— Представьте, что вы приезжаете на родительский день в пионерлагерь — навестить ребенка. И видите, что дети стоят смирно, с плакатом «Спасибо, родители, за наше счастливое детство». Вам станет не по себе.
А вот если ваш ребенок промчится мимо вас в разгаре игры, мимолетом чмокнет в щеку, крикнет: «Ой, мам-пап, щас, мы только доиграем!» — то у вас не будет никакого сомнения в том, что ваш ребенок счастлив. На этом ощущении я и пыталась строить передачу.
Все молчали: одна демагогия лягнула другую. И директор, постучав пальцами по столу, подвинул к себе текст, поставил подпись и молча протянул папку моей покровительнице. На радостях та спросила у него: «Ну а вам самому разве не было интересно?» И вдруг директор поднял на нее глаза — несчастнее которых я никогда не видела — и спокойно сказал: «А мне вообще ничего не интересно». Эта фраза была одной из двух, которые я от него слышала. Неужто он цитировал «Даму с собачкой»?.. Вряд ли, если вспомнить вторую фразу. Он произнес ее в лифте, где мы однажды оказались вдвоем. Три этажа проехали молча. На подъезде к четвертому он сказал, не поднимая своих пугающих глаз: «Едем вдвоем, песни поем?..» — и сразу вышел. А через несколько месяцев он попал под трамвай где-то у Московского вокзала и погиб.
Другим типажом, о нейтрализации которого не могло быть и речи, была дама, выдававшая со склада бобины с пленками. Ну, дама не дама, но и бабой не назовешь. Гражданка. С непроницаемым лицом. Штатных сотрудников она уважала, а внештатники были как ополченцы — винтовку можно было получить, только сняв с убитого. Ни задобрить, ни рассмешить, ни разжалобить ее было невозможно. Я видела немолодую журналистку, писавшую, кажется, о культурных памятниках, которая, выйдя со склада, прислонилась к стене и сдавленно зарыдала от унижения.
Но у меня на складе нашелся союзник — молодой техник очень жалкого вида и поведения. Впрочем, он даже был бы миловидным, если б не общая белесость и мокрый рот. И звали его немыслимо — Лазарь. Лазарь обычно не говорил, а как-то наборматывал, глядя в сторону:
— Вы не переживайте, Мария Антоновна, я принесу вам пару бобиночек… Ну как такой женщине…
Я не могла придумать, как его отблагодарить. Деньги? — во-первых, неудобно предлагать, а во-вторых, их нет. Я подарила ему книгу — дефицитную. Он равнодушно взглянул на нее, положил на стол и забормотал, глядя в сторону:
— Мария Антоновна, позвольте пригласить вас в ресторан… после работы как-нибудь. Вы не думайте ничего такого… просто посидеть с вами на людях… на меня все смотреть будут, что с такой женщиной пришел…
Ну что за достоевщина!.. Я согласилась — со стыдом, но комплиментом, между прочим, не побрезговала.
Он меня потащил чуть ли не на Петроградскую, в ресторан с каким-то, помню, морским названием: «Балтика» не «Балтика», «Приморский» не «Приморский». Народу там было полно, но не праздничного, а возбужденно-пьяненького. И сигаретный дым — коромыслом, и за окнами — достоевский какой-то Питер — обшарпанный, серый, потерявший красочную двухцветность пушкинского. Мы приехали прямо с работы, я — с тяжеленным своим «портативным» магнитофоном, который, правда, нес Лазарь. Не успела я оглядеться, как мы оказались за столиком, но не одни, а с двумя развязными и говорливыми мужчинами, как выяснилось, приятелями Лазаря. С ними он тоже, кстати, оживленно заговорил, притягивая взгляд к своему непросыхающему рту. Мой магнитофон как-то сразу оказался далеко от меня, на полу между Лазаревыми приятелями, и тут я заподозрила ловушку. Сперва я решила, что Лазарь задумал украсть магнитофон, который записан на меня. Но вскоре в его болтовне с приятелями, которая шла на такой «фене», что я слушала ее как иностранную речь, я вдруг уловила уверенные планы везти меня после ресторана на чью-то «хату» — «музыку послушать». Я — как могла вежливо: «Спасибо, не могу», на что получила нахальные улыбки и заверения в том, что я «не пожалею».
Я оглядела ресторан на предмет бегства. Дверь — далеко, гардеробный номерок — у Лазаря, магнитофон недоступен. Оставалось или скандалить (лучше — умереть), или ждать — в состоянии полной беспомощности.
В ресторане вдруг заиграла музыка, и тут только я заметила танцевальную площадку. Мои захватчики уже собрались расплачиваться, как меня пригласили танцевать. Если бы пригласил кто-нибудь тщедушный, они, я думаю, отшили бы кавалера. Но это был огромный немолодой мужчина, с выражением вежливой уверенности в лице. И когда я с готовностью вскочила, все трое выразили на лицах неопределенное согласие.
Мой кавалер оказался тренером команды гребцов, которые сидели в углу за сдвинутыми столами и застенчиво на нас поглядывали.
— А это ваши коллеги? — спросил тренер, кивнув на моих захватчиков и показав тоном, что он — хороший психолог.
— Один, — сказала я.
И заторопилась, боясь, что танец кончится:
— Тут такие обстоятельства… долго объяснять… Пожалуйста, могу я уйти с вами?
Лицо тренера, до того ласково-приветливое, сразу замкнулось. Он посмотрел мне прямо в глаза и сказал:
— Это, знаете, нехорошо: прийти с одними, а уйти с другими.
Я обомлела. Такая интерпретация мне не приходила в голову — что свидетельствовало, конечно, о моей неопытности в этикете ресторанной жизни. Танец закончился, и тренер холодно проводил меня до столика с моей шпаной. Уходя, я все же с надеждой оглянулась на него, но он не смотрел в мою сторону.
Снаружи светило низкое солнце, украшая серую улицу, как театральные софиты украшают нищую декорацию. Был час пик, сновала толпа, к остановке один за другим подходили и уходили набитые автобусы. Лазарь со своими молодцами остановились у края тротуара, готовясь ловить такси и не выпуская меня из окружения. Один указал на винный магазин.
— Щас мы для дамы винца купим, — сказал самый развязный. (От отвращения я даже не запомнила их имен.)
Он поставил на тротуар магнитофон и пошел к магазину, перекликаясь с двумя другими на предмет выбора вина. И в момент, когда оба мои сторожа смотрели в его сторону, я схватила магнитофон и в два прыжка очутилась у остановки. Автобус уже двинулся, и его двери были закрыты. Я стукнула в стекло, увидела, что водитель посмотрел на меня, и взмолилась беззвучно и безнадежно. И вдруг двери открылись. Я взлетела на ступеньки, как Брумель, вместе с восьмикилограммовым магнитофоном, и двери захлопнулись, чуть меня не прищемив. В стекло тут же забарабанили головорезы Лазаря, но мой спаситель тронул автобус и дверь не открыл. Я виновато посмотрела ему в лицо — немолодое, семейное и усталое. Я приложила руки к сердцу в знак благодарности, и он сурово покачал головой, но не сказал ни слова.
Лазарь с тех пор проскальзывал мимо меня блеклой тенью, а я часами вымаливала, вышучивала, выжидала и вытерпливала бобины с пленкой у хранительницы радийной иерархии. И каждый раз после ее отказа я неизменно выражала понимание трудности и чрезвычайной важности ее поста. Через месяц она смягчилась.
Циник часто встречал меня у дверей редакции, не рискуя столкнуться с Котей. Не знаю, какой должна быть у Коти жена, чтобы он встречал ее после работы. Думаю, что очень новой. Зато с Циником мы были неразлучны, а когда разлучались, он писал мне письма и потом сам отдавал. Это он стал со мной «как одна плоть». У меня не было от него секретов, мне не надо было ему лгать, поэтому я, как обещала, честно сказала, что, кажется, влюбляюсь в другого.
АКТЕР
— Извините, что мы с Илюшей к вам вломились. Это из-за дождя. Хотели просить климатического убежища.
— Да не извиняйтесь, пожалуйста! Я провела с вами два часа в духовной роскоши.
Общий друг Илюша одобрительно улыбнулся на мой ответ (не мой, между прочим, — у кого-то подслушанный. Эта новая Котина компания… с ней будь начеку: одна банальность — и ты «в ауте»).
Через несколько дней я открыла на звонок, и Актер стоял там с веткой сирени. Мы оба смутились. Он — не знаю почему, а я — потому что не было в запасе ничего оригинального. Про сирень он сказал:
— Ворованная.
Но сразу добавил:
— Это я сказал, чтобы нейтрализовать романтизм подношения.
— Ладно, буду считать его просто старомодным. Заходите. Правда, Коти опять нет дома.
— А не хотите погулять?.. Если у вас нет более интересных занятий…
Я бросила все занятия, включая интересные и неотложные. Что-то в нем было еще кроме таланта… немедленная и бесстрашная реакция на жизнь. Он хватал на лету любой сомнительный шанс на отношения, не жалея на безнадежные связи драгоценных плодов своей круглосуточной артистичности. Непостоянство было написано у него на лбу. Ни одна женщина, наделенная здравым умом, не связала бы с ним жизнь. Ни одна женщина, наделенная хотя бы зачатками артистизма, не отказалась бы от его внимания.
Вскоре я перестала страдать от нехватки оригинальности. Наши разговоры были практически его монологами. Мне оставалось только «ловить мяч» и «держать удар». Но все равно — после наших прогулок я чувствовала себя возбужденно-уставшей, как после экзамена.
Актер появлялся и исчезал, мог забежать на многолюдную вечеринку — то в окружении иностранцев, то с женщинами, молчаливыми, как сфинксы, — и уйти не прощаясь. Но наступил день, когда он позвал меня к себе — послушать чьи-то «гениальные» стихи, которые он якобы не помнил наизусть. Был холодный день — и он заставил меня сесть на диван, снять туфли и прикрыл мне ноги пледом.
Во время чтения раздался телефонный звонок, и по первой фразе я поняла, что от жены. Я было начала спускать ноги с дивана, но Актер сделал стремительный шаг, положил теплую руку на мою щиколотку и удержал ее на месте. Их разговор был коротким и удручающе деловым (это я как жена говорю), и после него — долгое-долгое молчание и рука, неподвижно лежащая на моей щиколотке, не то чтобы грея ее, но проводя мощные импульсы неизвестного мне вида энергии.
Это был пылкий роман. Это была плотская любовь. У него были нежные, умелые руки, всегда теплые и осторожные, как разведчики. Чьи-то комнаты, дачи, даже кладовки на чужих вечеринках давали приют нашему пылу. Не было места в Питере — от Кронверка Петропавловки до гвоздистого забора в проходном дворе на Фонтанке, — где бы мы не утоляли свой голод. Никто ни за кем не ухаживал, мы были как два магнита, рвавшихся друг к другу и слипавшихся в один. И я чувствовала, что его магнит первым повернется лицом к новому, а мой брякнется на землю.
Лукавый писатель…
Пылкий роман закончился на Лермонтовском, 54. Помню, все здание было гигантским: вестибюль, окна, потолок — высокий, как небо. Городской абортарий. В назначенный мне день там была такая толпа женщин, что некогда было нервничать — только и следи, чтобы тебя никто не обошел в очереди и ты бы не попала в послеобеденную смену, когда хирурги устали, а главное — долго ждать и волноваться. Поэтому я опомниться не успела, как уже оказалась на столе, на меня надевали белые чулки, и женщина-хирург с угрюмым худым лицом отрывисто сказала:
— Подвиньтесь.
— Ага. — Я выразила полную готовность к послушанию. — В какую сторону?
— Ко мне, конечно, — с опережающим раздражением.
Это «подвиньтесь» стало рефреном моей незабываемой операции: «Я ж вам сказала: подвиньтесь!.. Еще, еще!.. Да что за идиот!» Я старалась как могла, но ничего не помогало. Она раздражалась все больше и в какой-то момент попыталась подвинуть меня сама, ухватив за волосы на лобке. В этот момент я почувствовала, как молчаливая медсестра крепко взяла меня за руку — в знак сочувствия?.. или чтобы я не дернулась? Я терпела. Если чуть повернуть голову, я видела часы на стене и соседний стол, от которого в нашу сторону уже с беспокойством поглядывали другая женщина-хирург и ее медсестра. Я перестала следить за временем, когда прошло двадцать минут, и впала в странное состояние замороженного терпения.
Не помню, когда закончилась операция, не помню, как оказалась в кресле-каталке среди гомонящей толпы других женщин — уже, видимо, тоже прооперированных. Помню только, как вдруг их лица, прямоугольники огромных окон и вообще вся картина перед глазами начала раскрашиваться радужными цветами. Я почувствовала, как кровь быстро отливает от лица, и в эту минуту увидела испитое лицо няньки, которая вдруг схватила меня за загривок и со всей силы пригнула вниз. Я, помню, взмахнула рукой в слабой попытке защититься и услышала нянькин крик:
— Ниже, ниже!.. Чтоб голова между ног!..
И мне сразу полегчало, кровь прилила обратно, картина вернулась, нянька меня выпрямила, и я поняла, что она спасла меня от обморока.
Уложили нас в необъятном зале, где все наши койки занимали крошечный уголок, огороженный белыми ширмами. Пришла веселая дежурная врачиха.
— Жалобы есть? Жалоб нет. Побудете здесь дня два. Телефон на площадке. Домашних просите принести яблок, моркови и шоколада, это поможет восстановить кровь, а то вы порядочно ее потеряли. А сейчас отдыхайте и, смотрите, ведите себя как дамы — в этом зале все ж таки Лермонтов танцевал, Михаил Юрьевич.
Кто-то захохотал. Я повернулась к соседке:
— Это правда?
Та многозначительно повела бровями:
— Школа гвардейских прапорщиков… В вестибюле брошюра лежала. Будет что вспомнить.
Утром пришла нянька повозить шваброй по полу, подошла к моей койке:
— Ну, смотри ты, ожила. А вчера я думала, что мы тебя потеряли.
От «лермонтовского бала» отдыхала месяц. Вела тихую материнскую жизнь, одиноко грустила в осенних садах, пока Катюша дружила и ссорилась с детьми в песочницах. В конце сентября столкнулась под аркой Кузнечного рынка со всей своей кавголовской компанией. Они несли охапки астр.
— Вы куда это все?
— Как куда? К Цинику на свадьбу. А ты что, не приглашена?!. Ах, ну да…
Ноябрьская вечеринка — первая в зимнем сезоне — шумела на Фонарном, в профессорской квартире, и я знала, что там будет Актер. Дверь открыл гость — молодой, не очень многообещающий поэт, взволнованный первым приглашением в знаменитый дом. Мы с ним были знакомы и уже не раз невинно флиртовали на поэтических чтениях (другая повальная мода шестидесятых). Я спросила:
— Прячетесь в прихожей от обид и унижений?
— Чертовы снобы!.. А вы все дразните меня?..
Он помог мне снять пальто и сапоги и надеть вынутые из сумки холодные туфли. Я сказала:
— Ну давайте войдем вместе, под ручку.
— Подождите секунду. Дайте мне вас обнять… просто приложиться — как Антею к земле.
И пока я смеялась, быстро прижался ко мне всем своим тощим телом — от твердой головы до костлявых коленок. И от него шел такой жар, словно меня обнял горячий скелет. Мы вошли в гостиную вместе: он — приободренный, я — чуть покрасивей и повеселей, чем минуту назад.
И первый, кого я увидела, был Котя — в центре небольшой группы, от которой кто-то мне призывно помахал.
Котя говорил:
— Женщина может быть ученым, может быть поэтом, но она не может быть философом, потому что в мыслях она не способна отойти от себя…
Я сразу приняла это на свой счет, но встрять не успела. Незнакомая мне гостья сказала с вызовом:
— Зато женщина способна абсолютно забыть себя ради другого человека — ради ребенка, ради возлюбленного… И это ценнее, потому что из ста
— Или вообще разрушительны… — подхватила другая гостья. — Чьи, интересно, идеи начинают войны?..
Друг Илюша хохотнул своим актерским баритоном:
— Это что еще за воинствующий феминизм?.. Благодаря мужским идеям существует человечество.
Тут и я встряла, тоже с запальчивостью, не входившей в мои намерения:
— Ну правильно. В каждом поколении есть дюжина философов и ученых, и вообще — творцов. А за их спинами миллионы мужчин прячут свой вполне бесплодный эгоцентризм.
Не удержавшись, я взглянула на Котю, и он неожиданно сказал дурашливым плачущим голосом:
— Чего я опять наделал?..
Все засмеялись, а я вышла в другую комнату — чуть демонстративно (опять вразрез с намерением). Там на диване сидела красавица Стелла и перед ней, спиной ко мне, стоял Актер. Раздосадованная Котиной клоунадой, я решительно села на диван рядом со Стеллой. Она весело обняла меня за плечи, а Актер вдруг сказал огорченно:
— Ну зачем ты села? Испортила всю красоту.
В прихожей я с трудом нашла свое пальто и начала, стоя, второпях натягивать сапоги. Из комнат раздавались гомон и смех, и я надеялась, что никто не заметит моего бегства. Лицо у меня горело, руки тряслись. Злобно поругиваясь, я застегивала тугую молнию, когда увидела, что надо мной стоит Котя. Он сказал миролюбиво:
— Ну что ты… Подожди, пойдем вместе.
И тут у меня брызнули слезы, самые непрошеные и яростные слезы в моей жизни. Я размахнулась и нелепо ударила Котю по руке у плеча. Мне хотелось бить его еще и еще, но за мной была толстая стена шуб, и я вдруг провалилась в нее и забарахталась, не находя опоры. Котя стоял с растерянным лицом, потом нерешительно протянул мне руку. Тут я изыскала какие-то не учтенные физикой силы, вылетела из шубного плена и бросилась к входной двери. Уже открыв ее, я услышала сзади смеющийся баритон Илюши:
— Нормально. А то я уж думал, что у ваc просто дружба.
«
Меня выручила ночь. Дом моего позора стоял в двух шагах от Исаакиевской площади, и на всем ее огромном безлюдном поле, на фоне темной громады Исаакия беззвучно шел снег. Наверное, у каждого питерца встроен внутри механизм, соизмеряющий масштаб его чувств с масштабом города.
В виду Исаакия я стала всего лишь комическим персонажем божественной петербургской ночи. Шаркая по величественному первопутку, я добрела до Невы. Она была готова к последнему акту «Пиковой дамы» в постановке Добужинского: черная вода, слепые дворцы и медленно падающий «крупный снег „Мира искусств“».
В прихожей горел свет и стояла в халате мать, бледная и раздраженная.
Я сразу начала оправдываться воинственным шепотом:
— Ну что?!. Я ж предупредила, что буду поздно.
— Так поздно, а не рано, — прошипела мать. — Сейчас начало третьего. Ни с кем не считаетесь!.. Я уложила Катю у себя.
Уже уходя в свою комнату, она сказала не оглядываясь: «Тебя там ждут», — таким тоном, как будто меня ждал КГБ.
В нашей комнате меня ждал Котя. Сидел и читал под настольной лампой. Думаю, что Котя и в ожидании Страшного суда будет сидеть и читать под настольной лампой. Когда я вошла, он книгу закрыл, но аккуратно заложил ее на нужной странице.
Я молча стала снимать пальто, шапку, шарф, аккуратно развешивать все в шкафу, оттягивая время. Петербург пропал за черными окнами, и мелкие чувства вернулись. Тогда Котя тихо сказал:
— Муся, я хочу жить
В Котиной фразе смешно прозвучала смягченная столетием реплика Билла Сайкса из «Оливера Твиста». «Ты меня любишь?» — спрашивает Нэнси.
И Билл рявкает: «Я
Да, в сущности, я догадывалась, почему Котя хочет жить со мной.