианно извинился, а затем, при помощи тонкого паралипсиса[25], намеками и обиняками поведал о том, как вся троица подверглась наказанию розгами и как по настоянию кардинала Сальвиати сапожника изгнали, его жену посадили в тюрьму, а дона Франческо присудили к очередному штрафу. После чего вся компания принялась горячо расхваливать прелести целомудрия, а никогда никого не слушавшая синьора Лена даже ввернула пару слов о машине, некогда изобретенной Леонардо да Винчи (по словам вдовы, тоже очень хорошо рисовавшего), машине, которая хитроумным педальным насосом выкачивала из кишечника ветры и направляла их в ванну с водой...
Рассердившись, что его перебили, дон Марианно вскоре попрощался, но вовсе не потому, что успел рассказать все новости о семье Ченчи.
Тяжбы, судебные иски... Трое старших требовали выплаты алиментов, а Франческо утверждал, что они сами ему должны: низменные дрязги, инциденты с украденной материей и мнимым возвратом, ссуды, выданные ради «прекращения клеветнической кампании», комичные темные делишки, нелепые споры, сплошное вранье и клятвопреступления. Наконец кардинал Караффа обязал отца ежемесячно выплачивать сто скудо Джакомо и восемьдесят остальным. Между тем поселившаяся в палаццо Ченчи Мария Пелли, сожительница по прозвищу «Прекрасная Сполетина», воспротивилась палочной дисциплине, и отзвуки ее воплей достигли ушей Сикста V. Устав от скандалов в семье Ченчи, грозный понтифик издал
Францисканцы монастыря Сан-Пьетро-ин-Монторио украсили гирляндами из нарциссов колонны Темпьетто, возведенного самим Браманте[28]. Пока они зажигали свечи в центральном нефе, ангельское пение возносилось к самым сводам. То был гимн первопричастниц из Монтечиторио, которые переправились на пароме через Тибр, а затем сосняком и садами поднялись по склону Джа-николо. Беатриче была одной из самых высоких и шагала в конце процессии вместе с монахинями. Они вошли через двор, обогнули Темпьетто (ах, какой светский облик!), добрались галереей до ротонды и преклонили колена пред главным алтарем. По просьбе монашек дон Марианно согласился спеть у францисканцев.
Хрустальная стрела пронзила толщу воздуха, который вмиг обратился в воду и обрушился прозрачным каскадом. Все сияло чистотой - крестильная вода, ненасытные льды, белейшие снега; непорочный Агнец омыл от прегрешений весь род людской. Беатриче простили за то, что она солгала сестре Ипполите, за чревоугодие, за пренебрежение обязанностями.
Гармония рождалась из созвучий и диссонансов, завивалась спиралью вокруг своей сердцевины, а затем центробежно уносилась к бескрайним просторам, то усиливаясь, то ослабевая, точно услышанный некогда крик. Она проявлялась в невинных противоречиях - так ангелы махали крыльями за спиной и приближались к дщерям человеческим, хотя под их собственными одеяниями проступала женская грудь. Голос кастрата взывал к высшему чистосердечию, а серафимы обращали к небесам восхищенные взоры, как вдруг кавалер в черной маске и с драгоценностями в ушах шепнул донне Беатриче, что если голову Агнца Божия разрубить и хорошенько прожарить с розмарином и лавровым листом, из нее получится изумительная
Она видела на кухне это блюдо, разложенное по тарелкам: кости обтянуты отливавшей всеми цветами радуги шкурой, голубые и мутные, точно лунный камень, глаза, кровь в уголках отвислых губ и ноздрей - ведь мир утопал в крови. Кровь капала коралловым дождем в «Бичевании», которое Себастьяно дель Пьомбо[31] написал для часовни справа (Беатриче хорошо видела картину, стоило слегка повернуть голову). Кровь хлестала из-под воротника Олоферна. Никуда от нее не деться. Беатриче даже расплакалась.
Сестра Ипполита притянула ее к своему плечу, подумав: «Разволновалась из-за евхаристии». Добрая душа...
Падре Андреа Бельмонте, человек незатейливый (да ведь и само францисканское учение выражается в затейливом стремлении к простоте), падре Андреа Бельмонте, веривший в целебную силу крестильной воды, ненасытных льдов, белейших снегов и непорочного Агнца, чья жертва омывала детей от крошечных грешков, положил на язык Беатриче Ченчи облатку.
После мессы монахи угостили их в саду мягким белым хлебом, белым сыром и кисловатым вином, а затем первопричастницы, монашки и дон Марианно в камзоле из серебряной парчи с рубиновыми пуговицами - каплями крови - отправились в обратный путь под лучами послеполуденного солнца, которые золотили раскинувшийся у них под ногами город, пока на горизонте отливала фиалками Альба-Лонга.
Они пошли окольным путем через Кампо-де-Фьори, где у палаццо Спада калабриец показывал уродов. Уже издали слышались волынки и смех. Дело было в Фомино воскресенье, потому собралась куча народу: крестьяне на запряженных буйволами возах, пастухи в бараньих шкурах, кормилицы с двумя-тремя личинками на руках, подвыпившие каменщики, бабы на сносях, прогуливавшие мессу служанки, объедавшиеся на ходу семьи в полном составе, монахи, торговцы четками и образками, нищие, все еще согнутые под весом сброшенной ноши вахлаки. Кто-то смотрел с балкона, где развевалось белье, болтались бурдюки, клетки и кувшины. Из окон свешивались дети и старухи: груди тыквами и выступавшие за мраморные подоконники животы, а внизу, на пыльных и разбитых каменных плитах, между псиными и поросячьими скелетами выискивали корм взъерошенные куры.