Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Гранд-отель - Вики Баум на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Конечно, получив такой диагноз, теряешься. Вот и я много ночей не спал, все раздумывал. И пришел к выводу, что незачем мне возвращаться в Федерсдорф. Те недели, что мне остались, я хочу прожить по-человечески, насколько хватит сил. За всю свою жизнь я ничего на свете не видел и теперь, в 46 лет, должен сойти в могилу — это несправедливо. Ведь я всегда только и делал, что экономил, а в жизни имел одни заботы да неприятности: на фабрике — из-за г-на П., дома — с женой. Это неправильно, несправедливо: жизнь кончена, а человек так и не знал настоящей радости. К сожалению, дорогой друг, мне не удалось точно выразить свою мысль. Короче, сообщаю тебе, что мое завещание, которое я составил летом, перед тем как идти на операцию, в целом остается в силе, но в него следует внести ряд новых условий. Дело в том, что все мои сбережения я перевел в берлинский банк и, кроме того, взял значительный кредит под свою страховку. Еще у меня есть 3 500 марок наличными — моя доля отцовского наследства. На эти деньги я могу прожить несколько недель как богатый человек. И я это сделаю. Почему только прайсинги живут по-человечески, а наш брат вечно остается в дураках, считает каждый грош и откладывает на черный день? Итого: у меня 8 тысяч 500 марок. Если от этих денег что-то останется, пусть их унаследует Анна, больше я ей ничего не должен: так я считаю, потому что она здорово отравила мне жизнь своим сварливым характером, и даже детей у нас нет. Я буду держать тебя в курсе дел, сообщу также о моем местожительстве. Но помни, что профессиональный долг обязывает тебя хранить все в тайне. Берлин — очень красивый город. С тех пор как я был здесь последний раз, много лет тому назад, он вырос просто на удивление. Хотелось бы еще в Париж съездить, ведь я знаю французский благодаря тому, что вел деловую переписку нашей фирмы с французами. Как видишь, я не сдаюсь и чувствую себя гораздо лучше, чем когда-либо в последнее время.

С дружеским сердечным приветом, твой верный Морибундус[2],

Отто Крингеляйн.

P. S. В хоровом обществе скажи, что я отправился в санаторий для служащих нашей фирмы».

Крингеляйн перечитал все три письма, их текст он обдумал заранее, довольно давно, в бессонные ночи. Он был не вполне доволен написанным: в письме к нотариусу как будто осталось не высказанным что-то важное, но он не мог уловить, что именно. При всей своей беспомощности и скромности Крингеляйн был далеко не глуп, он был идеалистом и стремился к знаниям. Придумав себе шутливое прозвище Морибундус — «умирающий», он имел в виду афоризм, который вычитал в одной книге. Он взял ее в библиотеке, осилил с изрядным трудом, а затем в серьезных беседах с другом нотариусом долго уяснял смысл прочитанного. С самого раннего детства Крингеляйн жил заурядной жизнью, какой живут мелкие служащие, довольно монотонной, не знающей вдохновения, бессмысленной, текущей впустую жизнью маленького человека в маленьком городке. Он рано и без большой любви женился, взяв в жены некую фройляйн Анну Зауэркац, дочь торговца бакалеей и колониальными товарами. Со дня помолвки и до свадьбы эта девушка представлялась ему очень хорошенькой, но вскоре она стала вызывать у него отвращение. Анна оказалась злой и жадной, она была сплошной клубок мелочных придирок и огромных претензий. Крингеляйн получал в «Саксонии» твердое жалованье, которое увеличивалось ненамного каждые пять лет, а поскольку здоровьем он никогда не блистал, жена и ее родственники с первых же дней супружества заставили его жестоко экономить буквально на всем, заботясь о некоем туманном «обеспеченном будущем» Анны. Пианино, о котором он с детства страстно мечтал, так и осталось мечтой, маленькую таксу по кличке Фунтик тоже пришлось продать, когда повысился налог на содержание собак. На шее у Крингеляйна вечно краснел тонкий рубец, потому что его нежную болезненную кожу натирали изношенные до махров воротнички старых рубах. Иногда Крингеляйну приходило в голову, что жизнь его идет как-то не так, как-то неправильно, но почему — он не знал. Порой на спевках, когда его высокий, слегка вибрирующий, но приятный тенор взлетал выше голосов остальных хористов, он испытывал легкое радостно-окрыляющее чувство, словно и сам уносился куда-то вдаль. Порой он уходил вечером гулять по шоссе в сторону городка Микенау, сворачивал с дороги на обочину, перебирался через канаву и шел по меже среди полей; в хлебах слышался слабый шорох, когда же колосья касались его руки, он почему-то чувствовал необычайную радость. И когда в больнице ему дали наркоз, тоже началось что-то необычайное, что-то хорошее, но он забыл, что именно. Вот такими, в сущности, мелкими черточками бухгалтер Отто Крингеляйн отличался от множества себе подобных. Но эти мельчайшие черточки, а вместе с ними, возможно, и отравлявшие его организм токсины, послужили причиной того, что наш Морибундус явился сюда, в самый шикарный берлинский отель, и составил три письма, в которых черным по белому было написано о его неслыханно смелом, но весьма неубедительно аргументированном решении…

Когда Крингеляйн наконец неуверенно поднялся из-за стола и, держа в руке три запечатанных конверта, пошел к выходу в коридор, ему встретился доктор Оттерншлаг. Тот с любопытством поглядел на Крингеляйна, показав ему изуродованную сторону своего лица, отчего Морибундус не на шутку испугался.

— Ну как? Устроились? — вяло спросил Оттерншлаг. Он был в смокинге и смотрел уже не на Крингеляйна, а на острые носы своих лакированных туфель.

— Да, прекрасно устроился. Великолепно, — ответил Крингеляйн засмущавшись. — Благодарю вас. Покорнейше прошу принять мою благодарность. Ведь вы были так добры ко мне, что…

— Добр? Я? Отнюдь нет. Ах, вы о комнате… Чепуха. Я, видите ли, давно уже готовлюсь к отъезду, да лень мешает сняться с места. Этот отель — просто дыра. Если бы вы заняли мой номер, я сидел бы сейчас в скором поезде и катил в Милан или еще куда-нибудь. Совсем неплохо… Ну да все равно. В марте везде, в любом конце света отвратительная погода. Абсолютно безразлично, где ты в это время года находишься. С тем же успехом можно вообще никуда не уезжать.

— Должно быть, вы много путешествуете? — робко поинтересовался Крингеляйн. Любого из обитателей отеля он готов был считать золотым мешком или родовитым дворянином. — Позвольте представиться: Крингеляйн, — скромно добавил он с поклоном, исполненным провинциального изящества. — Вероятно, вы повидали свет?

«Сувенир из Фландрии» перекосила гримаса.

— Более или менее. Ничего особо интересного. Было, знаете ли, одно кругосветное путешествие. Индия… И еще кое-где побывал. — Оттерншлаг слегка усмехнулся, заметив жадный, голодный блеск в глазах за стеклами пенсне его собеседника.

— Я тоже намереваюсь совершить путешествие, — сказал Крингеляйн. — Наш генеральный директор господин Прайсинг каждый год путешествует. Вот совсем недавно он побывал в Санкт-Морице. В прошлом году на Пасху он со всем семейством отдыхал на Капри. Могу себе представить, как чудесно…

— У вас есть семья? — вдруг спросил Оттерншлаг и отложил в сторону газету. Секунд пять Крингеляйн колебался, потом ответил:

— Нет.

— Нет, — повторил Оттерншлаг, и в его устах это слово приобрело отзвук чего-то невозвратимого.

— Для начала я хотел бы посетить Париж. Говорят, это очень красивый город?

Оттерншлаг, в котором только что появился было проблеск тепла и участия, теперь, казалось, задремал. По нескольку раз в день на него внезапно накатывала такая вот слабость, и преодолеть ее он мог лишь одним тайным и предосудительным способом.

— В Париж лучше ехать в мае, — пробормотал он.

Крингеляйн быстро возразил:

— У меня не так много времени.

Внезапно доктор Оттерншлаг оставил Крингеляйна.

— Я должен подняться в номер. Надо прилечь, — сказал он, обращаясь не столько к собеседнику, сколько к себе самому, и Крингеляйн остался один со своими письмами в руках.

Газета, которую листал Оттерншлаг, лежала на полу, вся она была изрисована маленькими человеческими фигурками, и над каждой фигуркой был изображен крест. Крингеляйн тихой тенью выскользнул в коридор и смущенно направился к дверям ресторана, откуда негромко, но отчетливо доносились звуки протяжной, ритмично вибрирующей музыки, которые проникали сквозь все стены Гранд-отеля.

Занавес упал, — с глухим стуком тяжело ударился о сцену. Грузинская, только что с легкостью цветка порхавшая в окружении кордебалета, теперь, мучительно задыхаясь, медленно поплелась за кулисы. Почти теряя сознание, она вцепилась дрожащими пальцами в мускулистую руку какого-то рабочего сцены и с силой, как раненая, выдыхала воздух сквозь стиснутые зубы. Капли пота стекали с ее лба по толстому слою грима и собирались в морщинах возле запавших глаз. Аплодисменты слышались слабо, точно отдаленный плеск дождя, и вдруг шум приблизился — это означало, что занавес снова пошел вверх. Рабочий в противоположной кулисе с натугой вертел рукоять устройства, с помощью которого поднимался занавес. Словно бумажную маску, Грузинская надела на лицо улыбку и легко выбежала к рампе для поклонов.

Гайгерн, который весь вечер невыносимо скучал, просто из вежливости трижды лениво хлопнул в ладоши и начал пробираться со своего места в партере к одному из запруженных толпой выходов. В первых рядах партера и в райке кто-то из самых стойких поклонников кричал «браво» и аплодировал, но вся публика уже неумолимо устремилась в гардеробы. Со сцены, где стояла Грузинская, это выглядело как бегство, как легкая паника: бегущий прочь поток белых крахмальных манишек, черных фрачных спин, парчовых накидок — все текло в одном направлении. Она улыбнулась, высоко вскинула голову на тонком стебле шеи, шаг влево, шаг вправо, широко развела руки, поклонилась убегавшей публике. Занавес опустился, ударился о сцену. Балерины кордебалета не ушли со своих мест, дисциплинированно стояли в застывших позах — чувствовалась выучка.

— Занавес! Поднять занавес! — истерически крикнул Пименов, балетмейстер, который обычно руководил организацией успеха. Занавес поднимался очень медленно, рабочий у вертушки отчаянно крутил колесо. Несколько зрителей в партере, уже подойдя к самым дверям, остановились, улыбнулись со скучающими лицами, немного похлопали. Аплодировали кроме них только еще в одной ложе. Грузинская взмахнула рукой в сторону танцовщиц кордебалета, которые тем временем уже подбежали к ней слева и справа и замерли — белые нимфы в кисейной пене. Разнообразными жестами и поклонами Грузинская как бы передавала этим ничем не примечательным юным созданиям жалкие аплодисменты, предназначавшиеся ей, приме.

Несколько зрителей снова показались возле дверей — они уже надели пальто в гардеробе, но теперь вернулись и, посмеиваясь, наслаждались зрелищем провала. Дирижер Витте, старый немец, отчаянными жестами призвал музыкантов в оркестровой яме к повиновению, но те торопливо укладывали инструменты.

— Всем оставаться на местах! — трагическим шепотом приказал Витте. Как и Грузинскую, его била дрожь, лицо старика блестело от пота. — Оставаться на местах! Прошу вас, господа, не уходите! Может быть, сейчас будем бисировать «Весенний вальс».

— Напрасное беспокойство, — возразил фагот. — «Бисов» нынче не будет. На сегодня — все. Ну что, правду я говорю?

Действительно, аплодисменты стихли. Грузинская еще успела заметить в оркестровой яме огромный черный, широко разинутый рот хохочущего оркестранта, и тут стена занавеса упала, оградив ее от зрительного зала. Аплодисменты оборвались внезапно, и теперь по ту сторону занавеса воцарилось пугающее безмолвие, в тишине стало слышно, как шуршат по сцене шелковые туфельки белых кисейных нимф.

— Можно нам идти? — по-французски прошептала Люсиль Лафит, первая танцовщица кордебалета, в белую от пудры, вздрагивающую спину Грузинской.

— Да. Идите. Все идите. Идите к черту! — ответила Грузинская по-русски. Ей хотелось прокричать эти слова, но вместо крика из груди вырвалось то ли рыдание, то ли хриплый стон. Вспугнутая кисейная пена вихрем умчалась за кулисы. Огни рампы погасли, спустя несколько секунд Грузинская осталась на сцене одна и стояла, дрожа от холода в тусклом репетиционном освещении.

И вдруг в тишине раздался словно бы треск сухих ветвей или стук конских копыт — никакого сомнения, там, в опустевшем зрительном зале, кто-то аплодировал, кто-то в полном одиночестве бил в ладоши. Нет, никакого чуда не произошло: аплодировал импресарио Майерхайм, который в отчаянии пытался спасти спектакль этим дерзким вызовом. Он изо всей силы бил в свои звонкие ладоши, глядя на занавес с выражением фанатического восторга, бросая возмущенные взгляды на ложи ярусов, откуда слишком рано разбежались забывшие о своих обязанностях клакеры.

Барон Гайгерн первым в уходящей публике услышал одинокие аплодисменты и вернулся в зрительный зал — просто из любопытства, желая позабавиться. Живо стянув с рук перчатки, он энергично поддержал импресарио, и, когда еще не успевшие уйти клакеры и кое-кто из заинтересовавшихся зрителей вернулись из гардеробов в зал, Гайгерн топал ногами и аплодировал, как восхищенный студент. Несколько весело настроенных зрителей присоединились к нему. Началось невинное шутливое развлечение, и наконец в зале собралось человек шестьдесят, все они хлопали и вызывали Грузинскую.

— Занавес! Занавес! — срывающимся голосом закричал Пименов. Грузинская в волнении металась за кулисами.

— Михаэль! Где Михаэль? Михаэль должен выйти со мной! — кричала она смеясь, моргая ресницами с каплями пота и слез в густом синем гриме. Витте вытолкал из-за кулис танцовщика по имени Михаэль. Грузинская не глядя оперлась на его руку, которая была такой скользкой от пота, что трудно было держаться. Они вышли на середину сцены к суфлерской будке, раскланялись — две исполненные совершенной гармонии, подобранные под стать друг другу прекрасные человеческие особи. Как только занавес опустился, волнение Грузинской снова вырвалось на волю:

— Это ты все погубил! Ты во всем виноват! Ты провалил третий арабеск, с Пименовым никогда бы такого не случилось!

— Сжалься, Гру, помилуй, — прошептал Михаэль на своем смешном остзейском диалекте. Голос его прозвучал беспомощно. Витте быстро увел танцовщика в третью кулису, зажал ему рот сухой стариковской ладошкой и шепнул:

— Ради Бога, только не спорь! Сейчас лучше оставить ее в покое.

Теперь Грузинская выходила на аплодисменты одна. Всякий раз, когда занавес опускался, она давала волю гневу. Она осыпала всех страшной бранью, обзывала свиньями, собаками, паршивым сбродом, выругала Михаэля за пьянство, Пименова обвинила в еще более страшном пороке, пообещала уволить весь кордебалет, а дирижеру — огорченно молчавшему Витте — пригрозила, что покончит с собой из-за того, что он плохо выдержал темп. Все это время сердце у нее в груди билось, как усталая, нечаянно залетевшая в чужие края птица, слезы катились поверх нарисованной улыбки. Наконец осветитель поставил точку — опустил большой рубильник, и свет в зрительном зале погас. Нетерпеливый служитель накрывал ряды кресел серыми холщовыми дорожками. Занавес был опущен, рабочий, прежде крутивший вертушку подъемного устройства, ушел домой.

— Сколько, Сюзетта? — спросила Грузинская у пожилой женщины, которая набросила ей на плечи вылинявший, старомодный шерстяной халат и распахнула перед ней железную дверь за кулисами. — Семь? А я насчитала восемь. И семь выходов — тоже совсем неплохо. Но можно ли считать, что сегодня был успех?

Она раздраженно выслушала Сюзетту, которая уверяла, что сегодняшний вечер увенчался колоссальным успехом, почти таким же, какой мадам имела три года назад в Брюсселе. Помнит ли мадам? Мадам помнила. Как будто кто-то может забыть большой успех! Мадам сидела в тесной уборной, смотрела на электрическую лампочку в решетчатом проволочном колпаке над зеркалом и вспоминала. «Нет, сегодня было не так, как тогда, в Брюсселе», — подумала она, помрачнев, и почувствовала, что устала смертельно. Она раскинула мокрые от пота руки и ноги, как боксер, который после трудного раунда повалился на стул в углу ринга. Она сидела, а Сюзетта растирала ее махровым полотенцем, снимала с лица грим. Уборная представляла собой неуютное, слишком жарко натопленное помещение, грязноватое и тесное; здесь пахло старыми костюмами, терпкими туалетными эссенциями, гримом и сотнями измученных тел. Может быть, на несколько секунд Грузинская задремала, потому что она вдруг очутилась посреди выложенного каменными плитами вестибюля своей виллы на берегу озера Комо в Италии, но тут же снова вернулась к Сюзетте и снова почувствовала жгучую, гложущую неудовлетворенность сегодняшним вечером. Не было большого успеха, о нет. И что же это за жестокий и непостижимый мир, если такая балерина, как Грузинская, уже не имеет в нем успеха?

Никто не знал, сколько ей лет. В Берлине были старые русские аристократы — эмигранты, — они жили в меблированных комнатах в предместье Вильмерсдорф. Многие из них утверждали, что знают Грузинскую уже лет сорок, но это, конечно же, было преувеличением. Мировой ее славе было не меньше двадцати лет, никак не меньше, а двадцать лет успеха и славы — огромный, бесконечный срок. Старику Витте — а он был другом и верным спутником балерины с ее первых дней в театре — она иногда говорила:

— Витте, я такой человек, которому обязательно нужно тащить на себе непомерно тяжелую ношу, всегда, всю жизнь.

И Витте серьезно отвечал:

— Прошу вас, Елизавета Александровна, никогда не показывайте этого другим и вообще не говорите о тяжелом. В мире все стало таким тяжелым… Ваша миссия, Елизавета, если позволите так выразиться, — быть легкой. Вы уж, пожалуйста, оставайтесь такой, какая вы есть, иначе произойдет мировая катастрофа.

И Грузинская оставалась такой, какой была всегда. С восемнадцати лет ее вес был равен 96 фунтам, это помогло ей добиться успеха, этим же отчасти объяснялась и легкость ее танца. Партнеры Грузинской, привыкнув к необычайно легкой ноше, потом уже не могли танцевать ни с кем, кроме нее. Линия затылка, вся фигура, состоявшая, казалось, из одних суставов, сердцевидной формы личико ничуть не изменились с ее юных лет. Движения Грузинской напоминали взмах крыл благородной птицы. Даже ее улыбка и взгляд из-под тяжелых век сами по себе были высоким искусством. Вся энергия Грузинской была направлена к одной цели — оставаться такой же. И она не замечала, что как раз ее неизменность уже начала приедаться публике.

Может быть, публика ее любила бы такой, какой она была в жизни, такой, какой она сидела сейчас в своей уборной, — жалкая, нежная, усталая и немолодая женщина с грустными глазами, с маленьким измученным печальным и простым лицом. Если балет проходил без особого успеха, — а теперь такое иногда случалось, — Грузинская горбилась и мгновенно превращалась в старушку — семидесятилетнюю, столетнюю или еще старее.

В глубине комнаты Сюзетта жалобно запричитала по-французски, она стояла возле покрытого серым налетом умывальника, кран горячей воды не желал поворачиваться. Но в конце концов горячий компресс на лицо все же был положен, и балерина с наслаждением принимала живительное колкое тепло. В это время Сюзетта снимала с ее шеи жемчужное ожерелье — невообразимо прекрасное, прославившееся на весь мир украшение, память о временах великих князей.

— Можете положить в футляр, сегодня я больше его не надену, — сказала Грузинская, глядя из-под полуприкрытых век на розоватый блеск жемчужин.

— Не наденете жемчуг? Но, мадам, сегодня на банкете вам следует быть нарядной.

— Нет. Хватит. Довольно. Сделайте меня красивой без этого жемчуга, Сюзетта.

И с сосредоточенным выражением лица Грузинская предалась во власть эссенций, массажных щеток и гримировальных кисточек, которые так и замелькали в руках ее, как тень, блеклой верной помощницы. Грузинская собиралась на званый ужин, который давал в ее честь берлинский театральный клуб, и поэтому она серьезно и важно следила за тем, как Сюзетта разрисовывает ее лицо, нанося на него нечто подобное боевой раскраске древних инков, когда те шли на битву с врагом.

В коридоре, возле двери уборной, словно терпеливый страж или телохранитель, прохаживался взад и вперед Витте, он то и дело доставал из кармана жилета и нервно теребил свои старомодные карманные часы с крышкой. Лицо старого музыканта выражало озабоченность и огорчение. Спустя некоторое время к Витте присоединился балетмейстер Пименов, затем появился Михаэль, с блестящими от вазелина ресницами и густо напудренным лицом.

— Мы ждем Гру? Пойдем вместе? — бодро поинтересовался Михаэль.

— Тебе, мой милый, я посоветовал бы немедленно скрыться с глаз долой, — сказал Витте. — Хотя ты и не оступился сегодня ни разу.

— Да не было этого! Пименов, ты видел, ведь не было? — чуть не плача воскликнул Михаэль. Пименов только пожал плечами. Балетмейстер тоже был немолод — пожилой человек с резким, решительным профилем, в старомодном пластроновом галстуке времен Эдуарда VII. Сам он уже не танцевал, но руководил репетициями и сочинял дивертисменты для Грузинской. Сложная классическая хореография: танцующие на пуантах цветы, птицы, аллегорические фигуры.

— Иди спать и не попадайся ей сегодня на глаза. Кстати, Люсиль уже ушла, — назидательно заметил он. На юном лице Михаэля отразилось возмущение, но он постучал в дверь уборной и крикнул:

— Спокойной ночи, мадам! Я не иду на банкет. Во сколько завтра будем репетировать?

— Никаких «не иду»! За столом будешь сидеть рядом со мной, — послышался из-за двери голос Грузинской. — Не огорчай меня, sweetheart[3]. О репетиции потом договоримся. Подождите еще чуть-чуть, я сейчас иду!

— Гм-гм. Значит, выплакалась, — шепнул Витте с заговорщицким видом.

— Larmes, oh douces larmes[4], — продекламировал Пименов, опуская подбородок в воротник пальто.

— Танцевать па-де-де с Гру — такого я злейшему врагу не пожелал бы. Помилосердствуйте, мои дорогие! — подвел итог Михаэль.

Грузинская стояла в уборной перед зеркалом в ярком свете лампы и обрызгивала духами волосы. «Пусть сегодня со мной будет Михаэль, — подумала она. — Всегда рядом одни старики: Пименов, Витте, Люси, Сюзетта!» Она вдруг почувствовала острую ненависть к потрепанной шляпке Сюзетты, которую та как раз прилаживала на своих седых волосах. Бесцеремонно отстранив Сюзетту, хотевшую ей помочь, Грузинская вышла в коридор, перекинув через руку вечернюю накидку из черной с золотом ткани, отороченную горностаем. Она обернулась к Михаэлю, и тот набросил накидку ей на плечи со свойственной ему мягкостью и почти женской заботливостью. Это была маленькая церемония примирения, но и не только. В ней была маленькая тайная просьба Грузинской: балерине хотелось, чтобы сегодня вечером рядом был кто-нибудь молодой. Михаэль был молод. Грузинская вообще часто меняла своих партнеров, она была с ними нервной и требовательной, так же как и со своими партнерами в любви. Все остальные в труппе постарели вместе с нею.

Впрочем, сейчас она выглядела великолепно, восхитительно, она походила на прекрасный цветок, все ее движения были легкими и плавными.

— Елизавета, вы прекрасны, как никогда! — Витте склонился в поклоне, от которого повеяло прошлым столетием. Он привык изъясняться витиевато, во-первых, чтобы скрыть свое чувство к балерине, которую полюбил еще в юности, и, во-вторых, из-за того, что ему то и дело приходилось переводить свои слова с немецкого на русский или на французский. Сама Грузинская постоянно переходила с одного языка на другой, от русского и английского «вы» — к французскому «ты», немецкий она также знала неплохо, а ругательствами и любовными словечками на всех четырех языках владела в совершенстве. Ее не всегда было легко понять. Вот и сейчас, садясь в автомобиль, она спросила:

— Как ты думаешь, Витте, это жемчуг виноват?

— Жемчуг? При чем тут жемчуг? В чем виноват? — сказал Витте нахмурившись. Переспросил он только из деликатности, потому что на самом деле знал, что она имеет в виду.

— Mon dieu[5], почему ты вдруг вспомнила про жемчуг? — удивился и Пименов.

— Ну конечно. Он приносит несчастье, этот жемчуг, — упрямо, как ребенок, ответила Грузинская. Витте всплеснул руками в старомодных лайковых перчатках.

— Но, дорогая моя… — заговорил он растерянно.

— Что? — перебил его Пименов. — Всю жизнь жемчуг приносил тебе счастье, был твоим талисманом, амулетом. Ты же не выходила на сцену без этого ожерелья! А теперь оно вдруг приносит несчастье? Что за фантазии, Гру?

— Да. Этот жемчуг приносит несчастье. Я заметила. — Балерина упрямо сдвинула брови. — Вряд ли мне удастся объяснить… Понимаете, я много об этом думала. Пока князь Сергей был жив, жемчуг приносил мне удачу. Но после того, как Сергея убили, — несчастье, и только несчастье. Разрыв связки в прошлом году в Лондоне. Плохие сборы в Ницце. И вообще. Несчастье. Пока я на сцене, носить его я не буду. Так и знайте.

— Не будешь носить жемчуг! Но, Гру, милая, дорогая, да вы не сможете танцевать без него! Всю жизнь вы верили, что не можете выйти на сцену без этого ожерелья, а теперь вдруг…

— Правильно. Верила. Это было суеверие.

Витте засмеялся.

— Лиза! — воскликнул он. — Голубушка, дорогая моя девочка! Да вы же сущее дитя!

— Вы меня не понимаете. Ты совершенно неверно меня понял, Витте. Жемчуг мне больше не помогает. Носить его я не буду. Раньше все было по-другому. Раньше — в Петербурге, Париже, Вене — надо было носить украшения, так было принято. Танцовщица должна иметь дорогие украшения и выставлять их напоказ. Теперь же… Ну кто сегодня носит настоящий жемчуг? Я женщина, я такие вещи лучше чувствую, чем вы. У меня чутье… Михаэль, ты что, заснул? Скажи что-нибудь.

Михаэль, не оборачиваясь, с трудом произнес по-французски:

— Если вам угодно знать, мадам, вам следует отдать этот жемчуг бедным, инвалидам, детям-сиротам. На что-нибудь пожертвовать.

— Что ты несешь! Пожертвовать жемчуг? Этот жемчуг?! — крикнула Грузинская по-русски, и слово «пожертвовать» прозвучало напевно, точно музыкальная фраза.

— Приехали, — сказал Пименов. Автомобиль резко затормозил.

— En avant![6] — приказала Грузинская. — Будем радоваться. Пусть всем будет весело!

Дверь отворилась. Поднимаясь вслед за балериной по лестнице, Витте заметил:

— У Елизаветы Александровны лишь один недостаток — она обожает категорический императив.

Грузинская улыбнулась — просияла, словно кто-то вдруг зажег яркие лампы, и, сияющая, блистая улыбкой, она вошла в зал театрального клуба, где человек тридцать мужчин во фраках стоя навытяжку дожидались ее появления.

Барон Гайгерн кончил аплодировать последним, но поняв, что занавес больше не поднимется, не стал задерживаться и быстро пошел к выходу из театра. Лицо у него было озабоченное, как у человека, которому очень некогда. Дождь прекратился, мокрый асфальт на Кантштрассе отражал белые и желтые огни, городская железная дорога грохотала между рядами домов, полицейские распоряжались разъездом автомобилей у театра, безработные распахивали дверцы машин перед господами в шубах. Гайгерн проложил себе путь в людской толчее, перебежал через дорогу на другую сторону улицы, с опасностью для жизни нарушив все правила движения, затем быстро свернул в не столь ярко освещенную Фазаненштрассе, где оставил свой маленький, ничем не примечательный четырехместный автомобиль. Шофер курил сигарету.

— Ну что? — спросил Гайгерн, сунув руки в карманы синего плаща.

— Опять у нее новый шофер. На этот раз — англичанин. В Ницце подцепила, он там сидел без работы, прежний хозяин просадил все денежки. Мы с этим парнем ужинали. Молчит как рыба.

— Сотый раз тебе говорю — вынь сигарету изо рта, когда со мной разговариваешь! — раздраженно бросил Гайгерн.

— Ладно уж. — Шофер выбросил сигарету. — Сейчас этот парень ждет возле театра, он должен отвезти ее в театральный клуб, тут неподалеку. Когда повезет ее обратно в отель, еще не знает.

— Не знает? — повторил Гайгерн и задумчиво похлопал перчатками по ладони. — Ну и хорошо. Сейчас я еще разок туда сбегаю. Поезжай к театру и жди.

С тем же выражением серьезно озабоченного человека Гайгерн быстро перебежал через дорогу назад, к театру. Там уже было безлюдно и тихо, световая реклама погасла, афиши казались лишенными всякого смысла. Служебный вход находился во дворе, где на стенах блестел мокрый плющ. Гайгерн пристроился рядом с какими-то людьми, которые чего-то ждали у служебного входа, и стал внимательно наблюдать за дверью с матовыми стеклами, откуда должна была появиться балерина. Сначала из театра ушли пожарные, за ними, дымя сигаретами, двинулись плечистые парни — рабочие сцены, потом в течение какого-то времени никто не выходил. Чуть позже дверь выпустила балетных девочек, они шли группами — изящные фигурки в дешевых меховых шубках, послышалась тарабарская смесь французского, русского и английского. Гайгерн улыбнулся, проводил их взглядом: многих девушек он видел и раньше, в Ницце, в Париже. Когда он улыбался, верхняя губа у него приподнималась, отчего лицо приобретало детское выражение, которое шло ему и нравилось женщинам.

«Бог ты мой, как долго сегодня приходится ждать», — подумал он в нетерпении, потому что двор снова заснул теперь уже крепким сном. Прошло почти четверть часа, и тут шофер Грузинской лениво, как сонный пес, выбрался из автомобиля и завел мотор. Гайгерн, знавший, что должно за этим последовать, отошел подальше, в тень стены. Когда наконец появилась Грузинская, он был невидим.

— Ждите здесь, Сюзетта, — сказала балерина, обернувшись в дверях назад, — я сразу же отправлю Беркли назад. Он отвезет вас в отель.

На ней была необычайно броская черно-золотая вечерняя накидка с оторочкой из горностая, она закуталась в нее до подбородка и в эту минуту была так же хороша, как на своих фотографиях в иллюстрированных журналах всех стран мира. Гайгерн, прятавшийся в тени, смотрел на нее не отрываясь. Когда она поставила ногу в серебряной туфельке на подножку автомобиля, меховой воротник распахнулся, и Гайгерн увидел ее шею, прославленную длинную белую шею, которая в этот вечер выглядела подчеркнуто нагой и похожей на стебель цветка. Гайгерн тихо присвистнул от радости — больше всего на свете он хотел увидеть эту обнаженную шею…



Поделиться книгой:

На главную
Назад