Автомобиль уехал, в темный безлюдный двор вышла Сюзетта, за ней швейцар, он запер дверь служебного входа. Сюзетта всегда казалась старым и поблекшим двойником своей хозяйки: объяснялось это тем, что она донашивала старые платья и шляпки Грузинской, которые давно вышли из моды. И сейчас она прошла через двор в длинной широкой юбке и потертом жакете с отложным «вертеровским» воротником. В обеих руках Сюзетта несла вещи: в левой — довольно большой чемодан, в правой — маленький саквояжик из черной лакированной кожи. Сюзетта медленно проковыляла к воротам в решетчатой ограде, отделявшей двор театра от улицы, и там стала прохаживаться взад и вперед под ярким светом дуговых фонарей. В эти секунды в мозгу Гайгерна быстро пронеслось множество мыслей, он стоял в своем темном углу сжавшись от напряжения, пригнувшись вперед, словно перед прыжком или на старте. Но он ничего не предпринял, потому что проклятый шофер Беркли уже подкатил к воротам и, описав плавную дугу, остановился. Сюзетта села в серый автомобиль. На церкви Поминовения пробило двенадцать. Гайгерн, который на минуту перестал дышать, шумно вздохнул. Потом свистнул, и тут же подъехал его маленький автомобиль.
— В отель, скорее! — крикнул Гайгерн и бросился на сиденье рядом с водителем.
— Ну, как? Есть шансы? — спросил шофер, снова не вынув сигарету изо рта.
— Там будет видно.
— Опять мне ждать всю ночь в машине, так, что ли? Спать, выходит, мне и вовсе не надо?
Гайгерн показал пальцем на серый автомобиль, который в эту минуту заворачивал перед ними к мосту.
— Обогнать, — отрывисто приказал он.
Шофер дал газ. Постовой регулировщик уже не дежурил на мосту. Ночная жизнь кипела на улицах Берлина под розовым небом, на котором в эту мартовскую ночь не было ни единой звезды.
Шофер продолжал размышлять вслух:
— Надоело уже. Эта история дороговато нам обходится. Как бы не просчитаться. В конце концов останемся на бобах.
— Кто не рискует — не выигрывает, — беззлобно ответил барон, и верхняя губа у него приподнялась. — Недоволен, так можешь забрать свою долю и отправляться на все четыре стороны. Согласен?
— Я ничего такого не хотел сказать…
— Ну и кончено.
Остаток пути до отеля они ехали молча.
— Поставишь машину у шестого подъезда, — бросил Гайгерн, выскакивая из автомобиля. Он толкнул вращающуюся дверь и тут заметил странного человека — это был Крингеляйн, который застрял в двери. Он пытался выйти на улицу, но толкал дверь в противоположном направлении. Гайгерн нетерпеливо пнул дверь ногой, и стеклянная карусель вместе с катившим в ней Крингеляйном поехала быстрее.
— Вот так это делается! — бросил на ходу Гайгерн.
— Благодарю вас. Чрезвычайно вам обязан, — ответил Крингеляйн, который на самом деле хотел выйти на улицу, а теперь снова очутился в холле. Гайгерн быстро взял у портье свой ключ, метнулся к лифту, на втором этаже попросил однорукого лифтера секунду подождать, пока он не вернется. Бегом бросился по коридору в свой 69-й номер, скинул плащ, шляпу, выхватил из вазы роскошную орхидею и выбежал в коридор.
— Передайте лифтеру, пусть не ждет, — крикнул он горничной, которая сонно брела вдоль коридора. Горничная выполнила поручение, и однорукий лифтер, ворча, поехал вниз. В холле возле лифта стояла Сюзетта, держа в руках чемодан и маленький саквояжик. Она только что приехала из театра и поднималась в номер. Все шло так, как рассчитал Гайгерн…
Когда Сюзетта подошла к двери 68-го номера, где жила Грузинская, она увидела, что в коридоре возле пальмы стоит молодой человек приятной наружности, чье лицо с просительным, робким выражением показалось ей как будто знакомым.
— Добрый вечер, мадемуазель. Прошу вас, одну минуту, только одну минуту! — произнес он на приятном, чуть старомодном французском, какому обучают в иезуитских коллежах при монастырях. — Только одно слово — мадам сейчас нет в номере?
— Мне это неизвестно, — ответила прекрасно вышколенная компаньонка.
— Я всего лишь… Извините меня за нескромность… Дело в том, что мне хотелось бы поставить в комнате мадам этот цветок. Я восхищен мадам, сегодня я видел ее в театре — я не пропускаю ни одного спектакля с ее участием. Вы знаете, недавно я прочел в газетах, что мадам нравятся эти цветы. Это правда?
— Да, она любит орхидеи, — ответила Сюзетта. — В Тремеццо у нас в оранжерее целый участок отведен под орхидеи.
— О! Значит, вы позволите мне передать вам этот цветок и просить вас об одолжении: поставьте его в комнате мадам.
— Нам сегодня поднесли очень много цветов. Французский посол прислал огромную корзину, — сказала Сюзетта, еще не пережившая до конца горечь сегодняшнего сомнительного успеха. Она довольно дружелюбно взглянула на скромного молодого человека. Но взять цветок Сюзетта не могла — обе руки были заняты. Ей было трудно даже переложить ключ из левой руки в правую, чтобы открыть 68-й номер. Заметив ее старания, Гайгерн быстро подошел ближе.
— Разрешите! — Он хотел взять чемодан и саквояжик. Сюзетта позволила взять только большой чемодан. Саквояжик она инстинктивно покрепче прижала к себе и даже попятилась, отступила шага на два от Гайгерна.
«Знаменитое ожерелье наверняка в этой сумочке», — подумал Гайгерн, но ничего не сказал. Он отпер обе двери номера, наружную и внутреннюю, затем робко, как бы преисполнившись восхищения, переступил порог комнаты, в которой жила Грузинская.
Комната была обставлена банально, с той же слегка обветшавшей элегантностью, что и все прочие номера Гранд-отеля. Здесь было прохладно, пахло какими-то незнакомыми горьковатыми духами и цветами, дверь на маленький балкон стояла открытой. Постель была не застелена, одеяло откинуто, а возле кровати на коврике стояли стоптанные домашние туфли, маленькие потрепанные домашние туфли женщины, которая привыкла спать одна. Остановившийся возле дверей Гайгерн почувствовал мимолетное слабое и нежное сострадание к этим аскетическим туфелькам, стоявшим у ложа прославленной красавицы. Просительным жестом он протянул вперед свою орхидею. Сюзетта поставила саквояжик на туалетный столик под тройным зеркалом и наконец взяла цветок.
— Спасибо. А где же карточка с вашей фамилией? — удивилась она.
— О, мне и в голову не пришло! Я не настолько нескромен, — ответил Гайгерн. Он внимательно посмотрел в желтоватое, как слоновая кость, морщинистое личико Сюзетты, оно удивительным образом отдаленно напоминало лицо ее хозяйки. — Вы устали? — спросил Гайгерн. — Наверное, мадам сегодня поздно вернется домой? Вы будете дожидаться ее возвращения?
— О нет. Мадам очень добра. Каждый вечер она говорит: Сюзетта, вы можете идти спать, вы мне не нужны. Но тем не менее я нужна мадам. Так что подожду. Она приходит домой не позднее двух часов, ведь утром в девять у мадам каждый день репетиция. А это такая тяжелая работа. Да, мсье… Ах, Боже мой, Боже мой… Мадам очень, очень добра.
— Мне кажется, она ангел, — почтительно заметил Гайгерн. В то же время он подумал; «Так. Значит, между этим номером и моим находится только ванная комната без окна». Как бы бесцельно блуждавший по комнате взгляд Гайгерна наткнулся на черный рот зевающей Сюзетты.
— Спокойной ночи, мадемуазель. Еще раз тысяча благодарностей, — скромно попрощался Гайгерн, улыбнулся и вышел из номера.
Сюзетта закрыла за ним обе двери, поставила орхидею в кувшин с водой и свернулась в кресле, превратившись в зябкий комочек терпеливого ожидания.
Возле дверей лишь очень немногих номеров в коридорах Гранд-отеля выставляются после часа ночи ботинки и туфли. Все обитатели номеров находятся в городе, заглатывают клокочущий, бурлящий, сверкающий электрическими огнями вечер столицы. Ночная горничная зевает в своей маленькой комнатке в конце коридора: на каждом этаже сидит в отеле такая вот смертельно усталая девушка, добронравная, отцветшая. У курьеров в десять часов вечера произошла смена, но и у новой смены — мальчишек в лихо сдвинутых набекрень кепи — глаза лихорадочно горят, как у всех детей, которых вовремя не уложили спать. Брюзгливого инвалида лифтера в полночь сменил другой брюзгливый инвалид, тоже однорукий, портье Зенф уступил свое место за стойкой ночному портье и совершенно впустую едет в двенадцатом часу ночи в больницу, и зубы у него стучат от волнения. Неприветливая медицинская сестра в приемном покое наверняка выпроводит его и скажет, что, может быть, пройдет еще несколько часов, а то и целые сутки, прежде чем родится ребенок, но это — личные дела Зенфа, к службе они не имеют отношения.
В отеле в это позднее время веселье кипит вовсю. В Желтом павильоне танцуют, буфет с холодными закусками у метрдотеля Маттони уже наполовину опустошен, и Маттони смеется, его глаза-маслины блестят, он ловко нарезает ломтиками ростбиф и сдабривает мараскином фруктовые салаты в стеклянных вазочках. Жужжат вентиляторы, выбрасывают во дворы отеля отработанный воздух, в вестибюле сидят шоферы и злословят о своих хозяевах. Шоферы злятся, ведь пока не кончится рабочий день, нельзя выпить. В холле — люди, приехавшие со всех концов Германской империи, они удивляются и даже возмущаются, глядя на то, как ведут себя берлинцы, эти господа в сдвинутых на затылок шляпах, с громкими голосами и энергичной жестикуляцией. Не нравятся провинциалам и ярко раскрашенные лица женщин. Рона, бодрый, благоухающий туалетной водой, входит в холл с мыслью: «Правильно говорят, что публика у нас не первого класса. Но чего же вы хотите? Только второсортная публика несет в кассу денежки».
Около часа ночи Крингеляйн наконец пристал к берегу — бару отеля. Он устало протиснулся за маленький столик, шикарная жизнь большого света плыла перед его глазами, словно в туманной пелене. Откровенно говоря, бедняга Крингеляйн устал как собака, но из упрямства, какое отличает детей в день именин или рождения, он не хотел идти спать. Кроме того, на душе у него было так, словно он уже спит и видит сон, все казалось невероятно перепутанным, как во сне, в мозгу лихорадочно стучало: шум, мельтешение толпы, голоса, музыка — все было очень близко и в то же время как бы на огромном расстоянии от него, все было совершенно нереально. Мир, чужой, новый, куда-то мчался, шумел, от обилия новых впечатлений Крингеляйн впал в состояние, близкое к опьянению, хоть и не пил спиртного.
В детстве, когда ему было десять лет, Крингеляйн однажды прогулял уроки в школе, сбежал с полдороги из страха перед контрольным диктантом, вырвался теплым туманным утром на волю и пошел в сторону Микенау, потом свернул с шоссе и долго бродил в полях, а солнце тем временем начало припекать, он улегся на землю, положив голову на мягкую подушку клевера, и уснул. Потом он вышел к зарослям малины над рекой и досыта, до отвала наелся ягод. Никогда в жизни не забудет он жужжания большущих болотных комаров, жаливших его голые ноги, и пахнувшие малиной, красные от ее сладкого сока руки; стоя в зарослях колючего кустарника и крапивы, он собирал малину полными пригоршнями. Это пьянящее чувство свободы и страха, тайного, лихорадочного страха, ощущение чего-то жуткого, запретная, чуть ли не преступная радость — это состояние беглеца снова охватило его теперь, в час ночи, в баре самого дорогого берлинского отеля. И даже противные комары были здесь: только приняли вид цифр и жестоко жалили мозг Крингеляйна, мозг скромного бухгалтера, который всю жизнь занимался подсчетами и не мог заставить себя не считать.
Вот хотя бы: порция икры стоит девять марок. Икра — сплошное разочарование, таково мнение Крингеляйна. На вкус — вроде селедки, а стоит целых девять марок! В жар, потом в холод бросило Крингеляйна, когда к его столику подкатили на тележке блюдо с закусками, а рядом выстроились и злорадно наблюдали за ним три официанта. Весь обед, стоивший двадцать две марки вместе с чаевыми, он оставил почти нетронутым — взбунтовался больной желудок. Бургундское оказалось густым кислым вином, привезли его в какой-то детской колясочке, где бутылка лежала точно младенец. «Странные вкусы у богатых», — подумал Крингеляйн. Он довольно скоро заметил, что одет не так, как предписывает этикет, что не умеет обращаться с приборами и многими предметами сервировки. Крингеляйн был неглуп и учился всему с охотой. От проклятой нервной дрожи ему, впрочем, так и не удалось избавиться, конфузные ситуации с чаевыми, неловкими вопросами, мучительными поисками выхода из ресторана и прочие мелкие неприятности в том же роде преследовали его весь вечер.
Но и великие минуты он, Крингеляйн, состоятельный человек, пережил в этот первый вечер. Например, перед витринами. В Берлине витрины даже ночью ярко освещены, и все богатства мира навалены в них грудами, сложены штабелями. «Все это я могу купить», — поразила Крингеляйна пьянящая, лихорадочная мысль. Или, когда он побывал в кинематографе — в Берлине можно пойти в кинематограф даже в десять часов вечера — и позволил себе взять билет в ложу. Дома, в Федерсдорфе, тоже можно смотреть фильмы, три раза в неделю их показывают в заведении Цикенмайера, то есть там, где днем проводит спевки хоровое общество. Крингеляйн один или два раза ходил на фильмы. Из-за скупости Анны они брали самые дешевые билеты и сидели в первом ряду вместе с фабричными рабочими. Приходилось задирать голову, фигуры на экране были огромными, искаженными и расплывчатыми. То, что фильм, если смотришь его, сидя на дорогих местах, оказывается совсем иным, главное — похожим на настоящую жизнь, было одним из великих открытий, сделанных Крингеляйном в тот вечер. Вспомнив об этом, он с улыбкой покачал головой: в фильме, который он посмотрел, показывали Санкт-Мориц, чудесный, фантастически прекрасный мир. Теперь, сидя в баре, Крингеляйн решил, что непременно съездит в Санкт-Мориц. Не для одних прайсингов существуют горы, озера и долины. При этой мысли, которая являлась ему снова и снова, сердце у него застучало, как барабан. Сладкая, горчащая и торжествующая свобода живет в людях, чья смерть предрешена. Крингеляйн не мог найти подходящего названия чувству, которое порой переполняло его настолько, что он начинал задыхаться и жадно заглатывать воздух.
— Разрешите? — Круговращение мыслей Крингеляйна нарушил доктор Оттерншлаг. Садясь, он не без труда втиснул свои костлявые колени под столик. — Сколько народу набилось. В этом чертовом баре ни одного свободного места. Яблоку некуда упасть. Коктейль «Луизиана», — бросил он официанту и положил на стол свои руки с тонкими пальцами, словно отгородившись от Крингеляйна преградой из десяти холодных металлических брусьев.
— Очень рад, — любезно ответил Крингеляйн, — чрезвычайно рад снова встретиться с вами. Вы были так добры ко мне, я никогда этого не забуду, поверьте. Правда. Я…
Оттерншлаг, которому за долгие, никем не сосчитанные пустые годы никто не говорил о доброте, с которым уже десять лет вообще никто не заводил разговоров, взглянул с высокомерием, смешанным в то же время с удовольствием, и дослушал многословные выражения благодарности от этого жителя провинциального городка.
— Ваше здоровье! — сказал он и одним духом осушил стакан. Крингеляйн перед тем заказал какое-то сногсшибательное зелье и долго не осмеливался его пригубить. Теперь он осторожно отпил жидкости медного цвета из низкого никелированного бокала.
— Такая суета здесь, прямо сбивает с толку в первое время, — несмело заметил он.
— Гм. В первое время, пожалуй, действительно так, — ответил Оттерншлаг. — Но если ты и завсегдатай, чувствуешь себя не лучше. Да… Еще одну «Луизиану»!
— В действительности все оказывается не таким, каким представлял себе раньше, — сказал Крингеляйн. Крепкий коктейль пробудил в нем охоту к философским рассуждениям. — Сегодня жизнь в провинции, конечно, уже не так сильно изолирована от всего мира. Там читают газеты. Ходят в кинематограф. Узнают о событиях из иллюстрированных журналов. Но в действительности все имеет другой вид. Например, мне и раньше было известно, что в барах обычно стоят высокие табуреты. Но теперь я вижу, что не так уж они высоки. А негр за стойкой — бармен. Что барменами часто работают негры, я тоже раньше знал. Но когда сам сидишь здесь же, в баре, то не считаешь, что в этом есть что-то особенное. Хотя я в первый раз в жизни увидел сегодня живого негра. Но в нем нет ничего чуждого. Он даже свободно говорит по-немецки. Можно подумать, что он просто взял и намазал себе лицо черной краской.
— Ну нет, в этом смысле он настоящий негр. Но многого от него не ждите. Если хочешь напиться так, чтобы уснуть, то заказывать выпивку придется снова и снова.
Крингеляйн прислушивался к неразберихе голосов, звону, звяканью, к веселому смеху женщин, сидевших впереди, у стойки бара.
— Это ведь не настоящие «девушки из бара»? — спросил он.
Оттерншлаг повернулся к нему непострадавшей половиной своего лица.
— Вам недостает женского общества? — спросил он. — Нет, эти, у стойки, — не настоящие девицы из бара. Здесь солидное, уважаемое заведение. Дамы приходят сюда не одни, а обязательно с мужчинами. Это не девицы из бара, но и не настоящие дамы. Хотите с кем-нибудь познакомиться?
Крингеляйн смущенно кашлянул:
— Нет-нет, спасибо. Между прочим, сегодня вечером я имел возможность завести приятное знакомство. Да. Да-да! Меня пригласила танцевать одна молодая дама.
— Вас? Вот как! Где же? — доктор Оттерншлаг криво ухмыльнулся.
— Понимаете, я был в одном заведении, в казино, да, правильно, в названии было слово «казино». Недалеко от Потсдамер-платц, — объяснил Крингеляйн и попытался подхватить развязный тон бывалого светского льва, слышавшийся ему в речи Оттерншлага. — Великолепно. Превосходно, доложу я вам. Освещение — первый класс. Неописуемо. — Он хотел подыскать более подходящее выразительное слово, но не нашел. — Неописуемое освещение. Маленькие фонтанчики с разноцветными лампочками, и они все время вспыхивают разноцветными огнями. Конечно, там дорого. Из напитков — только шампанское. За одну бутылку дерут двадцать пять марок! К сожалению, я могу выпить буквально один глоток. Понимаете, я немного нездоров…
— Знаю. Заметил. Когда ворот рубашки широк сантиметра на два, тут все ясно. Никаких объяснений не требуется.
— Вы медик? — спросил Крингеляйн и невольно с холодным ужасом сунул палец за воротник своей рубашки. Да, воротник стал велик…
— Был когда-то. Все в прошлом. Был командирован правительством в Южную Африку в качестве врача. Гнусный климат. В сентябре четырнадцатого попал в плен. Потом — лагерь для военнослужащих в Наирти, в Британской Ост-Африке. Кошмар. Был отпущен под слово чести — обещал никогда больше не воевать. Всю эту скотскую войну прошел военным врачом. Всю, до последнего дня. Получил гранату в морду. До двадцатого года носил в ране бациллы дифтерии. Два года пролежал в карантине. Ну вот. Хватит. Точка. Все в прошлом. Кому это интересно?
Крингеляйн с испугом смотрел на то, что осталось от человека, чьи пальцы неподвижно и безжизненно лежали на столе между ними. В баре играла своя, негромкая музыка. Из Желтого павильона доносились ритмы чарльстона. Крингеляйн уловил лишь немногое из телеграфно-отрывистого сообщения Оттерншлага. Но даже этого оказалось достаточно, чтобы у него защипало в глазах. Он стал позорно слезливым с тех пор, как перенес операцию, за которой не последовало никакого улучшения.
— И у вас никого нет, кто… Я хочу сказать… То есть вы, значит, живете один? — растерянно пробормотал он. И вдруг доктор Оттерншлаг в первый раз заметил, что голос у его собеседника мягкий и приятный, человечный голос — звучный, ищущий, как бы прикасающийся к собеседнику. Он развел пальцы, но тут же снова соединил их перед собой на столе. Крингеляйн задумчиво разглядывал бесчисленные светлые швы и шрамы на лице Оттерншлага, внезапно он решился и заговорил.
Один — это ему знакомо, — так, приблизительно, он говорил, — и он тоже один в Берлине, и вообще один. Он оборвал все нити, расторг все связи, — так выспренне он выразился, — и вот теперь он здесь, в Берлине. Тот, кто прожил всю жизнь в провинции, чувствует себя в большом городе довольно глупо, однако не настолько, чтобы не замечать собственной глупости. Он мало видел в жизни и вот теперь наконец-то решил узнать, что такое жизнь, что такое настоящая жизнь, жизнь во всей ее полноте, и только ради этого он приехал сюда, в Берлин.
— Но где она, настоящая жизнь? — сказал Крингеляйн. — Я все еще ее не нашел. Я был в казино, я живу в самом роскошном и дорогом отеле, но все здесь какое-то ненастоящее. Мне все время кажется, что действительная, настоящая жизнь идет где-то в другом месте и что она совсем другая. Если сам ты из другого мира, то не так-то просто проникнуть в настоящий большой мир. Вы меня понимаете?
— Гм. Как же вы представляете себе настоящую жизнь? — спросил Оттерншлаг. — Да существует ли вообще такая жизнь, которую вы себе вообразили? Самые важные события всегда происходят там, где нас нет. В молодости думаешь — потом. Потом думаешь — все уже было раньше. То, что было раньше, и была жизнь. Когда ты здесь, то думаешь: жизнь там, в Индии, в Америке, на склонах Попокатепетль или еще где-нибудь. А когда попадаешь туда, оказывается: жизнь только что, сию минуту отсюда ускользнула и преспокойно ждет тебя здесь, то есть в том месте, откуда ты так спешил уехать. Жизнь вроде махаона, за которым гоняется с сачком любитель бабочек. Когда махаон улетает от вас, он кажется чудесным. А стоит его поймать, глядишь — все краски сошли вместе с пыльцой и крылышки искалечены.
Поскольку Крингеляйн впервые слышал от доктора не обрывочные слова, а связные фразы, он разволновался, однако же не поверил.
— Я не верю, что это так, — скромно вставил он.
— А вы поверьте. Со всем в жизни обстоит так же, как с табуретами в баре. — Оттерншлаг уперся локтями в колени, его повисшие в воздухе пальцы мелко дрожали.
— Какими табуретами? — не понял Крингеляйн.
— О которых вы недавно говорили. Вы сказали, что табуреты в баре совсем не такие, как вы думали, не такие, какими вы их представляли себе. Правильно? Вы ведь именно так говорили? Ну вот. Все представляешь себе выше, чем оно есть, пока не увидишь воочию. Вот вы приехали из провинциального городишки, у вас ложные представления о жизни. «Гранд-отель! — думали вы. — Самый дорогой отель!» Одному Богу известно, каких чудес вы ожидали от этого отеля. Вы, наверное, уже заметили, что все оказалось не таким, как вы думали. А отель этот — просто дыра. И жизнь… Жизнь тоже просто дыра. Захолустная дыра, господин Крингеляйн. Приезжаешь, немного побудешь и уезжаешь. Все — транзитные пассажиры, понимаете? Останавливаются ненадолго, вот в чем штука. Чем вы занимаетесь здесь, в шикарном отеле? Едите, спите, шатаетесь по коридорам, флиртуете, танцуете, так? Ну а в жизни, чем вы в жизни занимаетесь? Сотня дверей в коридоре, и никто ничего не знает о человеке, который живет по соседству. Когда вы уедете, в номере поселится кто-то другой, будет спать в вашей кровати… Вот и все… В общем, знаете что? Посидите-ка однажды часа два-три в холле и понаблюдайте за происходящим вокруг. У людей же нет лиц! Кругом только манекены. Они все мертвы, да только не знают об этом. Потрясающая дыра — этот большой отель. Гранд-отель, сладкая жизнь… Верно? Главное, скажу вам, чтобы чемодан всегда был уложен…
Крингеляйн надолго задумался. Потом он как будто докопался до смысла сказанного доктором Оттерншлагом.
— Да. Да-да… — И это трижды повторенное слово прозвучало слишком подчеркнуто. Оттерншлаг погрузившийся тем временем в рассеянную полудрему, очнулся:
— Я могу быть чем-то полезен вам? Короче говоря, я должен, наверное, стать вашим гидом по жизни? Превосходный выбор вы сделали, ничего не скажешь, превосходный. Что ж, располагайте мной, господин Крингеляйн.
— Мне неловко, я не хотел бы доставлять вам беспокойство, — огорченно и почтительно ответил Крингеляйн. Он снова задумался. Но изящные обороты речи, которые он пытался составить, никак не складывались. С тех пор как он поселился в отеле, он чувствовал себя так, будто попал в чужую страну. Слова родного языка, произнесенные вслух, звучали как иностранные, которые он выучил по книгам и журналам. — Вы были безмерно добры ко мне, — произнес он наконец. — Я надеялся… На ваш взгляд, вероятно, все обстоит иначе. Для вас это уже в прошлом. Вы пресытились. А у меня все впереди, и поэтому я становлюсь нетерпеливым… Извините великодушно…
Оттерншлаг поглядел на Крингеляйна — казалось, смотрит даже стеклянный глаз из-под зашитого века. Он видел Крингеляйна поразительно четко. Видел щуплые плечи и чиновничий костюм из добротного серого сукна, которое кое-где начинало лосниться. Видел усы, какие обычно отпускают председатели всевозможных союзов, и под ними печальную горькую морщину возле губ, бледных, бескровных. Видел отощавшую шею в слишком широком потертом воротничке, видел привычные к перу руки с неухоженными ногтями, видел даже его сапоги под столом, начищенные ваксой, с повернутыми внутрь носками. И он видел глаза Крингеляйна, голубые человечные глаза за стеклами бухгалтерского пенсне, глаза, в которых была мольба, надежда, удивление, любопытство — жажда жизни и сознание близкой смерти.
Одному Богу известно, тепло ли, исходившее от этого взгляда, согрело остывшую душу доктора Оттерншлага, или просто желание развеять скуку побудило его сказать:
— Ладно. Хорошо. Вы правы. Да, вы абсолютно правы. У меня это в прошлом. Я пресытился, что верно, то верно. Все, вплоть до последней мелкой формальности, выполнено, все в прошлом. А вы, значит, считаете, что вас что-то ждет впереди? У вас разыгрался аппетит, правильно? Не материальный, разумеется. И что же вы себе представили? Какой-нибудь пошлый земной рай? Шампанское, женщины? Скачки, попойки, игра? Ха! И вы, значит, прямо в первый же вечер угодили в эдакий пресс для выжимания монет? И сразу завели знакомство? — Оттерншлаг произнес все это безразличным тоном, но в душе был благодарен Крингеляйну за теплоту в его косых глазах.
— Да, довольно скоро. Одной даме захотелось потанцевать со мной. Очень хорошенькая девушка. Может быть, она не совсем… Как бы это выразиться? Знаете, в чем-то она — дитя большого города. — Он употребил это выражение, потому что не раз встречал его в ежедневной газете, выходившей в Микенау. — Но очень элегантная. И хорошо воспитанная.
— Ах, воспитанная! Смотри-ка, смотри-ка! Ну так что же, познакомились? — Оттерншлаг нахмурился.
— К несчастью, я не умею танцевать. Надо научиться танцевать, это, видимо, очень много значит, — сказал Крингеляйн, которого после выпитого коктейля вдруг охватило лихорадочное возбуждение и одновременно — грусть.
— Очень много, очень много значит. Невероятно много, — с неожиданной живостью ответил Оттерншлаг. — Танцевать надо научиться. Это слитное движение в такт, когда двое тесно прижимаются друг к другу, это кружение, это уединение двоих в толпе… Нельзя отказывать даме, если она вас приглашает. Нужно уметь танцевать. Ах, как вы правы, господин Крингеляйн! Вас ведь зовут Крингеляйн, я не ошибся?
Крингеляйн с интересом и беспокойством взглянул на Оттерншлага, поправил пенсне.
— Что вы имеете в виду? — Ему показалось, что Оттерншлаг насмехается. Но тот глядел серьезно.
— Поверьте, поверьте мне, Крингеляйн: тот, кто отказался от жизни пола, — мертвец… Официант, дайте счет!
После этих резких слов, завершивших разговор, Крингеляйн тоже рассчитался и смущенно поднялся. Он вышел из бара, идя следом за тощей, как скелет, обтянутой узким смокингом спиной Оттерншлага; спотыкаясь, добрался до стойки портье, взял ключ от номера. Оттерншлаг, который, казалось, уже начисто позабыл о существовании своего недавнего собеседника, спросил ночного портье:
— Есть письма на мое имя?
— Нет, — ответил портье, даже не просмотрев почту. Портье бывают разные, деликатность не приобретается автоматически вместе со служебной фуражкой. — Ключ от вашего номера, мадам, взяла мадемуазель, — сказал портье по-французски, отвечая на вопрос подошедшей в это время дамы. Крингеляйн почти без труда понял его слова — ведь благодаря деловой переписке он сносно выучил французский язык.
Дама отошла от стойки, Крингеляйн почувствовал нежный горьковатый запах, которым повеяло от ее блестевшей золотом вечерней накидки, не застегнутой доверху и открывавшей шею. Он уставился на даму, забыв о приличиях, пораженный, повергнутый в небывалое изумление. У нее были гладкие черные волосы с блестевшей в них диадемой, темно-голубые тяжелые веки, темно-голубые тени под глазами. Лоб, щеки и подбородок были нежного желтоватого оттенка, на висках виднелись тонкие голубоватые жилки. Рот карминно-красный, почти лиловый, с сильно изогнутой линией верхней губы, двумя дугами поднимавшейся кверху. Волосы уложены двумя гладкими черными крыльями, которые низко опускались на щеки; там, где они касались скул, был чрезвычайно искусно положен легкий желтоватый тон. Дама казалась высокой, хотя была не выше среднего роста: такое впечатление создавалось прекрасными пропорциями ее фигуры и легкостью походки — даже Крингеляйн это сообразил. Даму сопровождал маленький старичок, державший в руке цилиндр и с виду похожий на музыканта.
— Ты сможешь завтра прийти в театр в половине девятого, дорогой мой? — спросила дама, как раз когда проходила мимо Крингеляйна. — Я хочу полчаса поработать одна, а потом уж будем репетировать все вместе.
Крингеляйн, который еще никогда не видел ничего, исполненного столь высокого искусства, как внешность этой дамы, изумленно улыбнулся, тронул Оттерншлага за локоть и спросил вполголоса:
— Кто это такая?
— Не знаете? Ну, приятель! Это же Грузинская, — раздраженно ответил Оттерншлаг и поспешил к лифту. Крингеляйн остался стоять посреди холла. «Грузинская! Черт побери! Сама Грузинская, — подумал он. Слава балерины была так велика, что ее отголоски достигли даже провинциального Федерсдорфа. — Так, значит, она и в самом деле существует, эта балерина. Так вот она какая… О ней не только можно прочитать в газетах — она и правда живет на свете. С нею рядом можно стоять, ее плеча можно коснуться как бы невзначай… Когда она проходит, по всему холлу веет ее духами… Надо будет написать о ней Кампману!»
Он быстро прошел вперед, чтобы получше разглядеть Грузинскую. Перед лифтом как раз разыгралась маленькая сценка — демонстрация учтивости. Выделяющийся необычайно высоким ростом молодой человек с приятным лицом, элегантно одетый, с подчеркнутой вежливостью отошел на два шага от дверей лифта, давая дорогу Грузинской, при этом он непринужденным и вместе с тем глубоко почтительным жестом приподнял руку, словно дело шло не о том, чтобы пропустить вперед даму, а о королевстве, которое воин-победитель кладет к ногам своей повелительницы. Оттерншлаг, одиноко стоявший с другой стороны дверей лифта, поморщился и буркнул себе под нос:
— Сэр Уолтер Рэйли!
Крингеляйн же расхрабрился, да так, что, едва не оттолкнув Оттерншлага, втиснулся в лифт следом за вежливым широкоплечим молодым человеком. Таким образом, благодетель Крингеляйна остался один, поскольку больше четырех человек в лифт не помещалось. Они стояли довольно близко друг к другу в маленькой тюрьме из стекла и дерева. Обаятельный молодой человек нарочито скромно забился в угол.
— А-а! И вы в Берлине, барон! — воскликнул старый дирижер Витте. Гайгерн ответил:
— Так точно. Опять в Берлине.
Крингеляйн благоговейно прислушивался к обмену репликами, который происходил между людьми высшего света. Но вот однорукий лифтер опустил рычаг и лифт остановился на втором этаже. По малиновой ковровой дорожке все четверо направились к своим номерам: впереди Грузинская, за ней Витте, следом барон и наконец Отто Крингеляйн. Открылись двери 68-го, 69-го и 70-го номеров. Было два часа ночи, старинные напольные часы у поворота коридора внушительно пробили два раза. Издалека долетали обрывки музыки, оркестр в Желтом павильоне играл прощальный танец.
Грузинская на секунду задержалась, прежде чем открыть внутреннюю дверь своего номера.
— Ну, доброй ночи, дорогой мой, — сказала она Витте. Когда она была в хорошем настроении, то всегда разговаривала с дирижером по-немецки. — Благодарю за чудесный вечер. Сегодня все прошло просто замечательно, не правда ли? Восемь вызовов. Кстати, кто этот молодой человек? Мы не встречались с ним когда-нибудь раньше? Скажем, в Ницце?